Темная, непроглядная ночь, как громадный черный медведь, разлеглась на горах. Вблизи пылают вражеские костры, окружая партизан огненным кольцом. Тусклый багровый свет прорезает мрак и ползет над сосновым лесом. Костры напоминают раны или большие ожоги на темном теле ночи. Неумолчно перекликаются совы, разрывая тишину.

Партизаны собрались под скалой, которая нависла над ними, как крыша. Здесь не было снега, темнота казалась гуще, и люди узнавали друг друга только по голосам. Партизаны разгребали песок и листья, устраивали себе временное ложе. Перешептываясь друг с другом, они ждали полуночи, когда был назначен прорыв.

Прислонившись к уступу скалы, Уча смотрел на костры неприятеля. Он испытывал только одно желание, только одно стремление — погибнуть геройской смертью, так, чтобы о нем помнили партизаны, народ и враги. Он мечтал встретить смерть так же героически, как Гвозден. И мысль его все время возвращалась к помощнику командира, к подробностям его жизни и смерти. Он не раскаивался в том, что вместе с другими приговорил партизана к расстрелу. Но сейчас он еще больше, чем раньше, восхищался его героизмом и, несмотря на внутреннее сопротивление, чувствовал, что пример Гвоздена будит в нем какую-то могучую силу, страстное желание броситься сразу, немедленно в эту тьму, голыми руками погасить вражеские костры. «Нет, нельзя незаметно и тихо уходить из жизни, уходить из борьбы. Нужно уйти так, чтобы люди запомнили твой уход. Погибнуть красиво и гордо!.. Эх, люди!.. Пока мы побеждали, все вы были отважными, все были героями. Ничего эта храбрость не стоит. Настоящая храбрость, настоящее геройство — это смелость в поражении. И это то единственное, что еще остается мне… Павле, конечно, хлебнул горя. Мне тоже не выпало счастья. Нет, не суждено, видно, Живичам жить. Мой последний долг — умереть, как герой. Если мне и это не удастся, лучше бы мне не родиться на свет. Но почему же я непременно должен погибнуть?.. Может быть… Нет, это просто самообман!»

И вдруг все его мысли сосредоточились на одном желании — закурить. Одну только «зету» — и все. Ему казалось, что язык и губы у него зудят, что он не вынесет этой жажды. Но он хорошо знал, что ни у кого в роте не было табака. Ему казалось, что больше он не выдержит. Рядом с ним в темноте шептались двое бойцов — он не мог разглядеть, кто именно. Стараясь заглушить мучившую его жажду, он стал прислушиваться к их разговору.

— Чего же еще воевать, раз наш отряд уже разбит! Первая рота, конечно, уничтожена, нас тоже искромсали…

— Погиб и отряд и все вокруг! Деревни уничтожены… Русские отступают… Отступают безостановочно. А мы говорим, что это их тактика. Какая уж тут тактика! Все полетело кувырком.

— И кто знает, что с пролетарскими отрядами в Боснии? О них ничего больше не слышно. А с нашими остальными дивизиями? Павле рассказывал… И тот город мы взяли, и другой, и свободная территория… Может, все это одна только пропаганда?

— Может быть! Откуда у наших радиостанция? Эта «Свободная Югославия» наверняка находится где-нибудь в России. Откуда же они могут ежедневно знать, что делается в Боснии?

— Глупо наши поступают. Где уж нам воевать с Германией, когда она победила весь мир! Красная Армия ничего против немцев сделать не может, ее прижали к Волге. А что мы можем сделать в нашем положении? Безоружные, голые, босые… Нет, Гвозден был прав… Если бы хоть русские наступали! Тогда не обидно было бы погибнуть. Честное слово, мне не жаль было бы тогда умереть. А вот так уничтожат все отряды в Сербии. Слышал я, что всех гонят. Не останется больше партизан в Сербии.

— А за что расстреляли Гвоздена?.. Старый партизан и заместитель командира, он не заслужил этого. Мало того, что немцы нас бьют, нет, мы еще стали сами себя истреблять. Видно, слишком нас много!

— А где теперь Павле и Вук?

— А кто их знает! Может, где-нибудь в Шумадии.

— Черт подери, может, и вправду лучше было бы прорвать блокаду и уйти. Может, мы и уцелели бы.

— Да, теперь выходит, мы одни во всем виноваты. Давеча Уча грозил мне револьвером. А за что? Сам довел нас. Нет, уж если командир поднимает револьвер на собственного бойца, значит армии конец.

Уча не мог больше выдержать. Он открыл было рот, но только кашлянул. Голоса затихли. «Разговаривают и размышляют двое, а кажется, что слышишь одного человека. Вот оно — началось!.. И как с этим бороться?» — с горечью подумал Уча.

— Но я не сдамся! — прошептал он, словно защищаясь и споря с кем-то в бреду.

— Товарищ Уча, с кем это ты разговариваешь? Почему не спишь? — спросил Малиша. Он ни днем ни ночью не отходил от Учи. Но сейчас Уча почти забыл о его существовании.

— Ни с кем не говорю. Рука у меня болит, — ответил Уча, досадуя на себя за то, что Малиша слышал его и теперь, пожалуй, разочаруется в нем. «Нужно, чтобы мальчик верил в меня и никогда ничего не боялся».

— Если болит рука, ты думай о чем-нибудь другом. Когда у меня что-нибудь болит, я всегда так делаю.

— О чем же мне думать, Малиша? — шепотом спросил Уча.

— Да ты думай о чем-нибудь хорошем. Вот тебе жилось хорошо до немцев, ты был господином, не пахал земли, не страдал, как мы, крестьяне. Вам, господам, было легко. Вы ели пшеничный хлеб, пили сливки.

— Не был я, Малиша, господином… Так же, как ты, страдал. Когда учился в начальной школе, приходилось мне и пахать, потому что я рос без отца, мы с матерью жили вдвоем. Потом поступил в гимназию. И там трудно было. Целую неделю ел один сухой хлеб, который мать приносила по субботам. Денег на книги не было… — И Уча начал рассказывать о годах учения, о своем прошлом. Сначала он испытывал как бы неловкость от того, что говорит обо всем этом с Малишей. Но его словно что-то толкало рассказать этой ночью всю свою жизнь. А начав говорить, словно исповедуясь, он уже не думал, что Малиша может его не понять. Уче доставляло удовольствие рассказать все именно Малише, который меньше его знал жизнь и, вероятно поэтому, меньше боялся смерти.

Наконец Уча закончил свою длинную исповедь. Малиша сказал:

— А теперь думай о том, что будет, когда кончится война. Ты станешь большим начальством… И тебе будет хорошо и легко.

— Эх, Малиша милый… Я и тогда не буду начальством.

— Почему не будешь? Заслужил — значит, будешь. И ты и товарищ Павле.

— Малиша, я воюю за то, чтобы ты и все твои сверстники — мои ученики — жили, как господа. Вы будете хозяевами.

— А кто же тогда будет работать, если все мы будем хозяевами?

— Мы все будем и работать и жить, как господа.

— Э-э, нет! Так не бывает. Я лично уже решил — не стану пахать. Какой толк от мотыги и от этой каменистой земли? Хочу учиться на судью.

— Почему именно на судью?

— Хочу судить справедливо, по-партизански. Это очень важно для крестьян. Я хочу, чтобы со всеми всегда поступали по справедливости.

— Нет, тебе нужно учиться на инженера, будешь делать машины. Или станешь доктором, людей лечить. Здесь в Соколовице построим большие дома, где люди будут отдыхать и лечиться.

— Нет! Я не могу быть врачом, насмотрелся я на раны и на трупы, хватит с меня этого на всю жизнь. Я буду судить, судить по правде… Только вот выбраться бы из этого окружения… Уж очень крепко жмут они нас. Не знаю, чем все и кончится.

— Пробьемся, Малиша, не бойся! Пробьемся! Разве нам впервые? Только бы продержаться еще дня два- три.

Малиша замолчал.

«Видно, я говорю недостаточно убедительно. Он, вероятно, по голосу чувствует, что я сам в это не верю», — подумал Уча. И, обняв мальчугана, он прижался к нему и сказал:

— Ничего, всех одолеем… Ты вырастешь, состаришься… И придешь когда-нибудь в свою родную деревню, соберешь вокруг себя ребятишек и скажешь: «Видите этого карапуза? Я был не больше, чем он, когда пошел воевать с немцами. Вот таким я был, когда пошел в партизаны!» Ну как, тебе приятно будет поважничать?

— Нет, не люблю я людей, которые важничают.

Они замолчали.

Разговор с Малишей еще больше взбудоражил и расстроил Учу. Он не видел выхода из создавшегося положения. Остаток роты, конечно, погибнет при прорыве этой ночью. О тех, кто сумеет пробиться — впрочем, пробьется ли кто-нибудь сквозь кольцо неприятельских войск и костров? — о тех он не думал. Но если он не погибнет этой ночью, что сможет он сделать с горсткой оставшихся в живых партизан, если хоть кто-нибудь останется в живых. Как бороться дальше? И собственное предчувствие и настроение людей — все предсказывало ему неизбежное поражение. Впрочем, что значит поражение? В борьбе за свободу не может быть поражений. Если поражение наступает после мужественного, героического сопротивления, о нем вспоминают дольше, чем о победе. Человек, который боится поражения, не борец и не революционер. Это глупец и трус. И какое значение имеет гибель одной роты в этой грандиозной освободительной войне? Красная Армия все равно победит, идеалы, за которые он борется, победят. А он? Он выполнил свой долг до конца.

Рядом снова послышался чей-то шепот.

— Знаешь, о чем я еще жалею?

— Да о чем же тебе жалеть?

— Жалко, что я не увижу, какой будет наша свобода. Если бы только знать точно, мне было бы легче.

— А мне все равно.

— Нужно, чтобы помнили о нас.

— Я воюю не для того, чтобы меня помнили.

— Чего вы болтаете всякую чушь! — прервал их Уча. — Вы кто — бойцы или тряпки?

Шепот прекратился, послышался чей-то глубокий вздох, потом сухой, простудный кашель. Но кто-то тут же напомнил, что нужно прикрывать рот шапкой. В лесу повсюду, насколько хватал глаз, пылали костры. Неумолчно, зловеще кричали совы.

Было уже около двенадцати ночи, когда один из партизан спросил:

— Кто знает, который час?

— Скоро пойдем… — ответил другой.

Спрашивающий тихо запел. Никто его не останавливал, даже Уча, понимавший, что это от страха. Слушали его молча. Фальшивя, боец пел известную боснийскую песню.

В полночь Уча зажег спичку, проверил время и приказал:

— Готовься! Пулеметчики, наполните диски и несите их с собой. Приготовить гранаты! Когда враг откроет огонь, уничтожайте его пулеметы гранатами.

Они вышли из пещеры. Уча расставил пулеметчиков, напомнил, чтобы они шли осторожно и тихо, и начал взбираться с ротой на склон. Он шел впереди, не ощущая страха. Ему не терпелось, хотелось скорей, как можно скорей открыть огонь и схватиться с врагом. Партизаны подкрались к самым кострам и остановились. Уча отправился на разведку. У костров никого не было. Он долго прислушивался: ни шороха, ни голоса. Пламя костра наступало на темноту; тьма отступала, снова оттесняла, старалась поглотить свет. Меж кострами пролегли черные пропасти мрака. И снег был здесь черный. Уче вдруг стало страшно. Он весь задрожал. «Верно, они услышали нас и притаились!» — подумал Уча в страшной нерешительности. Куда ударить, в каком направлении, меж этим или тем костром? И как раз в ту минуту, когда он решил, что лучше двинуться туда, ему словно кто-то шепнул: «Нет! Лучше сюда!» Так, в полной растерянности, он стоял несколько минут.

— Все равно! — почти вслух произнес Уча. Он вернулся назад, приказал роте следовать за собой и пошел вперед, держа в руке гранаты.

Чем ближе подходили они к пространству между кострами, тем сильнее стучало у него в голове: «Вот сейчас! Вот сейчас!»

Казалось, он не слышал огня вражеской засады. Взрывы гранат, выстрелы из винтовок, треск пулеметов — все слилось в один звук, долгий и страшный. Он бросал гранаты, стрелял, бежал, наскочил на кого-то, свалил, кто-то рядом стонал. Он налетел на дерево, сильно ударился, упал. Но тотчас вскочил и бросился дальше. И вдруг наступила тишина. Тяжелая и оглушительная, как взрыв.

…На рассвете они собрались и пересчитались. Было всего на пять человек меньше, чем перед прорывом.

Уча чувствовал усталость и что-то вроде разочарования, потому что все вышло вовсе не так, как он ожидал.