Книга о королеве

Чосер Джеффри

 

Вступление

Клянусь: уразуметь невмочь,

Как не погибну! День и ночь

Вотще и втуне кличу сон!

И, бодрствованьем изнурен,

Не примечаю, что и как

Творится вкруг; полночный мрак

И свет полдневный наравне

Все чувства притупляют мне.

Я ни восторгов, ни скорбей

Не знаю больше, хоть убей;

Сражен бессонницей, живу,

Готовый бредить наяву;

И чудится, сойду с ума,

Коль не придет ко мне дрема.

Отколь сия взялась невзгода?

Вы сами знаете: природа

Велела всякому из нас

Покой вкушать в урочный час;

А коль покоя не вкусил –

Надолго ли достанет сил?

Всю живость, весь былой задор

Утратил я с давнишних пор.

И поутру, и ввечеру

Во страхе мыслю: днесь умру

И вечный обрету покой!

Согбенный черною тоской,

Не в силах я расправить грудь.

И думы горькие отнюдь

Не покидают головы…

«Но что же, – подивитесь вы, –

С повествователем стряслось?»

Увы, нелегок ваш вопрос,

И как ответствовать, не вем

Наверняка; но все же нем

Не буду: мню, о добрый друг,

Сия бессонница – недуг,

Которым целых восемь лет

Злосчастный мается поэт.

К единственному же врачу,

К целебнице… Но не хочу

Сердечную тревожить боль!

Прошу, о добрый друг: дозволь

К повествованью выйти вспять.

…Намедни, уж не чая спать,

Я сел в постели. Мой слуга,

Чтоб ночь казалась не долга,

Принес роман старинный вмиг –

Поскольку я любитель книг,

Не любящий тавлей и зерни,

Несмысленной любезных черни.

Да, чтение – удел господ!

То был сказаний древних свод,

Уложенных в чеканный стих

Поэтами времен былых,

Чтоб сохранялся каждый миф,

Доколе разум в мире жив.

Латинский мне вещал язык

Про жизнь владычиц, и владык,

И олимпийцев. На сей раз

Меж прочих я сыскал рассказ

О дивном деле, бывшем встарь:

Жил некогда в Элладе царь

Кеик; и лучшую средь жен

Себе в супруги выбрал он.

Супругу звали Алкионой.

И вскоре вздумал по соленой

Пуститься хляби, морем плыть

Кеик – мой стих утратит прыть,

Поведав перечень причин.

Короче: грянул гнев пучин!

Не стало проку от весла,

И мачту буря прочь снесла.

Корабль разбился на куски –

Ни человека, ни доски!

Так царь Кеик пошел ко дну.

Предчувствие томит жену:

«Куда поделся? Уж немало

Тревожных суток миновало!

Ведь не за тридевять земель

Уплыл – а нет его досель!»

Предчувствие жену гнетет

И дни, и ночи напролет:

«Уж не приплыть назад царю!»

Но здесь перо свое смирю:

Сумею высказать едва ль,

Насколько мне беднягу жаль.

Когда минул предельный срок,

Гонцов на запад и восток –

Но втуне! – выслала вдова…

«Увы! Ужели я права?

Мой муж, любовь моя, мой бог –

Ужель на дно морское лег?

Я хлеба есть не стану впредь,

Клянусь, о Гера – лишь ответь!

Даю немедля сей обет –

Лишь молви: жив он, или нет?»

…Я оторвал от книги взор,

И слезы тихие отер.

В бессоннице – изрядный вред,

Но сколь на свете горших бед!

Ни слова не слыхать от Геры.

Терзаясь паче всякой меры,

Царица пала ниц: «Увы!

Гонцы не принесли молвы,

И та, чей брат и муж – Кронид,

Увы, безмолвие хранит!

О смилуйся же, госпожа!»

Теряя разум, вся дрожа,

Кричит она: «Молю, нарушь

Молчание! О, где мой муж?

Узрю ль его? Привечу ли?

Иль мужа волны погребли?

Прекраснейшую из телиц

Пожертвую! И к сонму жриц

Твоих причтусь душой и телом!

Служительницы в свете целом

Такой не сыщешь ты вовек!

О, если б голос твой изрек,

Что с мужем… Или в вещем сне

Дозволь царю явиться мне,

Поведать: жив он, иль погиб!»

Вдова, издав горчайший всхлип,

Сомлела. К ближней из лежанок

Отнес царицу рой служанок –

Притихший рой печальных дев –

И там, заботливо раздев,

Они устроили ее.

И понемногу забытье

Дрема сменила. Знать, дотла

Страданьем выжжена была

Душа царицы… Иль, дабы

Скорей ответить на мольбы,

Вмешалась Гера, коей зов

Понесся к вестнику богов –

И тот, представши Гере враз,

Подробный выслушал наказ:

«К Морфею, богу сна, ступай

В угрюмый киммерийский край.

Скажи: пускай спешит Морфей

В просторы грозные морей,

Пускай во мгле глубоких вод

Царя погибшего найдет,

И внидет пусть в осклизлый труп

Того, кто был супруге люб

Настоль. И взору спящей навь

Пускай предстанет, словно въявь,

И пусть поведает сполна,

Как разнесла корабль волна,

И смерть явилась, точно тать!

И пусть речет: напрасно ждать

Прекраснейшего из царей…

Ступай же, и ступай скорей».

Тотчас гонец пустился в путь,

И не посмел передохнуть

Отнюдь, покуда не сошел

В пространный и суровый дол

Меж двух утесов. Полумрак

Долину полнил; там ни злак,

Ни древо не росли вовек;

Там люди не селились; рек

Там не бежало – но со скал

Родник таинственный свергал

Свою снотворную струю

К пещере некой в том краю –

Сие богов была обитель:

Морфей, и с ним – его родитель,

Гипнос, покойно почивали

В пещере, чуждые печали,

Забот и божеских работ.

И столь был темен этот грот,

Что мог казаться истым адом.

И сколько снов с богами рядом

Покоилось недвижным сонмом,

Преизощрясь в искусстве сонном!

Иной сидел, иной поник,

Иной сокрыл рукою лик,

Иной же руки разметал…

Гонец ворвался, точно шквал:

«Эгей! Вставайте!» – грянул глас.

Увы! У спящих слух угас.

«Морфей! Ленивец! Спишь, сурок?»

И вострубил посланец в рог,

И рявкнул яростно: «Восстань!»

«Кто кличет в эдакую рань?» –

Морфей ответствовал, один

Отверзнув глаз.– «Не господин,

Но повелитель, ибо весть

От госпожи притек донесть…»

И, передав приказ точь-в-точь,

Гонец, как вихрь, умчался прочь –

В обратный устремился путь.

Морфею же дрему стряхнуть

И действовать пришлось тогда.

Морская отдала вода

Царя, почившего на лоне

Подводных трав. И Алкионе

В час пробуждения пичуг

Предстал утраченный супруг.

Бескровнолик, и прям, и строг,

Он медленно вступил в чертог

И рек: «Любимая! Теперь

Отринь сомнения, поверь:

Я взят пучиною морской.

О, не терзай себя тоской,

Не множь безрадостные дни!

Лишь не забудь, похорони

Мой труп, коль скоро будет он

До брега морем донесен.

Прощай! И поскорее пусть

Уймется скорбь, утихнет грусть!

Прощай, о свет моих очес!»

Он рек – и в тот же миг исчез.

Вдова звала его, стеня,

И через три скончалась дня…

Читатель, не спеши винить

Поэта: мол, утратил нить,

Которую вначале прял –

Разброд в рассказе, и развал!

Был вящий у меня резон

Поведать, что писал Назон.

Скажу одно: меня бы вмале

С почетом должным отпевали –

Душа, бессонницей томясь,

Уж расторгала с телом связь.

Но из Овидиевых строк

Я почерпнул нежданный прок,

И до поры прогнал напасть,

И вскоре отоспался всласть.

Читаю: в оны времена

Существовали боги сна…

И перечел поэму вновь,

И не однажды вскинул бровь,

И не однажды сморщил нос:

Что ж – бог Морфей и бог Гипнос

Любому смертному вдвоем

Отбой трубили и подъем?

Лишь истинного Бога чту;

И я пристойную шуту

Затеял тот же час игру

И рек: «Боюсь, вот-вот помру,

Сражен бессонницею сей!

Клянусь: воздам тебе, Морфей –

Иль Гере, дивной госпоже, –

Любому из богов уже

Готов щедрейшею рукой

Воздать за сон и за покой!

Вот мой обет, но сказ не весь:

Пожертвую сейчас и здесь

Любому, кто хотя б чуть-чуть

Дозволит нынче мне вздремнуть,

Расшитый златом пуховик,

Отменно пышен и велик,

Подушек шелковых немало,

И стеганое одеяло

Из наилучшего атласа;

А коль просплю не меньше часа,

То много большие дары –

Резную мебель и ковры

Персидские – в твою пещеру

Морфей, отправлю! Тож и Геру

Не позабуду – только лишь

Пошлите сон, покой и тишь:

Смогла же ведь во время оно

Забыться даже Алкиона!

О, я воздам тебе, Морфей,

Отнюдь не скупо, ей-же-ей –

Сие речется не в бреду.

И Гере обещаю мзду.

Богиня, будь ко мне добра…

И вдруг – упала с плеч гора:

Я, не успев окончить речь,

Восчуял, что пора прилечь –

Внезапный сон меня берет…

И я на книжный переплет

Поник усталою главой:

Уснул за много дней впервой.

И мне привиделся вельми

Чудесный сон – и меж людьми

Ни стар не встретился, ни мал,

Чтоб этот сон истолковал.

Иосиф, изъяснивший сон,

Который видел фараон –

И тот бы растерялся тут.

Макробий, написавший труд

О вещем сне, о дивной встрече

Со Сципионом, – недалече

Проник бы здесь, – а я тем паче

Бессилен в эдакой задаче,

Уму воздвигшей тьму препон.

Гадайте сами – вот мой сон.

 

Сновидение

Мне снились ясный месяц май

И близкий щебет птичьих стай;

Мне снилось, что рассеял тьму

Рассвет, и я стряхнул дрему.

И что, за трелью слыша трель,

Покинул я свою постель,

Раскрыл окно, и поднял взор,

И понял, где ликует хор:

На кровле столь же было птиц,

Сколь закаленных черепиц.

И непрестанно, вширь и ввысь,

Напевы нежные лились;

Подобным гимном отродясь

Никто из нас – ни смерд, ни князь,

Не тешил душу – птицы в лад

Единый пели, всех услад

Сладчайший – музыку сию

Слагали, чудилось, в раю.

Летел в простор лугов и нив

За переливом перелив,

И ведал я, что в даль плыла

Мирам заоблачным хвала,

Что россыпью чистейших нот

Стремились неземных высот

Пичуги славные достичь,

Бросая свой рассветный клич.

И всякая из этих птах

За совесть пела, не за страх,

И за волшебные рулады

Не чаяла себе награды.

А в спальню каждое окно,

Изысканно застеклено,

Струило пестрый ток лучей

Из множества цветных ячей.

На этих витражах война

Подробно изображена

Троянская была: глазам

Являлись Гектор и Приам,

Ахилл и царь Лаомедон,

Аякс, Медея и Язон;

Парис в объятиях Елены…

А претворенный в гобелены

«Роман о Розе» – сколько сцен! –

Составил украшенье стен…

Вечор, не чая почивать,

Я лег на эту ли кровать?

Ужель сие – мой старый дом,

И мой знакомый окоем,

Из окон видевшийся прежь?..

Был воздух ласков, чист и свеж,

И не грозил ни хлад, ни зной,

И удивлял голубизной

Безоблачный небесный свод.

И вдруг почудилось: поет

Рожок далече, иль труба.

И вот охотничья гурьба

Промчала вскачь, во весь опор.

Спустивши со смычков и свор

И гончих, и борзых собак,

Охотники гадали: как

Ушла в чащобу, в глухомань

Почти настигнутая лань?

Катились топот, лай и гам

По гулким утренним лугам.

И я, обрадован зело,

Покинул дом, вскочил в седло,

Подумал: живо нагоню

Ловцов! И шпоры дал коню.

И там, где лиственный навес

Раскинул первозданный лес,

Пространное объявший поле, –

Там прыть умерить поневоле

И всадник должен, и выжлец –

Я там настиг их, наконец.

Спросил у одного из слуг:

«Кто здесь полюет, молви, друг?»

«Наш государь Октавиан».

«Ого! Коль это не обман, –

Я рек, – то с Богом, доезжачий!

Пусть лов окончится удачей!»

И сам к охотникам примкнул.

Возобновились гам и гул,

И тотчас меж лесных стволов

Продолжился упорный лов,

И лес простился с тишиной.

И грянул рога звук тройной;

И каждый, слыша этот звук,

За дротик брался, либо лук,

И лань готовился настичь…

Но красная лесная дичь

Опять укрылась меж дерев,

Облаву алчную презрев.

И след утратившие псы,

Скуля, повесили носы;

И ловчий, не весьма собой

Доволен, протрубил отбой.

Я спрыгнул наземь. И у ног

Моих тотчас возник щенок –

Пристал, должно быть, к своре, чтоб

Побегать вволю средь чащоб.

И, словно был давно знаком

Со мной, проворным языком

Подставленную тронул пясть,

Схватил ее игриво в пасть,

И дернул бережно, маня

Куда-то в сторону меня.

Щенку вослед я пошагал,

И вскоре вышел на прогал –

Нетронутый, лишенный троп,

Не знавший человечьих стоп,

Густой травой поросший сплошь,

И дивными цветами тож.

Клянусь: и Флора, и Зефир,

Ниспосылающие в мир

Цветы, и злаки, и былье,

Незримое себе жилье

Устроили, наверно, там –

Небесным, неземным цветам

Соревнователи росли

В укромном уголке земли!

Забылась лютая зима,

Забылись лед, и снег, и тьма,

Забылся яростный мороз –

И влагой теплых майских рос

Питаясь, расцвела поляна…

А сколь свежа, сколь первозданна,

Блюдя законы естества,

Была древесная листва!

Все дерева стояли врозь,

Ни корня с корнем не срослось;

Стволы, от комлей до вершин,

Стремились на сто ввысь аршин;

Нигде ни ветви, ни сука

Не зрилось на стволах – пока,

Просветов начисто лишен,

Не начинался полог крон,

Бросавший вниз густую тень…

Промчалась лань, за ней олень,

Потом косуля, после – серна…

Ей-ей, клянусь, глаголю верно!

Скакали белки наверху,

Роняли наземь шелуху,

Орехи весело грызя…

Короче, перечесть нельзя

Весь тамошний лесной народ:

Истер бы лучший счетовод,

Цифирных корифей наук,

Вотще гусиных перьев пук

О множество телячьих кож –

Как ни слагай, и как ни множь,

Исчислишь в том краю скорей

Песчинки, нежели зверей.

Мы снова со щенком вперед

Неспешно двинулись; и вот

Возник нежданно предо мной

К дубовому стволу спиной

Сидевший скорбный человек.

«И кто же, – мысленно я рек, –

Скорбить ушел в лесную глушь,

Беря пример высоких душ?»

Поняв по благородству черт,

Что рыцарь это, а не смерд,

Был неизвестному готов

Не боле двадцати годов

И четырех, пожалуй, дать я;

О блеске рыцарского платья

Упомянул бы дальше – но

Как уголь бысть оно черно.

Я – право, не опаски ради, –

Приблизился незримо сзади,

Ступая лишь на влажный мох.

И вот, издав тягчайший вздох,

Бедняга скорбь излил в стихах…

Должно быть, он страдал и чах

Неимоверно – ибо плоть

Любую мог бы обороть

Избыток пережитой муки,

О коем возвещали звуки

Бесхитростных и ясных слов,

Изысканных и сложных строф.

Нет! Жить слагатель сих баллад

И песен вовсе не был рад –

Какое горе в них кричало!

Одной лишь повторю начало:

«О, безучастный древостой,

Внимай отчаянной, пустой,

Бесцельной жалобе! О рок,

Услышь заслуженный упрек:

Зачем ты сокрушил пятой,

Сокрыл могильною плитой

Мою любовь? О, почему

За ней, во гробовую тьму,

Ты не ведешь меня, о смерть?

Увы, я брошен, как в тюрьму,

В постылой жизни кутерьму,

В сует никчемных круговерть…»

И отливала от лица

Вся кровь у скорбного певца,

Чье сердце облекалось в лед

Под гнетом горшей из невзгод.

Коль сердце страждет, наше тело

Томится тяжко и всецело.

И кровь, прервав привычный ток,

Стремится к сердцу, чтоб чуток

Тепла принесть ему назад,

И гибельный умерить хлад.

Любая жила, всяк сосуд

Лишь сердцу кровь тогда несут.

И смолк несчастный – бел, как мел.

И я предстать ему посмел,

И поклонился. Но поклон

Оставил без ответа он.

Глаза в отчаяньи смежив,

Бедняга был ни мертв, ни жив.

Наверное, гадал вотще:

Как жить – и жить ли вообще?

Его ладони, как тиски,

Сдавили впалые виски,

Где прежь положенных годин

Белела изморозь седин.

Казалось, он и слеп, и глух,

И мнилось, разум в нем потух,

Потоплен в глубочайшем горе…

Но, к счастью, он очнулся вскоре,

От бытия не отрешен.

Я вновь откинул капюшон,

И в этот раз на мой поклон

Учтиво и негромко он

Изрек: «Простите, сударь – ведь

Ни слышать вас не мог, ни зреть,

Раздумьем горестным убит».

«О что вы! Никаких обид, –

Я рек. – Меня простите: шум

Я учинил, наверно, дум

Теченье ваших оборвав».

«Знать, у обоих кроток нрав,

Коль, обоюдно смущены,

Винимся, – рек он, — без вины».

Любезный, ласковый глагол!

Казалось, рыцарь вдруг обрел

Покой – коликой доброты

Исполнились его черты!

Я счел за истинную честь

Знакомство новое завесть –

Но речь завел издалека,

Уважив горе бедняка,

Что не вотще и неспроста

Бежал в безлюдные места:

«И впрямь досадно, сударь! Что-то

Не задалась у нас охота:

Бесследно скрылся красный зверь!»

И рыцарь молвил: «О, теперь

Забав охотничьих я чужд!»

«Видать, – я рек, – и бед, и нужд

Возлег на вас тягчайший гнет…

Почто же в дебри вас влечет?

О, гнет, как вижу, наивящ!

Но друга средь глушайших чащ

Вы нынче встретили – и боль

Излейте вслух – а я, насколь

Сумею, разделю избыток

Любых душевных ваших пыток.

И довод подыщу любой,

Чтоб вы не гнулись пред судьбой –

Быть может, разговор в тиши

Подмогой станет для души,

Изведавшей, что значит ад».

И рыцарь взвел померкший взгляд,

Моливший: «Нет! Оставь! Не трожь!..»

А после рек негромко: «Что ж…

Спасибо, друг! Но ты едва ль

Умеришь скорбь, смиришь печаль,

Задушишь вопль моей тоски,

Разъявшей душу на куски!

Я для скорбей рожден и мук –

А сердце длит постылый стук!

Ни стих Овидиев могучий,

Ни звон Орфеевых созвучий

Не развлекают. Марциал

Тоски моей не разогнал.

Меня, увы, не исцелят

Ни Эскулап, ни Гиппократ.

Я ныне жизнь влачить навык,

Как иго – изнуренный бык.

И прирожденный лишь палач

Не вздрогнет, мой подслушав плач.

Где б радость в мире ни жила –

Смерть пепелит ее дотла;

И ненавижу ныне я

Всяк день земного бытия.

Я все бы отдал – а взамен

Желал бы обратиться в тлен.

Кончина! Лучшее из благ!

Да только Смерть, мой лютый враг,

Мольбе усердной вопреки

Подать не хочет мне руки –

А я давно б ее пожал!

О где вы, язва, иль кинжал,

Иль честный меч, иль подлый яд?

О Смерть, отрада из отрад!

И кто же, внемля этот стон

И зная, чем он порожден,

Не сжалился бы? Средь людей

Обрящется ль такой злодей?

Проказник, ерник, баловник

Сникают, глянувши в мой лик:

Аз есмь тоска, тоска есть аз.

А почему – скажу сейчас.

Что песней было – стало пеней.

Смирен я стал – а был надменней

Наинадменнейших вельмож…

Коню подчас втыкает нож

Для вящей прыти всадник в круп –

Вот так и в мой бродячий труп,

Скорбей и горестей комок,

Рука незримая клинок

Вонзает, к жизни вспять гоня,

Как непокорного коня!

Угас мой пыл, увял мой мозг;

Я сталью был, – а стал как воск;

Мой сон пропал, мой смех умолк.

Я львом рыкал – а днесь, как волк,

Стремлю тоскливый к небу вой,

Удел оплакивая свой!

Но Смерть со мной не хочет встречи –

Ни на турнире, ни средь сечи.

Я счастлив был – да не к добру

С Фортуной в шахматы игру

Затеять накатила блажь…

Возьмешь фигуру – две отдашь:

Везенья и удачи мать

Вельми горазда плутовать.

У ведьмы столь прелестный вид,

Не чаешь от нее обид!

И, глядь – нарвался на гамбит:

Поверил, принял – и разбит.

Фортуна с нежностью в очах

Противоправный даст вам шах.

Не верь злодейке ни на грош:

Фортуна – что с нее возьмешь!

О сколь сулит она всегда –

Но лжет без меры и стыда.

Предружелюбно подмигнуть –

И зыркнуть, нагоняя жуть:

Единственный ея закон!

Фортуна – тот же скорпион!

О лицемерный, льстивый гад:

Он изогнется, точно рад

Служить немедля и немало –

И сей же час вонзает жало.

Но, правду молвить, лик пригож

Фортуны – ей же имя Ложь,

Когда во каверзной красе

Летит, восстав на колесе,

Что давит смертных за столом

Игорным – впрочем, поделом!

Суля богатство и почет,

Мерзавка нас в игру влечет –

И сколь негодница мила!

И два у колеса крыла…

Мой милостивый государь,

Что сотворила эта тварь!

Бесперерывно слезы лью

С тех пор, как сел за тавлею

С Фортуной! Вымолвить нельзя:

Обманом забрала ферзя –

А я, дурак, разинув рот,

Глядел, как тварь ферзя берет!

Рекла Фортуна: «Шах и мат».

И хмыкнула: «Сам виноват».

А дан был мат – заблудшей пешкой…

С Фортуной – не зевай, не мешкай:

Ей проиграл бы сам Аттал,

Что шахматы изобретал!

Я ж был невежда – не мастак

Атак, защит и контратак,

Создатель коих – Пифагор,

И после рек себе в укор:

«В игре уловкам несть числа, —

А знал ты их, собрат осла?»

Но даже помощь ремесла

Навряд ли бы меня спасла:

Порою мат Фортуне даст

Игрок – но случай сей не част…

Постой! А велика ль вина

Фортуны? Худший, чем она,

Я сам бы учинил подвох,

Когда бы мог – свидетель Бог.

О, будь я богом! Я бы ход

Взять повелел Фортуне тот

Назад – и, в нарушенье правил,

Ферзя бы возвратить заставил,

Поскольку, друг мой, верь – не верь,

А горших я не знал потерь!

Злосчастный ход – сиречь, зевок –

И прежнему блаженству срок

Внезапно вышел. И остыл

Навеки мой давнишний пыл,

И пламень радости былой

Навек подернулся золой.

А Смерть нейдет меня постичь…

Я кличу Смерть, — но тщетен клич.

Безмолвный звездный небосвод,

Ветров рыданья, ропот вод -

Коль остаюсь наедине,

Все умножает скорбь во мне,

И за слезой слеза течет,

И я слезам утратил счет.

Я сброшу твой несносный груз,

О Жизнь, обуза из обуз!

Я не могу, понур и слаб,

Влачить его, как связень-раб,

Несчастнейший двуногий скот,

Что спину гнет и слезы льет,

Надежд лишившись и утех…

О, где мой пыл, и где мой смех?

Я все утратил – все, что мог!

И жизни подведу итог,

Коль скоро к ней потерян вкус…»

И тут я молвил: «Даже трус

Последний властен без помех

Взять на душу подобный грех.

Но ты, мой друг? О нет, окстись!»

И рыцарь молча глянул ввысь…

«Веленью Божьему вразрез, —

Я рек, — подчас толкает бес

Изведавшего боль утрат

К самоубийству. Но Сократ

Учил: противостань Фортуне!»

И друг мой рек: «Вотще и втуне…»

И тут я, каюсь, впал во гнев:

«Да пусть и сотню королев —

Прошу прощения, ферзей —

Ты проиграешь, ротозей!

Тебе ли рыцарская честь

Велит при этом в петлю лезть?

Ведь проклят будешь, как Медея:

Она прикончила, радея

О мести, собственных детей,

Когда Язон расстался с ней.

Дидона быть могла умней,

Когда навек уплыл Эней,

И не зажечь себе костер –

Ты столь же хочешь стать востер?

Не смог без Фисбы жить Пирам,

А Фисба – без Пирама. Храм

Обрушил на себя Самсон,

Врагом коварным ослеплен.

Но слыхано ль? Зевнуть ферзя –

И люто мучиться, грозя

Свести с постылой жизнью счеты?»

«О нет, не знаешь ничего ты, —

Промолвил рыцарь: — Здесь куда

Горчайшая стряслась беда».

Я рек: «Поведай – и пойму,

Когда, и как, и почему,

И что с тобою, друг, стряслось,

Коль нынче ты со счастьем врозь».

Ответил рыцарь: «На траву

Присядь: начну и не прерву

Рассказ – лишь обещайся мне

Внимать всецело и вполне».

Я молвил: «Да». Он молвил: «Крест

Лобзай, клянись: не надоест

Внимать сочувственно, доколь

Не смолкнет речь. Лобзай, изволь».

Я клятву дал охотно, сразу.

И рыцарь приступил к рассказу:

«О друг мой! С юношеских лет,

Когда приходит ум в расцвет,

И мы способны им блеснуть,

Я мыслил, что усвоил суть

Любви: прекрасна и светла

Палящей страсти кабала!

Я дань исправно приносил

Земной любви, насколько сил

И рвенья доставало: бысть

В служенье дивная корысть.

И отличил меня Эрот,

И превознес. И я не год,

Не два Эроту был вассалом;

Я стал кремнем, Эрот – кресалом,

А женщины – прекрасный трут:

Воспламенить – недолог труд.

Я был усерден и упрям,

Охотясь на прелестных дам.

И много лет мой пыл не сяк,

И я не попадал впросак –

А путь любви порой тернист…

Но я был молод – чистый лист,

На коем всякое стило

Чертило, что на ум взбрело

Писавшим. И моя ль вина,

Что плохи вышли письмена?

Я путь Эротовых затей

Меж стольких жизненных путей

Избрал, познания презрев,

Но пылких познавая дев;

Любовь пьянила, как вино,

Я мнил: другого не дано!

Иной трудился, что пчела –

Но лишь любовь меня влекла.

И нынче, надо мной глумясь,

Божок любви, коварства князь,

Глаголет: «Пел, пока был юн?

Допелся? Ну, прощай, шалун»…

В те годы всеми, что ни день,

Во мне воспитывалась лень;

Поставить не могли ужель

Юнцу беспечнейшему цель

В делах и помыслах вседневных?

Лишь о принцессах и царевнах

Я мыслил, дерзостен и млад.

А мнили: отрок – сущий клад!

И я, любимец и герой

Всеобщий, как-то встретил рой

Прелестниц чудных… Кто, и как,

И где видал подобный зрак,

Соцветие столь ясных лиц?

Хотелось, право, рухнуть ниц!

И чудилось: туда привел

Меня Господень произвол –

Но нет! Вела Фортуна, чьи

Заботы вылились в ручьи

Моих неукротимых слез!

И нынче вою, словно пес.

Меня сразила красота

Одной юницы: не чета

Никоей из своих товарок

Она была – сколь боле ярок

Июльский луч, полдневный свет,

Чем бледный блеск любых планет,

Луны и всех семи Плеяд,

Которые в ночи горят!

Юница кроткая сия

Не знала спеси – но лия

Свет ослепительный округ,

Затмила напрочь всех подруг.

К любви небесной рубежу

Пришел я вдруг… Одно скажу,

Ей-ей, как верую в Христа! –

Я видел: вот она, мечта!

О, кто бы в ней сыскал изъян?

Лилейный лик, стройнейший стан,

И голос – нежен, ласков, сладок…

Эрот, знаток моих повадок,

Не пожалел острейших стрел:

О как нежданно я горел

Такой любовью, что навряд

На плотский походила глад!

И я восчуял в глубине

Сердечной: сколь же лучше мне

Слугою стать моей звезде,

Не мысля о любовной мзде,

Чем тешиться и ликовать,

С другой кидаясь на кровать!..»

И рыцаря озноб сотряс:

«Она смеялась, пела, в пляс

Пускалась; шутку про запас

Держала – позабавить нас.

Она блистала, как алмаз,

Блистала – но не напоказ.

Такой служи – не измени,

Таких не знали искони.

Возьмусь ли, друг мой, описать

Власы ея, за прядью прядь?

Да всякая ль казна богата

Подобным изобильем злата?

А очеса моей юницы!

О, незабвенные зеницы!

Нешироко разнесены,

И без малейшей косины,

Они всегда сияли так,

Что всякий дерзостный дурак –

Придворный фат, вельможный кметь –

Призыв готов был усмотреть

Во взоре этом – но потом

Стремился прочь, стыдом ведом:

Она была из тех натур,

Чей отрезвляющий прищур

Глаголет, как удар хлыста,

Хотя безмолвствуют уста,

Но чьи щадящие зрачки,

Расширясь, молвят: “Пустяки!

Забудем! Повод больно глуп” –

И не слетит ни слова с губ,

И станет вновь она резва…

Нет, поточней сыщу слова:

Она со скукой во вражде

Всегда бывала и везде.

Но средь затей и меж забав –

О сколь заноз, кольми растрав

Оставила в мужских сердцах!

Кто сох по ней, кто сох и чах.

Ее ж сие не забавляло

И не тревожило нимало.

Бедняк никчемнейший скорей,

За тридевять уплыв морей,

Назвать бы смог ее женой,

Чем здешний государь иной!

О сколь она чинила ран

Сердцам изысканных дворян,

И сколь вкушал простой народ

Ея забот, ея щедрот!

Лицо ея – точнее, лик…

Увы! И беден мой язык,

И скуден ум, и череду

Волшебных слов едва ль найду,

Едва ль создам ея портрет:

В английском слов достойных нет.

И скуден ум, и скорбен дух,

И вообще – возможно ль вслух

Живописать сию красу?

Но что сумею – донесу.

Лилейно-бел, точен и свеж,

И что ни день, ясней, чем прежь,

Был этот лик. Природа, мню,

Мужчинам ставя западню,

Блюла прелестную приманку

И ввечеру, и спозаранку.

Не пожалевшая труда,

Была Природа столь горда,

Создав юницу! И всемерно

Ее хранила – грех и скверна

Вседневно мчали прочь от ней,

Ища добычи поскромней:

Коль существо судьбой хранимо,

Любое зло проходит мимо.

А нежный ток ея речей!

О жизнь!.. О свет моих очей!

И дружелюбна, и умна,

Умела утешать она,

И ободрять умела тож.

Совета ради всякий вхож

К юнице был: и князь, и паж –

Коль не впадал в любовный раж.

Она, премудрости сосуд,

Вершила в спорах правый суд,

Не обижая никого,

Мое земное божество,

Решеньем споров, ссор и свар,

И не страдал ни млад, ни стар.

Она, совсем еще дитя,

Судила, никому не льстя,

Но приговор ея в закон

Не то что человек – дракон

Тотчас поставил бы себе

И не посмел пенять судьбе.

Святого бы могла привлечь

Округлость узких стройных плеч,

Нежнейший излучавших зной,

Блиставших снежной белизной;

И не было видать ключиц,

Что у иных видны девиц.

Наречь бы лебединой шею…

Да нет, пожалуй, не посмею,

Зане сие звучит насмешкой.

Юницу звали Белоснежкой

Зело заслуженно: была

Чиста, что снег, что снег бела.

Лепивши формы сих телес,

Природа лучший свой замес

Пускала в дело… Боже мой!

Припоминаю стан прямой,

Округлость персей, пышность чресел…

И всяк влюбленный был невесел,

И собственные локти грызть

Желал, юницу взяв за кисть

И в гневном блеске дивных глаз

Прочтя немедленный отказ.

Но как она бывала рада

Играть, резвиться до упада!

Как некий светоч бысть она:

Другим дарила пламена,

А жар не убывал ничуть.

И как же не упомянуть

Изящество ея манер,

Благой дававшее пример!

Собрать бы вместе миллион

Учтивых дев и добрых жен –

Кольми бы сонм такой блистал!

Но даже там на пьедестал

Она взошла бы, в небывалом

Собрании служить зерцалом.

Отнюдь не тешили меня

Игра, забава, болтовня,

Коль скоро не было вблизи

Юницы чудной. Разрази

Меня Господь, когда солгу:

В любом приятельском кругу

При ней немедля притихал

И ерник всяк, и всяк нахал.

И для нее любой наглец

Терновый бы надел венец.

Не промолчу, не утаю:

Любовь и доброту свою

Стремила дева вдаль и вширь,

Пеклась о ближних, как Эсфирь.

И, в довершение всему,

Клянусь, дивились мы уму,

Настолько жаждавшему блага

Для прочих, что любой бедняга –

Скиталец, нищеброд, изгой –

Больной, голодный и нагой,

Просивший кроху, был стократ

Обласкан девой, точно брат:

Юница, зная силу зла,

Добру служила, как могла.

Добавлю, истину глася:

Она жалела всех и вся.

И сострадала всем тольми –

Ничуть не лгу, ничуть, пойми, –

Что мнилось: близ ея чела

Предвечной Истины крыла

Незримо веют, ниспослать

Сбираясь деве благодать.

Но сколь она была скромна!

И, зная, какова цена

Хвалам, числа которым несть,

Печалилась, услышав лесть.

И право слово! Кто глупей

Льстеца, что липнет, как репей?

Его долой наверняка

Разумная стряхнет рука.

Никто, убог иль сановит,

Не ведал от нее обид;

И всячески ее блюла

Судьба за добрые дела.

Иную хлебом не корми –

Дозволь с безвинными людьми

Забавиться, что с мышью кот…

Она же лишь за изворот

И ложь велела скрыться с глаз

Тому, кто в хитростях погряз –

Но ни к татарам, ни к валахам,

Ни к туркам, понукаем страхом,

Не удирал негодник вскачь:

Не поджидал его палач.

Никто пред ней не падал в грязь,

Надевши вретище, винясь

И заклиная: «Пощади!» –

Но всякий ведал: впереди

Не казнь, а краткая опала…

Зачем, Эрот, в меня попала

Стрела твоя? Иль ты, юнец,

Нарочно близил мой конец?

Чинил расправу из расправ?

Любовью был я жив и здрав,

Любовью цел и невредим –

Я, злополучный нелюдим,

Кому охота не в охоту!»

Я рек: «О друг! Пенять Эроту

Негоже – разумеешь сам:

Немного есть подобных дам».

«Их вовсе нет!» – воскликнул он.

«А! – молвил я: – Тогда пардон!»

«Не смей! – он рек: – Не балагурь!»

«Не смею. Но порывы бурь

Любовных нам пускают пыль

В глаза: мы скверно видим – иль

Смыкаем полностью глаза!»

Ответил рыцарь: «Ни аза

Не понимаешь: мнили все,

Что нет ей равных во красе –

Но мы, влюбленные, чужим

Суждением не дорожим!

И, будь Геракла я мощней,

Нарцисса краше – лишь о ней

Мечтал бы, ею взят в полон!

О, будь моими Вавилон,

Афины, Карфаген и Рим –

И будь я там боготворим, –

Все грады, купно с их казной,

Чтоб милую назвать женой,

Я б отдал – и не плакал днесь…

О, будь я истинная смесь

Ахилла с Гектором – героем,

О коем песнь поют, о коем

Из рода в род идет молва

Тысячелетье, или два –

Я сбросил бы долой доспех,

Поскольку воинских потех

Юница не любила, славой

Всемерно брезгуя кровавой.

Я бредил девой… Бредил? Нет!

Любовь подобная – не бред,

Но просветляющий экстаз,

Объемлющий всецело нас –

И властелина, и холопа…

А верностью лишь Пенелопа

Юнице древле бысть равна,

Да благородная жена

Лукреция – коль говорит

О ней правдиво Ливий Тит,

Изобретательный квирит,

В потомстве поднятый на щит…

Куда клонилась повесть, бишь?

Эрот, коварнейший малыш!

Ты все дары свои, до крох,

Забрал, застав меня врасплох!..

Я, встретив милую свою,

Был шалопаем, признаю –

Проказлив, дерзок, неучен,–

И все ж немедля вышиб вон

Свои привычные замашки!

Я не давал себе поблажки:

Желал жемчужине драгой

Достойным сделаться слугой.

И с нею врозь не мог провесть

И дня. Эрот замыслил месть:

Божку отнюдь не по нутру,

Коль ввечеру и поутру,

В служеньи рыцарском ретив,

Лишь воздыхаешь, прекратив

Забавы, иноку под стать.

На безответную взирать

Эроту неугодно страсть –

И он решил меня проклясть.

А я, к единственной влеком,

Не мыслил боле ни о ком,

Опричь нее… И сколько скорби!»

«Воспрянь, – ответил я, – не горби

Спины! Возможно повстречать

Любовь не меньшую опять!»

«О нет! – он выдавил: – Прерви

Глаголы об иной любви,

Не меньшей! О, несносный вздор!

Предатель Трои, Антенор,

Которого клеймил Гомер –

Подашь ли гнусный мне пример?

О Ганелон, родня змее –

Костьми Роланд и Оливье

Из-за тебя легли, подлец, –

Изменник, ты ль мне образец?

Юница! Дивная звезда…»

И я поспешно молвил: «Да,

Винюсь! Но ты в который раз

Ведешь по кругу свой рассказ!

Молю: поведай, в кою речь

Признанье первое облечь

Тебе случилось. Как излил

Юнице свой сердечный пыл?

Была ли счастлива она,

Сердита, или смущена?

Иль расскажи, по крайней мере,

Подробней о своей потере».

«Поверь, – он рек, – о друг и брат:

Никто не знал таких утрат».

И, непонятливый простак,

Я рек: «Вы разлучились? Так?

И чувства нежные иссякли

В твоей возлюбленной? Не так ли?»

Я вопрошал, как пустобай.

В ответ послышалось: «Внимай!

Я чувства не знавал сильней –

Но много, много долгих дней

О нем гласили, слов замест,

Лишь беглый взгляд иль быстрый жест.

Сколь медлил я, увы и ах:

Страшился молвить второпях

Не то, не так, накликать гнев…

А ведь у благородных дев

Сердца нежнейшие в груди:

Речешь “люблю” – грозы не жди.

Я стихотворец, но плохой –

Над несусветной чепухой

Несметных юношеских строф

Был суд читательский суров.

Но я их часто напевал,

Как сын Ламехов, Иувал,

Открывший пенье. Правда, он

Куда был паче изощрен.

Брат Иувалов, Тувал-каин,

Первейшей кузницы хозяин,

Вздымая мерно звонкий млат

И низвергая, ритм и лад

Поведал Иувалу… Впредь

Потомки стройно стали петь.

А в Греции Орфея чтут

Создателем искусства. Тут

Приводят столько же имен,

Сколь есть народов и племен.

И наплодил я сотни од.

Вот первый, и не худший плод:

“Любуюсь чудной красотой,

С восторгом думаю о той,

В ком вижу истый идеал,

Превыше всяческих похвал.

Я восхищен! И, сколь ни горд –

А мысленно пред ней простерт!”

Суди же, совершенен ли

Мой первый опус… Дни текли,

И что ни час – то грустный вздох,

Печальный “ах” иль томный “ох” –

И я не месяц, и не год

Опричь любви не знал забот.

“Увы! – стонал я в страхе глупом: –

Коль не признаюсь, лягу трупом,

А коль признаюсь, то вопрос –

Не рассержу ль ее всерьез?

Увы! Злосчастье, как ни кинь!”

И был бы, мыслю, мне аминь:

Ужель возможно выжить нам,

Коль сердце рвется пополам?

Но я решил: в такую плоть

Не стал бы вкладывать Господь

Безжалостных душевных черт,

И нрав юницы милосерд.

И, уповая на Творца,

Бледнея паче мертвеца,

Едва обуздывая дрожь,

Я выдавил признанье все ж.

А что сказал, того почти

Не помню, друг – пойми, прости.

Слова утрачивали связь,

Я рек бессмыслицу, боясь,

Боясь безмерно, что вот-вот

Юница даст мне укорот –

Признаний первых, как чумы

Египетской, страшимся мы!

И я бледнел, и я краснел,

Язык не слушался, коснел,

Я говорил, уставясь в пол,

Что кающийся богомол,

Иль пойманный с поличным плут –

О, несколько таких минут

Кого угодно долу гнут!

Но гордость, сей незримый кнут,

Меня стегала: “Что, не дюж?

Так и не брался бы за гуж!”

Речей моих несвязных суть,

Коль ты любил когда-нибудь,

Уже заведомо ясна:

Молил я деву, чтоб она

Благоволила с той годины

В любимейшие паладины

Меня возвесть – и молвил: “Всюду

Вас прославлять вседневно буду;

От огорчений и тревог

Оберегу, свидетель Бог,

Насколь смогу… В любой стране,

Всегда – при солнце, при луне,

В счастливый час, и в тяжкий час

Я стану мыслить лишь о вас!

Не отвергайте сей обет!”

Но был суров ея ответ

И, как почудилось, жесток.

Надежды призрачной росток

Тотчас поник, увял, пожух,

Мечты разбились в прах и пух.

Я мыслю, суть ея словес

Понятна сразу: наотрез

Рекла юница: “нет и нет!”

…И, посрамленный сердцевед,

Я горько плакал день-деньской,

Убит обидой и тоской.

Такой же испускала стон

Кассандра, видя Илион

Разгромленным. Но мне бы втрое

Любезней было сгинуть в Трое,

Чем слышать “нет” из милых уст!

И мнилось: мир отныне пуст.

Проклятия и пени множа,

Я выл, не покидая ложа,

И слезы лил на простыню.

И сердце облачить в броню

Желал, несчастный сумасброд.

Влачились дни, промчался год,

И я осмелился опять

Юнице нежной дать понять

Любовь мою. И поняла

Юница, что хочу не зла,

Но блага ей, что кровь свою

До капли за нее пролью –

И что, в признаниях не скор,

Я чести девичьей не вор,

И что никоего вреда

Не умышляю. И тогда

Мне огорчаться не случилось:

Она сменила гнев на милость.

Обласкан девой и согрет –

Насколь дозволил этикет,–

Я перстень от нее приял,

А в перстне красовался лал!

Пристало спрашивать навряд,

Насколь я счастлив был, и рад!

Господь свидетель, я воскрес

Душой и телом. До небес

Мечтами новыми взлетел,

Благословляя свой удел.

О королева королев!

Случалось, я, не одолев

Стремленья спорить – молод, брав, –

Перечил ей, и был неправ,

Но все ж из-под ея опеки

Не вышел бы, клянусь, вовеки.

И сколь же мне была верна

В делах и помыслах она!

Раздоров чуждые, и ссор,

Светло и радостно с тех пор

Мы жили, зная, что вдвоем

Одну судьбу себе куем,

Что скорбь и радость пополам

Делить судили свыше нам,

И что на свете мало пар,

Обретших столь прекрасный дар…

А ныне – где предел кручине?»

«И где ж, – я рек, – юница ныне?»

И друг мой вновь окаменел.

И ликом стал смертельно бел,

И рек: «Злосчастная стезя

Меня взманила… Не ферзя,

Но королеву отняла

Фортуна – вечная хула

Злодейке! Повторяю: брат,

Никто не знал таких утрат –

Юница нежная мертва!»

Я выдавить сумел едва:

«О нет!» – Но друг мой рек: «О да!»

«Беда! – вздохнул я: – Ох, беда…»

Но тут, под звонкий песий лай,

Явились, будто невзначай,

Ловцы, незримые дотоль.

И друг мой бедный, их король,

Кому в игре не повезло,

Вельми учтиво и тепло

Сказал «прощай», вскочил в седло,

Нахмурил бледное чело

И во дворец помчал, домой,

Дорогой краткой и прямой.

Двенадцать бил уже часов

Дворцовый гонг – и средь лесов

Был ясно внятен дальний звон…

И звоном этим пробужден,

Я голову приподнял с тома,

Чья повесть вам уже знакома:

Об Алкионе, о Кеике

И боге, снов людских владыке

С мифических, седых времен…

И я подумал: «Странный сон!

Пора к чернилам и перу:

Неспешно рифмы подберу –

И о видении прочтут

Моем…» И нынче кончен труд.