В то утро все было мирно в деревне под горой. Только короткое и приглушенное пение петухов раздавалось в предрассветной тьме.
— Пора идти. Мне нужно больше часа, чтобы пробраться через заграждения, — сказал Евта, обращаясь к крестьянину, к которому он пришел за продуктами для раненых.
— Поторопись! Вечером сильно стреляли наверху, — озабоченно заметил крестьянин.
— Должно быть, мои. Здорово же они зацепили немцев! Гремело целых полчаса, как по нотам, ей-богу! хвастливо добавил Евта, не скрывая своей радости. Все разговоры с крестьянами он всегда начинал словом «мои». В этом слове звучала и отцовская гордость и желание дать понять, что и он, Евта, тоже кое-что значит.
Но не успел Евта с помощью хозяина подвесить на ремень третью фляжку с молоком, как по всей деревне, чуть не в каждом дворе, затрещали винтовки и пулеметы. Оба оцепенели. Фляжка с молоком упала и глухо стукнулась о земляной пол. Сквозь грохот выстрелов послышался лай собак, крики и стоны. Во дворе заскрипели и загрохотали ворота, рванулся на цепи пес.
Хозяйка, укладывавшая в мешок Евты хлеб и солонину, в испуге погасила керосиновую лампу. Хозяин бросился к двери, выглянул и, захлопнув ее, в ужасе прошептал:
— Немцы! Беги куда хочешь!
— Да куда же я побегу?
— Ох беда, дом мой, дети мои! — запричитала хозяйка, мечась по комнате, словно безумная.
— Беги, Евта-а! Беги! Сожгут дом! Сгорит все…
От страха Евта прирос к земле, челюсти его дрожали.
— Да к-как же я? К-как же?
Он шагнул к двери, но в этот миг послышался топот солдатских башмаков по ступенькам и скрип засова. Евта схватил мешок с продуктами, фляжку, упавшую на пол, и, бросившись под кровать, забился в сырой угол.
— Горе мне, дети мои, — взвизгнула хозяйка, наваливаясь всем телом на детей, которые спали на кровати. Под кроватью Евта, совсем потеряв рассудок, дрожал и прижимался к стене. Кровать заскрипела. Дети, с которых сразу слетел сон, закричали.
— Hinaus! — злобно кричали немцы, добавляя еще какие-то незнакомые слова. Луч карманного фонарика метался по комнате. Евта видел, как белая струя света упала к его ногам. Он еще больше скорчился и зажмурил глаза. «Все!» — подумал он.
Не решаясь уходить, хозяин стоял, поворачиваясь во все стороны, словно чего-то ища. Немцы кричали, один из них толкнул хозяина прикладом и ударил ногой. Крестьянин застонал и упал.
Дети заплакали еще громче. Женщина вскочила с кровати и бросилась на немцев, защищая кормильца своих детей.
— Куда вы его тащите?.. Не надо! Не убивайте его… — молила она, несмотря на удары, градом сыпавшиеся на нее. — Убейте меня, о-ой!
— Замолчи! Пусти… Я пойду… — говорил крестьянин, стараясь вырваться из ее рук.
Немцы вышвырнули его в дверь. За ним, громко взывая о помощи, метнулась и жена.
Двое мальчиков с криками бросились вслед за родителями в открытую дверь, в которую, клубясь, врывался густой, холодный январский воздух.
Крики во дворе становились все громче. Послышался шум борьбы.
— Баба скажет им, что я здесь… скажет, наверняка скажет. Баба… Всё… — бормотал шепотом Евта, не зная, оставаться ли ему на месте или попытаться бежать. Может быть, ему еще удастся спастись? А тут под кроватью непременно схватят. Евта протянул руку к винтовке, но пальцы его не слушались. Снаружи, возле дома, раздались два выстрела, один за другим. Дети заплакали. Евта дернулся, желая, видимо, вскочить, но стукнулся головой о кровать и согнулся. Придя в себя, он прислушался. В деревне попрежнему раздавались стрельба, лай собак, крики мужчин и женщин. Но со двора доносился только захлебывающийся плач детей.
В это утро оккупанты, мстя за пятьдесят немецких и болгарских солдат, убитых партизанами ночью на Ястребце, ворвались в деревни, расположенные в предгорье, и стали хватать заложников. Но Евта не знал об этом. Он был убежден, что немцы ищут именно его, и страшно удивлялся, что они не обыскали дом и не заглянули под кровать; видно, просто забыли в суматохе. Зато теперь они начнут пытать хозяина и хозяйку, чтобы узнать, куда он спрятался. Выпрыгнуть в окно он не мог — его бы увидели, а другой двери не было. Хозяин, может быть, и не скажет, но жена выдаст его, Евту, непременно. Ей дороже муж, дети и дом. А он, Евта, — кто он ей? Почему бы ей не сказать? Обязательно скажет! Они сейчас войдут, если только еще не вошли. Во двор, скорей! А потом куда? Стреляют?.. Светает… Уже рассвело! Они увидят его, когда он будет выходить. И зачем он так заболтался? Выйди он на полчаса раньше, ничего бы и не было. Видно, совсем из ума выжил… Только бы суметь выйти из дома… Кричат — значит, идут назад! Чего он так долго раздумывает? Ведь он мог же убежать. Струсил! Так ему и надо! Вот они идут, это ее голос. Бесстыдница, трусиха! Гнусная баба! Будь она проклята! Вот превратиться бы в мышь, в маленькую мышь, и забиться в эту щель, что в стене. Вот они! Входят! Надо стрелять и отомстить за себя. Почему же они не входят? Ушли куда-то! Конечно, окружают дом… Ставят засады… Вот что они делают, а он лежит под кроватью и ждет, пока его схватят за шиворот и выволокут… Да, ему суждено сейчас погибнуть! Вот она смерть! Но почему же стреляют по всей деревне? Они окружили ее и хотят, чтобы он потерял голову от страха и сдался живым. Живым? Нет, живым он не сдастся! Нет! Чтобы его пытали и выведали, где находится госпиталь? Чтобы они перебили раненых? А потом, мертвых повесили и согнали весь народ смотреть? Что же тогда скажет Павле? «Я знал, что он трус, старый пьянчужка, самый подлый изменник на всем земном шаре! Где была у меня голова, когда я доверил ему такое важное дело? Разве нельзя было найти другого? Он никогда не был человеком. Скотина! Позор! Пусть земля его кости выбросит!» Нет, он не выдаст раненых, пускай его хоть на кол сажают! Будьте спокойны! Он не убийца. Но почему же немцы не входят? Не смеют, трусы! Он уложит их на пороге, как снопы, но почему же они все-таки не входят? Может, они думают, что он сбежал, и ищут его по деревне? А крестьяне испугались и пустились бежать, а они думают, что это он, и стреляют по ним… Надо воспользоваться суматохой и добраться до горы. Но что делать с мешком? Как он вернется без хлеба? У раненых уже два дня маковой росинки во рту не было. Никто не поверит, что он попал в беду. Его назовут трусом. Не посмел, скажут, и приблизиться к деревне! Просидел ночь в сугробе, а теперь выдумал эту историю и возвратился. Нет! Он должен взять и мешок и молоко! Пусть уж он погибнет — но вместе с мешком!
Наконец Евта решился вылезти. Кое-как он привязал к ремню третью фляжку, взял мешок и винтовку и выбрался из-под кровати. В комнате было пусто.
Стрельба и вопли в деревне не прекращались. Сквозь серые, мутные окна чуть брезжил рассвет.
Глядя в окно и прислушиваясь, Евта все еще колебался, не решаясь бежать. Наконец он взвалил мешок на спину, взял винтовку наперевес и бросился в открытую дверь. Пригнувшись, он быстро перебежал двор и только хотел перепрыгнуть через изгородь, как вдруг появилось несколько немцев. Евта опустился на землю, подполз к свинарнику и прижался к стене.
Неподалеку плакали дети. Он обернулся и увидел хозяйских ребятишек, которые в отчаянии тащили за руку кого-то лежавшего на снегу. Убили его? Ее?.. Евта забыл об опасности и пополз к детям, подтягиваясь на локтях.
Мертвая женщина лежала лицом к небу. Босые ребятишки, захлебываясь от слез, тащили ее за руку. Тяжелое, окаменевшее тело крестьянки было неподвижно, только голова вдруг дернулась и снова застыла. Дети упорно пытались поднять мать и отнести ее в дом. В отчаянии они то хватали, то выпускали ее руки и, замирая, прятали вихрастые головенки у нее на груди.
— Ох, сиротинки мои, цыплята мои… — прошептал Евта, с трудом сдерживая слезы и не зная, как им помочь. Он насилу вернулся к свинарнику.
Крестьяне пытались спастись бегством, а вражеские солдаты стреляли по ним из винтовок и пулеметов. Люди, как подкошенные, падали на обледенелый снег. Некоторых пули настигали в тот момент, когда они прыгали через изгородь, и беглец замирал, перевесившись через плетень. Раненые ползли по снегу вдоль плетней и заборов и забирались в закутки, словно хотели умереть в укромном месте, в тишине. Некоторые падали около яблонь и слив. Обняв ствол, они пытались подняться, но тут же медленно опускались, зарываясь головой и руками в снег.
Стараясь ничего не видеть, Евта забрался в укромный закоулок возле свинарника. В отчаянии он бормотал что-то невразумительное. В десяти шагах от него снова промелькнули немцы, преследуя кого-то. Евта вздрогнул, сжался, и вдруг ему стало ясно: немцы хватают крестьян в отместку за свое поражение. Нет, нужно бежать отсюда. Нельзя ждать до вечера.
Рассвело, но туман становился все гуще. В тумане он сможет добраться до горы. У него мелькнула мысль закопать винтовку в снег и бежать с одним мешком — так легче выбраться… Но если он вернется без винтовки, начнутся укоры, насмешки, всякие разговоры в отряде. Пожалуй, дойдет еще и до Павле, что он бросил винтовку и удрал, как заяц. Эта мысль положила конец его колебаниям. Он еще раз взглянул на несчастных детей, на мертвую мать, застонал, постоял немного, потом взял винтовку и продукты и перелез через изгородь. Обессилев от страха, утопая со своим грузом в снегу, старик пошел. Но он еле держался на ногах и часто падал.
Не успел он миновать чей-то сад и перелезть в соседний двор, как ему пришлось остановиться и спрятаться между сараем и кучей кирпичей.
Во дворе, куда он попал, возле дома, две женщины и старик боролись с солдатами и во весь голос звали на помощь. Старик был в одном нижнем белье — видно, его только что вытащили из постели. Немцы били их, орали, стреляли в воздух. Борьба продолжалась долго. Наконец солдатам удалось осилить крестьян. Прицелившись в упор, они разрядили в них ружья и двинулись дальше. Старик вдруг поднялся, изо всех сил закричал: «Помо-ги…» — и, не закончив, рухнул в снег.
— Ох, господи, что только с людьми делают! — громко простонал Евта и пустился бежать вдоль плетней.
Все двери и ворота были распахнуты, откуда-то доносились протяжные причитания женщин, оплакивающих своих мужей, уведенных гитлеровцами. Громко кричали дети. Дома стояли пустые и безмолвные, без признаков жизни, словно сама жизнь в испуге бежала отсюда, забыв прикрыть за собой ворота.
Наткнувшись снова на солдат, Евта шмыгнул в чей-то хлев. Когда глаза привыкли к темноте, он разглядел коров. Подняв голову и повернувшись к выходу, они стояли как вкопанные, слушая стрельбу и крики, доносившиеся снаружи.
— Куде ти е татко, мамка ти… Казувай, бре, казувай! Ште те утепам! — слышались голоса болгарских фашистов.
— Они вечером ушли на мельницу! — говорила, плача, девочка.
— Лажеш! Казувай, саг су тука били!
— Не вру, дяденька, ей-богу, чтоб мне умереть! Убей меня, если я вру! — клялся мальчик.
— Казувай, кад ти викам! Палим, казувай!
Дети завизжали.
Евта прислонил голову к двери и поглядел в щель. Болгары направили винтовки на детей, прижавшихся к стене так, словно хотели врасти в нее.
— Да неужто у изверга подымется рука на детей? — в ужасе подумал Евта.
Солдат сделал несколько шагов, нагнулся и вонзил штык. Ребенок вскрикнул и, как тряпка, упал возле стены.
— А саг ти казувай! — крикнул другой болгарин и двинулся на второго ребенка.
У малыша пропал голос. Онемев, он все крепче прижимался к стене.
Вдруг, словно из-под земли, на болгар бросились мужчина и женщина с поднятыми топорами. Ошеломленные солдаты не успели и повернуться, как, сраженные, свалились в снег, а мужчина и женщина в исступлении принялись рубить их топорами. Глухие удары становились все резче, трещали кости. Третий болгарин успел отскочить в сторону и открыл огонь. Мужчина рухнул на мертвого солдата, а женщина, обезумев и не обращая внимания на выстрелы, продолжала все так же настойчиво и равномерно взмахивать топором.
Евта не мог больше вынести этого зрелища. Сорвав с плеча винтовку, он открыл дверь и, не целясь, наугад, выстрелил в болгарина, метившего в женщину. Болгарин уронил винтовку и упал. Евта всадил в него еще одну пулю.
— Больше не будешь, палач!
— Ах! Ах! Ах! — восклицала женщина, все продолжая рубить убийц своего ребенка.
Другой ребенок так прижался к стене, что его можно было принять за рисунок на штукатурке.
Почти теряя сознание, Евта бросился бежать. Он бежал без оглядки, сам не зная куда. Он мчался под гору мимо убитых и раненых, роняя винтовку, падал, катился и полз. Он попадал во дворы, где были немцы, возвращался, менял направление и снова бежал, преследуемый выстрелами из винтовок и пулеметов. Какая-то неведомая сила, которой у него не было и никогда не будет, несла его вперед. Им управляла одна-единственная мысль: бежать отсюда! Бежать как можно дальше! Евта не видел и не слышал, как какой-то человек, конвоируемый немцами, на которых старик чуть не наскочил, крикнул ему:
— Вниз! Беги вниз!.. Спасайтесь люди, пока целы!
Испуганный выстрелом, он свернул к ручью и, словно во сне, бросился бежать по берегу, провожаемый пулями.
Было уже светло, когда обессиленный Евта вбежал в какой-то двор и, заметавшись между постройками, не имея сил перепрыгнуть через высокий забор, свалился среди стогов сена и осоки. Глухие, далекие выстрелы, доносившиеся словно из-под земли, заставили Евту прийти в себя и вспомнить о своем положении. Евта понимал, что он где-то лежит, что его могут найти. Но, несмотря на все усилия, он никак не мог поднять головы, оглядеться и встать. И только когда Евте показалось, что он слышит поблизости голоса, он вздрогнул и вскочил на ноги.
«День!.. Не видать бы мне его вовсе… Куда идти? Ну, пускай придут! Хоть одного, да убью, отплачу за себя, — думал Евта, залезая в угол между стогом осоки и забором. Он поправил снопы, чтобы не было заметно, где он сидит, и, присев на корточки, стал вспоминать. — Неужели это он убил болгарина? Как? Каким образом? Или его убила та женщина с топором? И почему он не выстрелил раньше, прежде чем они закололи ребенка?.. Не посмел, трус! Нет, он вовсе не стрелял. Это женщина убила топором…, И откуда появились мужчина и женщина? Видно, с неба упали… Видно, их сотворила какая-то чудесная сила. А почему другой ребенок так и остался у стены? Верно, и его прикололи штыком. Нет, стрелял он, Евта! Ребенок испугался… Несчастная сиротинка, цыпленочек…»
Слезы хлынули у Евты из глаз. В голове у него все смешалось и перепуталось. Он изо всех сил старался воскресить в своей памяти все, что случилось, и не мог. Да, он был под кроватью… дети, какие-то мертвые люди, стрельба, немцы, болгары — все кружилось и мелькало перед ним. Вдруг он прикоснулся рукой к своей одежде и почувствовал что-то мокрое.
— Кровь! Кровь… — сказал он громко и испуганно.
Но это было только молоко.
«Как оно пролилось? Видно, когда я бежал, — подумал Евта и схватился за фляжки. Две фляжки были полны, третья пуста и пробита насквозь пулей. — Как плохо они стреляли, могли попасть в ногу и взять меня живьем, — пришло ему в голову. — Где же это я, господи? — простонал он и поглядел через забор. — Как раз посредине деревни! Вот и общинное управление! Что мне делать? Я, кажется, совсем рехнулся… Погляди-ка, сколько народу!»
Сквозь оголенные деревья сада, на перекрестке, метрах в трехстах, он увидел толпу крестьян, окруженную солдатами. Крестьяне были раздеты, разуты. Они стояли босые, в одних рубахах, в длинных льняных штанах. Видно, их схватили прямо в постели или когда они пытались бежать. Толпа под конвоем солдат походила на темный пруд, обсаженный вербами, чьи сухие ветки торчат в сторону воды.
Медленно двигаясь, толпа колебалась, разливалась, меняя очертания. Вокруг, в дворах и проулках, кучами собирались женщины и дети, они устало и надрывно причитали и плакали.
Немцы пригнали еще несколько схваченных ими крестьян. Послышался мерный звук шагов, и к колонне приблизился взвод. Раздалась резкая команда; солдаты, охранявшие заложников, держа ружья наперевес, отошли в сторону.
«Сейчас расстреляют», — подумал Евта. Женщины, не спускавшие глаз с толпы, закричали и заголосили.
По толпе заложников прошло движение. Один из них попытался бежать, но два солдата догнали его и повалили в снег. Раздалось несколько выстрелов.
Офицер снова подал команду. Толпа крестьян дрогнула и раздалась, образовав нечто вроде строя в две шеренги. Однако построить их как следует не удавалось. Офицер кричал, кто-то переводил его слова, но крестьяне в ужасе снова ломали ряды. Это повторялось до тех пор, пока немцы не начали сами ставить их, как кукол, одного за другим. Дело шло очень медленно. Чувствуя приближение смерти, люди пытались продлить каждое мгновение, хотя и полное страданий. Наконец их построили. Офицер, идя вдоль строя, стал пересчитывать пальцем всех стоявших в первом ряду. Дойдя до конца, он остановился и задумался — ровно настолько, сколько нужно, чтобы умножить в уме два двузначных числа. Потом офицер обернулся к солдатам и что-то им приказал. Человек двадцать быстрым шагом направились к домам.
Вскоре послышались еще более громкие вопли. Это кричали женщины, которых сгоняли сюда, чтобы пополнить число заложников, предназначенных для казни. Смерть они встречали не так спокойно, как мужчины: они больше думали о тех, кого оставляли. Частые выстрелы свидетельствовали о том, что некоторые даже пытались бежать. Вырываясь из рук своих палачей, они вопили, отталкивали их и никак не хотели становиться в строй. Солдаты силком тащили их в ряды, но, потеряв терпенье, оцепили со всех сторон и погнали к общинному управлению.
Здесь, на площади, гитлеровцы спешно установили несколько пулеметов и быстро, по команде, открыли огонь.
Евта зарылся головой в осоку и заткнул уши.
— Эх, свобода кровавая! Неужто мы все должны погибнуть за тебя? И последнее семя жизни ты зальешь кровью; сады и виноградники — все посохнет от этой крови… Партизаны, дети мои! Что же будет с людьми? За кого же мы боремся? Дорого, ох, дорого обходится наша борьба! Я не хочу… Я больше не могу. Уйду! Совсем уйду! Не могу я больше… — И Евта заплакал громко, как ребенок. Старики всегда плачут, как дети…