Павле не спалось. Он сидел задумавшись, охваченный волнением и тревогой. Уча и Гвозден помешивали угли в очаге и молчали. Павле казалось, что они нарочно спокойны, ему назло. Вот Уча даже усмехается цинично. Павле с неприязнью посмотрел на него. Комиссар не знал, что с собой делать. Ему было неприятно сидеть вместе с ними. От желания закурить его охватила нервная дрожь. Он не курил два дня, но до этой минуты словно и забыл о табаке. А сейчас он отдал бы год жизни за одну папиросу; право отдал бы, ни секунды не размышляя. И, пожевывая упавшую на лицо прядь волос, он мечтал выкурить целый мешок табака. Как назло, Уча вывернул карманы и, вытряхнув из них табачную пыль, свернул из клочка бумаги папиросу толщиной в палец. Павле хотелось попросить у него затянуться, но он пересилил себя и покачал головой, словно отгоняя от себя эту мысль. Уча вел себя так, словно и не замечал его присутствия. Павле это еще больше обидело; он ненавидел сейчас Учу, ненавидел, как ему казалось, за его эгоизм и за этот табак. Он хотел встать и выйти, но овладел собой и остался сидеть в том же положении, продолжая теребить и покусывать прядь волос.

Гвозден лег спать, повернувшись спиной к огню. Докурив папиросу, лег и Уча, накрывшись шинелью.

Павле вдруг почувствовал, что все, что их соединяло, вся их боевая дружба и товарищество, сегодня, вот в эти минуты, разлетелось впрах. Какой-то внутренний голос нашептывал ему тяжелые, оскорбительные слова, которые говорили сегодня вечером Гвозден и Уча, стараясь унизить его перед собранием. «Деморализован… паникер… интеллигенция… болезненное честолюбие!» — припоминал Павле. Досада и раздражение все росли и росли в нем, разъедая душу, отравляя сознание.

«Я покажу вам, я сломлю вас и одержу победу! — кричало что-то у него внутри. — Я беру ответственность за отряд, пусть я погибну. Когда идет речь о его судьбе, я ни секунды не буду колебаться! Это революция!.. Я знаю, чего добиваюсь…»

Он немного успокоился. «А почему ты уверен, что ты прав? — мелькнуло вдруг у него. — Разве Уча — он лучший солдат, чем ты, — не был всегда прав? Разве он ошибался хоть раз в сценке положения?.. Может быть, ты испугался наступления?..»

«Нет, нет! Глупости! Они просто не в состоянии более глубоко оценить события. Ты ошибаешься, Уча! Я смотрю на вещи правильно».

«Ты переоцениваешь себя и свои способности. Разве ты не честолюбив и не тщеславен?! Разве тебе не доставляет удовольствия, когда окружающие послушно соглашаются с твоим мнением?»

«Но я верю себе! Я знаю свою роль. Я только выполняю прямые обязанности».

«Твоя роль и обязанность — верить не только себе, но и другим… Как ты смеешь ненавидеть своих товарищей? Ты обиделся, когда они прямо сказали, что о тебе думают, и ты хочешь им отомстить за это. Но ведь ты — комиссар!..»

— Ух! — громко вздохнул Павле от наплыва самых разных мыслей, удивленный и испуганный сомнениями, впервые в жизни так сильно овладевшими им.

Его охватила странная дрожь. Сначала он подумал, что это озноб, и, придвинувшись к огню, стал поочередно поворачиваться к нему то спиной, то грудью. Затем он почувствовал жар. По телу забегали горячие мурашки, усталые колени горели и ныли. Павле метался, словно защищаясь от кого-то, словно стараясь вырваться из горячей жидкой тины, затягивавшей его все глубже и глубже.

«Что мне делать? Прав ли я? Если отряд пострадает по моей вине… Что тогда будет?»

И от этой последней мысли все вдруг куда-то исчезло, сознание его помутилось… Он не знал, сколько времени длилось это состояние. Вероятно, долго. Потом туман рассеялся, оцепенение прошло. Желание вот сейчас, немедленно поговорить с Учей, посоветоваться с ним, услышать его мнение все настойчивей овладевало Павле.

Он поднял голову и посмотрел на товарищей. Буковое полено тлело, потрескивая. Гвозден беспокойно ворочался во сне. Уча завозился, словно почувствовал взгляд Павле, и повернулся лицом к огню. Видно, ему тоже плохо спалось. Казалось даже, что он не спит. Павле колебался — не начать ли разговор сразу, сейчас же? Подперев голову руками, он долго сидел, разглядывая освещенное огнем усталое лицо Учи.

«Как я мог так думать о нем?.. Почему?»

Что-то дрогнуло в его сердце. Ему припомнились разные случаи их жизни. Прошлое отряда казалось сейчас прекрасным. Не было ни страданий, ни ужасов войны. Вся прелесть воспоминаний была связана с Учей, он был его единственным другом. Как долго длились их задушевные беседы на ночлегах! Какими взглядами обменивались они перед боем, когда, прощаясь, давали друг другу поручения на случай, если один из них не доживет до свободы… А сегодня ночью — вот что случилось…

«Ужасно! Как я мог так о нем думать? Он лучше меня. У него тверже характер… И он, конечно, не думает обо мне так скверно, как я о нем. Я не умею скрывать своих мыслей… Он, наверно, прочел их у меня на лице…» Павле стало стыдно. Он мучительно упрекал себя.

Долго длился этот утомительный разговор с самим собой. Постепенно мысли его прояснились.

«Нет, у меня, видно, слабая воля. Что нужно делать?.. Как поступить?»

Внезапно он вскочил и вышел из хижины. Пройдя несколько шагов, он нагнулся и, захватив горсть снега, стал растирать себе лицо и лоб, жадно и быстро глотая холодный густой воздух. Ветер затих. Только изредка налетал еще вихрь, словно для того, чтобы срезать, как косой, сугроб и затрещать в кустарнике. Павле направился к хижине Второй роты.

Когда он вошел, разводящий сидел у огня. Пламя бушевало, освещая комнату. Павле посмотрел вокруг и молча подсел к очагу.

Партизаны спали, укрывшись гунями и куртками, тесно прижавшись друг к другу. Винтовки лежали у них между ног. То тот, то другой иногда просыпался и начинал возиться. Дрожа от холода, человек сворачивался в клубок, стараясь стать как можно меньше, таким маленьким, чтобы спрятаться в тепле, подмышкой товарища. Слышалось тяжелое неровное дыхание. Раненые стонали и бредили во сне. Воняло испарениями, сырой одеждой и обувью, овечьим навозом. Павле смотрел на спящих бойцов и думал: «Дышат… Холодно им, а через несколько дней, может и завтра, многим уже никогда больше не будет холодно».

Комиссар закусил губу. По его лицу прошла судорога.

Красноватый отсвет огня дрожал, танцуя на темной одежде, играя на оружии, освещая ветхую обувь. Павле переводил взгляд с одного на другого, узнавал своих партизан.

«Может быть, этот? Он труслив, такие чаще всего почему-то погибают. Ушел в партизаны из шестого класса, в коротких штанишках и белых резиновых тапочках. Принес ржавый тесак, сохранившийся с первой мировой войны, и до сих пор не расстается с ним. Сбросил «шестерку» с гимназической фуражки и нашил пятиконечную звезду с серпом и молотом».

«…А вот этот — нет! Хитер и дерзок. Всегда возмущается, если после полуночи приходится стоять в карауле. Часто ссорится с Вуком. Я наказал его — десять дней без патронов. Истек ли срок? Надо утром сказать, чтобы ему дали патроны, черт его побери! Да он еще и босой! Вон, голая пятка торчит. Трет ее рукой, замерзла».

«…Этот бедняга погибнет. Неловок. Всегда колонна из-за него останавливается…»

«…И вот этот погибнет. Лезет вперед. В каждом селе у него девушка. Врет им, бродяга, что студент, а на самом деле портной».

«…И этот вот тоже!»

Павле замер, испугавшись собственных мыслей. Если верить его необъяснимому предчувствию, выходило, что погибнет вся рота.

«Что делать? И как они сами-то считают: кто прав — Уча или я?» — подумал он и начал снова испытывать каждого.

«Да. Это — Никола. Он на моей стороне. Он рабочий и старый коммунист. Мне следовало бы обратить больше внимания на его духовный рост».

«…И Джурдже за меня. Куда Никола, туда и он. Они точно близнецы. Будь Джурдже более серьезным, я мог бы принять его в партию».

«…Станко? Никогда не знаешь, что он думает…»

«Этот слатинец не уйдет из своих мест».

«А этот — за Учу!»

Долго проверял комиссар спавшую роту, мысленно советуясь с ней. И в конце концов ему показалось, что большинство на его стороне. С души его спала тяжесть. Он решил, что любой ценой должен осуществить свой план, что он не имеет права больше колебаться. Им овладела спокойная уверенность.

Сзади кто-то закашлялся и встал. Павле обернулся и увидел Евту, шестидесятилетнего партизана, самого старого в отряде. До войны он был пастухом, батраком, погонщиком, угольщиком на Ястребце, где знал каждое дерево и родник, каждую тропинку. Когда немцы заняли страну, он купил винтовку и ушел в горы. Позднее он присоединился к отряду, стал партизаном и самым надежным проводником.

— Почему не спишь, товарищ Евта? — спросил его Павле.

— Смотрю на тебя и вижу: мучит тебя что-то. Вот что я хочу сказать тебе, товарищ комиссар. Солдат гибнет не от пушки, а от неосторожности и от глупой своей головы. Знай это! Это уже третья моя война, дай бог, чтобы последняя, — говорил Евта, садясь рядом с Павле.

Комиссар ответил не сразу. Он задумался, стараясь проникнуть в затаенный смысл этих слов.

— Откуда у тебя ракия , — почувствовав запах, удивленно и строго спросил Павле.

— Эх, и зла же… Во фляге немного, для ран. Ношу на всякий случай… На войне кусок чистой тряпки и водка могут солдату жизнь спасти.

«Деморализованы… немецкая листовка… нерешительность партийной ячейки… А теперь — водка. От страха пьет», — подумал Павле.

Беззубый Евта навязчиво угощал его табаком и, захмелев, шептал что-то в желтую щетку своих усов.

Павле было тяжело. Он не знал, стоит ли упрекать старика, и сидел, не находя нужных слов и боясь, что вот-вот вспылит и выругается, но он изо всех сил старался сдержаться, уважая героическую старость. Наконец комиссар встал, собираясь выйти, но партизан схватил его за рукав и прошептал:

— Постой-ка, ты, наверно, есть хочешь. У меня в сумке кусок копченого мяса и водка во фляге. Грызут тебя заботы, едят вши, от мороза кровь стынет. Тяжелая твоя жизнь…

Евта начал копаться в своей сумке. Он часто втихомолку угощал из нее командира и комиссара. Весной он варил грибной суп, который любил Уча, и потихоньку приносил ему; и когда Уча делился с другими, Евта сердился и клялся, что никогда больше не даст ему даже сливы.

Павле не ел весь день, но он отказался, отговариваясь тем, что не голоден.

— Ты, может, думаешь, я предлагаю потому, что ты комиссар? — сердито и обиженно спросил Евта.

— Нет, мне и в голову это не приходило. Просто не хочу, — ответил Павле и направился к выходу. Следом за ним вышел и Евта.

— Мне нужно с тобой поговорить, — доверительно начал он, взяв Павле за рукав. — Товарищ Павле, что же с нами будет, скажи, ради бога? Не спится мне, каждая косточка болит. Всю ночь не сплю, как колдун какой-то. Остервенели, окаянные. Эх, задушат бандиты Сербию! Все на нас пошли. Тут тебе и каски, и шубары, и пилотки! Ты ведь знаешь, что с нами будет? Я вижу, ты что-то придумал. Скажи мне, что? Я буду молчать, как пень, ей-богу…

Павле вздрогнул и, положив руку на плечо Евты, молча простоял несколько минут. Потом он пространно разъяснил ему положение, убеждая, что отряд и с этим кризисом справится. Павле рассказал ему еще о новостях с Восточного фронта, которые он сам придумал вечером. Однако спросить старика, хочет ли он оставить Ястребац, Павле не решился.

Комиссар говорил долго. Евта молча слушал. И по этому молчанию Павле понял, что старик не удовлетворен его объяснениями и не верит в них. Простившись с Евтой, комиссар ощутил еще большую тяжесть. Идти в штаб ему не хотелось. И чтобы найти хоть какое-нибудь занятие, он отправился проверять посты.

Занялась заря. Ветер стих. Из села у подножья гор доносилось хриплое пение петухов. В часовом на опушке леса Павле узнал Малишу, который шмыгал от холода носом, переминаясь с ноги на ногу. Услышав за спиной шаги, Малиша обернулся и равнодушно сказал:

— Недавно стреляли у Расины …

— Пусть, — ответил комиссар.

Над ними с криком пролетели дикие гуси. Павле и Малиша посмотрели друг на друга. В темноте было трудно различить выражение их глаз, но каждый понял мысли товарища. Несколько минут они стояли, не говоря ни слова.

— Товарищ Павле, куда эти гуси летят? — тихо спросил Малиша.

— Туда…

— А куда?..

— Далеко. За море. Я расскажу тебе об этом в другой раз.

— Если бы у нас были крылья, и мы бы куда-нибудь улетели, — вслух подумал Малиша.

— А куда бы ты полетел, Машо?

— Куда-нибудь…

Павле направился к штабу.

У дверей стояла партизанка Бояна и что-то писала на них мелом.

— Что это, товарищ, ты делаешь? — спросил Павле, удивленный ее присутствием.

— Да вот… Новый год сегодня.

— Новый год?! — Павле, взволнованный, подошел поближе и с трудом прочитал: «Счастливого 1943 года!»

И подумав, что она написала это только для Учи, он, не сказав ни слова, вошел в хижину.