По субботам нас с Иканычем ждали немыслимые муки — нас заставляли молиться богу. Выглядело это вот как.
Зажигалась керосиновая лампа, и все домашние с дедом во главе собирались перед иконой святого Михаила и приглушенными голосами начинали нашептывать молитвы и размашисто креститься.
— Помоги нам, всеблагой господь и святая троица! — бормотал дед, словно ручеек в осоке, чем меня ужасно смешил, и стоило мне скосить глаза на Ильку, как мы оба одновременно прыскали: хи-хикс!
Моя мать оделяла нас подзатыльниками и добавляла зловещим шепотом:
— Богу молитесь, бессовестные!
Легко сказать молитесь, но что поделаешь, когда все это казалось нам таким смешным. Усмиренные мамиными щелчками, мы на некоторое время притихали, но вот уже Илька, бесенок, тычет меня в бок и шепчет:
— Посмотри-ка, мотылек на святом Михаиле!
Я украдкой стреляю глазами в икону. И верно, серый ночной мотылек трепещет крылышками возле самого носа святого.
— Сейчас чихнет! — говорю я Ильке, и мой дядька разражается таким неудержимым хохотом, что тут уж сам дед Рада оборачивается к нам и говорит матери повелительно:
— Дерни его за ухо покрепче… Помоги нам всеблагой господь и святая троица!..
Несколько минут Илька с горящим ухом сурово смотрит в пол, после чего начинает беззвучно трястись от смеха. Меня разбирает любопытство, и я наклоняюсь к нему узнать, в чем дело:
— Что там такое?
— Смотри, какие у твоего деда ноги кривые! Снова шушуканье и смех, и снова подзатыльники.
— «Отче наш» читайте, поганцы!
Это была единственная молитва, которой мы научились в школе от попа Василия. Правда, мы ее безбожно комкали и перевирали, проглатывали целые куски, перескакивали с пятого на десятое, но, по нашему мнению, и так сойдет. Самой большой нашей слабостью было то, что из всей этой литургии мы не понимали буквально ни одного-единого слова. Веселая детская считалочка и та казалась нам более вразумительной, чем набор слов в молитве: «Эна-бена-чика-дрика, тика-така-чика-дрить, буду резать, буду бить, все равно тебе водить!» Правда, славное племя школяров еще задолго до нас постаралось приспособить «Отче наш» для нашего детского понимания, сделав его гораздо ближе нам и занимательней. И мы легко усваивали самодельный текст молитвы, которая звучала так:
Разумеется, и на этом нашем домашнем богослужении мы с Илькой воспользовались школярским вариантом молитвы и с увлечением и жаром стали читать: «Господи еси, утащи попа на небеси», на что моя чуткая мать тотчас же отреагировала:
— Ах, «утащи попа на небеси». Вот тебе за попа! Вот тебе! Каждое ее такое восклицание сопровождалось чувствительным рывком за уши, отчего мы с Илькой верещали и визжали как поросята.
Тут потерял терпение мой двоюродный дед Ниджо, брат дедушки Рады.
— Что это здесь за хрюканье такое, точно в свинарнике?
Как вам это нравится?! Смеяться запрещают, разговаривать запрещают, Да еще и не пискни, когда тебя за уши дерут. Дорого же нам обошлась эта чертова молитва, и то ли еще будет в церкви, когда к святому Михаилу сам всевышний прибавится?!
Но, видимо, нашим страданиям сегодня не суждено было кончиться. Завершив молитву, дед Ниджо стал расстегивать свой широкий солдатский ремень, значительно поглядывая на нас с Иканом:
— Сегодня чей-то зад хорошенько запомнит, как пристало читать «Отче наш»!
— Я и головой не могу запомнить «Отче наш», не то что задом, — зашептал мне Икан, озираясь на дверь. Он явно собирался улизнуть и скрыться в темноте.
— Ну-ка ко мне, богомольцы! — крикнул дед Ниджо, расстегнув ремень, но Илька подскочил, как заяц, и метнулся в открытую дверь:
— Бранко, за мной!
И мы очертя голову рванули в глухую ночь. Перескочили плетень и забились в заросшую бурьяном канаву, под куст, обвитый диким виноградом. Под этим кустом и днем была непроглядная тьма, а ночью и сказать нельзя, до чего здесь было темно и жутко… Самого себя не видно, не говоря уж ни про что другое.
— Илька, я своих ног и то не вижу.
— Подумаешь, ноги, а мне и головы не видать! — жалуется он. — Только тогда ее и нахожу, когда руками нащупаю.
— Слушай, значит, мы стали прозрачными невидимками, как воздух, — ударяюсь я в философию.
— Вот и прекрасно, значит, нас и бог не увидит, и не разразит нас громом небесным.
— Эй, разбойники, быстро в дом! — гремит с порога нашего дома трубный голос моего двоюродного деда Ниджо. — Быстро, быстро! Вон уже что-то хвостатое и рогатое в канаву крадется!
— Ой-ой-ой! Укусит! — вопит Икан и стремглав несется через заросли, только трава шуршит. За ним самовольно дают деру и мои ноги. Лишь во дворе я обнаруживаю, что и сам за ними поспел каким-то чудом.
— Больше никогда детей ремнем не стращай! — укоряет мой дед Рада своего брата Ниджо. — Я вот так же двадцать лет назад припугнул ремнем на ночь глядя племянника своего Драго — и готово! — по сей день парня нет.
— Куда же он делся? — в ужасе таращим мы глаза на деда.
— Удрал, негодник, от меня аж в Америку, — вздохнул дед. — Сперва в чью-то повозку с сеном вскочил и заснул в ней, а повозка себе катит да катит, все катит дорогой, через горы: трюх да трюх…
Так начиналась одна из чудесных историй моего деда, и я забывал обо всем на свете. Передо мной открывались широкие манящие дали неведомых краев и невероятные происшествия.