ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Первая армия отступила на Сувоборский гребень, но эта перемена отнюдь не доказала генералу Мишичу, что в состоянии и возможностях его войск что-либо существенно изменилось. Позиции по-прежнему оставались чрезвычайно растянутыми, разобщенными, разорванными на три части; левый фланг трепетал на Малене в ожидании крепкого удара, чтобы совсем отпасть. Тогда беде не будет конца. А сегодня утром из всех дивизий сообщали: противник группирует три корпуса для нанесения удара по Первой сербской армии.
Сидя за столом, генерал Мишич не сводил глаз с донесений; этот генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек его глубоко презирает, коль скоро так упорно движется в одном стратегически важном направлении через непроходимые горы, едва ли доступные для артиллерии и крупных колонн войск, вместо того чтобы овладеть Белградом и равнинными районами с коммуникациями вдоль железнодорожной линии и двинуться долиной Моравы, вонзаясь в сердце Сербии. Оскар Потиорек понимает, следовательно, что Первая армия самая слабая на фронте, что она изнурена и понесла большие потери и ее остается только добить. Поэтому, несмотря на бездорожье, снег и мороз, он упрямо атакует именно ее, стремясь раздавить и спуститься в долину Моравы. Тем самым он неминуемо сокрушал всю систему сербской обороны. Это действительно была бы победа, достойная награды, которую Потиорек уже получил и которую уже несколько дней праздновала Вена. Вот так победоносно и наступал Оскар Потиорек кратчайшим путем в направлении — Салоники и Дарданеллы. Все решения командующего продиктованы его, Потиорека, волею, он хозяин времени, условий, он диктует линию движения. Сам ничем не показывает, что замыслы сербского командования его волнуют. Нет ему дела до того, о чем думает и что предполагает осуществить непосредственно противостоящий ему неприятель — он, Живоин Мишич.
Около него маячил начальник штаба, который всей своей огромной тушей словно придавливал его к полу и угнетал своими глазищами; Хаджич молчал, держа в руке листок бумаги.
— Получено, господин генерал, еще одно донесение о концентрации войск противника на фронте нашей армии. Противник располагает тремя корпусами, следовательно, шестью дивизиями с полным комплектом артиллерии.
Мишич думал, снизу глядя ему в лицо; не выдержал, вызвал по телефону воеводу Путника:
— Я вынужден доложить вам, что положение Первой армии весьма критическое. Противник концентрирует новые силы.
— Положение Первой армии гораздо хуже, — прервал его тот, — чем вы по своей оптимистической привычке полагаете. Гораздо хуже.
— Завтра оно будет еще хуже, коль скоро соседние армии останутся пассивными. И коль скоро Верховное командование ничего не предпримет.
— Я отдам приказ Третьей и Ужицкой армиям как можно скорее перейти в решительное наступление.
— Кто-то должен нести ответственность за то, что Первая армия доведена до подобного состояния.
— Сейчас неуместно, Мишич, проявлять свойственную вам злобу и унижать достоинство других командиров. Какой смысл сейчас подвергать сомнению сознательность и страдания своих боевых товарищей? Измерять, кто больше мучается?
— Завтра меня атакуют шесть свежих, укомплектованных дивизий. Шесть на три моих! Причем три наполовину выбитые! Без орудий, снарядов, без бинтов и без хлеба.
— Я слышу. Знаю. И сделаю все, что можно. Чего вы еще хотите?
Генерал Мишич швырнул трубку на рычаг: до каких пор у него на шее будет сидеть этот старый кашлюн? Со дня сдачи экзамена на капитанский чин и до ухода на пенсию всегда он над ним — до каких пор?
И вновь перед ним маячит фигура, «элитарный офицер» Путника, его протеже, канцелярских дел мастер.
— Господин генерал, Мален атакован крупными силами. После ожесточенной схватки мы потеряли Елак.
Елак? Чудесную молодую рощицу с родниками? Он встал, надел кепи, застегнулся, бросил в печку недокуренную сигарету.
— Прошу вас, полковник, соберите офицеров, возглавляющих отделы штаба армии. Погодите. Пригласите всех, у кого звание выше поручика.
Упредить Потиорека? Атаковать его прежде, чем он развернет свои корпуса? Ударить по ним во время развертывания?
Полковник Хаджич вернулся, офицеры заполнили комнату.
— Размещайтесь, господа, как сумеете. Я пригласил вас, чтобы выслушать ваше мнение о создавшемся положении. Не о том, каково оно, а о том, как его изменить. Поскольку мы не имеем права принять ни одного неверного решения. Пробил час. Любым своим решением мы вершим свою судьбу.
Он переводил взгляд с одного на другого, смотрел на тесно сбившихся в помещении корчмы, озабоченных, встревоженных офицеров, видел, что кое-кто оставался равнодушным. В войска их, на позиции, в первую очередь. Пусть там отрабатывают свое офицерское жалованье и чин. Начал один из таких:
— Я убежден, господин генерал, что без пополнения выбитых полков свежими людьми мы не сумеем ничего изменить к лучшему.
— А если нет свежего пополнения? Если нам некого больше призывать в армию?
— Тогда мы погибнем. Простите за откровенность.
— Есть у вас, подполковник Джокич, иное предложение?
— Нет, господин генерал.
— Что, если вам передать свои обязанности майору Милосавлевичу, а себя предоставить в распоряжение штаба Дунайской дивизии, полковника Милоша Васича?
— Я готов, господин генерал.
— Тогда соберите вещи и отправляйтесь, как только мы закончим беседу. Хочу слышать мнения остальных, господа.
— Разрешите, господин генерал? Недостаток артиллерии и снарядов поставил нас в такую отчаянную ситуацию. Нужно предъявить ультиматум правительству!
— Союзникам нужно предъявить, ультиматум! Нельзя более медлить ни одного дня, господин генерал.
— И Верховному командованию ультиматум!
Все выражали свою досаду. Выкрикивали одно и то же и угрожали. Штабу. Командованию, Самое поверхностное чувство. Он смотрел на них снизу, лиц он не видел. Повысил голос:
— Помимо ультиматума, у вас есть предложения?
Все смолкли. И вызывающе смотрели на него, переглядываясь. Они тоже были его противником, он это чувствовал.
— Пусть хотя бы табак пришлют в войска. Десять дней солдаты не получали табака.
— Да, табак, — шептал генерал Мишич. — Еще? Что еще?
— Палатки и обувь. Обувь непременно. Какой там табак!
— Что еще, господа? — шептал он.
— Перевязочные материалы израсходованы. Бинтов больше нет.
— Если б подоспели снаряды, если б мы сумели пополнить боезапас, господин генерал, то не страшны были бы шесть корпусов Потиорека.
— Интендантские соображения, пожалуйста, в конце. Я хочу слышать ваши идеи стратегического и тактического порядка.
— Неужели мы должны вам об этом говорить, господин генерал?
— Должны, Милосавлевич.
Офицеры нерешительно перешептывались.
— Не обессудьте, господин генерал, но я считаю, было бы справедливо и вполне морально доставить на позиции министров и депутатов, пусть они воюют вместе с народом. Наши солдаты будут продолжать сражаться только в том случае, если убедятся, что господа и власти их не переживут.
— Мы отправили на фронт последних новобранцев, почти детей, у нас остались только парламент и правительство. Что-нибудь еще вы можете предложить, Панто?
— Так точно. Я требую, то есть прошу, немедленно отправить меня в войска. На мое место можно назначить раненого или больного офицера.
— Собирайтесь и отправляйтесь в четвертый полк Моравской дивизии. На должность заместителя командира полка.
— Благодарю, господин генерал.
— Я также, господин генерал, прошу послать меня на позиции. Прошу назначить меня командиром батальона. В штаб я не хочу.
Он смотрел на красавца майора, гладко выбритого, с аккуратно подстриженными усами, которого в бытность свою командиром дивизии дважды наказывал за ресторанные скандалы и историю с женой председателя общины. Вспомнил, как тот без всяких осложнений сдал экзамен на чин майора. Встречный бой. И он благодарно улыбнулся:
— Вы получите батальон, Джулакович. Кто еще желает отправиться в войска, на позиции?
— Я готов, господин генерал.
— Я тоже.
— Если нужно, прошу послать и меня.
— Ступайте, Савич, спасибо вам. Готовьтесь принять полк. А вас, господа, я прошу продолжать свои занятия. Спасибо за рекомендации. Остаться прошу Хаджича и Милосавлевича.
И пока офицеры молча и неторопливо выходили, он думал: «Мне самому принимать все ошибочные решения. Самому. Поражения с подчиненными не делят. С ними делят только удачи».
Полковник Хаджич и майор Милосавлевич стояли у окна, ожидая, пока он начнет разговор.
— Что нам делать с корпусами Потиорека?
— Любой ценой удерживать позиции, занятые сегодня утром, — ответил Хаджич.
— На Сувоборском гребне следует дать решающий бой. Потом перейти в наступление, как вы задумали, — высказался Милосавлевич.
— Мы от самой Дрины дорогой ценой обороняем позиции, которые занимаем ночью, а в полдень или в сумерки отступаем, везде даем решающие сражения и все подряд их проигрываем. И вот мы оказались на Руднике и Сувоборе. Нам необходим новый стратегический замысел. Новая тактика. Иной стиль действий.
Офицеры молчали.
— Я вас понимаю. Возвращайтесь к своим делам. Скажите, пожалуйста, чтоб мне принесли липового чаю. Полный чайник.
Он остался один, чувствуя себя в чем-то обманутым. Он сам себя обманул. Наполеон был прав. Хорошему полководцу не нужны военные советы и советники. Ему необходимы максимум знаний о своих войсках и точная информация о противнике. Нет, нельзя ждать удара Потиорека. Спасение в том, чтобы перехватить инициативу. Не позволить неприятелю развернуть войска. Выйти навстречу. Поломать его план. Смутить, заставить растеряться генерал-фельдцегмейстера Оскара Потиорека.
Прихлебывая липовый чай, он думал о том, как из двух Дунайских дивизий создать Сувоборскую ударную группу. Под командованием полковника Милоша Васича. Того самого, у которого всегда есть свое мнение. И приступил к составлению боевого приказа.
«Я решил атаковать противника, прежде чем это сделает он… Прошу вас не поддаваться настроениям. Солдаты должны поверить, что их командир может и смеет сам сделать то, чего требует от них. Действуйте с помощью разума, более всего разума, изобретайте, как надо действовать, учитывайте максимум вариантов поведения противника. Заранее подготовьте решения возможных ситуаций в ходе боя. Я испытываю полное к вам доверие…»
Он размышлял, глотал липовый чай, подремывая возле горячей печки. Пек яблоки, они у него пригорали. На миг ощутил этот запах, что таил в себе прошлое и невозможность к нему возврата, потом позабыл. Вытянулся на постели и мгновенно уснул. Крик петуха разбил сон. Какой чудный голос! Петушиный крик остался без ответа. Молчание. Быть Сербии без петухов. Сегодня наступаем! Войска приведены в действие. Он сбросил с себя попону, натянул сапоги; в комнате, пропахшей табаком и ваксой, было холодно. Подложил дров в печурку. Если он сегодня выиграет бой, Первая армия родится заново.
Рассвет никак не наступал. Рассвету мешал туман. Даже яблони перед окном не было видно. Почему черный туман? В душу проникал страх перед утром, перед неподвижностью, давившей на землю, обволакивавшей армию и поле боя густым, студенистым оцепенением. Семь часов, а еще стоит тьма.
Телефон заставил его вздрогнуть. Говорил Милош Васич, командир созданной вчера вечером Сувоборской ударной группы, говорил глухо, точно со дна глубокого колодца:
— Небывалый туман, господин генерал. Такого мне в жизни не доводилось видеть. Ползет из земли, с деревьев, валится с неба. В нескольких шагах не различишь человека.
— Я вижу, Васич. Но метеосводки меня не интересуют
— Передвижения войск с позиций невозможны. Люди заблудятся, потеряют друг друга в тумане.
— А у неприятеля двойное зрение? Что будет, если в этом тумане войска Потиорека не заблудятся?
— Не знаю, господин генерал. Но я на себя риск не принимаю.
— Может быть, именно этот риск спасет Первую армию, Васич.
— Даже если вы мне прикажете, я не могу выполнить такой приказ.
— Не можете или не хотите?
— Я просто ничего не вижу, господин генерал. Не вижу.
— Отложите начало наступления. Отложите до… Сообщите мне, как только туман начнет рассеиваться.
Положив трубку, он распахнул окно. Клубы тумана ворвались в комнату, заполнили ее, спрессованные, колышущиеся. Он перестал различать стол с телефонным аппаратом, свою постель, печурку. Шатаясь, подошел к окну; туман смердел гнилой древесиной.
2
Как на ладони он видел: от Малена до Рудника, вдоль Сувоборского гребня и Раяца, в мелких оплывших окопах, встревоженная и притихшая, замерзала, стуча зубами, в тумане и метели его армия. Сегодня она должна его видеть, слышать, чувствовать; он должен быть в каждом штабе, на каждой позиции, с каждым своим солдатом. Разделить их страдания, их заботы.
А пока в штабе армии:
— Я не верю, Хаджич, что все обстоит так, как сообщают из дивизий. И не хочу в это верить, пока я командующий. Ведь этот народ, эти люди хотят жить. По-своему и на своей земле. Народ веками это доказывал, майор Милосавлевич. Почему же он согласился исчезнуть в этой беде? Из-за бесконечных страданий? Невыносимых? Знаете что, господа офицеры, мы страдаем с тех самых пор, как существуем на белом свете. Потому что полны решимости существовать и как нация, и вообще как живые люди. Не только ради свободы, веры и государства, профессор. Но и в знак протеста, мы злы, зло прочно обосновалось в нас Потому что у нас упрямые головы и мы люди упорные. И способны выдержать большое зло, подполковник. Я готов поставить собственную голову — много большие страдания, чем нынешние, мы в состоянии выдержать. Нет того мудреца, который знал бы, что может и на что способен человек, решивший бороться за свое существование. Вы увидите это. Поехали на позиции. Драгутин, разживись для меня горстью грецких орехов. Свежих, пожалуйста.
Сквозь туман, студеную мглу, разъедавшую надкостницу, по густой, припорошенной снегом слякоти он ехал, подолгу храня молчание, в штаб Моравской дивизии.
— Не надо мне говорить, Митич, во-первых, об отступлении, во-вторых, о нехватке орудий и снарядов. Скажите лучше, где ночевала ваша дивизия? Почему сегодня многие батальоны не спали на сухом? Невыспавшуюся армию победит армия отдохнувшая. Это я знаю. Чернослив вы сварили солдатам? Так не пойдет. Пусть у Сербии нет консервов, чернослив-то уж есть. Я требую, чтобы солдатам каждое утро давали горячий отвар из чернослива. И я не желаю больше видеть небритых офицеров!
Он двигался сквозь сплошной, густой частокол винтовочного огня, в свисте пуль, преодолевая спуски и подъемы, он не желал идти пешком и отсиживаться в укрытиях, пусть его видят те, кто убегают от швабов.
— Капитан Перич, почему вы оставили позиции? Что за сброд бежит по оврагу? Кто вам приказал оттянуть батальон? Несколько очередей, два шрапнельных снаряда — и готово, смазали пятки! Как вам удалось настолько разуверить солдат, что они убегают, едва завидев противника? Награждены за храбрость, вы? Когда? Ничего не стоит больше ваша медаль, капитан. Вы опозорили ее сегодня на Дренике. Я понимаю, но и вы запомните: девушка и солдат лишь однажды и навсегда теряют свою честь. Только им не дано раскаянием смыть свой позор. Немедленно соберите батальон и в течение часа подготовьте мне ответ на первый вопрос вашего несданного экзамена на чин майора.
Он ехал под грохот рвавшихся в лощинах снарядов, мимо оплывших окопов и вырванных с корнями пней, за которыми укрывались молчаливые солдаты, избегавшие смотреть ему в глаза.
— Помогай бог, герои! Почему, мужики, обувку не подлатаете? Отчего заплаты не положите на обгоревшие куртки? Что, вошь сильно донимает? Верно говоришь, ей тоже холодно. А как вы, ребята, считаете, по такой непогоде, в тумане, да в сказочном нашем царстве-государстве кому тяжелее, нам или швабам? Не спеши, парень, с ответом. Представь себе, что это ущелье не Драгобильским называют, а, скажем, Танедельским проходом. И ты понятия не имеешь, что там за горою. И где ночевать придется, и где утром глаза раскрывать. И обрыдло тебе все, что перед глазами, каждое дерево, каждая собака. Все чужое, и все против тебя. Офицер с пистолетом у тебя за спиной. И ты должен шагать вперед. И не понимаешь ты, почему убиваешь людей, почему тебя должны убить другие. Не выигрывают войну, капрал, одними пушками да снарядами. Войну проигрывают в душе. Там же ее прежде всего и выигрывают. Говори, говори, парень, что хотел сказать. Ты прав, сынок, мы должны быть готовы и к худшему. Знаете вы, от чего зависит, когда мы вернемся в Валево и Шабац? Вот так, усатый. Это зависит от того, сколько нас в Первой армии всерьез захотело и решило вернуться на Дрину. Если мы по-человечески сильно и твердо этого захотим, то через десять дней будем на своих старых рубежах. А разве, ей-богу ж, не лучше бить их в спину? Если будет продолжаться так, как сейчас, если они будут нам все время в спину стрелять, то до Моравы никому из нас живым не дойти.
Он ехал через кустарник, стряхивая снег с можжевельника, а впереди в густых ельниках закипала битва; навстречу попалась вяло шагавшая небольшая колонна.
— Слушай, фельдфебель, скажи мне, как отцу родному: кого лают солдаты? Как это никого? Не лают больше ни Пашича, ни державу, ни союзников? А меня? Если не можешь правду сказать, молчи. Не надо так, неладно, когда солдаты молчат. Разозли их на кого-нибудь. Пусть будут злыми и сварливыми. Но лучше на врага, чем на своих. А не захотят на Потиорека, нацеливай на меня. Много страху у твоих солдат накопилось, а? Как это не страшно? Тогда почему они так легко убегают? Не безразлично им, докуда бежать, нет. Если б ты сейчас дал команду в штыковую атаку пойти, пошли бы? Вот это нехорошо. Как ты считаешь: боится нас неприятель? Видишь, на это нужно внимание обратить. Чтоб ему все время страшно было, постоянно чтоб боялся. Непрерывно пугайте, как можете и как знаете, вынуждайте их бояться. Поручик, пожалуйста, подойдите ближе. Скажите, солдаты охочи до баб? Вы академию окончили, я вас хорошо знаю, говорите откровенно, я ведь не владыка. Вот это мне не нравится. Если мужики до баб охоты не имеют, то и свобода им ни к чему. Вам, поручик, задание: почаще напоминайте им о долге перед отечеством и о бабах, которые с середины лета до самого снега ждут их. Женщина и отечество неотделимы в любви, а лишь во времени. Известно — всему есть время и место.
Снаряды загнали его в овраг, и он оказался у полкового перевязочного пункта.
— Помогай бог, герои! Ну что, всем повязки наложили? Как же вы допустили, чтоб бинтов не было? Почему, доктор, на вашем пункте нет бинтов? У нас нет госпиталей, коек, чистых одеял, это можно понять. Но бинты, бинты, чтоб наложить на рану, должны быть. Поверьте мне, господин доктор, если государство не способно обеспечить своим раненым солдатам бинты для перевязки, то свобода для такой державы не имеет никакого значения. Сегодня к вечеру вы их получите. Да, в достаточном количестве. Вполне достаточном.
Ветер сыпал снег в глаза, он с трудом удерживался в седле, перестав чувствовать пальцы в сапогах; у него болел желудок, но он должен был, непременно был должен добраться до места перестрелки, там, позади букового леса, достичь землянки штаба батальона и увидеть взятых в плен неприятельских солдат.
— Пожалуйста, поручик, поинтересуйтесь у господ австрияков, что они ели последние дни? Хорошо. Есть ли у них больные? Ну от морозов, дождей, простуды? Мы им на Скотской горе гостиниц и казарм не оставляли. Спросите его, сильно ли солдаты кашляют? Врет немец. Он сам сдался или просто некуда было деваться? Вот поглядите, как у этой троицы изношены башмаки. Это хорошо. И шинелишки уже не для парада. Загляните им в сумки. Это вы сделали. И что обнаружили? Конечно, кусок черствой галеты. Пусть еще на один вопрос ответит этот господин фельдфебель. Он чех или немец? Пусть-ка нам сей храбрый мадьяр расскажет, как они волокут свои орудия по такой слякоти и снегу? Конечно, отстали. Очень хорошо. То ли еще будет. Они вообще здесь останутся.
От Малена доносилась артиллерийская канонада, ожесточенная, отрывистая винтовочная пальба; он сидел согнувшись в седле; на обратном пути в штаб попался обоз, застрявший в топи.
— Не колоти так свирепо скотину, солдат! Перестань. Позови ребят и вытащите телегу. Видишь, застряла. Четверку подпрягите. Как вы можете спокойно смотреть — у вола кровь из ноздрей идет? Что будем делать, если подохнет? Нет больше волов в Сербии. Всех собрали. Мужики, берегите скотину.
Под вечер в пургу вернулись в штаб, он с трудом дополз до своей комнаты с жаркой печуркой, пригласил профессора, чтоб не молчать, пока подоспеет донесение с Малена.
— Ну что вы, профессор. Оставьте слушателям академий Наполеона, Кутузова, Клаузевица… Больше всего сейчас моя армия нуждается в смехе и шутках. Их-то я и хочу слышать, и тогда назову вам день, могу об заклад биться, когда мы вернемся на Саву и Дрину. Если б наши несчастные солдаты нашли чему посмеяться, начали б шутить… Все бы по-другому пошло. Шуток и смеха, того, что более всего необходимо-измученному и исстрадавшемуся человеку, именно этого-та и нету у военных интендантов. Если б кто-нибудь мог создать такое, мой профессор… Я представлю вас к звезде Карагеоргия, если вам удастся чем-нибудь рассмешить наш угрюмый штаб армии. Серьезно говорю. Что тяжелее всего для командующего? Вероятно, самое тяжелое — соображать лучше противника. Да, глубже и дальновиднее думать. В этом я убежден. Нет, храбрость не всегда на войне является самым важным. Большинство людей обладает такой храбростью, чтобы жить и умереть. И ей-богу, люди наверняка обладают большим запасом храбрости, чем разумно и полезно. Работать головой, профессор. Вот что играет решающую роль на войне, профессор, вы и сами понимаете. Дьявольски мучительно думать. А думать нужно, нужно уметь думать в любых обстоятельствах. А кто умеет думать? Что слышно с Малена, подполковник? Из-за метели с самого полудня нет связи с Маленским отрядом? Я требую, чтобы каждые два часа мне докладывали о Малене. Вызовите Верховное командование и поинтересуйтесь, как обстоит дело с обещанием воеводы насчет того, что соседние армии перейдут в наступление. Затем передайте, что правый фланг нашей армии был сильно атакован и пришлось оставить кое-какие важные пункты. Если эти атаки не являются отвлекающим маневром, чтобы завтра обрушиться на наш левый фланг и на Мален, то Верховному командованию не потребуется особых усилий интеллекта, дабы понять замысел Потиорека. Швабы прорвут наш фронт в направлении на Горни-Милановац. Тогда конец Крагуевацу. Драгутин, у меня кончились яблоки! Дай, если не крупные. Я люблю мелкие.
«Дорогая Луиза, надеюсь, ты здорова. До сих пор не мог тебе написать, да и, судя по всему, в дальнейшем тоже долго не смогу. Пока я не простыл, наоборот, окреп, утепляюсь. Сплю редко и плохо, но от бессонницы не страдаю. Если б сейчас моя озорница Анджа могла забраться ко мне на колени, завтра я был бы свеж и бодр. Через Мален, Бачинац и Лиг я бы видел всех…»
И остановился — слов для жены не находилось. Все слова, которыми он располагал, были сказаны сегодня» солдатам, рассыпаны на позициях Моравской дивизии. Он прочел написанное, и ему стало стыдно. Скомкал листок бумаги и бросил его в печь. Потом достал чистый лист и склонился над его снежной белизной: от Лига до Малена извивалась прерывистая линия брошенных окопов.
3
С тех пор как Адам Катич попал на войну, не доводилось ему испытывать такого страха, какой он чувствовал сейчас, ожидая, когда его эскадрон ринется в бой на скатах Дичской Макушки. Так и вскочил бы в седло да умчался в тишину, под ее прикрытие, если б найти где-нибудь эту тишину. Темнеет, а пехотный полк начинает уже третью контратаку после полудня, намереваясь сбросить противника с Дичской Макушки. Туман накрыл возвышенности и впадины, не видно верхушек деревьев, где тут различить в нескольких шагах коня или пешего. Ветер крутил мглу, вздымал снег, разносил запах порохового дыма. Вокруг в дубовой роще падали снаряды, наугад, случайно, будто ветер стряхивал их с деревьев; завывания ветра в ветвях мешали слышать их лёт. Столб взрыва расколол перед Адамом тьму, сверкнуло голое дерево и вновь скрылось во тьме, оставив только смрад. Адам прижался к коню, держа его за узду; никогда прежде так не стриг ушами Драган, не вздрагивал и не храпел при близких разрывах снарядов. Адам гладил его по лбу, смахивал снег с шеи, ласкал, сам исполненный опасений.
Вдоль строя готового к атаке эскадрона санитары проносили раненых; бой стремительно приближался. По веткам защелкала картечь, встрепенулись, заржали обеспокоенные кони, кто-то громко застонал. Ветер крепчал. Туман сгущался.
— Чего офицеры ждут? Почему не уходим? — спрашивал Адам товарищей.
Ему никто не ответил; люди жались к деревьям, лошади утопали во тьме. Драган поворачивал голову, не переставая тыкаться в него мордой и лизать руки. В гуще деревьев вспыхнули огоньки, на мгновение уничтожили тьму и подавили завывания ветра. Заголосила боевая труба. Адам не успел осознать смысл сигнала: двигаться в атаку или отступать? Позади Драгана лопнул снаряд. С трудом понял Адам — надо наступать. Он обнял голову коня, целуя потемневший и холодный цветок у него между глаз. Кто-то кричал издали. Нащупав стремя, он неловко поднялся в седло; конь вздрогнул под тяжестью его тела, и эта дрожь передалась всаднику. Может, повернуть и ускакать в овраг, скрыться в темноте? Над головой пролетали осколки камней, угольки, сломанные ветки, стало страшно: вдруг не усидит в седле. Но Драган уже шел, крупно рысил по лесу, по склону, сквозь туман, сквозь толпу беглецов, уходивших куда-то в сторону, весь устремленный в бой. Вокруг, подобно крупным градинам, стучали пули, тлеющие ветки пропадали во мгле.
— Спешиться! Примкнуть штыки! Вперед!
Адам оставался в седле; он не смел покидать Драгана, которого сотрясала крупная дрожь. Он судорожно натянул поводья, галопом обрушился вниз по склону оврага. Где-то высоко в небе долго полыхала верхушка чернильного дуба. Вернуться в Прерово дезертиром? Никогда, Драган! Дав коню шпоры, он погнал его вправо под прикрытие небольшой горки, как ему показалось. Птицей выскочил из седла, обмотал поводья вокруг деревца, ласкал и целовал морду коня.
— Погибнем мы с тобой сегодня! — произнес громко, скорее с гневом, чем с отчаянием. Никто в эскадроне никогда не слыхал, чтоб он во всеуслышание выражал тоску по родной деревне, как другие солдаты. Он присел перед Драганом, кормил его с ладони, молча заглядывая в глубину крупных крапчатых глаз. И видел себя и Наталию, как они едут верхом под лунным сиянием, по лугам, по полям молодой кукурузы вдоль Моравы, вспоминал, как носился преровскими проулками под окнами Винки, Драгини, Мили… И вдруг тьма во взгляде Драгана. Слышно только его дыхание, теплое, глубокое, оно звучит громче посвиста шрапнели над головой; и в этом дыхании Адам слышит все ожившие звуки Прерова: и кашель деда, и призывы отца, и смех Наталии, и потрескивание веток, когда он пробирался к какой-нибудь присухе, и цыганскую музыку по праздникам, и споры с Алексой Дачичем. Охваченный страхом и тяжкой злобой, еще раз поцеловав коня, он ринулся во тьму леса, вверх по склону, в гущу боя. Догнал кого-то, стоявшего под деревом, тот палил во мрак, откуда навстречу стремительно накатывалась волна пулеметного перестука и разрывов ручных гранат. В кустарнике вспыхивали светляки неприятельских выстрелов.
— Здесь голову не сберечь, — подошел к нему Урош Бабович. — Давай в укрытие, Адам.
— Ну и пусть. Не хочу коню ноги ломать по этим кротовинам.
— Ведь даже похоронить нас не сумеют, дурень.
— Подумаешь!
— Гранаты к бою! И без моей команды ни с места! — кричал эскадронный.
Адам приготовил гранату, думая о том, как будет трудно разыскать Драгана во тьме. И дрожал возле дерева, не желая ложиться на мокрый снег. Внезапно противник прекратил огонь. Смолкли и свои. Лес заполнили стоны раненых и призывы санитаров. Сверху, с неприятельской стороны, находили тяжкие клубы тумана, насыщенные вонью пороха и взрывчатки.
— Без команды не стрелять!
От дерева к дереву шел грозный шепот.
Адам повернул голову, поглядел на верхушки деревьев, надеясь по ним запомнить и узнать тот ствол, к которому привязал Драгана. Швырнет гранату и побежит к коню. Лес гудел. Ветер и неприятель теснили. Опасность обрела голос ветра, всех ветров, которые он слыхал в жизни, всех ночей и мрака, которые пережил. Где-то внизу раздался тоненький, словно бабий, плач. И его как подкосил этот отчаянный стон, рыдание незнакомого солдатика. Захотелось узнать, кто рядом из ребят их взвода.
— Я — Катич. А ты кто? Чего молчишь? — прошептал он, никто ему не ответил.
Завывания леденящего ветра и шум веток взмывали к невидимым звездам. Уйдет Драган, испугавшись этого жуткого воя и мягкой поступи подкрадывающихся сквозь снег и кустарник швабов.
Залп, прогремевший сбоку и снизу от Драгана, перекрыл тьму и завывания ветра. Рядом с Адамом застонал солдат:
— Катич, в ногу мне угодило! Не бросай меня, как брата прошу!
Пули свистели, рвались гранаты, а он и не думал об укрытии; может, броситься вперед, в огненное кольцо, к Драгану?
— Оттягивайся! Влево! За мной!
Адам не мог сдвинуться с места — Драган оставался справа внизу. Адам стоял, прижавшись к дереву, дрожал всем телом и сжимал в руках гранату и винтовку, не умея сообразить, куда кинуться.
— Катич, спаси меня! Не бросай!
Он узнал голос капрала Якова, но не находил в себе сил отозваться; спасая его, он бросит Драгана. Вспышки винтовочных выстрелов все плотнее окружали их, надвигаясь снизу, от Драгана. Он кинулся вниз, взрыв швырнул его на землю; он не помнил, как долго лежал, выплевывая снег, листья, вонь взрывчатого вещества. И пополз обратно, на стоны капрала. Ощупью нашел его, склонился над ним.
— Лезь на спину! Как же мне теперь без Драгана? — из глубины души вырвался крик.
Не переставая стонать, Яков обнял его за шею, повис всем телом, обхватив здоровой ногой; Адам подцепил раненую его ногу и медленно пошел влево догонять взвод.
— Как же мне теперь без Драгана? — бормотал он словно в забытьи, волоча сквозь кустарник раненого капрала; он не спешил; не хотелось уходить далеко от Драгана. Перестанут стрелять, он вернется. Так они спустились в овраг, склон укрыл их от ливня пуль. Адам вслушивался в звуки боя — стрельба удалялась, ветер завывал сильнее.
— Слушай, Яков, здесь мне придется тебя положить. Не лайся. Нужно. Я иду за Драганом.
— Неужели из-за лошади бросишь товарища?
— Ты знаешь, я не предатель, в господа бога твоего. Но Драгана оставить не могу. Ползи по оврагу, тут можно. Я тебя догоню.
— Разрывной мне бедро разнесло. Мое дело табак. Еще чуть отнеси. Все-таки дороже лошади я стою, мать твою! Ух, парень!
— Не лайся, я тебя не брошу. Вернусь с Драганом.
И он кинулся обратно, туда, где реже звучали выстрелы, отодвигавшиеся к оврагам. Бежал, задыхаясь, скользя, падая. И смотрел вверх, на кроны и верхушки деревьев, не понимал, где он. Дальше нельзя. В свое время Драган прибегал из лугов на его свист; вложив пальцы в рот, свистнул. В той стороне, куда ушел его эскадрон, слышались стоны и крики раненых. Ветер громче завывал в оголенных ветвях. Всю силу вложил он в свой свист, и тот, казалось, вырвался из самого горла. Несколько раз пронзительно, долго свистел Адам. И всякий раз ждал: если Драган услышал, сейчас отзовется. Но из оврага доносились только голоса швабов и звуки их сигнальной трубы. Они собирались, значит, бой окончен. Убили или захватили Драгана? Слезы обожгли глаза. Он метался по лесу, вперед-назад, вправо-влево, и свистел изо всех сил. Вяза, у которого он оставил коня, как не бывало. Свистел. Ветер отвечал завыванием в ветках дубов.
…Отец будил его, стоя с фонарем у изголовья, будил, улыбался:
— Вставай, сынок, Лиса ожеребилась. Жеребчика принесла. Поднимайся поглядеть. На лбу звездочка, цветок, как у матери. И ноги длинные, и шея тоже. Скакун будет.
На чистой соломе в яслях, не открывая глаз, лежал мокрый, необсохший жеребенок; мать лизала его, обмывала, от головы к ногам. Батраки пили на радостях; отец повыше поднимал фонарь, чтоб светлее было, и смотрел на своего сына, на него, Адама, который в безмолвном восторге склонился над новорожденным.
— Давай назовем его Драганом, — прошептал он, касаясь влажного цветка-звездочки между еще не открывшимися глазами жеребенка.
— Дай бог на счастье, — ответил Джордже, а кобыла мордой ткнулась ему в руку, защищая свое дитя от чужого прикосновения.
До самого рассвета он не мог оторваться от жеребенка; страдал оттого, что тот никак не поднимался на слабые ножки, чтобы подобраться к молоку матери; вглядывался в его мутные глаза и смеялся, уверенный, что после матери, кобылы Лисы, он, Адам, первый человек, увидевший жеребенка…
И с тех пор конюшня стала для него любимым местом пребывания, а Драган — милым и близким другом, источником самой большой радости. По два раза на день он менял ему подстилку, поил молоком, кормил клевером и сахаром, чистил, расчесывал гриву, примечая, как тот растет, и вместе с ним подрастал сам. А когда Драган вырос настолько, что на него можно было садиться, и Адам уже мог ездить верхом. Тогда-то и началась между ними борьба, которая длилась все лето, с того момента, как зацвели сливы, и до сбора винограда, и о которой толковало все Прерово: Драган не позволял сесть на себя. Он кусался, бил задними ногами, сбрасывая на землю — все больше на плетни, а однажды на забор, где Адам сильно ободрал бок. Но Адам ни разу не ответил ему ударом, даже не выругался, он, который за малейшую обиду и просто так, из ухарства, лез в драку с любым, пусть и сильнее себя. А перед юным своим лошаденком он плакал, ласкал его, обхаживал, пытаясь утвердиться у него на спине. Все село развлекалось, прикидывая под вечер, сколько раз за день он слетал на землю или сколько ударов копытами получил этот «Джорджев бедолага», сверстники ликовали, радуясь его неудачам, девушки сочувственно улыбались, опытные лошадники с важностью наставляли его, в глубине души не желая ему удачи; и только кое-кто из молоденьких вдовушек рьяно и сердечно его ободрял. Джордже был в отчаянии; он не знал, что ему делать, как разлучить сына с норовистым жеребцом, собирался даже всыпать яду в кормушку Драгана. И только дед Ачим подбадривал внука, побуждая стоять на своем: «Я желаю видеть, как ты будешь перелетать на нем через все изгороди Прерова».
А произошло это на берегу Моравы, совсем неожиданно, когда садилось солнце и когда он дал себе клятву, что если до ближайшего воскресенья не сумеет покорить Драгана, то уложит его из ружья. «В самую звездочку-цветок пулю всажу» Драган заржал, подпрыгнул на месте, взбрыкнул сперва передними, потом задними ногами и замер, дрожа всем телом, охваченный непонятным страхом Обеими руками вцепившись в гриву, Адам осторожно забрался ему на спину, сидел неподвижно. И сразу, опасаясь какой-нибудь подлой уловки животного, соскочил на землю. Драган только посмотрел на него и остался стоять на месте. Еще раз, последний, пригрозив, что прикончит его и труп бросит в Мораву, Адам вскочил коню на спину. Драган по-прежнему оставался недвижим, лишь непонятная дрожь сотрясала его тело. Адам шлепнул его ладонью по шее, легонько, нежно, чуть прикоснулся. И Драган с места взял рысью, затем перешел на галоп, полетел вдоль Моравы, по высохшим лугам и опустевшим кукурузным полям; он словно гнался вдогонку за солнцем, которое огромным перезрелым плодом скатывалось за горы. Распластавшись на его могучей спине, вцепившись в гриву, Адам плакал от счастья. Впервые в жизни он так плакал, ведь он думал, что Драган скинет его в Мораву или в какой-нибудь заброшенный колодец. Конь остановился сам, весь в поту и пене. Село осталось далеко позади; солнца уже не было на небе. И эта скачка так ошеломила Адама, что он даже подумал, будто солнце скрылось навеки и больше никогда не взойдет. Ночь выползала из тополей, спускалась со старых ив и тянулась к Прерову. Он соскочил с коня и сел перед ним на сухую траву, не сводя с него глаз, изумленный, словно во сне. Осенний вечер нес аромат скошенных трав. И первые звездочки отражались на потном крупе Драгана.
Лишь когда совсем стемнело, парень поднялся на ноги, поверив, что это не сон, и опять попробовал сесть на коня. Драган не противился, взмокший и разгоряченный, он шумно и прерывисто дышал. Вскочив ему на спину, Адам направил коня к дому, все-таки опасаясь, как бы тот не сбросил его, не наказал за удивительный сон о скачке за солнцем берегом Моравы. Всю ночь он то взлетал на коня, то спешивался, гладил, ласкал, угощал лакомствами, целовал цветок на морде, а когда рассвело, когда сборщики винограда приступили к своей работе, помчался верхом по полям, гнал туда, где рассчитывал увидеть кого-либо из преровцев, хотел, чтобы его увидели все и раскрыли рот от удивления; он промчался галопом по улицам села, по всем его проулкам, мимо домов, в которых было кого удивить или подразнить. А когда остановился перед воротами своего дома, отец закрыл ладонями глаза, не захотел даже посмотреть на него; он звал деда, тот не появлялся. Тогда он поскакал к корчме и осадил у входа, на самом пороге. Дед Ачим отложил газету, снял очки и воскликнул: «Вот я и дождался! Будь здоров, сынок! Эй, Крсто, кто придет к тебе сегодня, пусть пьет сколько душе угодно. Я угощаю. Спешивайся, Адам».
И с тех пор каждую ночь гонял он по улицам и по снам Прерова. На праздниках, когда отовсюду сходился народ, он бился об заклад с парнями: «Кто сядет, забирает коня себе», он распалял их и наслаждался, глядя, как Драган сбрасывал всех подряд; никому не позволял он командовать собою, кроме него, Адама. И не было на земле, по которой течет Морава, никого, кто гордился бы конем больше. Так было до той лунной ночи, когда Наталия в молодой кукурузе попыталась сесть на Драгана, а конь сбросил ее, и она сломала руку. Вырвав из плетня кол, Адам замахнулся, конь заржал, словно бы всхлипнул, как-то даже стал меньше ростом. Отшвырнув кол, Адам только и запустил в него что жутким ругательством. А потом, пока она лечилась и когда уехала учиться в Белград, написав ему всего лишь одно письмо, да и то простенькое, соседское, он в ярости и тоске, желая исчезнуть с лица земли вместе с Драганом, ночью заставлял его прыгать через полевые колодцы. Поначалу красовался перед ребятами, которые, лежа в кукурузе, ждали, что он сломает себе шею. И в одиночестве продолжал Дразнить судьбу. До самого начала войны…
Он шел от дерева к дереву, на ощупь, не видя во тьме; лес гудел, ветер сыпал ледяной туман. Адам задыхался, свистеть становилось все труднее. Но он свистел. Шел медленно. Вверх-вниз, от дерева к дереву, ощупью, ладони мокрые. И нигде того вяза, и ниоткуда конского ржания. Сквозь вой ветра слышны только стоны брошенных раненых. У него не находилось мужества приблизиться к ним. Надо бы вынести капрала Якова. А куда его вынести? Потом не вернуться на то место, где остался Драган. А как завтра взглянешь в глаза живому сербу, если ночью бросил в овраге раненого товарища?
— Яков! — яростно крикнул он.
Из оврага ответил винтовочный выстрел. Ветер мешал угадать, чья винтовка. Крикнул еще раз, погромче.
— Адам, — неожиданно откликнулся тот откуда-то сзади.
— Чего ж ты молчишь?
— Голос твой не узнал. Еле-еле услышал. Кровью я истекаю.
— Ты где?
— Теперь поздно. Ищи своего коня. Мне рассвета не дождаться.
— Еще чего! — Он нашел Якова, опустился на корточки перед ним. — Обнимай за шею. И держись покрепче. Ты коня не слыхал?
Капрал Яков не ответил.
И он понес его через лес, мрак, вой. Нес стороной, там, где прошел бой. Несколько раз падал. Яков стонал, обдавая его горячим дыханием, которое постепенно слабело. И нести становилось все труднее; приходилось придерживать ноги. Яков вконец ослабел, он не издал ни звука даже тогда, когда Адам стиснул ему раненую ногу, делая передышку. Ладонь была влажная и клейкая. Капрал Яков молча лежал на снегу. Замер от боли или лишился сознания? Теперь он как мешок вскинул на спину тело. Поскорее бы добраться к эскадрону и вернуться назад. Изо всех сил старался он запомнить направление; принялся считать шаги, пытаясь сообразить, сколько уже прошел. От напряжения болело горло, перехватывало дыхание; надо остановиться. Зажег спичку, чтоб прикурить, в неверном свете ее разглядел широко раскрытые глаза капрала, сведенный судорогой рот. Умер! Он затормошил его, приложил ухо к груди — не дышит. Сунул за пазуху руку — тело остывало.
— Он же мертвый! — вырвалось у Адама. Хотел сунуть обратно в карман сигарету. Рука не слушалась, уходила мимо.
Под ногой хрустнула ветка. Где-то у самых его коленей зашептал Яков. Этот шепот словно хватил Адама по затылку, ударил по темени. Он взмахнул рукой, она напоролась на ветку, ладонь за нее уцепилась. Яков продолжал бормотать; согнув ветку, обеими руками сжимая ее, затруднял дыхание капрала. Тот застонал, захрипел. Адам вскочил на поваленное дерево, тут же спрыгнул на землю, бросился обратно в лес, к Драгану. Вспомнил, что нужно отсчитывать шаги. Насчитал около пятнадцати. Свистнул негромко. Лес гудел. Адам брел все дальше во тьму, в рев и вой, вслух считая шаги. Останавливался, свистел, призывая Драгана, вслушивался и опять громко считал шаги, от дерева к дереву, от одного ствола к другому, вперед-назад. И снова свистел.
4
Едва стемнело, полк оттянулся из неглубоких окопов в овраги, в защищенные от ветра, мороза и пурги места, чтобы возле костров дождаться утра. На позициях осталась только рота охранения, где взводными были Данило История и Бора Валет. Ротный позволил им развести костерок позади окопов в ельничке, чтобы солдаты могли поочередно отделениями согреваться. Огонь разложили в яме, оставшейся от вырванной с корнями ели.
Бора Валет, не приемля эту командирскую милость, не пожелал покидать окоп; примостившись на куче папоротника, прижался к земле, свернулся в клубок; он не спал две ночи, глаза слипались; вслушивался в стоны ветра над головой, по самому краю траншеи; где-то совсем рядом, па снегу, с голосом, словно живая, хрустнула ветка. Ночью было легче: не так видно солдатскую беду.
Данило История, избегая пялить глаза во тьму и оставаться наедине с самим собою, сидел с солдатами на еловых ветках возле костра. Ветер, разметая снег, рвал в клочья дым, гнул и тискал языки пламени, засыпал солдат снегом. Люди разбегались в стороны, спасаясь от дыма, толкались, спорили за место, где дым не так щипал глаза. А Данило не желал отступать; шмыгая носом, задыхаясь, он сидел и утирал слезы платком. Солдаты посмеивались. Откуда у них берутся силы и для этого? Он внимательно разглядывал их: одни натянули шайкачи на уши, другие веревочками примотали куски плащ-палаток, у многих вконец развалилась обувь, и они поверх носков напялили на ноги сумки или шапки, также обвязав бечевками. Шапки-то с убитых сняли, подумал Данило, а то и украли в других ротах, такое случалось. Люди жевали остатки промерзших галет, не сводя глаз с его шинели и башмаков. Взгляды внушали тревогу; ему неприятно было это неравенство, изменить которое он, однако, был бессилен.
— Эй, студент! Унтер, хочешь черносливу? — Сзади кто-то из солдат протягивал ему горсть сухих слив.
Обрадованный и удивленный, он взял две штуки.
— Спасибо тебе, товарищ, — произнес взволнованно.
— За пять штук гони грош, бери сколько хошь.
Данило разочарованно посмотрел на солдата: глаз его под низко надвинутой шапкой он не увидел. Снег засыпал шапку, усы, плечи, приглядевшись, Данило узнал его: это ему сегодня перед строем командир батальона приколол к изодранной куртке медаль за храбрость: окруженный врагом, он в одиночку сумел захватить в плен семерых вражеских солдат вместе с пулеметом и тремя ящиками патронов, да и, похоже, до этого не раз отличался. Данило взял еще две сливы и выдал продавцу-герою грош.
— Эй, Паун, дай человеку столько, сколько он оплатил, — вмешался капрал Здравко, который успел порядком надоесть Даниле своей предупредительностью, заботами, постоянными утешениями вроде: «Не каждая пуля убивает, не бойся».
— Не нужно. Спасибо.
— Нужно, нужно, господин взводный. Раз торговлю открыл, пусть торгует честно, — возразил Здравко.
— Бери, взводный, за сколько уплатил, — рассердился и продавец.
— Не нужно мне твоего чернослива! Проваливай!
— А мне можно, взводный, взять твою сливу? — спросил солдат в привязанных к ногам шапках и со сверкавшей голой пяткой.
— Бери все пять! — ответил Данило.
Несколько человек сцепились из-за черносливины.
Данило История встал и, преодолевая сопротивление ветра, пошел в траншею, в темноте отыскал Бору Валета, пристроился рядом.
— Слушай, Бора, неужто все герои такие алчные и несчастные?.
Шепотом делился он с товарищем своим открытием, опасаясь, как бы солдаты не услыхали.
— Неужто с такими низкими чувствами люди могут сражаться за возвышенные и священные цели освобождения и объединения сербства? — не в силах унять дрожь, спрашивал он взволнованно.
— Почему герои жадные и несчастные и почему люди, как ты говоришь, с такими низкими чувствами сражаются за возвышенные цели — тебе, чтобы узнать это, не надо было, мой Данило, дожидаться сегодняшней ночи.
— Ты считаешь нормальным, что люди вообще и наши солдаты в частности такие?
— Да, нормальным. Люди всегда загребущие и жалкие. Единственное, что меня удивляет, — почему они вообще сражаются и как понимают наши священные цели. Почему, милый, они становятся героями и почему погибают — вот где настоящий вопрос. Почему не убивают своих командиров и твердолобых взводных и не разбегаются по домам. Вот опять, слышишь? Слышишь, кричат? Послушай, послушай, что с той стороны кричат…
— Братья, за кого вы мерзнете? Разбегайтесь по домам, мужики! Босые и разутые, вы погибаете за Пашича да за его офицерскую сволочь!
Буран рвал в клочья голоса и угрозы людей, унося их в овраги, в лощины, во тьму, где гудел лес.
— Это наши солдаты, Бора?
— Это дезертиры. Должно быть, какого-то другого полка. По ночам они пробираются оврагами в горы, идут к Мораве. Слышишь, как причитает?
— Уходите по домам! Братья, пропала Сербия!
— Это ужасно, Бора!
— Это всего лишь действительность, Данило. Без всякой возвышенной лжи.
— Я не хочу замерзнуть на Малене. Я хочу погибнуть в бою, как подобает мужчине, во время атаки.
— Завтра твое желание исполнится. Садись ближе ко мне. И подними воротник шинели, если ты до сих пор этого не сделал. А то снег набьется за шиворот. Ну, чего замолчал?
— Помнишь нашу клятву, Бора?
— Помню. Хотя и не считаю себя героем. Я тебя не брошу раненого.
— Я тебя тоже.
— Мне очень не хочется, чтобы швабам достались часы моего отца.
— Не беспокойся. И не надо об этом говорить.
— Это единственная мысль, которая помогает мне разогнать сон. А вообще-то спать хочется жутко. Но стоит уснуть, и мы замерзнем.
— Говорят, легкая и приятная смерть.
— Не верю я. Расскажи, Данило, что-нибудь. Хоть о женщинах.
— Может, в самом деле погибла Сербия, Бора?
— Мы пришли на Мален, чтоб принести себя в жертву. Кто решился на это, тому безразлично, что будет потом.
— Мне хочется достигнуть своей цели.
— Дилемма заключается не в том, погибнуть за победу или за поражение. Ей-богу, куда возвышеннее погибнуть при поражении. Никто и не вспомнит тебя, если ты погибнешь, когда победа близка. Слышишь, как трещат оледенелые ветки?
— Что там кричат?
— Ты лучше слушай дерево. Этого мученика. Эту ветку.
— Ничто меня так не потрясало здесь, на фронте, как стоны и крики раненых. Вот поистине ужас.
— Говорят, раны от шрапнели ужасно болезненны. Особенно на морозе.
— Я знаю. Слышал, как солдаты, мужчины, сербы, кричат от боли! Мне не приходилось читать, что раненые кричат. И в «Войне и мире» тоже не помню, чтоб солдаты кричали от боли.
— Ты всерьез веришь, будто смертельно раненного Болконского взволновала бескрайняя голубизна неба и белые облака?
— Пока верю. В самом деле, эта сухая ветка невыносима.
— А как ты считаешь, о чем успел подумать наш Душан Казанова, когда в грудь ему угодила шрапнель?
— Он ни о чем не успел подумать. Тричко говорил, что его убило наповал.
— Я не верю, что смерть бывает без боли и без всякой мысли. Что умирают, не осознавая. Наверняка тогда видят Великий круг.
— Легче всего погибнуть в первом же бою. Как наш Казанова.
— В покере из всего батальона он был самым азартным. Мы с ним договорились сыграть по-крупному после боевого крещения. Расскажи, какой была эта крестьяночка в Больковцах.
— Прелестной. Просто великолепной.
— Да, она была последней.
— Не потому, честное слово, не потому.
— Расскажи по порядку. Ужасно спать хочется. Скоро нас совсем засыплет. Если я умолкну, ты меня толкни кулаком в бок. И прижмись спиной ко мне. Вот так. Любовь, какая она ни есть и кто бы ее ни испытывал, по сути своей является проявлением тепла, соприкосновения тел. Производным тепла, чтоб не сказать — температуры. Рассказывай, Данило…
— Ты сам рассказывай, раз тебе так спать хочется. Только поставим ранец над головой. За шиворот сыплет.
— Я вижу, тебе неплохо на папоротнике, давай его сюда. Вот так, теперь лучше. Как говорил наш покойный Казанова, человеку нужно очень мало, даже чтобы быть счастливым. Мне не удалось влюбиться. К удовольствию моей матушки. После войны против турок и болгар в Белграде осталась целая дивизия вдов. На всех и на любые вкусы. Из этого нашего отмщения за Косово и воссоединения Южной Сербии пользу извлекли только мы, те, кто не успел подрасти для призыва. Но зато успел научиться, как гоняться за бабскими юбками. Жаль, что победа сербства так недолго длилась. Что Гавриле Принципу вздумалось войти в сербскую историю.
— Не надо так гадко. Если, помимо отечества, в мире и существует нечто, достойное, чтобы за него воевали, то это женщина.
— Отлично, только пусть эта цель все-таки будет во множественном числе.
— Я сейчас залезу на дерево, сломаю эту ветку.
— Так что же с тобой творила твоя великолепная крестьяночка?
— Те два или три часа, проведенные на сене, между первыми и третьими петухами, я буду вспоминать и после смерти.
— Не верю я тебе. Но все равно рассказывай. Рассказывай, а то я засну.
— Взводный Лукович, мы замерзнем. Можно еще один костер развести?
— Давай два. Или пять. Или, если можете, подожгите весь Мален.
— Бора, сколько времени?
— Часы остановились. После гибели Душана Казановы я их вовсе перестал заводить. Нет сил слушать, как по сердцу постукивает время. Расскажи что-нибудь о мадьярках, Данило.
— Чего о них рассказывать? Я вот минувшей осенью ездил в Пешт и влюбился в одну из своих коллег. Из Нови-Сада. Невеной звать.
— Ты ни разу не бывал в местном борделе?
— Если б ты знал, Бора, как я изнемогал.
— Об этом я буду жалеть. Вот погибну, так ни разу не побывав в настоящем почтенном борделе.
— Я должен забраться на дерево и сломать эту ветку.
— Двинь кулаком, чтоб я не уснул. Будь другом. После полуночи я тебе не позволю заснуть.
— Ты встань, побегай. Попробуй.
— Меня сейчас даже снаряду не поднять. Мне уютно, так хорошо присыпало тут снежочком. Ниоткуда не дует. Лупи, лупи посильнее. Ну и что было с этой Невеной?
— Эх, что было, что было. Влюбился я в нее в поезде, когда в Будапешт учиться поехали. Именно в поезде, хотя вместе учились в гимназии. Ромео, Вертер, всякое там, понимаешь! И любили друг друга осень и целую зиму. А когда зацвели груши, она мне изменила.
— Почему именно когда зацвели груши?
— Тогда я впервые увидел ее с другим. И на всю жизнь запомнил, как они шли под цветущей грушей.
— А потом? Чуть погромче давай. Не слышно из-за ветра.
— А потом мы уехали домой на каникулы, я в сумерках каждый день пробирался на пасеку ее отца. И прятался там. Лежу где-нибудь между ульями, чтоб увидеть, как она идет садом, от колодца к дому. Как стоит на пороге и разговаривает с отцом. Каждый вечер, весь июль. Пока Гаврило Принцип не прикончил Фердинанда.
— Слушай, расскажи, пожалуйста, о лете и о меде. И погромче, чтоб солдаты слышали. Я ужасно люблю мед. По-моему, это самый прекрасный харч в нашей галактике. Тресни мне по шее, Данило. В сумерках, да еще в июле, мед должен дивно пахнуть.
— У воска густой хмельной запах. И ульи удивительно пахнут.
— Пчела вообще изумительное существо. Собственно говоря, это единственное источающее приятный аромат существо во всей нашей галактике. Сколько у него было ульев, у этого отца?
— Должно быть, штук тридцать.
— Вечер полон гудения. Лето гудит.
— Гудит. Гудит, точно огромный город. Самый совершенный в целом мире город.
— В целой галактике.
— И совершенный порядок в вопросах справедливости и долга.
— Пчелы злые.
— Верно, мне однажды довелось видеть, как они расправлялись с какой-то букашкой-таракашкой, которая забралась к ним в улей.
— Значит, они тоже воюют. И убивают тоже.
— Убивают, но по справедливости.
— Они лишены полового инстинкта. Поэтому они совершенны и чисты. И прилежны. Бей меня крепче или говори громче А потом ты забыл сказать еще, что, кроме воска и меда, пахнет и цветочная пыльца.
— Она пахнет приторно и тоже пьяняще. Надо бы сломать эту ветку, Бора, не спи. Давай-ка поборемся. Кровь разогреем.
— Меня теперь снаряду не поднять. И чего ты вскочил, так холоднее и снег посыпался. Бей по шее, по шее. А после полуночи — я тебя. Вот так, лупи…
— Тебе нравится шелковица, Бора?
— Нет. Но я знаю, как она выглядит.
— У моего деда, маминого отца, в Каменице была аллея огромных шелковичных деревьев. Солнце в них застревало. И ты не поверишь, как ветер пройдет по ним, гул поднимается, как на Фрушкагоре, ты меня слышишь? Я радовался, когда ветер гудел и стряхивал с них плоды. Как они шлепались с мягким, сочным звуком. Точно тяжелые капли. Можешь это себе представить?
— Да. Гнилой звук.
— А потом прилетают стаи белых гусей…
— Как в том рассказе из букваря.
— И съедают эти плоды. Клюнут, выпрямят шею, крыльями машут…
— Да. Глупая птица.
— А у моего деда Николы всякий раз в глазах слезы, и он говорит: «Ох, сынок, одно только у меня желание. Хочу я увидеть на этой аллее сербов-освободителей на белых конях». Я так и написал ему в своем прощальном письме: «Деда, отправляюсь я в Сербию, чтоб вернуться к тебе на белом коне».
— Я никогда не видал белого коня.
— Есть такие. Я видал.
— В сказках.
— Если я не сумею приехать к своим на белом коне, ты непременно навести их в Нови-Саде.
— Ладно. Я люблю путешествовать.
— Скажешь, что я был героем, это самое главное. Соври, если не сбудется. Им легче станет…
— При чем тут слова? Ты мне друг.
— Моя мать подарит тебе деревянного конягу. Для твоего сына. В Бачке ничего нет красивее деревянных коней. Чудные пестрые лошадки. Мне дед подарил одного, на нем что-то по-сербски было написано.
— Эй, Данило, да ты сам дрыхнешь. Чего меня не будишь, дуралей?!
— Ты слышал, о чем я рассказывал?
— Конечно. Я тоже люблю лошадей. Это единственное животное в нашей галактике, на которое у меня не поднялась бы рука.
— Стукни меня покрепче, Бора. Сильней, сильней…
— Ты меня стукни. И говори громче. О лошадях, гусях, пчелах, рассказывай…
— Гудит Мален, Бора.
— Гудит галактика, Данило. Великий круг начал свое вращение.
— Не жалей меня.
— И ты меня тоже
5
Генерал Мишич из штаба армии в Больковцах гудел в телефонную трубку:
— Мы потеряли Мален, воевода. Неприятель вышел на Сувоборский гребень.
Воевода Путник из ставки Верховного командования в Крагуеваце отвечал вопросом:
— Что вы предприняли?
Генерал Мишич:
— Я ничего не мог предпринять, Мален занят вчера около шестнадцати часов, а я узнал об этом лишь сегодня около полудня.
Воевода Путник:
— И где мы сейчас находимся, в данный момент?
Генерал Мишич:
— Погибло и пропало без вести более восьмисот человек. Через перевязочные пункты прошло около четырехсот. Двенадцатый полк второй очереди насчитывает шестьсот тридцать человек. В двух батальонах второй очереди осталось менее ста пятидесяти штыков. Недосчитываемся буквально целых рот. Выбиты сплошь все солдаты и офицеры.
Воевода Путник:
— Я вас спрашиваю о наших позициях, Мишич!
Генерал Мишич:
— Левый фланг у меня почти раздроблен. Дыра на западном склоне Сувобора. Я отрезан от соседа, Ужицкой группы.
Воевода Путник:
— Падения Малена я ожидал. Хорошо, что это не произошло неделю назад.
Генерал Мишич:
— Противник неудержимо устремляется в тыл нашей армии. За два дня он сможет дойти до Чачака.
Воевода Путник:
— Конному эскадрону такое под силу на скачках по пересеченной местности. Причем только в сентябре.
Генерал Мишич:
— Я предостерегаю Верховное командование о последствиях. И прошу вас с максимальным тщанием оценить критическое положение Первой армии. Оно тяжелее, чем когда бы то ни было.
Воевода Путник:
— Вы можете сообщить что-нибудь, чего нет в ваших регулярных докладах?
Генерал Мишич:
— События обгоняют наши регулярные доклады, господин воевода. Положение Первой армии меняется каждый час. И быстро ухудшается.
Воевода Путник:
— Я вас слушаю.
Генерал Мишич:
— Мой центр трещит и прогибается вовнутрь. Австрийцы заняли фланги и господствующие вершины, все, что способствует благоприятному продвижению к Сувобору. Они овладели всеми горными проходами. Создали условия для крупных передвижений и маневров. Возможности для нашего перехода в наступление более не существует.
Воевода Путник:
— Я не верил в это наступление, даже когда два дня назад вы увлеченно мне об этом докладывали.
Генерал Мишич:
— А я верил, воевода. Я должен был верить.
Воевода Путник:
— Верьте, но только до фактов, Мишич.
Генерал Мишич:
— Я должен был верить и тогда, когда факты противоречили вере. Я должен верить и сейчас вопреки фактам.
Воевода Путник:
— На таком растянутом фронте, как ваш, в течение минувшей ночи и сегодняшнего дня должно произойти нечто благоприятное для нас. На войне всегда существует какая-то своя злобная справедливость. Какое-то свое жестокое равновесие. Вы меня слышите?
Генерал Мишич:
— Первый и шестой полки применили сегодня в бою штыки и ручные гранаты. Вполне удачно. У солдат возникло чувство ненависти. Нашли в себе силы взглянуть в глаза австрийцам. Это единственно благоприятный факт, имевший место сегодня у меня в армии.
Воевода Путник:
— Вы похвалили полки, столь храбро сражавшиеся?
Генерал Мишич:
— Я выразил им свое одобрение и буду предлагать людей к награждению.
Воевода Путник:
— Я слушаю вас, Мишич.
Генерал Мишич:
— Впервые с тех пор, как я вступил в командование Первой армией, число сдавшихся противнику не превышает числа погибших.
Воевода Путник:
— Значит, люди начинают видеть то единственное, что у нас остается.
Генерал Мишич:
— Я не уверен, что завтра мы сумеем удержать сегодняшние позиции. Поэтому я наметил для всех дивизий направления возможного отступления.
Воевода Путник:
— Немедленно отзовите приказ. Вы обязаны сохранить позиции, на которых находитесь сегодня вечером.
Генерал Мишич:
— Это невозможно, воевода. Из дивизий передают, что под прикрытием тумана в течение всего дня и вечера противник концентрировал войска для атаки. Три корпуса.
Воевода Путник:
— И тем не менее. Оставайтесь там, где стоите.
Генерал Мишич:
— Но в моем распоряжении нет даже батальона армейского резерва, чтобы направить его к Малену и попытаться предотвратить охват левого фланга армии. Непрерывные бои, пересеченная местность, снег и мороз вконец изнурили армию. Горы пожирают ее. А я так надеялся…
Воевода Путник:
— Горы пожирают и армию Потиорека. Его войска также изнуряют пересеченная местность и метели.
Генерал Мишич:
— Но у Потиорека есть сила для победы, а у меня ее не хватает даже для того, чтобы отбиться.
Воевода Путник
— Неужели сегодня ночью я должен доказывать вам, что означало бы для всей нашей обороны отступление Первой армии? Это будет катастрофа. Вам не ясно, Мишич?
Генерал Мишич:
— А я вас спрашиваю, господин воевода, что будет с Белградом и всем сербским фронтом, если будущей ночью я доложу вам, что двух моих дивизий больше не существует. Что Первой армии…
Воевода Путник:
— Подождите, я не все сказал. Я немедленно прикажу всем армиям завтра перейти в наступление и облегчить давление на вас. Но сами вы любой ценой должны сохранить занимаемые вами позиции. Я повторяю: в ваших руках судьба сербского фронта. Оставайтесь там, где вы есть.
Генерал Мишич:
— А орудия и снаряды? Вы слышите меня, воевода?
Воевода Путник:
— Пашич сообщил, что в Салоники сегодня прибыл корабль с пятьюдесятью тысячами снарядов. Сегодня же ночью по железной дороге их отправят в Крагуевац. Если соседи не перережут дорогу. Сообщите об этом своим штабам и по армии. Пусть каждый солдат знает: снаряды поступят. И оставайтесь там, где вы стоите.
Генерал Мишич:
— Сделаю все в пределах возможного.
6
Генерал Мишич из штаба Первой армии говорил:
— Да, я слышу вас хорошо. Снег у вас идет?
Полковник Миливое Анджелкович-Кайафа, командир Дунайской дивизии первой очереди, со своих позиций отвечал:
— Темень. С вечера противник выказал намерение прорвать мой фронт. Всю ночь подходили его войска. Не прекращались передвижения батарей и обозных фур. В конце ночи, затемно, начался огонь из всех видов оружия, артиллерийского и стрелкового. Бьют прицельно. Заняли Славковицу.
Генерал Мишич:
— Все, что вы потеряли, вы должны взять обратно. Все, что будут занимать в дальнейшем, отбивайте сразу. Поэтому лучше, Анджелкович, постараться не вести дважды бой за один объект.
Командир Дунайской дивизии
— Я приказал предпринять контратаку, чтоб вернуть Славковицу. Пока без успеха. Противник атакует сильнее.
Генерал Мишич:
— А вы сильнее контратакуйте. Сегодня отступать нельзя. Глядите на Колубару, чтоб спиной стоять к Сувобору. Если вам темно… Дринская? Это я, слушаю вас.
Полковник Крста Смилянич, командир Дринской дивизии, со своих позиций докладывал:
— Противник наступает по всему фронту дивизии. От села Ба через Градженик, от Кадиной Луки к Раяцу. Начали атаку между Бранчичем и Драгобильской рекой в направлении Главицы и Майдана. Заняли Спасоевину. Мои войска с трудом держат оборону. Мне необходима поддержка, господин генерал, самая срочная поддержка.
Генерал Мишич:
— Я требую проявить максимальную твердость в условиях обороны. Деритесь упорно, не теряя головы, Смилянич. Штыком и гранатой, как вчера. Чтоб глаза швабов видеть. Артиллерия Моравской дивизии будет оказывать вам поддержку до последнего снаряда. Больше я ничем не могу помочь. Ничем, у меня ничего нет. И не забывайте: сегодня мы не смеем оставить ни одного оврага, ни одного склона… Алло, Моравская! Дайте мне командующего дивизией. Говорит Мишич. Что вы мне сообщите, Милич?
Отвечал полковник Люба Милич, командир Моравской дивизии второй очереди:
— Палец держим на спусковом крючке, господин генерал. Ждем. Противник готов к атаке, но, похоже, считает — рано. Плотный туман. Вытянутой руки не видно.
Генерал Мишич:
— Им-то видно, потому они сперва на того, кто послабее, бросились. Слышите, как грохочет у Дунайской? Им трудновато. Помогите ей немедленно огнем своих орудий. Бейте по Боблиям. Изо всех сил защищайте гукошские позиции.
Командир Моравской:
— У нас мало снарядов, господин генерал. Если орудия поработают сегодня, завтра им придется умолкнуть.
Генерал Мишич:
— Пусть работают сегодня. И докладывайте мне об успехах ваших наводчиков.
Командир Дринской дивизии первой очереди Крста Смилянич:
— Я должен кричать, господин генерал. У меня в комнате штукатурка обваливается от пушечной канонады. Сдан Славковачский гребень. Ведем ожесточенный бой за Градженик.
Генерал Мишич:
— За Градженик? Когда начали?
Командир Дринской:
— Да. Градженик. Несу большие потери. Артиллерия косит. Деремся отчаянно. От моих солдат нельзя…
Генерал Мишич:
— Градженик необходимо отбить. Если его потеряем, последствия для центра нашей армии будут печальны. Дунайская первой очереди окажется в чрезвычайно сложном положении. Вы меня слышите, Смилянич?
Командир Дринской:
— Мы все можем погибнуть, но остановить продвижение неприятеля не в силах.
Генерал Мишич:
— Вы не смеете погибать все и должны остановить продвижение неприятеля.
Командир Дринской:
— С кем? Как? К ночи от моей дивизии не останется даже полка. Вы это понимаете, господин генерал?
Генерал Мишич:
— Понимаю. Так же как вы понимаете, что Градженик и высоту восемьсот один необходимо сохранить. Больше мне вам сказать нечего.
Командир Дринской:
— Помогите мне хотя бы одним батальоном. Вы слышите? Вы слышите? Хотя бы одним батальоном.
Генерал Мишич:
— Я даже одной роты не могу вам прислать.
Командир Дринской:
— Возьмите у кого-нибудь. На сегодня.
Генерал Мишич:
— Взять у более слабого, чтоб отдать слабому? Алло, Смилянич! Алло, Дринская! Поручик, дайте мне Дринскую дивизию.
Командир Дринской:
— Пала высота восемьсот один. Сдан Градженик. Вы понимаете, генерал?
Генерал Мишич:
— Что будет с гукошскими позициями?
Командир Дринской:
— Там оказываем отчаянное сопротивление. Но ненадолго.
Генерал Мишич:
— Неужели сегодня вы больше ничего не в состоянии сделать. Почему так мало сделали сегодня, я спрашиваю вас, полковник?
Командир Дринской:
— Докладываю вам: мой четвертый полк разгромлен артиллерийским огнем. Разбит начисто.
Генерал Мишич:
— Необходимо вернуть Градженик и высоту восемьсот один.
Командир Дринской:
— С кем? С кем, скажите мне?
Генерал Мишич:
— Ведите в бой штабы. И ваш собственный. Вы меня слышите? За работу, полковник. Я прикажу Дунайской помочь вам… Соедините меня с командиром Дунайской дивизии первой очереди. Говорит Мишич. Алло, Кайафа, вы знаете, что случилось?
Командир Дунайской:
— Скверно. С Градженика атаковали мой Шильков гребень.
Генерал Мишич:
— Его тоже?
Командир Дунайской:
— Разбили мой девятый пехотный полк. Он рассыпался где-то в направлении Малого Сувобора. Я не знаю даже, где сейчас находится штаб полка.
Генерал Мишич:
— Соберите солдат и как хотите, любой ценой, верните Градженик и высоту восемьсот один. До наступления темноты. Да, да. Давайте не будем терять время и попусту тратить слова.
Воевода Путник:
— Я получил ваш доклад. Так, Мишич, оставаться не может. Учитывая положение обеих армий и Ужицкой группы, вам необходимо вернуть свои вчерашние позиции. Все, что вы потеряли.
Генерал Мишич:
— Я выполняю ваш приказ. Исполняю свое данное вчера слово. Но я не господь бог и не сатана, чтобы совершить невозможное. Люди дерутся из последних сил. Я приказал отправить в бой штабы.
Воевода Путник:
— Сербии всегда и везде приходилось рваться из последних сил. В этом ее судьба.
Генерал Мишич:
— Я не люблю выяснять отношения с историей. Особенно сегодня, на Сувоборе.
Воевода Путник:
— Но вы должны выяснять отношения с Верховным командованием.
Генерал Мишич
— Да, в этом моя судьба.
Воевода Путник:
— Тогда слушайте меня. Утрата нами вчерашних позиций приведет к отступлению Третьей армии. Тем самым под ударом окажется Вторая армия и разлетится весь наш центральный фронт. Развалится вся наша система обороны. И тогда падет Белград.
Генерал Мишич:
— Я вижу выход только в наступлении Второй и Третьей армий. Их пассивность поставила в отчаянное положение Первую армию.
Воевода Путник:
— Предпринимается все что можно, я сказал вам вчера. А вы постарайтесь всеми силами вернуть и удержать свои позиции. Прощайте.
Генерал Мишич:
— Я еще не все вам сказал.
Воевода Путник:
— Не нужно. Мы поняли друг друга.
Командир Дринской дивизии:
— Если существует ад, то он находится на Главице. По нас бьют со всех сторон. И с тыла.
Генерал Мишич:
— Как работает артиллерия Моравской?
Командир Дринской:
— Работает хорошо. Делает все, что может. Бьет, громит, но противник не жалеет своих людей. Он наступает непрерывно, волнами. Мой третий полк встречает их гранатами и штыками. Ординарец говорит мне, что кровь буквально течет рекой. Полк потерял половину состава. Долго не продержится. Его атакуют десять свежих батальонов.
Генерал Мишич:
— Я могу вас только умолять: держитесь, люди. Держитесь до ночи.
Командир Дунайской дивизии первой очереди:
— Докладываю, что я вернул высоту восемьсот один. Уничтожен полк противника.
Генерал Мишич:
— Где это произошло, Кайафа?
Командир Дунайской:
— Мы дали им прикурить на Безымянной горе. Надолго им запомнится этот сербский пригорочек.
Генерал Мишич:
— Да, Безымянная гора, поросшая можжевельником. Можжевельником и вереском… А верхушка лысая… Ну дай вам бог! Продолжайте в том же духе! Что сейчас у вас происходит?
Командир Дунайской:
— Продолжаю наступать к Добро-Полю.
Генерал Мишич:
— Ты можешь их рассеять? По горам, по долам… Держись опушки грабовых лесов.
Командир Дунайской:
— Только что черт своей рукой приподнял туман, и мне открылись наступающие колонны противника. От Добро-Поля по мне ведут сильный огонь. Второй полк залег. Я послал им на помощь девятый полк с Шилькова гребня. Пока успеха нет.
Генерал Мишич:
— Я вас плохо слышу, Кайафа. Снаряды рвутся на линии.
Командир Дунайской:
— Сегодня ночью сумею отыграться, господин генерал.
Генерал Мишич:
— Так действуйте, Кайафа! Действуйте ночью, мать их швабскую! Наша ночь на нашей земле. Мы свое и во тьме, и в тумане увидим.
Командир Дунайской:
— Сегодня ночью я верну Градженик и Добро-Поле.
Генерал Мишич:
— Как солдат вы в этом уверены? Как командир?
Командир Дунайской первой очереди:
— Буду стараться. Буду стараться. А там кто знает, что господь даст.
Генерал Мишич:
— Что у вас попы делают, Кайафа? Попы, попы! Алло! Пусть попы тоже свое дело делают… Дайте мне Дунайскую второй очереди. Командира дивизии. Говорит Мишич. Чем вы заняты, Васич? Почему не даете о себе знать?
Командир Дунайской второй очереди:
— Обороняю Бабину Главу, господин генерал.
Генерал Мишич:
— Высокая, граб, буки. Редкие… Но грабов достаточно, насколько я помню. Чего вам удалось добиться?
Командир Дунайской второй очереди:
— Мы выполнили ваш приказ. Но еле-еле. Мне докладывают, — что противник перегруппировывается для новой атаки… Если повторится то, что было сегодня, я не в состоянии…
Генерал Мишич:
— Градженик и Добро-Поле мы потеряли. Сейчас у вас очень серьезное положение.
Командир Дунайской второй очереди:
— По передвижению огня я понимаю, что — у меня горит правый фланг. Из-за тумана и снега ничего не видно.
Генерал Мишич:
— Градженик и Добро-Поле мы должны вернуть к ночи. С вашим участием. Возвращаю вам через Раяц второй пехотный полк. И пускайте в дело восьмой.
Командир Дунайской второй очереди:
— Перебрасывать полки с места на место через все эти овраги и ложбины, по такому снегу и морозу — значит, попусту тратить силы, господин генерал.
Генерал Мишич:
— Я вас плохо слышу.
Командир Дунайской:
— Отрезай уши, пришивай к заду, говорят в народе.
Генерал Мишич:
— Совершенно верно, полковник. Именно так я руковожу сегодня армией. Беру у слабого, чтобы помочь тому, кто еще слабее. У самого слабого забираю для сильного, которого вот-вот одолеют. С позиции, которая пока не подверглась атаке, я помогаю той, что разваливается. Той, что рушится, приказываю обороняться любой ценой. После неудачной контратаки приказываю ее повторить. Там, где бегут, приказываю перейти в контратаку. Вот так я сегодня командую, вы меня поняли, Васич?
Командир Дунайской второй очереди:
— Доложили, что началась новая атака на Бабину Главу.
Генерал Мишич:
— Ну, ну! Теперь поступайте, как я приказал: помните насчет ушей!
Командир Дринской первой очереди:
— Докладываю штабу армии: гукошские позиции мы удержали. Из последних, нечеловеческих сил. Третий полк штыками и гранатами отразил в темноте наступление трижды превосходящего числом противника. Батальоны по численности равны ротам. Полегли командиры и студенты. Много раненых. Тяжело. Кровью залиты склоны и вершины.
Генерал Мишич:
— Передайте солдатам мою глубокую благодарность за их отличные действия и незабываемый подвиг, совершенный сегодня во имя самого существования нашего народа. Слава и хвала всем.
Командир Дринской первой очереди:
— Что мне делать с тяжелоранеными, которые замерзают на снегу? Поднимается ветер, генерал.
Генерал Мишич:
— Не знаю, Смилянич… Говорит Первая армия, Мишич. Прошу к аппарату воеводу Путника. Хочу, чтобы он с должным вниманием меня выслушал. Как меня слышите?
Воевода Путник:
— У вас был тяжелый день?
Генерал Мишич:
— Самый тяжелый — его конец, воевода. С падением Градженика и высоты восемьсот один позиции армии в центре сильно прогнулись. Они обломились на кручах Сувобора и выгнулись к Сувоборскому гребню. Левый фланг армии глубоко отрублен, только что не отвалился. Сегодня досталось и правому, отставшему крылу. Гукошские позиции удалось сохранить благодаря таким жертвам, что лучше бы…
Воевода Путник:
— Этого и следовало ожидать. Точно в цель бьет Потиорек. Атакует основную нить коммуникаций армии через Больковцы и Горни-Милановац. Продолжайте.
Генерал Мишич:
— Впервые после переправы через Колубару противник ведет фронтальное наступление. Не обращая внимания на характер местности, на непогоду и естественные препятствия. Рвется вперед, несмотря на потери.
Воевода Путник:
— Какое дело Потиореку, что у него гибнут чехи, хорваты, боснийцы. Какое ему дело до мадьяр. Какое ему дело вообще до потерь. Он стремится к Дарданеллам.
Генерал Мишич:
— Он вступил в решающее сражение. Предпринимает ночные атаки. В темноте и метели.
Воевода Путник:
— Он очень торопится, и ему не хватает дня. Такая поспешность не говорит о силе. Шло бы у него ладно, не стал бы менять тактику.
Генерал Мишич:
— Я не уверен в этом, воевода. Противник превосходит нас во всех отношениях. Дальнейшая оборона теперешних наших позиций чревата опасными последствиями. И невозможна.
Воевода Путник:
— Я вчера сказал вам, что я думаю о подобной вашей стратегии.
Генерал Мишич:
— Помню, но повторяю: ваша точка зрения исключает инициативу, воевода. Она не содержит в себе никакого риска. Она пассивна. Не побуждает напрягать волю. Разъедает душу армии.
Воевода Путник:
— Эта точка зрения обусловлена потребностями нашей обороны. Смысл ее — в сохранении целостности всего нашего фронта, а не только одной его части. Сербию защитит не Первая армия, но все ее вооруженные силы в совокупности.
Генерал Мишич:
— Этому учат в военных академиях. А настоящую войну может выиграть даже один стрелок.
Воевода Путник:
— С тех пор как мы с вами знакомы, со времен вашего экзамена на чин капитана, вы все свои суждения непременно считали самыми важными. Поэтому и сейчас думаете только о фронте своей армии.
Генерал Мишич:
— Но по фронту моей армии Потиорек наносит удар самыми крупными силами. Если ему удастся выиграть здесь, значит, он сумел одержать наиболее важную победу. Потиорек не Наполеон. Однако…
Воевода Путник:
— Потиорек — обычный швабский дурак. Скоро об этом узнают даже темные сербские бабки. Продолжайте.
Генерал Мишич:
— Я докладываю Верховному командованию: моя армия разбросана по бесконечным оврагам, склонам, лощинам, вершинам. Солдаты разбрелись по горам. Нет ни сплошной линии обороны, ни стратегической системы. Маршруты частей пересекаются, и это рождает панику и растерянность. Солдаты это видят и считают, будто командование потеряло голову. Хаос и безнадежность охватили и штабы, и войска.
Воевода Путник:
— Это лишь означает, что необходимо маневрировать продуманно, Мишич. Выкладывайте до конца.
Генерал Мишич:
— Дальнейшая оборона существующих позиций и борьба за Сувоборский гребень ведут к крайнему истощению армии. Полная небоеспособность войск будет иметь место уже завтра, если противник примется атаковать с прежней интенсивностью. У армии не окажется сил, не только чтобы вырвать победу в наступлении — для этого наступления и победы у нее и сейчас нет ни дыхания, ни темпа, — но, я утверждаю, Первая армия не сумеет больше даже обороняться.
Воевода Путник:
— Вот о чем, Живоин Мишич, хочу я вас спросить; если б вы оказались сегодня здесь, у нас, а Бойович, будучи на вашем месте, говорил то, что говорите мне вы, как бы вы поступили?
Генерал Мишич:
— Я учел бы мнение Бойовича.
Воевода Путник:
— А после этого вам позвонили бы Степа, Штурм и Божанович, назвали бы вас ветреником и подали б в отставку со своих должностей командармов.
Генерал Мишич:
— В таком случае я бы принял их отставку.
Воевода Путник:
— На какой рубеж вы хотите отвести армию?
Генерал Мишич:
— Я предлагаю оставить на рассвете горную цепь по линии Сувобор — Раяц — Проструга и отойти на позиции перед Горни-Милановацем.
Воевода Путник:
— Опять как человек и солдат сербский я вам говорю… Ей-богу же, подумайте о целостности фронта и линии нашей обороны, о судьбе Третьей и Второй армий, задумайтесь об этом. Если вы отойдете, их фланги окажутся совершенно оголенными. Абсолютно голыми. Тогда лишатся смысла все наши усилия и все наши жертвы. А что будет с Ужицкой группой? У нее на плечах Потиорек за два дня доберется до Чачака. И на другой день нам придется оставить Белград. Что это у вас за самоубийственная стратегия, где ваша стратегическая логика, ну подумайте, Мишич?!
Генерал Мишич:
— Согласно моей стратегической логике, воевода, события ни в коем случае не развивались бы так, как вы утверждаете. Почему соседним армиям понадобилось бы отступить? Почему потребовалось бы оставлять Белград?
Воевода Путник:
— Ну а что было бы, Мишич?
Генерал Мишич:
— Мы создали бы крепкий, надежный фронт Первой армии, где она сумела бы отразить любое наступление и, выждав благоприятный момент, двинуться вперед. Противник же вынужден будет растянуть и разбросать свои войска по высокогорью, лишенному дорог, чтобы подтянуть артиллерию. Снег и мороз сожрали бы у него все силы, собранные для наступления. Иными словами, он попал бы к нам в ловушку и расчленение сил для него оказалось бы пагубным. Ударная мощь его резко бы сократилась. Возник бы моральный кризис.
Воевода Путник:
— Продолжайте, продолжайте.
Генерал Мишич:
— Что, разумеется, помогло бы нам на других участках фронта. Остальные армии укрепились бы и получили возможность ударить по растянутому и плохо прикрытому флангу противника. И такой удар Потиорек не сумел бы выдержать. Его разгром стал бы неминуем.
Воевода Путник:
— Все, что вы предлагаете, нереально, достойная поручика авантюра. Опасная оптимистическая комбинация, мой Мишич. Для осуществления подобного стратегического предприятия должен вмешаться сам господь бог, да еще не без помощи всех богинь вашей удачи вкупе с их сестрами-случайностями.
Генерал Мишич:
— Не понимаю вас совершенно.
Воевода Путник:
— Да, да, именно так. Только азартные игроки да совершенно отчаявшиеся люди могут и смеют питать надежду без всяких на то оснований, полагаясь на союзников — удачу и случай.
Генерал Мишич:
— А разве я, воевода, напоминаю вам впавшего в отчаянье человека или азартного игрока?
Воевода Путник:
— Вы старый солдат, Мишич, и негоже вам сейчас предаваться собственному тщеславию. Это приличествует поручикам на променаде с дамами. Слушайте меня, я не кончил. Пожалуйста, овладейте собой и подумайте трезво, что вы отлично умеете делать. Нам приходится считаться со временем. Нам нужно стремиться максимально обессилить противника и избежать его решающих ударов. У швабов земля горит под ногами. Русские спихивают их с Карпат. Наступление Балканской императорской армии провалилось. Теперь время работает на нас. Давайте разумно его использовать.
Генерал Мишич:
— Время никогда не работает на маленьких и слабых. Они сами должны работать и на себя, и на время.
Воевода Путник:
— Отоспитесь как следует, Мишич. Доброй ночи!
7
С позиций, которые вчера пришлось оставить без боя, всю ночь доносились хрюканье свиней, блеяние коз, мычание коров. Многие в роте Луки Бога считали, что это бродит по горам заблудившийся скот, который гнали убегавшие от неприятеля крестьяне, и вызывались разыскать его, чтобы после многих дней, проведенных на черствых галетах и черносливе, съесть кусок жареного или вареного мяса. Однако Лука Бог, устроившись с постовым в брошенной сторожке, не разрешал уходить с новых рубежей; он распорядился рыть окопы на Превин, не позволив даже подремать возле костров. Поутру ожидалось наступление больших сил противника по гребню Сувобора, и четвертый батальон окапывался, чтобы оказать должную встречу. А накануне Лука Бог с какой-то особенно горькой ожесточенностью клялся и грозил Ивану Катичу и Богдану Драговичу, что ни живым ни мертвым не уйдет с Превии.
Сыпал снег, было темно и хмуро, поскрипывали заступы; солдаты рыли окопы, сидя спали; взводные Богдан Драгович и Иван Катич будили уснувших, поторапливали копавших и вели разговор о тяжело раненном майоре Гавриле Станковиче: если подобные люди погибают, зачем тогда для Сербии такая победа? Иван утверждал, что поражение неизбежно; Богдан держал про себя аналогичный вывод.
На рассвете с неприятельской стороны опять донеслось хрюканье и петушиный крик.
— Братья, мы победим на Сувоборе! — громко и радостно воскликнул Савва Марич.
Солдаты молчали.
— Что случилось, Савва? — подошел к нему Иван.
— Швабы голодные, господин взводный!
— Откуда вы знаете?
— Вы слыхали хрюканье и кукареканье? Послушайте, как этот баран по-германски блеет.
— Ну и что?
— Это же не свиньи хрюкают, и не петухи кричат, и даже не баран блеет. И ввечеру не свиньи и не коровы голоса подавали. Это голодные швабы, господин взводный! Застряли у них обозы в снегу, сумки с провиантом пустые, вот они и кричат, скотину подманивают. Ищут, что бы заколоть для котла. Слушайте, слушайте! Разве ж это свинья или баран? Есть бог на небе, есть. Не помню я, чтоб до святого Николы такой снег выпадал. Надо же, именно в эти дни снега по пояс навалило.
Иван молчал; хрюканье и блеянье и ему казались подозрительными, хотя он не знал, какие на самом деле голоса у животных.
Измученные бессонницей, голодом, тяжелыми земляными работами, солдаты не придали значения наблюдениям и выводам Саввы Марича. К рассвету они вырыли свои норы и скрючились в них, надеясь чуть подремать. Иван Катич примостился возле Саввы и, накрывшись полотнищем палатки, уснул под тихий шорох падающего снега.
А когда рассвело, противник густой толпой без единого выстрела высинил Превию, очевидно уверенный, что сербы ночью отступили. Швабы просто-напросто пораньше встали и двинулись вперед вразброд, без всякого порядка, намереваясь занять еще один склон и тем самым подтвердить свой бесспорный захват Сувобора. Савва Марин первым их заметил: вражеские солдаты двигались вяло, неторопливо, запорошенные снегом, кашляя и переговариваясь между собой.
— Взводный, идут! — толкнул он Ивана.
Сбросив с головы палатку, Иван попытался встать на ноги.
— Где?
— Вон! Пятеро! Буди ребят! Подпустим ближе.
Через запотевшие стекла очков Иван смутно различал голубые фигуры, которые, покачиваясь из стороны в сторону, приближались к окопам. Он выбрался из окопа. С бьющимся сердцем переползал от солдата к солдату, будил их, тормошил, остерегал:
— Швабы! Смотри, вон! Бери на мушку, но не стреляй, пока не подам сигнала. Передай дальше.
Потом он вернулся к Савве Марину и прицелился в голубой призрак. По голубым призракам, не по людям — огонь. Вражеские солдаты остановились, словно вслушиваясь в завывания ветра. Может, о чем-то договаривались, однако в цепь не разворачивались. Оглядывались, видимо кого-то спрашивали. Или поджидали. Иван дрожал всем телом от мысли, что вот сейчас он будет стрелять по ним, как по мишени на учебном стрельбище; он может убить любого, кого выберет сам, чтобы убить. По его команде уложат по меньшей мере человек двадцать. Даже в своих «Истинах» не посмеет он записать, как однажды спозаранку на Сувоборской Превии, на торжественно белом снежном поле, по его команде было убито три десятка неприятельских солдат. Люди, люди. Ужасно. Но возможно. Его волновало это ощущение своей силы. И он испытывал еще какое-то чувство. Жуткое. Посмотрел на Савву Марича; тот прижался правой щекой к прикладу, и спокойствие, завладевшее им, концентрировалось в его лице. Это убежденность, а вовсе не ненависть, подумал Иван и вдруг почувствовал уверенность и силу через какой-то миг отдать команду. Он должен и может это сделать. За спиной у вражеских солдат, которые по-прежнему стояли, сбившись в кучу, раздался крик офицера:
— Вперед! Вперед! Вы даже ветра боитесь!
Настолько Иван понимал по-немецки, он не видел этого офицера, но хотел бы увидеть, хотел бы в него прицелиться. Солдаты толпой двинулись вперед. Медленно, нерешительно.
— Без команды не стрелять! — тихо произнес Иван, прижимаясь щекой к прикладу, в прорезь мушки он искал офицера, того, который не боится ветра, не боится обнаженной белизны Превии. Снег налипал на стекла очков, он почти ничего не видел, но именно в этого храбреца хотелось ему прицелиться; бесшумно подступившие вражеские солдаты представлялись ему голубыми и белыми пятнами, все менее напоминая людей. Нужно дождаться этого храбреца, которому не страшен даже ветер.
— Без команды не стрелять! — повторил он более твердо.
Богдан Драгович был ошарашен, ошеломлен тем, что может сейчас, не подвергаясь опасности, убить любого, кого захочет, из тех, кто медленно брел по склону Превии, уминая глубокий снег; его пугало, что ему придется убить человека, не оказывающего сопротивления, ничем не угрожающего лично ему, Богдану Драговичу; мушка его винтовки плясала, взгляд переходил с одного солдата на другого; он не знал, в кого целиться, кого убить. Он не видел лиц, не различал чинов; как среди них определить преступника, одного из тех, что убивают сербских стариков и детей, вешают крестьян, насилуют женщин: как узнать грабителя, захватчика, мародера? Того, что ранил майора Гаврилу Станковича, правдолюбца, давшего ему возможность искупить свою вину. Там в черной воронке, где он зарыдал от боли, непонятной боли по Гавриле Станковичу, для него началась другая война; эта война обрела гораздо более широкий и неизбежный смысл, более глубокий, чем все известные ему дотоле причины. Мушка остановилась и теперь подрагивала на огромной фигуре толстого солдата, голова которого была повязана черным деревенским платком. Украденным платком. Его он уложит, этого толстяка, наверняка он грабитель, наверняка гад, раз он такой жирный и нахальный — посмел повязать голову украденным у бедняка платком.
Залп взвода, которым командовал Иван, разорвал тишину, и подступавшие вражеские цепи поредели. Уцелевшие растерянно остановились, не понимая, откуда их накрыл огонь; только очень немногие упали в снег вслед за убитыми и ранеными.
Толстый солдат, повязанный черным деревенским платком, повернулся, чтобы бежать назад, но Богдан выстрелил прежде, чем он успел это сделать, и тот свалился в снег. Богдан послал и вторую пулю в черную тушу на снегу. Новый залп по команде Ивана настиг тех, кто, застряв в снегу, пытался прицелиться и выстрелить; а те, кого и на сей раз миновали пули, пытались бежать по глубокому снегу, выдирая из него ноги, точно они были связаны невидимыми веревками. Богдан уложил еще одного и бросил винтовку: будь сейчас ночь, убежал бы, зарылся бы в снег, чтобы не видеть, как на снегу чернеют убитые им люди. Зубы его выбивали дробь.
Без шинели, задыхаясь, прибежал Лука Бог, крикнул:
— Вперед! В атаку, матерь их швабскую! Зубами их рвать! Реки крови пустить!
Люди поднимались. И не особенно торопясь, с трудом шли по снегу, шли, чтобы прикончить оставшихся в живых врагов.
— Вы видите, какие они рыхлые? Слабее нас, что я вам говорил? — Лука Бог шел позади цепи, размахивая револьвером. — Если б каждая сербская рота уложила столько швабов, Потиорек через три дня смылся б из Валева! Вперед, вон к тому склону и вон той макушке! Трофеи после боя собирать, мать вашу воровскую! Дачич, нечего обшаривать покойников, живых догоняй!
Алекса Дачич не обращал внимания на вопли Луки Бога. Перебегая от трупа к трупу, он выворачивал сумки. Пустые. Пожрать нечего. Только у четвертого удалось ему обнаружить пайку хлеба, кисет с табаком и кофе.
На склоне Превии солдаты остановились, открыли стрельбу по обозу.
— Лошадей не бить! Только по людям! По людям! — орал Лука Бог.
Среди убитых, черневших на белоснежном склоне Превии, и встретились Иван с Богданом. Вглядывались друг в друга: убил? Молчали. Боялись признаться в содеянном. Богдан протянул Ивану половину сигареты; Иван прикурил от его огонька, впервые жадно, глубоко вдыхая дым. Они курили, молчали и смотрели, как солдаты наскоро обыскивали убитых врагов, стаскивая с них шинели и башмаки. Было тихо, наискось сыпал густой снег.
8
Тишину на Превии рассекла длинная очередь, испугавшая роту, поглощенную сбором трофеев и одежды с убитых: занятых поисками хлеба, табака, консервов босых и раздетых солдат устрашил пулемет. Точно застигнутые на месте преступления мелкие жулики, кинулись они врассыпную, в первое попавшееся укрытие, прижимались к покойникам, прятались за ними, поворачивали их набок, чтоб было надежней.
Иван с Богданом окапывались в снегу, чувствуя вину за эту внезапность, своего рода отмщение за легкую победу. Они не знали, что делать дальше; ждали команды Луки Бога, но тот не появлялся. Ниже них в снегу ликовал Савва Марич, никогда не заглядывавший в сумки и карманы погибших:
— Думать надо, дурни! У живого забирай, а усопшего не трогай! Погляжу-ка я, как вы теперь…
Пулемет на вершине умолк, расчет менял ленту. Затем продолжал бить, стоило кому-нибудь приподнять голову.
— Драговин, давай со своим взводом на этого гада! — закричал Лука Бог.
Богдан посмотрел на вершину, поросшую можжевельником и какими-то корявыми деревцами: склон метров триста, абсолютно голый, не укрыться. В глазах у него Иван увидел страх, щеки над вислыми усами заливала бледность.
— Хочешь, вместе пойдем? — предложил он, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Еще чего! Когда я пойду в атаку, ты с ведрами за водой сбегаешь! — рявкнул Богдан, натягивая шапку на самые брови; наряду с большой опасностью он чувствовал какой-то пьянящий восторг от вида чистого, белого пространства, волнение перед возможностью и неизвестностью подвига. — Первый взвод, цепью, ориентир — срезанная вершина! За мной! — крикнул он и попытался было броситься бегом, но, до пояса провалившись в сугроб, заметался, взрывая облако снега вокруг себя, и, наверное, поэтому пули миновали его, хотя густо роились над головой. Ложиться он не хотел: понимал, что Лука Бог, Иван и вся рота смотрят на него. Оглянувшись, увидел, что никто из солдат не последовал его примеру. Он звал их, угрожал. Они стреляли лежа, но не туда, куда было приказано. Кто-то крикнул:
— Ложись, взводный! — Богдан упал в снег и только тогда увидел, как со склона Превии, оттуда, где совсем недавно исчезли остатки расстреляной цепи противника, выползла плотная, длинная колонна, открывшая на ходу огонь.
— Залпом! Залпом! — раздавался издали голос Луки Бога.
— Вперед! — закричал и поднялся Богдан.
Противник залег, не прекращая огня.
— Вершинка тебе не Вена, студент! Короны там не найдешь! — крикнул Алекса Дачич.
Богдан оглянулся — солдаты лежали. Тогда он встал на колено, потом, распластавшись на земле, принялся стрелять не целясь: почему ему не нравится этот бунтующий и дерзкий парень? Ведь именно такой должен был бы прийтись ему по душе. На Бачинаце, когда их знакомил Лука Бог, он единственный среди всех улыбался. Проявил свою непокорность и превосходство. Он храбрый, пожалуй, самый храбрый во взводе. Но всегда он торгует, продает табак, хлеб, ракию; чуть устанавливается затишье, отправляется по окопам предлагать свой товар — совсем как на базаре. «Ты не боишься, Дачич, что твой капитал к швабам попадет? Как ты можешь брать деньги у своих голодных товарищей за хлеб, который ты украл или взял у мертвого?» — с горечью спросил его вчера Богдан. И с каким же презрением тот ухмыльнулся ему в ответ! «Когда цари грабят и отбирают друг у друга целые страны, почему же мне, поденщику из Прерова, не разжиться лишним динаром в окопах. Я ведь не граблю, господин студент». — «Зачем тебе деньги, если в следующую минуту ты можешь погибнуть?» — «Если меня прикончат, то пусть хоть корысть в монете найдут, коли нет у меня шинели. Чтоб не думали швабы, будто все сербы нищие и голь перекатная!»
Богдан зарывался глубже в снег. Алекса Дачич кричал ему что-то неприятное, неразличимое сквозь пальбу. Нужно завоевать его уважение и любовь. До Бачинаца ничто его так не радовало, как уважение противника и тех, кто его не любил. Неужели теперь это перестало для него что-либо значить? Он прицеливался, продолжал стрелять.
Иван вновь оказался рядом с Саввой Маричем, который перебежал к нему, когда противник накрыл своими голубыми шинелями белую ослепительную пелену Превин. Он стрелял и, перезаряжая винтовку, всякий раз оборачивался к Савве Маричу, который сосредоточенно, ровными, размеренными движениями, долго спокойно прицеливался и не спеша нажимал на спусковой крючок; он экономил боезапас, серьезно делал свое ратное дело. Иван пытался подражать ему, сознавая, что это плохо удается, и больше не ощущал того страха, который мутил ему мозги, сжимал сердце, связывал по рукам и ногам.
9
Генерал Мишич:
— Как провели ночь, Кайафа?
Командир Дунайской первой очереди:
— Время от времени отбивая атаки пехоты. Всю ночь, генерал.
Генерал Мишич
— Хотя бы одному батальону удалось переночевать в тепле?
Командир Дунайской первой очереди:
— Разве если кто сумел найти загон или хлев вблизи огневой позиции. Утешительно то, что и швабы сегодня ночью глаз не сомкнули. Спозаранку лезут.
Генерал Мишич:
— Нужно обязательно приготовить солдатам что-нибудь горячее на завтрак. И не забывайте о моем вчерашнем распоряжении: ваша вера должна быть крепче веры противника!.. Пожалуйста, Дринскую дайте!
Командир Дринской первой очереди:
— Докладываю, что я отказался от предполагаемого намерения атаковать. На рассвете третий полк в беспорядке оставил Забран. Противник в шесть часов атаковал Дринскую дивизию по всему фронту. Да, по всему. Простите, я охрип. Простыл.
Генерал Мишич:
— Поддерживайте связь и взаимодействуйте с Моравской и Тимокской дивизиями. И пейте горячий липовый чай. И побольше туда сахара. Не забывайте: вера в себя остается нашим единственным резервом и на сегодня… Дайте мне Дунайскую второй очереди.
Командир Дунайской дивизии второй очереди:
— Они перешли в наступление на заре. Яростно. Намерения вполне определенные. Пленные нам не нужны, разгадывать нечего. Бабину Главу долго удержать не сумеем. У меня пока все.
Генерал Мишич:
— На рассвете противник атаковал наши позиции по всему фронту. Фронту всей армии. Слышите, как клокочет и гудит Сувобор? Потиорек решил сбросить нас с Сувоборского гребня. А Бабину Главу ни за что не отдавайте до ночи, Васич. Приказываю вам: верьте в солдат! Больше верьте, говорю… Алло, Моравская!
Командир Моравской дивизии:
— Пехота противника наступает густыми цепями. Артиллерия бьет прицельно и непрерывно. Наши контратаки отбиты. Я не в состоянии выполнять вчерашние и поступившие сегодня ночью приказания.
Генерал Мишич:
— Вы должны выдержать. Должны. Поймите это слово до конца, полностью. Должны.
Командир Моравской:
— Я не понимаю приказания.
Генерал Мишич:
— Я более вас ненавижу подобные приказы. Но вы должны. И верьте. Я приказываю вам: верьте в себя и в бога. От вас зависит судьба левого фланга Третьей армии. Вы слышите? Эта несчастная Тимокская повернула спину.
Командир Дунайской первой очереди:
— Я отброшен к Малому Сувобору и Шильковой Косе.
Генерал Мишич:
— Остановитесь! Вы не смеете оставить больше ни одного бука на Шильковой Косе. Ни одного куста!
Командир Дунайской первой очереди:
— Они наступают тремя колоннами. Толпой. Ничего не могу поделать.
Генерал Мишич:
— Они тоже смертные. Пули их тоже берут. Можно их бить, можно, Кайафа!
Командир Дунайской:
— С Градженика и Черного Верха сокрушительно бьет артиллерия.
Генерал Мишич:
— Подпустите пехоту поближе и действуйте штыками и гранатами. Долго им не выдержать. Посылаю вам взвод горных орудий Данглиса. Сейчас вам поможет Дунайская второй очереди… Прошу Васича. Что у вас?
Командир Дунайской второй очереди:
— Кое-как противостоим удару на левом фланге. Еле-еле, но долго не выдержим.
Генерал Мишич:
— Вы должны сейчас помочь своими атаками Дунайской первой. Кайафе тяжело. Я говорю, помогите ему!
Командир Дринской первой очереди:
— Почти начисто уничтожен мой шестой полк. Ничего не сделаешь. Осталось не более шестисот штыков. Шестисот, говорю. Нас громит артиллерия с Лисины. Перекрестным огнем бьет. И третий полк несет огромные потери. Я приказал отступить на линию Голубац — Клача. Клача, говорю.
Генерал Мишич:
— Неужели ничего другого вы не сумели сделать?
Командир Дринской первой очереди:
— Абсолютно ничего.
Командир Дунайской первой очереди:
— У меня опять отобрали высоту восемьсот один. Войск на Раяце недостаточно, чтоб прикрыть меня с фланга и обеспечить отступление к Проструге. Я не могу отразить удар с Раяца. Решительно вам говорю: не могу!
Генерал Мишич:
— А что вы можете? Слышите? Сувобор разваливается.
Кайафа:
— Пусть удар с Раяца принимает Моравская.
Генерал Мишич:
— Моравскую скинули на Лисине и Редки-Буков. Она поспеть к Проструге никак не сможет. Вы с Васичем лично отвечаете за оборону Сувобора и Раяца. Вы оба! Иного выхода у меня нет. Я все сказал!
Васич:
— Атакованы Поды. Противник просачивается между Бабиной Главой и Равна-Горой. Одна колонна спускается вдоль по Дичине к Коштуничам. Состояние моей дивизии жуткое.
Генерал Мишич:
— Неужто к Коштуничам? А что вы делаете, господи, Васич?
Васич:
— Я приказал восьмому и восемнадцатому полкам закрыть прорыв на Равна-Горе. Я атаковал их и на Дичине.
Генерал Мишич:
— И каков результат? Алло, Васич, что получилось?.. Что ты говоришь, Кайафа?
Кайафа:
— Я не удержал Шилькову Косу. Не смог, генерал. Мой правый фланг раздавлен.
Генерал Мишич:
— Я не желаю слышать из уст своих командиров слова «раздавлен, смят, ужасно, отчаянно, катастрофично». Кайафа! Алло! Нельзя так просто уничтожить целый народ и армию. Не поддается человек. Даже самому господу богу. Ты меня слышишь, Кайафа?
Кайафа:
— А если силы неравноценны, если у человека нет больше мочи защищаться?
Генерал Мишич:
— Мы всегда равны в борьбе за существование. У человека всегда есть сила защищаться, слышишь, Кайафа? Всегда.
Кайафа:
— Вокруг рвутся снаряды. Я не слышу больше самого себя.
Генерал Мишич:
— Остановите прорыв. Нас охватывают и сжимают. У нас есть только один путь к отступлению. Я сказал: вы несете личную ответственность. Именно вы! Больше некому, слышите, Кайафа!
Кайафа:
— Сделаю все, что смогу. Более того не сумею, генерал.
Генерал Мишич:
— Сделайте то, что считаете невозможным, полковник… Я вас слушаю, Васич.
Васич:
— Мы потеряли Бабину Главу.
Генерал Мишич:
— Лучше бы мы потеряли твою голову!
Васич:
— Я вас не слышу.
Генерал Мишич:
— Тогда, значит, мы потеряли Сувобор.
Васич:
— Пока мы удерживаемся на Молитвах.
Генерал Мишич:
— Как это «пока»? Почему «пока»? На Молитвах вы будете держаться, пока я не прикажу поступить иначе. Соберите войска на Молитвах.
Васич:
— Перевалы, ущелья и гребни вконец раскромсали мою дивизию. Двух батальонов не собрать.
Генерал Мишич:
— Это вам кажется оттого, что вы смотрите на карту. Жизнь не защитишь, глядя на карту, Васич. Отечества и свободы нет на карте. Еще на экзамене в Генеральном штабе вы должны были знать свою родину, как собственный дом и собственную жену.
Васич:
— Спасибо за урок географии, генерал. Только моя дивизия не заблудилась на Сувоборе, ее растерзали горы и противник. Меня долбит целый корпус.
Генерал Мишич:
— Слушайте меня. Если мы немедленно не улучшим свое положение и противник закрепится на сувоборском водоразделе, можете считать себя окруженным и пойманным за шиворот. Между нами и Ужицкой группой зияет пустота. Там швабы сумеют пройти маршевыми колоннами, понимаете? Вы должны сегодня защитить Сувобор, Васич.
Васич:
— Я вас спрашиваю, как? С кем? Вы меня слышите, чем?
Генерал Мишич:
— Своей головой полковник!
Васич:
— Моей головой Сувобор не защитишь, генерал!
Генерал Мишич:
— И твоей головой должно защитить Сувобор, Милош Васич! Остальное я выскажу, когда положу трубку.
Кайафа:
— Вы знаете, господин генерал, я не отказываюсь от своих слов и не боюсь за свои решения.
Генерал Мишич:
— Я не обязан все выслушивать, полковник.
Кайафа:
— А я обязан доложить вам: даже если сегодня я сумею удержать Раяц, завтра я буду вынужден его оставить. Вот так.
Генерал Мишич:
— Ну раз уж сегодня мы начали воевать между собой, то вот что я вам скажу: и полицейские, и дорожники выполняют свои обязанности во имя отечества. За исполнение своих обязанностей полагается жалованье. Слышите?
Кайафа:
— Я не ради жалованья, но ради чести следую военной присяге, генерал.
Генерал Мишич:
— Военная присяга существует не для того, чтобы ей следовать в казарме и в мирных условиях, полковник. Мы, солдаты, приняли ее во имя одного-единственного дня. Одного часа. Одного мгновения, которое нас ожидает. Это женщине всегда нужна верность. А родине она нужна только однажды, но до конца. Наступил такой час. Вы меня слышите, Кайафа?
Кайафа:
— Неужели для обороны Сувобора у командующего армией не найдется другого распоряжения? Если вы меня вдохновляете присягой, чем я могу вдохновить своих солдат?
Генерал Мишич:
— У меня нет армейских резервов, чтобы дать их вам на Раяц. Я использую свое последнее право командующего: напоминаю вам о военной присяге. Воспользуйтесь и вы этим своим правом. И сообщите, когда сумеете сделать что-нибудь хорошее.
Начальник штаба армии Хаджич:
— Два сообщения от Верховного командования. Во время наступления, предпринятого сегодня утром и в первой половине дня, Обреновацкая группа и Вторая армия понесли большие потери. Не добившись никакого успеха. Третья армия не выдержала удара. Левый ее фланг поспешно отступил в полном беспорядке. От нас требуют срочной помощи.
Генерал Мишич:
— Ответьте, что я могу прислать им вестовых и своего ординарца Драгутина Рекалича. Что с наступлением Ужицкой группы? Сумеет ли она помочь нам, чтобы не подвергся окружению наш левый фланг?
Хаджич:
— Об этом ничего не сообщают, господин генерал. Мне думается, особенно рассчитывать на их наступление у Зайчицы не приходится.
Генерал Мишич:
— Черногорцы попытаться не могут?
Хаджич:
— Верховное командование переслало нам телеграмму генерала Янковича из Цетиня. Противник в течение всего дня атаковал сектор Вихра — Врановина — Варда. Атаки отражены. За четыре дня противник потерял около шестисот человек убитыми и ранеными. Для наступления у черногорцев нет сил.
Генерал Мишич:
— До ночи от меня больше не будет приказов. Я угрожал командирам дивизий и призывал их к исполнению воинской присяги. Командиры дивизий сделают то же самое в отношении командиров полков, а те в отношении командиров батальонов. А командиры батальонов не осмелятся пригрозить командирам рот. И здесь конец моей власти. Остаются еще полевые суды.
Хаджич:
— Командиры полков тоже не осмелятся угрожать. В некоторых частях сегодня имели место столкновения между солдатами и офицерами и перестрелка. Из Милановаца и Чачака передают, что толпы дезертиров спускаются с гор. Многие сдаются в плен. Сдался целый батальон вместе с шестью офицерами.
Генерал Мишич:
— В Первой армии перебежчиков и дезертиров нет, полковник. Это отчаявшиеся, несчастные люди, но вовсе не перебежчики и не дезертиры. Не обессудьте, я на вас не кричу. Потребуйте немедленно сведений из штабов дивизий, допрошены ли сегодняшние пленные, усталые ли они и голодны ли? Достаточно ли у них боеприпасов? Есть ли резервы у наступающих частей?
Люба Милич:
— Положение Моравской дивизии, господин генерал, стало невыносимым. Крошат последние опорные пункты.
Генерал Мишич:
— Неужели вы полагаете, что положение Первой армии, которой, как вы знаете, командую я, лучше и благоприятнее? Не думаете ли вы, что положение всей сербской армии лучше положения вашей дивизии, полковник?
Люба Милич:
— Я несу ответственность за Моравскую дивизию второй очереди, а не за Первую армию и не за все сербские вооруженные силы, господин генерал. Я говорю и действую в пределах своей компетенции и обязанностей. И, поверьте, сил.
Генерал Мишич:
— За дивизию вы несете ответственность, пока она находится в казармах или участвует в параде. А коль скоро речь идет о самом существовании народа, то вы, Люба Милич, отвечаете за все, что произошло от падения Косова до потери Миловаца и Гукоша. И за все, что произойдет от Гукоша до Сегедина и Загреба. До наступления великой тишины. Вы слышите? Нет, не потому, что вы полковник. Но потому, что вы мужчина, серб. Да, вот так. А когда смеркнется, когда противник больше не будет видеть вас в прицельные приспособления, вы оттянете свои войска на линию Плоче — Саставцы — Честы-Буки.
Люба Милич:
— А орудия? По какой дороге до Честы-Буков? Я не вижу на карте туда дороги. Там непроходимое место.
Генерал Мишич:
— При чем тут карта! Вся страна у нас — только шаг сделать и руку протянуть. Повсюду можно пройти и до всего дотянуться. Непроходимых мест нет. Слышите? Где человек не ходил, ходила скотина, где ее не было — лесные звери. Теперь нам нужно пройти по их следам. Защищать все, что наше. Каждое растение, каждую зверюшку. Свой собственный след защищать.
Милош Васич:
— Все мои усилия тщетны. Дивизия разваливается. Остатки одного полка в беспорядке кинулись на Парлоги и Равни-Гай.
Генерал Мишич:
— Ну и что? Ожидаете соболезнований? Как же дальнейшие усилия?
Милош Васич:
— Я ожидаю понимания командующего армией, господин генерал. А усилия продолжаем прилагать силой предсмертного стона. Умирающие царапают ногтями землю. То есть снег.
Генерал Мишич:
— Пусть царапают не снег, а физиономию своего противника. Хотя бы этого добейтесь. Царапайте его!
Васич:
— Я приказал отступать, и отступление началось. Иначе я поступить не мог.
Генерал Мишич:
— Откуда у вас столько разума, полковник, чтобы безошибочно спасать свою задницу? Вы не можете забыть те времена, когда были министром. И вкручиваете мозги командованию армии. Ну а вы, Хаджич, о какой беде вы мне не сказали? Почему плачете?
Хаджич:
— Произошло большое несчастье, господин генерал. Десять минут назад Живко Павлович сообщил из Верховного командования, что полученные снаряды непригодны для наших орудий.
Генерал Мишич:
— Почему непригодны? Ведь известен же калибр наших орудий, господи милосердный!
Хаджич:
— Да, известен. Но из Франции поступили снаряды на два с половиной миллиметра больше калибра наших орудий. Они непригодны. Невиданный саботаж! Позор! Союзники на нас наплевали. Сербию принесли в жертву. Зайдите ко мне в отдел, господин генерал, посмотрите, как рыдают офицеры. Герои рыдают. И телефонисты тоже.
Генерал Мишич:
— Идемте к вам, Хаджич… Помогай вам бог, герои! Вольно! Поднимите глаза. Дети мои, ничего они нам сделать не смогут. Никто.
10
В течение дня не удалось спустить с Превии ни одного раненого; предпринятые две-три попытки решительно пресекались неприятельскими пулеметчиками. Солдаты молили бога, чтобы он наслал туман, метель, темноту. Туман заполнил ложбины, оставив обозримыми возвышенности. Превия стояла снежно-белая, испещренная телами мертвых и раненых, по которым не переставая бил с вершины пулемет.
Лишь с наступлением ночи рота, подобрав раненых, сумела отойти к окопам на верхнем гребне Превии; при этом пулемет ранил еще двоих; Богдан с Иваном спустились к сторожке, чтобы доложить Луке Богу: за день потеряли пятнадцать человек.
— Зато мы победили, студентики! Победили! Только что здесь был связной командира восьмого полка и передал мне его благодарность. Нас представят к награде. Перед строем полка зачитают благодарность нашей роте. В дивизии. И генерал Мишич узнает о нашей победе. — Лука Бог радовался: впервые он напился по случаю победы.
— Где мы спать будем? — хмуро спросил Иван, непонимая, в чем заключалась победа и ее столь важное значение; он злился, веселость командира его оскорбляла.
— Здесь, где мы стояли днем. Здесь, на Превии, — Австрия, господа студентики. Раненых отправить в полковой лазарет. А мы завтра положим еще один батальон швабов. Вы дожили, и командир полка доверил вам честь до завтрашнего вечера оборонять Превию. От этого зависит судьба дивизии. От судьбы нашей дивизии зависит судьба Первой армии и Ужицкой группы. От Превии зависит оборона Шумадии, Поморавья, Сербии! На Превии, Катич, тебе и родина, и Австрия! Зубами будем драться. Кровь рекой потечет.
— До завтрашнего вечера под огнем этого пулемета? — горестно воскликнул Иван.
— Чего ж такого? Или тебе захотелось под бабушкину юбку забраться, маменькин сынок? Марш в окопы! Драгович, получен мешок галет и полмешка луку. Пришли солдат и раздели на ужин.
Они молча вышли из сторожки, молча стали подниматься на Превию. Богдан с грустью вспоминал майора Гаврилу Станковича; Иван утешал себя тем, что на войне есть и такие люди, как Савва Марич. Пулемет с вершины через продолжительные равномерные паузы бил короткими очередями. Когда он молчал, над Сувобором воцарялась тишина. Тишина, таившая угрозу.
— Куда же ты девался, господин взводный? Или вы порешили, чтоб всем нам тут подыхать от мороза? — Алекса Дачич встретил Богдана перед окопами.
— Ничего мы не порешили. Мы только выполняем приказ, Дачич! — несколько растерянно возразил ему Богдан, не видя лица солдата.
Еще несколько человек выпрыгнули из окопа:
— Почему не отходим? Батальон ушел, нигде ни живой души, ни одной винтовки не слышно. Мы одни в этой пустыне. Что будет, когда рассветет?
Богдана напугали их крики. Неужели ему не удержать солдат? Что делать?
— Ребята, хлеб получили, — в крик сорвался он. — Дачич, ступай в сторожку и тащи мешок галет. — Украдет, мелькнула мысль. — Нет, погоди. Пусть Лазич пойдет. Подождите, сейчас я вам все объясню. Командир полка приказал нам оборонять Превию. Мы прикрываем полк и всю дивизию. Превия очень важный пункт.
— Пускай этот кровопиец Лука Бог сам прикрывает дивизию, вместе с вами, унтерами. Когда рассветет, пулемет нам всем башку просверлит. Слышишь, как стучит? И померзнем в снегу за ночь.
— Я с вами буду.
— Больно важно, что ты с нами будешь!
— Что ты сказал, Дачич?
— То, что ты слышал, студент!
— Марш в окоп! В окоп, Дачич! В окоп, я приказываю, золоторотец! — Богдан задохнулся от ярости.
Ворча и ругаясь, солдаты неохотно спускались обратно в свои норы, в снег, а Богдан, стыдясь своего крика, в полном отчаянии сел на снег и закурил. Если б два дня назад кто-нибудь сказал ему, что он станет так орать на своих солдат и называть их золоторотцами, он отвесил бы тому пощечину. Откуда в нем такая ярость против этих несчастных, против их скромного, вполне по-человечески оправданного бунта? Если он не сложит голову в течение месяца, что останется от его взглядов и принципов?
Пулемет сверху бил трассирующими пулями.
Между тем Алекса Дачич полз по снегу от солдата к солдату и внушал:
— Люди, братья, пошли к сторожке и все выскажем этому кровопийце. Студенты — придурки настоящие, с ними толковать нечего. Их не уговоришь. У них в балде бумажки вместо мозгов. Хватили их разок по калгану, никак они в себя прийти не могут, хотят, чтоб мы все тут подохли. Надо Луку Бога за глотку схватить.
— Кто ж его за глотку схватит! Гад он. Смываться отсюда нужно, пока не поздно, вот что.
— Я не побегу. Надо воевать.
— За что воевать? С кем? Через три дня нашей роты и в помине не будет!
— Не горлань, дурень, взводный услышит. Немец долго не выдержит. Замерзла у него задница на Сувоборе. Сумки вон у них пустые, сам видел. Обозы застряли.
— Наш обоз у самого Валева застрял! А у них обойдется, не беспокойся. Империя их прокормит.
— Чего ж тогда они вчера хрюкали свиньями и мемекали баранами? Сретен, давай-ка мы с тобой покричим нашему Богу.
— А что было б, если б нашего Бога нынче в потемках волки съели?
— Вот и я о том же. Давай поклянемся, и пусть он катится к той самой маме. Лучше пусть его башка отвалится — у него ведь ни кола, ни двора. Чем наших три десятка дворов опустеет.
— Верно, Влайко. Головы нам не сносить, если тут останемся.
— Пусть лучше ему головы не сносить. Только сперва поклянемся, чтоб предателя не было.
Алекса слушал, колебался, согласия не давал:
— Братья, не могу я. Верно, кровопийца он, однако ж сербский офицер как-никак.
— Плевал я на такого офицера. У нас дома пустые останутся да дети сироты.
— Негоже, люди, друг друга истреблять. Скотина он, точно, но серб же. Надо пригрозить, припугнуть его!
— Как бы не так, напугаешь ты его, дурень бестолковый!
— Погодите, люди. Давайте еще разок попробуем. Взводный Катич добряк и честный парень. Поднажмем на него, пусть к командиру сходит. Отец у него — Вукашин Катич, ничего ему Лука Бог не посмеет…
Богдан Драгович заметил возбуждение солдат. Они правы. Их надо понять, и только с ними можно умирать. Всегда быть с ними. Он решил сам сходить в сторожку, чтоб убедить ротного отвести солдат с Превии. Или хотя бы спуститься в овраг, разложить костры.
Лука Бог, в накинутой шинели, сидел у огня, прикладываясь к фляжке и пошучивая с вестовым, который готовил ему тюрю на ужин; Богдана встретил весело:
— Добро пожаловать, студентик. Присаживайся, мне как раз поговорить охота. Ну-ка, прими!
— Я не пью, спасибо.
— Ты еще не пьешь? Через неделю начнешь пить, голову ставлю.
— Не думаю, — оборвал его Богдан. — Я пришел для того, чтобы ознакомить вас с кое-какими фактами.
— Слушай, у тебя здорово получилось это наблюдение с дерева. Я б на тот бук не полез. Ей-богу. Честное слово офицера.
— Вы великодушны, господин подпоручик. Я очень ценю это в вас. — Он заметил — офицер ухмылялся. Сперва надо поближе сойтись с ним, не в лоб же говорить об отступлении с Превии. Пулемет с вершины напоминал о себе короткими очередями.
— Откуда вы родом, господин подпоручик?
— Вероятно, от матери.
— Это хорошо.
— Конечно, если мать не курва.
— Вы кадровый офицер, подпоручик?
— Я, мой Студентик, родился офицером. Сразу, как мать от груди отняла, препоясал себя саблей. А чуть позже натянул мундир. — Уже без улыбки он, прищурившись, смотрел на Богдана и кивал головой.
— Что вы предпочитаете — саблю или свободу? — Богдан пытался шутить, хотя спина и ноги у него уже леденели.
Лука Бог нахмурился.
— Какая свобода! Почему офицер должен предпочитать свободу? Кто любит свободу, тот не идет в казармы и не поступает на службу, чтоб тебя болванили и ты других болванил.
Вестовой помешивал тюрю и дул на кипящую ракию, непроницаемо серьезный, точно делал самое важное на свете дело. В сторожку с сорванными дверьми заползали сумерки и туман. Тишину, подчиняясь каким-то своим капризам, раскалывал пулемет. Богдан терзался, подыскивая неоспоримые доводы для разговора об отступлении, и притворялся, будто с полным вниманием слушает внезапно вспыхнувшую исповедь Луки Бога.
— Я люблю побеждать, студентик. В казармах, на действительной я всех под себя подминал. Умных, богатых, красивых, испорченных… Всех! Всех, кто находился под моим командованием, я побеждал, когда мне этого хотелось. А на войне я побеждаю генералов, царей, государства! Догадываешься, в чем дело: это я уже победил Турцию и Болгарию. Я, я. Разве Путник и Степа больше меня сделали для победы? Пока идет война и льется кровь, заслуги у нас равные. А представь себе, что значит победить Австрию и германскую империю, представь тот день, когда и на Теразиях будут коло водить по швабским знаменам.
— Вы слышите, как пулемет бьет, подпоручик? Вы понимаете, что с рассветом он добьет нашу роту?
— Какой там пулемет! Видишь ли, студентик, ты читал, наверное, о том, что сделалось с первым Адамом, когда он отведал яблоко Евы, курвина ее порода? И что ему понадобилось из-за одного червивого яблока терять доверие бога? Как бы сейчас люди наслаждались в Эдеме… Ни тебе швабов, ни голода, ни вшей, ни снега… Вечная весна и осень… И теперь кто-то должен пожалеть нас из-за того, что мы страдаем и деремся. Да понимаешь ли ты, мы вечный рай прогудели из-за одного-единственного гнилого яблока. Какая вошь и букашка на земле еще б так поступила, кроме человека?
Богдан начал внимательнее вслушиваться; Лука Бог под хмельком рассуждал вдохновенно и убежденно: человек вполне справедливо осужден на вечные муки, он ничуть не заслуживает сочувствия.
В дверях сторожки встал Иван Катич и, не скрывая своего раздражения, крикнул:
— Вы здесь греетесь, а наверху солдаты мерзнут!
Волнуются, разбегутся все!
— Тех, кто волнуется, ты немедля свяжи и доставь ко мне! Чего ждешь, свяжи и приведи, — строго ответил ему Лука Бог.
— Сами вяжите, я не стану!
— Что ты сказал, студентик? Бунтуешь, студентик? — Скинув шинель, подпоручик угрожающе встал.
Охваченный стыдом оттого, что Иван застал его за приватной беседой с командиром, и опасаясь, как бы тот не влепил Ивану оплеуху, Богдан прыгнул через костер и, прикрыв собой Ивана, повысил голос:
— Иван прав! Вы, подпоручик, не знаете, что говорят солдаты! Я полагаю, бессмысленно жертвовать остатками нашей роты.
— Марш отсюда! Вон! Мать вашу…
Оскорбленные и униженные, вышли они в студеную ночь, шли медленно, с трудом преодолевая глубокий снег; когда пулемет умолк и мрак сгустился в тишину, Богдан хрипло, срывающимся голосом произнес:
— Постой, Иван. Я хочу тебе кое-что сказать. Ты знаешь, я считал, будто немного знаю о том, что такое война и что такое люди. И разделял их в основном на несчастных и злых. Что я собой представляю и мой образ мыслей ты знаешь. Сейчас я не вижу ни несчастных, ни злых, все перепуталось. Ничего больше я в людях не понимаю. После вот этого разговора. Не понимаю, что такое этот Лука Бог. Не понимаю уже, что такое я сам и кем стану завтра…
— А я, напротив, начинаю постигать и людей, и войну. Я стану мудрецом, если год провоюю, — едко и мстительно возразил Иван.
Они не видели лиц друг друга, хотя оба этого хотели, потому что чувствовали: сейчас они бы узрели незнакомый, подлинный облик друг друга. Без единого слова разошлись они к своим взводам; удаляясь во тьме, каждый слушал шаги другого по начавшему образовываться насту.
Богдан не успел разыскать свое укрытие, как над головой у него пропели пули: этот пулемет на вершине вдруг оскорбил его, унизил, словно кто-то дал ему пощечину или плюнул в лицо. Это уже не вид оружия, а проявление некоей всемогущей власти над людьми. Самодурство, наказывающее и унижающее по своей прихоти, — это и есть Австрия. Будь среди сербов на Превии воистину храбрый и гордый человек, он бы под покровом ночи сумел уничтожить это чудовище. Богдан поудобней устроился на дне окопчика, втянув голову в воротник шинели, но глаз не закрывал; он вглядывался в круговерть мрака, слушал, как кашляли и ворчали рядом солдаты.
В Крагуеваце, когда он сидел в пустом вагоне и плакал о Наталии, он был убежден, что случилось самое большое несчастье, какое могло с ним произойти в эти дни; на Бачинаце, когда, испугавшись смерти, он зарылся в камни, он всеми порами кожи ощутил свое ничтожество; он не понимал боли унижения, пока Лука Бог не сказал ему прямо: «Отойди, от тебя смердит»; в воронке, где снаряд разорвал вестового и ранил майора Гаврилу Станковича, он до конца постиг глубину несправедливости и мстительности войны; сегодня утром он не удивился тому, как легко убить человека — вовсе незнакомого, неведомого парня можно прикончить только за то, что он повязал голову от мороза черным крестьянским платком; вечером он доказал, что может быть жестоким с солдатами, как Лука Бог; а сам этот казарменный кровосос, пустозвон, которому не надобна свобода, но лишь униженно склоненные выи и поверженные люди, как никто дотоле смутил его своими поисками смысла в совершенном Адамом грехе. И Иван Катич, поступивший сегодня так, как до Бачинаца поступал он сам, Богдан Драгович… Что ожидает его завтра? Он смотрел на бруствер окопа. Его ждет пулемет на вершине. Будет ли конец у этой ночи? Зубы выбивали дрожь не только от стужи.
— Взводный! Где вы, взводный?
— Ты кто? Что случилось? — Богдан с трудом выпрямил окоченевшие, затекшие ноги.
— Это я, вестовой, Милован. Убили командира!
Богдана как подбросило:
— Что ты сказал? Кто убил?
— Я в лесок отошел за дровишками, тут винтовка и стукнула. Я подумал было, он сам палит, для забавы. Приношу дрова и вижу: он лежит у огня, пуля разнесла лоб. И никого нету.
Богдан дрожал всем телом, не веря, не понимая.
— Кому ты еще сказал?
— Только тебе. Ступай сам, погляди.
Богдан ошалело бежал по склону горы, подгоняемый короткими пулеметными очередями. В сторожке возле погасшего костра лежал Лука Бог, вытянувшийся, с расколотым черепом и разверстым окровавленным ртом, словно продолжая кричать: «Марш отсюда!» Из кармана шинели торчала какая-то книжечка; фляжки с ракией нигде не было. Нагнувшись, Богдан вытащил книжицу — Ветхий завет, старый, раскисший, мокрый томик. Вот и уснул человек в своем Эдеме. На берегу одной из тех рек, о которых Богдан не сумел бы сказать, где они находятся. Он сунул книгу себе в карман. Алекса Дачич убил. Он один на это способен, подумал Богдан и еще больше: испугался.
— Как же ты никого не увидел, когда услыхал выстрел? — спросил он.
— Никого, господин взводный, детьми своими клянусь.
Ставшие ватными ноги не держали, напуганный и растерянный Богдан вынужден был опереться на косяк. Что грядет? Что делать? Сообщить в штаб батальона.
— Где штаб батальона, Милован?
— Не знаю, господин взводный. Он знал. А вестовой оттуда еще не вернулся.
Богдан выскочил наружу и побежал к Ивану рассказать о случившемся. Это преступление, преступление, твердил он, хотя и убили Луку Бога. Разыскал Ивана, задыхаясь, судорожно хватая ртом воздух, рассказал о случившемся и добавил:
— Теперь мы с тобой отвечаем за роту. И за убийство Луки Бога.
— Ты командир первого взвода и в случае гибели ротного принимаешь на себя команду, если нет старшего по чину. А у нас в роте его нет, — ответил Иван со спокойствием, которое потрясло Богдана.
— Брось ты эту иерархическую чепуху! Убили командира! Убили человека. Пусть даже Луку Бога. Но ведь это наша армия, наш народ. Мы не должны так цинично и свысока проходить мимо такого случая!
— Ты хочешь создать военный трибунал? И в этой ледяной пустыне судить убийц Луки Бога? На рассвете мы расстреляем убийц, а потом пойдем в последнюю атаку на пулемет? И это стало бы логическим концом роты на Сувоборе? — Иван умолк, сообразив, что лишено смысла продолжать разговор в таком тоне, который опасно отдалял его от Богдана, и поэтому добавил озабоченно — Я согласен на все, что ты предложишь!
— Я не знаю, где находится штаб батальона. Пока не вернется связной, мы ничего не можем туда сообщить. И я не знаю, что сказать солдатам. Разумеется, формально, потому что они узнали обо всем прежде нас. Может, следует допросить подозреваемых? — Богдан умолк: пулемет осыпал Превию длинной очередью трассирующих пуль; можно ли Алексу Дачича назвать убийцей? А если обвинение будет облыжным?
— Давай поговорим с Саввой Маричем. В его разум я больше всего верю. Савва, подойдите сюда.
Савва Марич даже в кромешной тьме не забывал о требованиях устава и приветствовал их как положено. Богдан рассказал ему все, не преминув поделиться подозрениями в адрес Алексы Дачича.
Пулемет двумя короткими очередями оборвал цепь его доказательств.
— Когда выстрел-то раздался, внизу, у сторожки, я отлично слышал: Алекса Дачич и Спасое Божич спорили со Сретеном о фляжке с ракией. А потом торговались о сигаретах. Думается мне, не они это, — спокойно ответил Савва.
Богдану его уверенность показалась подозрительной; чем упорнее убеждал Савва, будто Алекса Дачич никак не связан с убийством, тем очевиднее становилось ему: Савва будет защищать каждого в роте. Может, он и сам соучастник. По его мужицкой логике Луку Бога полагалось прикончить. А если рота сговорилась, что тогда? Даже вестовой мог это сделать.
— Что ты молчишь, Иван?
— Если Савва Марич и рассуждает сейчас несправедливо, то думает он и говорит, во всяком случае, на пользу дела.
— Но если мы с тобой поддержим его, то есть их, значит, мы становимся соучастниками.
— Ведь он же был гад, Богдан. Жестокий и бездушный.
— Был, Иван. Но во имя свободы отечества, а не из корыстного расчета стал он таким. Он был несчастный человек, я вчера вечером это понял. И не могу осуждать несчастного.
— Стоило видеть, как он швырял вчера перед голодной ротой свои чинарики.
Богдана поразили слова Ивана. Однако ему было неловко с ним спорить в присутствии Саввы Марина, который хранил молчание.
— Теперь надо решать сообща, — произнес он твердо.
— Решай как знаешь. Я на все согласен. На все. — Иван опустился на снег. — Никакие знания, никакие принципы этой ночью ничего не стоят.
— Какая-то мораль имеет свою цену и сегодня на Превии. От чего-то нам нужно оберегать себя, Иван.
— Я не понимаю, от чего. В самом деле, не понимаю. Если вся Европа ведет себя как последний уголовник, то что мы можем сделать здесь, на снегу, на морозе, с какой-то несчастной искромсанной сербской ротой… Это просто неразумно. Бессмысленно.
— Если б я пережил благодаря случаю эту войну, Иван, мне пришлось бы предстать перед первым же судом по обвинению в преднамеренном убийстве.
— Ты еще думаешь, что для будущего мира уцелеют какие-то остатки совести? Ты социалист, революционер… Ты… Впрочем, я все сказал. Я на все согласен.
— Ты предлагаешь скрыть убийство, сделать вид, будто Лука Бог погиб в бою? Чтобы он тоже стал одной из жертв Превии? Ты этого хочешь?
— Почему бы нет? Все мы стали ее жертвами. И все будем ими. Сегодня или завтра, уже не важно. Так ведь, Савва?
— Если вы позволяете мне тоже кое-что сказать, то лучше сейчас не решайте ничего. Дождитесь утра. Наступит день, и все будет по-другому. А может, и само собою решится. Я вам, господин взводный Драгович, поскольку вы сейчас командир, предложил бы отступить с Превии. В еловый лесок.
— Никуда мы до рассвета отступать не будем! — отрезал Богдан, охваченный чувством внезапной ярости на Савву, на его практическую, лукавую трезвость, которую воспринял после Бачинаца Иван, очевидно приходя от нее в восторг. — Без приказа мы с Превии не уйдем. — Он стремительно пошел прочь, потом вернулся. — Ты слышал, Иван, что мы прикрываем полк и всю дивизию. И слышал, какое значение имеет Превия.
— Да, все возможно. И война может быть решена на Превии.
Пулемет с вершины короткими очередями сверлил темноту; подавленный отчаянием, Богдан шагал к нему и к своему взводу. Забросать его гранатами. Спасти жизни ста, двухсот, трехсот человек. Сейчас, пока темно. Пойти с Алексой и Спасое. С ними? Может быть, победой над этим пулеметом все будет решено. Остановился: а вдруг неведомая справедливость будет удовлетворена? Или искупление за несправедливость? Он лишит себя возможности быть несправедливым. Спасет роту. Майор Таврило Станкович наверняка бы одобрил такое решение. Придя к своим солдатам, вызвал Алексу Дачича и Спасое Божича.
— Померзнем все, взводный. И наше пополнение, вчерашнее, рекрута этого, пока он возился с окопчиком, ударило. Руку ему перебило.
— Сколько у вас гранат? Пойдете со мной.
— Куда, взводный?
— Вон того гада на верхушке сбить. — Он повторил слова Луки Бога — тот называл пулеметчика не иначе как «гадом на верхушке».
— Крест на тебе есть, взводный? Как же мы в этакой тьме станем пулемет сбивать? Как к нему подберешься, когда лед хрустит и шаги аж на другом склоне слыхать? — громогласно возмутился Алекса Дачич.
— За мной, я сказал! — Богдан испытывал некое удовлетворение, заставляя подчиняться Алексу Дачича; словно бы эта их совместная атака на пулемет могла уравнять все их взаимные расчеты от Бачинаца. — Не ворчать! Алекса, ты справа, Спасое, слева! — Возбужденный, раздираемый сразу многими чувствами, он не испытывал страха. Наст похрустывал под ногами, иногда они проваливались почти по пояс; но он не замедлял шаг, хотя Спасое с Алексой просили об этом. Он был охвачен желанием поскорее покончить с пулеметом. И ощущал какое-то странное удовлетворение собою. Вступили в можжевельник, склон становился все круче; начинался подъем к вершине. А пулемет молчал. С того самого момента, как Богдан принял решение его сбить, он молчал где-то в глубокой тьме. Замерев, ждали, пока тот подаст голос. Но пулемет молчал, безмолвствовала Превия, помалкивал Сувобор. Студеный воздух щипал ноздри. Алекса и Спасое шмыгали носами, о чем-то перешептывались.
— Рассвет скоро? — шепнул Богдан.
— Скоро.
— Значит, надо спешить. Идем верно?
— Верно. Только он уж недалеко.
— Как это?
— Недалеко. Крутизна пошла, шагов пятьдесят до него. Теперь на брюхе надо, господин студент.
Алекса распалял его. Ему и сейчас не было страшно. Или этот мужик мог никогда не показывать страха?
— Прямо отсюда ползти? — вынужден был спросить Богдан.
— Это зависит от того, где у тебя сердце.
— Тогда не поползем.
Он шел, не стараясь быть особенно осторожным. И все чаще спотыкался о ветки можжевельника, падал, ожидая очереди. А пулемет молчал. Они приближались, он молчал. Двое его спутников тоже спотыкались, падали, шмыгали носами. Пулемет молчал. Сердце у Богдана стучало все громче, он, казалось, его слышал. Вот он, настоящий предатель, — его сердце. Он остановился, присел на корточки. Над Превией, над Сувобором громыхало его сердце. Не от страха. От ощущения чего-то гораздо более значительного и грозного. Решающего судьбу. Но до конца довести свою мысль он не хотел. Должно быть, наступил именно тот момент, который майор Таврило Станкович определял словами «лицом к лицу с нею», то есть со смертью. Ему хотелось сесть, прилечь между можжевеловыми кустами и слушать эту тишину, эту темень, молчание пулемета над головой, обдумать и додумать все о себе, о своей жизни, долгой, долгой жизни. О своем далеке. Далеке и незначительности, Незначительности в сравнении с той огромностью бесконечного пространства и времени, которая заполняет все тело, голову, руки, сливаясь с ожиданием чего-то непонятного, где не было места испугу. И он отчетливо видел себя, целиком, всего. Огонек в темноте… Гул в тишине.
— Чего ждем, взводный? — шепнул Спасое.
— Его услышать надо. Я не знаю, где он.
— Вот когда услышишь, тогда, значит, и выйдет, что ты победил Австрию.
— Ну пошли, Алекса! Увидеть бы тебя, Алекса! — Он отцепил две гранаты и пополз сквозь можжевельник: хрустела ледяная корка, раскалываясь, крошась, точно по ней шагал целый батальон, а пулемет по-прежнему молчал. Все еще молчал. Ему было жарко, глаза заливал пот. Он полз, хватая ртом воздух. А тот молчал. Мучил. Унижал. Мучил. Невыносимо. Богдан стукнулся головой о скалу, тьма заполнилась искристым фейерверком.
— Где мы, Алекса? — простонал он.
Из скалы, над самой его головой, пулемет с треском изрыгнул свинец; Богдана подбросило, и он увидел его — огромный, черный, распяленный в небе, в пламени огня — и швырнул в него одновременно обе гранаты, вдруг проваливаясь куда-то в пустоту, в ничто.
— Чего ждешь, Спасое? — крикнул Алекса, бросая свою гранату.
Пулемет умолк. Застонали люди. Гранаты Спасое не было слышно.
— Бей, Спасое!
Громко стонали вражеские солдаты, кто-то бежал вниз по склону. Алекса ударил капсюлем по прикладу и швырнул гранату туда, откуда доносились стоны. Раздался прерывистый, затихающий вопль.
— Взводный, ты где? Спасое! Студент, дали мы им! — Алекса поднялся, с винтовкой наперевес подошел к скале, стал на нее взбираться. Он кашлял, задыхаясь от дыма и пороховой вони. Выстрелил в самые стоны, в самую тьму, в копошащуюся кучу. Нащупал пулемет, раскаленный ствол обжег ладонь, но он рванул его изо всех сил и столкнул со скалы вниз, в снег.
— Ага, швабское ты семя! — кричал он. — Студент, Спасое, где вы? Господа бога вам в душу! Вот они мы! — Он лез вверх, обдирая колени, наступая на мертвых, спотыкаясь о коробки с патронами. Прислушался: по склону убегал еще один. Пустил вслед пулю. Охваченный радостью, звал взводного и Спасое. Присел на корточки, зажег спичку: четверо убитых, куча ранцев, одеял, коробок. Он растерялся, не зная, за что браться, что подбирать сначала, где шарить. Нашел две пары карманных часов — тикали; вывернул внутренние карманы курток, содержимое разглядит днем; рылся в ранцах — хлеба нигде; две банки консервов, немного галет.
— Тоже кишки подводит с голодухи, как и у нас, — сказал громко, весело, чтоб слышали Драгович и Спасое, однако звать их не стал, пока не выберет себе самое стоящее. Нагрузившись одеялами и подхватив ранцы, соскользнул по обледенелой скале к своим. Окликнул. Не должны бы вроде оба погибнуть. Содрогнулся, зажег спичку: Спасое лежал с размозженным черепом в луже крови — пулеметная очередь череп расколола! Чиркнул второй спичкой: взводный откатился к можжевельнику, лежит на боку; крови возле не видно. Алекса подошел к нему, прислонил ухо к спине: дышит.
— Я же тебе говорил на брюхе ползти, мать твою! Что мне теперь делать, господин взводный? Ты нам нужен, одеяла нам нужны, пулемет нужен. Все нам нужно!
Сбросив на снег ранцы и одеяла, вскинул Богдана на спину и бегом спустился с крутизны. Положил взводного на пологом склоне, вернулся, взял пулемет, ранцы и одеяла, поволок все к потерявшему сознание взводному. Так и переносил поочередно то его, то трофеи к окопам, крича во всю глотку, призывая на помощь. Солдаты не шли к нему, хотя он кричал, что несет раненого. Достигнув первого окопа, позвал Ивана Катича. Дожидаться не стал, знал: за пулемет полагалась медаль. Побежал назад к своей добыче.
Иван подходил не спеша, а когда понял, что Богдан ранен, всхлипнул, опустился без сил рядом. Солдаты, наконец сообразили, что к чему, понесли Богдана к сторожке Луки Бога.
Собравшись с силами, Иван добрался до сторожки и замер на пороге: по одну сторону костра, который вновь раздували солдаты, лежал на спине Лука Бог, разинув окровавленный рот, по другую — с закрытыми глазами Богдан Драгович, сразу уменьшившийся, с каким-то словно бы подтаявшим лицом и черными огромными усами. Кто-то из солдат проворно и молча расстегивал его залитую кровью куртку. Чтоб не видеть раны, Иван отвернулся к лесу и темноте. Во имя чего он должен еще воевать?
11
Генерал Мишич:
— Прошу немедленно разработать мою предварительную директиву от двадцать шестого. Вы согласны с ней, Хаджич?
Хаджич:
— Вы имеете в виду директиву об отступлении армии на позиции перед Горни-Милановацем?
Генерал Мишич:
— Да. Липе — Таковска-Главица — Шарани. Вы сомневаетесь в чем-то? Говорите. Сейчас мне нужно все знать. В эти минуты не должно существовать различий в чинах, только в точках зрения и в суждениях. Пока не принято решение, должны как можно отчетливее проявиться все соображения. Чтобы потом была в действиях полная согласованность.
Хаджич:
— Опасность велика, и действовать нужно быстро.
Генерал Мишич:
— Но командовать без спешки. Приказ — это последний шаг в действиях командира. Вы все мне сказали?
Хаджич:
— Ваша директива от двадцать шестого будет иметь серьезные последствия для соседних армий. На такую операцию мы обязаны прежде получить согласие Верховного командования, господин генерал.
Генерал Мишич:
— А если согласия не последует? Как бы вы поступили?
Хаджич:
— Я полагаю, сейчас нельзя поступать иначе, чем решит Верховное командование.
Генерал Мишич:
— Даже когда мы убеждены? Когда обстоятельства, которых с маху не видно, в нашу пользу?
Хаджич:
— Господин генерал, все обстоятельства известны Верховному командованию. А с горы дальше видно, это старая мудрость.
Генерал Мишич:
— При условии, что у тех, кто находится на горе, лучше зрение, чем у тех, кто стоит поодаль или у ее подножия. А я порой сомневаюсь в дальновидности забравшихся на вершину горы. Чем ближе они к облакам, тем меньше кажутся им люди. У вас нет иных соображений по поводу отступления?
Хаджич:
— Подумайте, в каком мы окажемся положении, если Верховное командование не одобрит приказа?
Генерал Мишич:
— Это моя забота. А вы поторопитесь подготовить план действий дивизий. К девяти часам мы должны разослать приказ… Я вызываю Дринскую, прошу командира дивизии. Говорит Мишич. Докладывайте, Смилянич.
Смилянич:
— Дивизия отступила с Дичка-Главицы на линию Голубац — Клане.
Генерал Мишич:
— Немедленно пошлите мне письменное донесение. А теперь, пожалуйста, расскажите о том, о чем обычно не докладывают штабу армии.
Смилянич:
— Я вас не понимаю, господин генерал. Мои донесения, я надеюсь, исчерпывающи, и штабу армии известно о состоянии Дринской дивизии.
Генерал Мишич:
— Ваши донесения такие, какие полагается представлять высшему начальнику. А мне бы хотелось знать то, о чем вы могли бы сегодня поделиться со своим другом или школьным приятелем, окажись он у вас в штабе.
Смилянич:
— Если говорить как на исповеди и доверительно, то худшим наше положение быть не может. В штабе, как после похорон, глухая тишина. А вокруг в темноте какой-то зловещий шум и возня. Идет снег. Сухой и колючий. Вы слышите?
Генерал Мишич:
— Я вас понимаю. Неуютно на душе у солдата. Все померкло. Боится занимающегося дня. Думает мало и об одном.
Смилянич:
— А как же иначе, господин генерал, когда батальоны по численности равны ротам. Люди гибнут — не сосчитать. О потерях после полудня и не говорю. Лазареты переполнены. Санитары погибают, некому выносить раненых.
Генерал Мишич:
— Поэтому мы и должны до рассвета вывести армию из-под удара и огня. Передвиньте дивизию через Лалинац и Больковцы к Накучанам, на Линию Триповац и разверните ее вправо, опираясь на Горни-Лиг, к селу Мутаня. Вы меня слышите, Смилянич? И когда займете новые рубежи, пусть солдаты обильно едят, спят и отдыхают. Начиная с завтрашнего дня это самое важное. А штабы пусть работают и готовятся к наступлению. Как только войска отдохнут, придут в себя, соберутся с духом, как только нам доставят снаряды и патроны, сразу двинемся вперед. К Колубаре и Валеву. Прощайте! Алло, позабыл сказать очень важную новость: в Крагуеваце переделывают снаряды, те самые, что на два с половиной Миллиметра… Дайте Моравскую, командира. Говорит Мишич. Вы ничего мне не хотите предложить или потребовать у меня, Милич?
Милич:
— Я настаиваю, чтобы завтра мне возвратили второй полк и батальон третьего полка, который вы придали Дунайским дивизиям. С теми силами, которыми я располагаю, мне завтра будет трудно.
Генерал Мишич:
— Что вас в данный момент более всего беспокоит, Милин?
Милин:
— Отсутствие офицеров и патронов. Офицеры перебиты. Никогда, пожалуй, столько не погибало офицеров, как сейчас. У меня учителя командуют батальонами, студенты и крестьяне — ротами. Студентам уже приходится давать роты. А они сами гибнут, как пчелы во время пожара.
Генерал Мишич:
— Вы удовлетворены этими детьми, которые даже школу не успели окончить?
Милин:
— Они хорошо держатся, но, как я сказал, их много гибнет. Много. Что касается артиллерии, завтра всем моим орудиям придется молчать.
Генерал Мишич:
— Может быть, и не придется. В крагуевацких мастерских переделывают французские снаряды.
Милин:
— У меня осталось несколько снарядов, которые солдаты спрятали от офицеров. Чтоб не сглазить и на развод.
Генерал Мишич:
— Об орудиях я все понял. Скажите мне еще о людях.
Милин:
— Голод терзает. Продовольствия не доставляют, начались дикие грабежи и мародерство.
Генерал Мишич:
— Пусть начальство не может выиграть каждый бой, но накормить своих солдат оно обязано всегда. А грабежи — это напасть, которой должны стыдиться только командиры. Вы слышите, Люба? Вы убеждены, что наступило время действовать согласно приказу, который я направил вам позавчера? Или считаете, что и завтра следует оставаться на позициях, которые мы удерживаем сегодня?
Милич:
— Вам одному ведомо, нужно ли и завтра погибать, как сегодня.
Генерал Мишич:
— Что бы вы решили, если б командовали армией?
Милич:
— Если завтра будут лезть так же, как сегодня, моя дивизия не выдержит.
Генерал Мишич:
— Тогда поступайте в соответствии с приказом, который вы получили. В четыре часа утра выдвигайтесь на участок между Лалинацкой и Славковацкой реками, куда дальше, вы знаете. Самое главное — накормить и дать отдохнуть армии и лошадям. Сражение на Сувоборе выиграет тот, кто лучше выспится. У кого хотя бы час будет лишний для сна, понимаете? А завтра к вечеру пришлите мне исчерпывающий доклад о моральном состоянии войск. Как можно больше о душе, о воле солдата. До свидания, полковник!.. Пожалуйста, командира Дунайской первой очереди. Говорит Мишич. Добрый вечер! Из-за чего, как вы считаете, мы должны будем запомнить сегодняшний день, Кайафа?
Кайафа:
— Тот, кто его переживет, не захочет сохранять о нем память. Не сумеет. Я, во всяком случае, этого не захочу.
Генерал Мишич:
— Именно поэтому мы и будем рассказывать о нем внукам, если бог даст. Я слушаю вас, поделитесь своими горестями.
Кайафа:
— Мне стыдно даже начинать.
Генерал Мишич:
— Сейчас нас ничто не разделяет. Сейчас мы, Кайафа, единое целое. Что вы там шепчете? Вы не ранены?
Кайафа:
— Не могу я вслух, стыдно.
Генерал Мишич:
— Отчего, господи боже мой? Вы честно и геройски исполнили свой долг.
Кайафа:
— Я не понимаю, что значит геройски командовать дивизией. Но никак не честно. Я жив.
Генерал Мишич:
— Что происходит с дивизией в данный момент?
Кайафа:
— У меня больше нет дивизии, генерал. Семь жалких измученных батальонов на Раяце — это все, что у меня сейчас осталось. Прочие разбрелись по оврагам, потонули в тумане. Расползлись, как тесто. И я не знаю, как их собрать.
Генерал Мишич:
— Что происходит на Раяце?
Кайафа:
— Пока было светло, нас били вдоль и поперек шрапнелью и фугасными снарядами с высоты восемьсот один. Этой злосчастной высоты восемьсот один. Раскромсали дивизию. За последние три дня через дивизионный лазарет прошло почти две тысячи человек. А сколько убитых, попавших в плен, дезертировавших!
Генерал Мишич:
— Я даю вам право самому принять решение на завтра. Только поставьте меня в известность о том, что вы собираетесь делать.
Кайафа:
— Ничего не видно в тумане. Командиров осталось так мало, что я уже не уверен, все ли мои приказы выполняются. Мои войска растекаются. Солдаты два дня голодные. Ест тот, кто может отнять у другого.
Генерал Мишич:
— Так продолжаться не может. Вы слышите, Кайафа? Ни одного дня. Если для защиты нашей свободы у нас нет боеприпасов и нет артиллерии для нашего объединения, то просто для существования у солдат должен быть хлеб. Хотя бы хлеб. Выполняйте мой приказ от двадцать шестого. Оставьте прикрытие на Грашаце и по дороге на Озрен, возле Баняна. А солдат — в село, и чтоб кухни дымились. Сварите телятину, изжарьте свинину, пусть люди получат свежий хлеб, ракии выдайте, табаку. Получше пропарьте одежду, избавьтесь от вшей.
Кайафа:
— Я плохо понял. Вы приказываете отступать? От чего избавиться?
Генерал Мишич:
— Я приказываю отдохнуть и подготовить войска к наступлению. Через пару дней понадобится снова переваливать через Сувоборский гребень. Очистить людей от вшей. Из-за них солдаты лишаются и сна, и гордости. Обовшивевшим людям нет дела ни до свободы, ни до судьбы своей родины. Я вызову вас завтра вечером из Горни-Милановаца… Прошу Дунайскую второй очереди. Говорит Мишич. Пожалуйста, командира. Попросите его, я подожду. Чем вы сегодня ночью заняты, Васич?
Васич:
— Усмиряю бунт в штабе, генерал. Мои офицеры утверждают, будто штаб армии и Верховное командование бросили нас на Сувоборе, где мы подохнем от голода на морозе. Те, кто не напорется на пулю или не будет разорван снарядом. У офицеров есть возможность достойно покончить с жизнью. Несколько минут назад мой адъютант, подпоручик, выстрелил себе в глаз. Самоубийство на снегу. Метель не прекращается.
Генерал Мишич:
— А что же думают у вас солдаты, если офицеры кончают самоубийством?
Васич:
— Оставшиеся в живых от усталости, болезней и голода не способны ни о чем думать. Ждут, пока что-нибудь, все что угодно, избавит их от этих страданий.
Генерал Мишич:
— А какой выход лично вы нашли? Что вы думаете делать завтра, Васич?
Васич:
— Здесь мы не можем и не должны ночевать. Я категорически это утверждаю. Если сегодня мы еще в силах выбраться из этого ада, то завтра у нас и на это не хватит сил.
Генерал Мишич:
— Не слышу вас, Васич.
Васич:
— Мы не сможем даже желать спасения. Выдержать еще час таких мучений никто не сумеет.
Генерал Мишич:
— Сумеет, сумеет, Васич. Ради того, чтобы увидеть снежинку. Чтобы слышать свой стон, человек будет держаться. Даже смерть не конец надежды, Васич.
Васич:
— Угасло все в людях. Погасла надежда, гордость. Даже ненависть исчезла.
Генерал Мишич:
— Мы с вами потому и командующие, что считается, будто у нас воля не убывает с поражением. И дух тверже любой победы. Слышите, Васич?
Васич:
— Что вы требуете от меня сегодня? Скажите.
Генерал Мишич:
— Назовите мне что-нибудь, что не является общеизвестным фактом военного характера. Что не все видят. Что можно лишь предчувствовать, когда еще ничего не видно.
Васич:
— Мне страшно, мой командующий. Здесь кругом ужас. В каждом слове. В шинели, которая на мне. И в этом покашливании, что доносится, вы его, может быть, слышите?
Генерал Мишич:
— Тогда немедленно спускайтесь с Сувобора к Теочину и Брезне. Хаджич сообщит вам о диспозиции армии.
12
С трудом выносил Мишич вонь ракии, которой разило отовсюду — от кирпичного пола, от стен, потолка; словно из перекипевших и прокисших виноградных выжимок была воздвигнута эта корчма, где сегодня с полудня разместился штаб армии, поскольку в Больковцах из-за надвигавшейся с Раяца канонады уже стало невозможно нормально разговаривать.
Он вышел из комнаты под навес; снаружи падал снег. Приказал Драгутину развести огонь, чтобы, глядя на него, сосредоточиться, собраться с мыслями: когда в жизни у него возникали тяжелые и безвыходные ситуации, его влекло к огню больше, чем к людям, к словам, — сражение при свете пламени, которое о чем-то своем рассказывало ему и умирало.
Сейчас он поджаривал кукурузу, молчал. Сыпал снег. Пестрые шальные хлопья. В горах — на Равна-Горе и у Муйовой Могилы — рвались снаряды. Порывы ветра приносили сухой, как бы слипшийся треск винтовок и пулеметов: подходили к концу дневные командирские заботы. Но только не его собственные и не его командиров. Это люди Потиорека расползались по Сувобору, занимая последние рубежи перед завтрашним днем. И все — глядя на карты; они изучали карты, где черные стрелы окружали районы предстоящего наступления. Сейчас генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек по большой карте, висящей на стене в штабе — где-то он отогревается сербскими буковыми поленьями? — рукояткой хлыста обводит кольцо вокруг Раяца и Сувобора. Рукояткой хлыста указывает направление завтрашнего наступления. Напрасно. Завтра он будет сражаться только с горами, снегом, слякотью, крутизною и оврагами; завтра он будет наступать в тишину. Безмолвие встанет над Сувобором, Равна- Горой. Он не услышит ни одного винтовочного выстрела Первой сербской армии. От Качара до реки Дичины не увидит он ни одного сербского солдата. Кругом будет тихо и пусто. Деревья и утонувшие в снегу пни. Оледенелые овраги. На откосах следы и тропы сербских колонн. Завтра в полдень вместо победных реляций Оскар Потиорек будет читать донесения: сербов на Сувоборе нет. Это смутило бы и напугало самого Наполеона, а что говорить о каком-то швабском Потиореке. Наполеона-то наверняка, а вот Оскара Потиорека? Чем его напугать и смутить? Так думать не следует. Военачальник всегда воюет прежде всего против самого себя. Сперва он должен победить того, кто поступает так, как, по его расчетам, будет поступать его противник.
Он вздрогнул от озноба, от жара густого, сочного пламени; устремил взгляд во тьму, в глубь пелены пестрого крупного снега: под навесами корчмы толпились связные и штабные офицеры невысоких чинов, с чем-то возились, переговаривались, смотрели, как он жарит кукурузу, ждали, что он скажет, что предпримет. Драгутин приносил дрова, сваливал осторожно и тихо.
— Скажи мне, Драгутин, о чем думают, на что надеются солдаты, твои товарищи, вестовые и связные, что толпятся возле штаба? — шепотом спрашивал Мишич.
— Что толку солдату думать, господин генерал? Делают то, что должны и что могут делать.
— А могут еще, Драгутин? Будут ли и дальше делать то, что должны?
— Должны.
— И до каких же пор?
Драгутин поднял брови, пожал плечами, замер, устремив глаза в огонь; растворился в темноте.
— О чем он тебя спрашивал? — поинтересовался профессор Зария.
— Дрова сырые, говорит, дымно. Видишь, брови нахмурил.
— Известно ли вам, господа, что любой мужик, хоть он и слыхом не слыхал о толстовском Платоне Каратаеве, хоть он и грамоте не обучен, перед каждым горожанином, если тот не налоговый инспектор, полицейский писарь или купец, любит разыгрывать мудреца. Да только мы-то не графы Безуховы. Мы друг друга насквозь видим, Драгутин.
— Так оно вам и подобает, господин профессор и поручик.
— Как это возможно — ошибиться в калибре артиллерийских снарядов? Когда калибр наших орудий известен. У них же самих покупали. Пушки — это не опанки. И французы не безграмотные. Ошибиться на два с половиной миллиметра, господи боже мой! Иуды Искариоты. Мы платили им золотом и кровью, а они, обманув, убили в нас надежду. Ох уж эта Европа! Господа и братья, более жестокой ошибки, чем эта ошибка союзников, то есть французов, эти их два с половиной миллиметра, не бывало во веки веков. Равно как и ничего позорнее такого дружеского обмана, профессор. Два с половиной миллиметра. Да, уж эта Европа!
— Ну хорошо, господа, но почему генерал не потребует, чтобы к нам на позиции доставили эти негодные снаряды. Пусть солдаты их увидят, хотя бы неподходящие. Загонят их наши канониры в стволы — что для них два с половиной миллиметра! Ну разорвет ствол. Лишь бы нас слыхать было. Разжуем мы как-нибудь эти два с половиной миллиметра, что нам стоит.
…После трехдневных боев он потерял и Сувобор, и гукошские позиции. Он надеялся на горы, разбитые дороги, бездорожье. На дождь, снег и туман. Он надеялся на землю и небо. Все вместе они растерзают, разорвут армию Потиорека, которая будет подыхать в ущельях и колдобинах. И он загонит ее в топи Колубары. Однако швабы оказались настолько сильны, что сумели преодолеть и грязь, и непогоду, сумели занять одну за другой косы, скалы; шаг за шагом взбирались они на Мален, Сувобор, Раяц. Потиорек упрямо и методично вел войну. Нигде не обнаружил он всей своей силы. Что задумывал, того и добивался. Приобретенное хорошо оберегал. Удары его были продуманны. Теперь с Сувобора он вцепится ему в спину и разорвет армию на куски. Это сумел бы сделать даже фельдфебель, не то что генерал-фельдцегмейстер и командующий Балканской армией Австро-Венгерской империи. Может быть, в этих своих мелких победах он растратил силу, необходимую для победы решающей? Может быть, у него нет резервов? Может быть… Не наступил ли тот момент, когда и «может быть» является фактом для принятия решения? Единственная, последняя возможность спасения. Может быть. Неужели это все, на что он может опираться в своих замыслах и действиях?..
Тола Дачич, не пожелавший вернуться с Джордже Катичем в Прерово и отиравшийся вокруг штабов и лазаретов Первой армии, шепотком встретил Драгутина:
— Чего-то у нас командир сник?
— А тебе, старик, что за дело до командирских забот?
— Как «что за дело»? От его забот жизнь трех моих сыновей зависит. О чем он тебя сквозь усы-то спрашивал?
— Спросил, сдамся ли я сегодня ночью швабам.
— А ты что ему сказал?
— Я отвечал: тяжело сейчас ихнему швабскому Живоину Мишичу.
— Почему это?
— Не знаю. Так надо было сказать.
— Слишком он к огню клонится. Усы спалит. Негоже долго в огонь глядеть:
— Греется человек. Что может быть лучше — отогреваться у огня под навесом, когда снаружи снег валит.
— Такие, что в угли глядят да молчат, если не перед богом в долгу, то наверняка другому беду измышляют.
— Ты, старик, что крутишься возле штаба?
— Хочу видеть, как в этой беде действует штаб армии и его командующий. У меня три сына в Первой армии, тебе ровесники, потому и есть у меня право войти в штаб да поглядеть, что в нем творится.
— Нет у тебя такого права, хоть бы тридцать три сына у тебя служило в Первой армии. Не в батраках у тебя Живоин Мишич.
— Я лучше тебя знаю, кто он мне. Только не знаю, есть ли счастье у этого человека. Как полагаешь, ты к нему близко, это сразу видать, везучий он, а? То есть любит ли его удача в жизни, а?
— Откуда мне знать? И какое тебе дело до его удачи!
— Есть дело, сынок. Коли он не тот человек, которого счастье любит, то не видать нам неба над головой. Такую беду может отвести лишь тот, у которого больше счастья, чем силы и разума.
…Больше того, что сделала Первая армия, сделать она не могла, размышлял генерал Мишич, помешивая угли. Не было у нее силы даже крохотного успеха добиться и назавтра увеличить его. Все, что сегодня удавалось добыть кровью, завтра обходилось еще дороже, терялось. Успех в одном месте утрачивал свое значение из-за неуспеха в другом. То, что в течение двух дней великой ценой сохранялось, на третий ускользало из рук из-за повсеместного крушения. Из-за утраты основных позиций не выдерживали второстепенные. Армия дробилась на убитых, дезертиров и предателей, исходила кровью, распинаемая в непосильной борьбе, не соответствовавшей ее мощи. И время распадалось, крошилось и уплывало с дождями, уносилось метелями. Ночь подрывала силу дня, день надламывался с приходом зари. Время смешалось, как вешние воды. Заблудилось, как ручьи в горах, и сливалось в бурные потоки, устремившиеся на него. С тех пор как он принял командование, ничто — ни во времени, ни в пространстве, ни в передвижениях и помыслах — не оставалось цельным и устойчивым. Время и обстоятельства разрушали идеи, раскалывали решения, обрывали распоряжения, отдаваемые с помощью полевого телефона, и приказы, записываемые в дневнике штаба армии. А он сам? Что сделал он? Все его атаки в конечном счете завершались поражениями. Он атаковал более сильного. Он защищал больше, чем мог защитить. Виноват ли он в том, что у него такие жертвы, что его армия так измучена? Где он ошибся? Когда?
Сгорбившись под своей шинелью, ворошил он угли. И не сводил с них глаз.
— Добрый вечер, генерал, — тихо произнес Тола Дачич, не снимавший со спины своей котомки с привязанными к ней голубыми досками.
Генерал Мишич растерянно смотрел на доски: это ведь тот старик, который попался ему на дороге, когда он взял Драгутина в вестовые; тот самый старик, который воскликнул: «Люди, да он же похож на всех сербских солдат!»
— Можно мне чуть отогреться у твоего огонька, генерал? —шепотом спросил Тола.
— Присаживайся, друг. Для чего тебе эти голубые доски?
— Кресты на могиле сынам поставить. Если, не дай господи, не сумеют избежать доли своей.
— Где твои сыновья?
— Все трое у тебя в армии, храни их господь. Четвертый был у Степы и остался на Цере. Без всякой памяти о том, что он тоже землю топтал. Спросить бы мне тебя хотелось, ежели не рассердишься: что ты придумал, пока в огонь целый вечер глядел?
Мишич неприязненно вздрогнул, поправил кепи, сползшее на лоб; неприятно ему было, что застигли его в минуту страха. Повернул ухо к шепоту старика:
— Не обижайся, но мы с тобой на равных. Больше мне тебе нечего было дать.
— Верю. Только убери ты свои голубые доски. Брось их в огонь. Сожги. Не призывай беду.
— Разве тебе это мешает? У веры ведь есть и верхний, и нижний край.
— К чему тебе нижний край веры?
— Нижний у человека в душе. Он в слово никогда не переходит. Если тебе глаза мозолит, уберу котомку.
Генерал Мишич слышал: в темноте играл на своей дудке Драгутин, выплетал что-то похожее на коло. Поежился.
— Садись, поговорим.
— Ответь мне, генерал, докуда такое будет?
— Ты считаешь, долго не может продолжаться?
Старик не ответил сразу, глядел в огонь:
— И один человек многое может, а народ — все. Так я понимаю эту нашу беду.
— Надеешься на бога?
— Господь бог не в помощь посреди такой муки и несчастья. Вроде он тоже смутился, не умеет определить, где начало, где конец.
— Всерьез говоришь или так просто?
— У меня в этом различья нету. А видать, ты твердо решил швабам не уступать?
— Решил я выгнать швабов из Сербии, если бог даст. И очень скоро, через несколько дней, друг.
— А где, генерал, твои дети?
— Два сына воюют. Старшая дочь в санитарках. Меньшая с матерью в Крагуеваце.
— Сыновья-то офицеры или в простых?
— Солдаты. На позициях. Как и твои.
— Спасибо тебе. Теперь я верю тому, что ты сказал о моих сыновьях. И тому, что решил со швабами сделать.
Тола Дадич отвязал голубые доски и бросил их в огонь. Молчал, пока пламя не охватило их, потом повернулся к Мишичу:
— Если мне, не приведи господи, что-либо затребуется, можно мне тебя разыскать?
— Разыщи.
— Сейчас ты как будто желаешь в одиночку подумать?
— Должен.
— Дай бог, чтобы твои сыновья тебя пережили. Спасибо за добрый огонек.
— И тебе спасибо. Счастливого пути!
Он смотрел вслед старику. Драгутин выводил мелодию коло. Языки пламени устремлялись ввысь, застывали перед стеной тьмы, кидались на нее с завыванием. Полыхали, и никакого толку. Дерево, угли, пепел, и ничего больше. Он разгребал палкой пепел. Оставался след. След, и ничего больше. Пламя, и ничего больше. Угли и пепел. Воет, мучается, затихает огонь. Победить или спастись. Все подпоручики знают — думают, будто знают, он сам их этому учил, — как выигрываются сражения и как побеждают в войнах. И он знает, как одержаны в войнах все великие исторические победы. Как ведут бои за победу. Знает это и Оскар Потиорек. Знают это и мои, и его подпоручики. Но как вести бои за спасение и существование? Как выиграть тот единственный бой, который явится спасением, единожды во всей жизни? Тот бой, который не приносит победы, который не упомянут в истории. Которого нет ни в одной теории войн. Бой, победа в котором не имеет цены, не приносит славы. Пламя и тьма. Пепел, и ничего больше.
Нужно немедленно сообщить Путнику, на что он решился и что предпринял. Не откладывая ни на секунду. Пусть его сменят. Пусть отдадут под военно-полевой суд. Путник тоже однажды должен быть побежден. Может быть, тоже на Сувоборе.
Поднявшись, он поспешил к телефону.
13
Генерал Мишич:
— Докладываю вам, что в течение трех дней я оборонял Сувобор до полного изнеможения войск и командиров. Мы несли большие потери на Малене и Сувоборе, в то время как я рассчитывал опереться на них в предстоящем наступлении.
Воевода Путник:
— Верховному командованию это хорошо известно. Первая армия действовала по плану Верховного командования, Живоин Мишич.
Мишич:
— Я этого не отрицал, воевода. Но ваш стратегический план исчерпан и завершен. Для его успеха не хватало живой силы и взаимодействия других армий. Не только артиллерии и снарядов. Это я утверждаю. Первая армия действовала до последнего предела своих сил. Большего самопожертвования, больших страданий и усилий нельзя требовать для достижения любой посюсторонней цели.
Путник:
— А теперь вы требуете, чтобы Первой армии предоставили отпуск? После того, как мы разделим чины и награды. Расскажите мне о результатах сегодняшних боев, Мишич.
Мишич:
— На правом фланге мы потеряли Майдан и Главицу, в центре не сумели вернуть высоту восемьсот один. Противник продолжает наступление. На левом фланге он захватил Бабину Главу и Шилькову Косу. Противник прочно утвердился на Сувоборском гребне. Ему остается лишь через Простругу спуститься к Больковцам, и с Первой армией покончено. Вы меня слышите?
Путник:
— Уж не поддались ли вы тому малодушию, которое отличает великих оптимистов? Оптимистов, подобных вам.
Мишич:
— Я сейчас оптимист, воевода. Я верю и знаю, во что и почему я верю. Скорее всего, это вы, в Верховном командовании, являетесь оптимистами, причем на бумаге, в самом начале дела, а в жизни проявляете малодушие, причем в самом конце дела.
Путник:
— Об этом вы будете рассуждать в своих мемуарах, а сейчас, ночью, скажите лучше, Мишич, почему вы меня вызвали. У меня много срочных дел.
Мишич:.
— Хочу объяснить вам, почему я отдал приказ об отступлении армии на позиции западнее Горни- Милановаца.
Путник:
— Какой приказ? Когда вы отдали такой приказ?
Мишич:
— Полчаса назад я приказал армии утром, на рассвете, отойти на новый оборонительный рубеж.
Путник:
— Вы сошли с ума?! Кто вам дал полномочия ставить на карту судьбу сербской армии и всей Сербии?
Мишич:
— Для того чтобы поступить, как поступил я, мне дала полномочия моя совесть, воевода. Моя ответственность за Сербию и за ее армию. Мои убеждения.
Путник:
— А что делать мне с моими убеждениями и моей ответственностью? С ответственностью и совестью остальных командующих армиями? Они мучаются не меньше вашего. И воюют тоже, не против столичных барышень с веерами в ручках, а против дивизий, составленных из храбрецов и убежденных противников. Что станется со Второй и Третьей армиями после вашего катастрофического решения?
Мишич:
— Им станет ничуть не хуже, чем было сегодня. А через пару дней будет много легче, чем сегодня.
Путник:
— А Белград? Как мне быть с Белградом? Мы должны немедленно оставить Белград. Понимаете ли вы, оптимист, что для народа и государства означает потеря столицы?
Мишич:
— Я не несу никакой ответственности за то, что столица Сербии расположена там, где должен находиться пограничный пост.
Путник:
— Не повторяйте то, что услышали от меня!
Мишич:
— Я сдавал вам все офицерские экзамены, вы мой старший начальник. И я должен иногда повторять что-нибудь из сказанного вами.
Путник:
— Вы твердолобый деревенский мужик! Зарвавшийся упрямец!
Мишич:
— А вы все штабные кроты и слюнтяи! Сплошь все ваше Верховное командование!
Живко Павлович, помощник воеводы Радомира Путника:
— Алло! Говорит Живко Павлович. Прошу вас, генералы, не ругайтесь. Это лишено всякого смысла. Мы не обозники. Не только у вас, и у других тоже есть чувство чести, господин Мишич!
Мишич:
— Что вам, Живко, нужно? Кто вас приглашал? Я не желаю разговаривать с помощниками.
Живко Павлович:
— Воевода приказал мне выслушать вас. Укажите мне фронт действий вашей армии.
Мишич:
— Об этом вам доложит начальник моего штаба полковник Хаджич.
Живко Павлович:
— Я выполняю свои обязанности и не являюсь вашим адъютантом.
Мишич:
— Хаджич тоже выполняет свои обязанности. Хаджич, у телефона Живко Павлович, ответьте на его вопросы.
Хаджич:
— Хаджич у аппарата. Продиктовать вам координаты фронта Первой армии? Алло! Прошу не прерывать. Господин генерал, вас вызывает воевода Путник.
Путник:
— Соединяю вас с Верховным командующим, Мишич. Поделитесь с его высочеством регентом Александром своими соображениями.
Мишич:
— Мне не о чем разговаривать с принцами. Я не желаю говорить с русским кадетом о положении в армии. Он борется за свою корону, а я защищаю сербский народ.
Путник:
— Скажите это лично престолонаследнику Александру Карагеоргиевичу. Вы, гордый и смелый адъютант Обреновичей!
Мишич:
— Я не служу королям и за фалды политиков не держусь. И перед Аписом у меня колени не трясутся. Вы меня слышите, воевода?
Верховный командующий престолонаследник Александр:
— Я вас хорошо слышал, генерал. И не забуду ни одного вашего слова. Да, это я — Верховный командующий и ваш будущий король!
Мишич:
— Вы станете королем, если я спасу Первую армию.
Престолонаследник Александр:
— Упрямством вы ничего не можете спасти. Вы должны исполнять свой долг и подчиняться моим распоряжениям!
Мишич:
— Только не изменяя своей совести.
Престолонаследник:
— И не изменяя присяге, Мишич.
Мишич:
— Убеждениям военачальника, ваше высочество!
Престолонаследник:
— Но вы в моем подчинении. Я вас назначал командующим Первой армией. Вы ее не унаследовали. И Сувоборне ваше поместье.
Мишич:
— И Сербия не ваше поместье. Если вы отняли корону у своего брата, то народ вы не получили в наследство!
Престолонаследник:
— Я получил в наследство борьбу за его свободу. От отца и деда! Я принял в наследство народ. Его судьбу я возложил на свои плечи.
Мишич:
— Это народ вас посадил к себе на спину. Что делать народу на плечах у принца?
Престолонаследник:
— Послушайте, я все помню. Все. Поверьте, генерал, я ничего не забываю.
Мишич:
— Меня это чрезвычайно беспокоит! Вы меня слышите, престолонаследник?
Престолонаследник:
— Слышу и приказываю вам выполнить распоряжение Верховного командования. Ни шагу назад.
Мишич:
— Только цари отдают такие распоряжения. Я такие приказы и не принимаю, и не отдаю.
Престолонаследник:
— В сербской армии больше никто не смеет командовать: назад. Иначе Сербии конец. Вы меня поняли?
Мишич:
— Сербии конец лишь в том случае, если ее руководители потеряют разум, а ее солдаты лишатся веры.
Престолонаследник:
— Я вам сказал свое последнее слово.
Мишич:
— Тогда я более не командующий Первой армией. И не буду выполнять ваш приказ. Это мое последнее слово. Что вы сказали? Что вы сказали, престолонаследник?
Путник:
— У аппарата Путник. Алло, алло, Мишич! Какая оса вас ужалила там на Сувоборе, что у вас так распухли мозги? Порете чушь. Вы один только и способны и призваны спасать сербскую армию, так, что ли? Вы один? А мы, прочие? Чешем себе пупы, так?
Мишич:
— Или соглашайтесь с моими решениями, или немедленно примите мою отставку. Отставку, вы меня слышите? Алло! Не прерывайте. Вы меня слышите, воевода?
Путник:
— Послушайте, Мишич. За все эти оскорбления и брань мы с вами не можем сегодня вызвать друг друга на дуэль. Пусть телефонисты и писари рассказывают, что знанием сербского языка Путник и Мишич ничуть не отличаются от своих обозников. Сегодня нас с вами ничто не должно задевать и приводить в ярость. Суетность и другие подобные чувства принадлежат мирной жизни.
Мишич:
— Все чувства принадлежат также и войне.
Путник:
— Оставим эту роскошь до победы. Еще раз давайте разберемся в ваших планах. Столь же основательно, как если бы мы рассматривали стратегический замысел Фридриха Великого. Иначе нам обоим придется чистить лошадей швабским фельдфебелям. Вы меня слышите, Мишич?
Мишич:
— Я вас слушаю. Говорите.
Путник:
— Если Первая армия прекратит оборонять водораздел между Колубарой и Западной Моравой, неизбежны следующие последствия: Третья, Вторая армии и Обреновацкая группа должны отступить, поскольку они окажутся не в состоянии прикрыть свои вытянутые и тонкие фланги. Если Ужицкую группу оттеснят к Чачаку, что неминуемо, то, повторяю, придется сдать Белград. Падение Белграда ставит под угрозу фронт на всем Подунавье и в долине Большой Моравы, а с восточной стороны в любую минуту может напасть болгарская армия. Да, болгарская. И еще, Мишич, что будет, если Потиорек покрепче прижмет вас и погонит со склонов Сувобора и Рудника к Крагуевацу? Можно ли удержать Крагуевац, если неприятель сидит в Чачаке? И что вообще в Сербии можно будет оборонять, если наши армии сгрудятся возле Крагуеваца? Давайте, ей-богу же, рассуждать логично!
Мишич:
— Ваши стратегические комбинации вполне логичны и справедливы. Если бы мне на экзамене кто-либо отвечал иначе, тот не стал бы офицером Генерального штаба.
Путник:
— В чем же тогда дело?
Мишич:
— Это штабная и прикладная стратегия. Она для истории. А мы сейчас здесь, на Сувоборе, должны поступить иначе. Так, как поступают лишь раз в жизни. Что не повторяется и чему не учат в школе. Слышите?
Путник:
— Продолжайте.
Мишич:
— Первая армия лишена свободы выбора стратегической идеи. Она абсолютно вынуждена покинуть сувоборский водораздел. И сегодня ночью должна выступить, дабы избежать завтрашнего удара, поскольку выдержать его она не сумеет ни в коем случае. Поймите и поверьте мне, как-никак я нахожусь на позициях и лучше вас и Верховного командования в целом знаю состояние своих войск и оцениваю положение.
Путник:
— А Потиорек? Что, вы считаете, сделает он?
Мишич:
— Я убежден, что Потиорек не сумеет оттеснить меня с новых позиций. Сейчас он тоже не на многое способен. Сувобор его сломит.
Путник:
— Однако даже при глубокой убежденности и отменном знании своих войск и своего положения случается проигрывать сражения и целые войны.
Мишич:
— Сражения выигрывает тот, у кого есть превосходящая идея, тот, кто владеет пространством и временем. Кто непрерывно проявляет инициативу. Так я отвечал вам на экзаменах. Я утверждаю: завтра Потиорек не будет знать, чего я хочу и что могу сделать. Если он кое-что еще сохранил из своих знаний военной истории, неизвестность все-таки его смутит. Вы слышите?
Путник:
— Продолжайте, продолжайте.
Мишич:
— Наш солдат должен хотя бы сутки не видеть противника, не слышать его, спокойно уснуть в тишине. Поесть хорошенько, подкрепиться, отогреться… Чтобы лучше бежать в гору.
Путник:
— Еще фактов, Мишич, еще!
Мишич:
— Я ручаюсь вам головой: сейчас побеждает тот, кто менее голоден, кто больше спит, кто быстрее может бежать по снегу и дольше не мерзнет на снегу.
Путник:
— Я вас слушаю. Еще факты у вас есть?
Мишич:
— Тот, кто больше верит своему командиру и знает, что он беспокоится и заботится о нем. В этих боях одержит победу тот солдат, который не впал в отчаяние; Тот, кто может пошутить и затянуть песню! Поглядеть на женщину. Мы обязаны обеспечить это нашей армии. Вы слышите меня, воевода?
Путник:
— Я вас внимательно слушаю, продолжайте.
Мишич:
— И еще я вам должен сказать: победит тот, у кого крепче позиция для наступления. Тот, кто не отбивается, но тверже стоит. Кто готов перейти в решающее наступление. Как можно скорее. И это будет Первая армия!
Путник:
— И это факты, на которых вы строите свое решение?
Мишич:
— Я не только на фактах строю свое решение.
Путник:
— На чем еще, генерал?
Мишич:
— И на том невидимом, воевода, что называется верой и риском.
Путник:
— А теперь ответьте мне: что будет, если Потиорек, как было на Сувоборе и на Гукошах, вновь вынудит вас к отступлению? Вы меня поняли?
Мишич:
— Если он меня вынудит к этому, во что я попросту не верю… если какими-либо непредвиденными действиями он вынудит меня к отступлению, он не сумеет заставить меня бежать к Крагуевацу, но я буду защищаться до тех пор, пока остальные армии в полном порядке не займут новые оборонительные рубежи.
Путник:
— Это тот самый риск, после которого следует предательство. Это огромный риск, мой Мишич. На него имеют право лишь те военачальники, которые ставят личные цели выше целей народа и всей страны. Которые командуют чужой армией и на чужой земле.
Мишич:
— Только риском командующий может доказать силу своего разума и способности.
Путник:
— Коту под хвост такую мудрость! Подобные полководческие изречения достались нам от штабных писарей.
Мишич:
— Я в этом не убежден. Чтобы спастись, мы должны сделать именно то единственное, что должны сделать в эту ночь. Вы слышите?
Путник:
— Вы упускаете из виду существенное обстоятельство. Как столь стремительное и полное отступление Первой армии повлияет на пошатнувшийся и поколебленный боевой дух всей сербской армии? Вы не думаете о том, что за двадцать четыре часа у нас могут рассыпаться все три армии. И как воспримут ваше решение командующие этих трех армий? Мишич, пока не поздно, немедленно отзовите свой приказ об отступлении.
Мишич:
— Я не могу этого сделать. Не могу и не хочу. Я сказал все, что мог сказать.
Путник:
— И я вам сказал то, что мой долг велел мне вам сказать.
Мишич:
— Тогда примите мою отставку с должности командующего Первой армией.
Путник:
— Неужели отставка у вас аргумент в пользу отступления?
Мишич:
— Отставка для меня последнее, чем перед войсками и Верховным командованием я могу подтвердить свою ответственность как командующий. Другого средства у меня нет.
Путник:
— Вы шантажируете, безжалостно шантажируете сегодня, Живоин Мишич. Вы подаете в отставку, будучи уверенным, что я не могу ее принять.
Мишич:
— Вы меня хорошо знаете и понимаете, что я не принадлежу к числу шантажистов. И тем более к числу офицеров, которые шантажируют родину. Своей отставкой я отказываюсь от присяги. Вы слышите?
Путник:
— Я требую, чтобы вы самым срочным образом представили мне письменную мотивировку своего приказа об отступлении Первой армии с сувоборского водораздела. Я жду.
Мишич:
— Я выполняю ваш приказ. Я прочту вам письменное объяснение своего приказа об отступлении Первой армии на рубеж Накучани — Таково — Семедреж.
Путник:
— Неужто с Сувоборского гребня сразу на Семедреж? Это ж возле Чачака!
Мишич:
— Сразу на Семедреж потому, что останавливаться ближе не имеет никакого тактического смысла и пользы. Лишь благодаря столь глубокому отступлению можно добиться осуществления поставленной цели, воевода!
Путник
— Отступление почти до Чачака и Моравы вы оправдываете тактическими соображениями? Оригинальный замысел…
Мишич:
— Да, воевода. Лишь в том случае, если у нас будет замысел, в который неприятель не сумеет проникнуть, мы не проиграем войну. Потому что во всем остальном — при всех остальных данных — мы не равны. Вы слушаете?
Путник:
— Слушаю. Да. Погодите, повторите позиции Моравской. Дальше, дальше. Это все?
Мишич:
— Вот вам и письменное объяснение. Если эта моя точка зрения не будет принята, я снимаю с себя ответственность за последствия. Вы поняли, воевода? Слышали? Алло, алло!.. Кто прервал связь? Восстановите немедленно. Я вызываю начальника штаба Верховного командования. Алло, Верховное командование? Почему не отвечаете? Алло! Почему нет ответа? Я вызываю воеводу Путника. Как не отвечает? Почему? Не хочет отвечать? Пес чертов, не хочет отвечать. Пес перхучий, старый брюзга.
Живко Павлович, помощник воеводы Путника:
— Я прошу к аппарату командующего Первой армией.
Мишич:
— Что вам еще от меня нужно?
Живко Павлович:
— Сообщаю вам, что воевода Путник одобрил приказ об отступлении Первой армии на позиции северо-западнее Горни-Милановаца. Изменяется лишь ваша разграничительная линия слева. Там у вас ослаблена связь и возможность взаимодействия с Ужицкой группировкой. Через некоторое время я сообщу вам поправку Верховного командования.
Мишич:
— Будь здорово, Верховное командование!
14
Ночью швабы подобрались неслышно и окопались в сотне шагов перед фронтом роты Боры Валета и Данилы Истории; окопались на противоположном краю поляны, на опушке леса. Это подползание и подкрадывание, воровское рытье окопов в беспросветной, стиснутой туманом ночи содержало в себе нечто бессмысленное, разбойничье, поэтому Бора не позволил своему взводу сделать ни одного выстрела. Данило История предлагал совершить вылазку, ругался с Борой, однако командир роты несчел разумным его предложение: выбравшись из окопов, рота расстроится, а ведь ей предстоит прикрывать полк, а может быть, и всю дивизию в том крупном отступлении, которое начнется на рассвете.
— Каком отступлении? До каких пор мы будем отступать? — возмущался Данило, используя хоть какую-то возможность выразить обуревавшие его чувства.
— Не знаю. Меня не спрашивайте. На рассвете наша армия уйдет с гор, — откуда-то из темноты ответил подпоручик Закич, громко прихлебывая горячий чай.
— Это разумная стратегия. Генерал Мишич — дока в передвижениях солдатских масс, — заметил Бора Валет, понизив голос, и соскочил в окоп, чтобы, примостившись у костра, вздремнуть и послушать, как солдаты толкуют о морозе, который этой ночью свирепее богоявленского.
Когда тьма рассеялась настолько, что в искрящемся ледяном тумане стало возможно за несколько шагов отличить человека от ствола дерева, из лесной мглы вынырнул заиндевевший подпоручик Закич и шепотом позвал Бору и Данилу.
— Командир полка приказал, чтобы мы, самое позднее до полудня, доставили ему пару австрияков. По возможности в чине. Если я пошлю рядовых, они не вернутся. — Он переводил взгляд с одного на другого.
Бора развлекался, представляя себе, как слова вместе с теплым дыханием поглощает и уничтожает мороз. Ему никогда бы в голову не пришло, что в такой мороз и туман можно гоняться за швабами по лесу и ловить людей, точно диких зверей. А Данило раздумывал: подвиг ли это или глупая авантюра? Ребята погибают, вчера тяжело ранен Саша Молекула, а они вроде пристроились в резерве, мотаются по горам, не участвуя в серьезных сражениях, правда, их обстреливает артиллерия, но они отходят после нескольких пулеметных очередей и не вступают в настоящий, большой бой, не идут в атаку или контратаку. Если этого не произойдет сегодня, перед уходом армии с гор, завтра он окажется трусом.
— Случай получить орден, господа унтер-офицеры.
— Случай не замерзнуть, господин подпоручик. Я возьму трех солдат и пойду на охоту, — решительно произнес Данило.
Бора заметил, как бледность залила лицо Данилы — не от холода. Глядя на товарища, сказал:
— Я бы за культурными германцами послал старых охотников: капрала Здравко, Пауна и того Дамяна, который сам себя при ходьбе не слышит.
— Нет, из них я возьму только Пауна.
— Ступайте немедленно. Держитесь левее, вдоль лощины. И глядите, выбирайте, нужен с чином. Грубо не обращайтесь. Будьте вежливы, пожалуйста! — И подпоручик Закич нырнул в лес и туман.
— Какой элегантный приказ! Пусть теперь кто-нибудь посмеет сказать, что у нас крестьянская армия, — с иронией сказал Бора, опасаясь за Данилу, а тот молча, бросив в его сторону долгий прощальный взгляд, заиндевелый, последовал в туман за своим дыханием, сминая смерзшийся снег и ломая тишину.
Бора медленно, стараясь не дробить наст, вернулся в окоп, вспоминая, как прошлой ночью Данило подарил его будущему сыну свою деревянную лошадку, пегую. До чего нелепо!
Мороз заставил обе армии покинуть окопы; сделали они это одновременно. Сербы не заметили, что кашель, отхаркиванье, скрип снега под ногами принадлежит не только им. Швабы первыми уловили разницу между тяжелым топотом собственных ног в солдатских башмаках и легким переплясом сербов, обутых в опанки; с еще меньшим трудом отличили они сербский кашель и сморканье, более глубокие и громкие, чем у них; перепуганные, открыли стрельбу. Сербы ошеломленно замерли, тоже испугавшись, попадали в окопы, ответили беглым огнем.
Бора Валет старался убедить себя: это та решающая, великая битва, которой жаждет Данило. Но сам он шел к ней, не чувствуя себя истинным солдатом, без ненависти. Страх и злоба боролись между собой. Причины психологические, восходящие к особенностям человеческого характера. Привычка и инерция. Дерутся люди, а не воины. Палят наугад в туман. Ладно, он станет уничтожать мглу и иней. Чуть приподнял ствол — пускай пуля летит в лес, пускай от его выстрела осыплется иней. И повернулся к лесу: неприятельские пули трещали в кустарнике, сбивая снег. Даже красиво. Свист и завывание над головой. Лоб его выглядывал из снега; напрягшись, Бора стрелял: пуля устремилась в верхушки буков, убеленных туманом.
Стрельба оборвалась вдруг. Бора не заметил, кто первым прекратил огонь. Вполне возможно, кончили одновременно. Час той решающей великой битвы, очевидно, еще не пришел. И незачем ему приходить. Бора смотрел в туман, держа голову над бруствером; остро пахло порохом, пощипывало ноздри. От мороза болели уши, нос, пальцы, болели так, словно их сжимали тисками; мороз стягивал, царапал кожу на коленях, кажется, похрустывали кости. Он пошел по траншее узнать результаты перестрелки. Солдаты выглядели смешно: с заиндевелыми бровями и усами, вовсе не походили на солдат. Если в такого солдата сейчас угодит пуля, будет убит замерзший, несчастный и беспомощный человек — отнюдь не серб, враг Австро-Венгрии и Германии. Шепотом предостерег, чтобы не кашляли. Затыкая шапками рты, люди корчились на дне траншеи, стараясь справиться с приступами надсадного кашля. В царившей вокруг тишине было слышно, как иней слетал с веток. Боре казалось, он слышит движение тумана, течение его и кружение. Дойдя до середины траншеи, он бесшумно, задерживая дыхание, вернулся обратно на свое место.
С противоположной стороны, из тумана, зашмыгали носами швабы, тоже приглушали кашель; кто-то угрожающе шипел на них. Как же выглядит, каков он, этот мой коллега на том конце поляны? Больше меня боится. Подлее меня. И сильнее ненавидит меня, чем я его. Тщеславен. Воюет для того, чтобы выдвинуться, глупец, воюет ради чинов и орденов, бедняга. Были б мы порядочными людьми, рыцарями, истинными героями и воинами старых добрых времен, а не ура-патриотами этой новой эры машин и аэропланов, мы прекрасно бы сейчас договорились не стрелять на кашель, не бить по шмыгающему носу. Бесчестно использовать непогоду и с помощью мороза убивать противников своего государства и своего монарха. Убивать окоченевших, больных людей, одолеваемых насморком и кашлем.
Борьба за тишину продолжалась недолго: мороз вынуждал стучать зубами и шевелиться; возрастала свобода движений, раскрывались сумки, громко жевались смерзшиеся галеты и промороженные луковицы; Бора вслушивался в жевание. Оттуда, из тумана, донеслось позвякиванье котелков — тоже завтракают, только едят что-то ложками. Представители богатой империи. Завоеватели. Однако сейчас устанавливается равенство и солидарность. Сербы привычно жуют. Шмыгают носами привычно. Кашляют, правда приглушенно, соответственно силе своего государства и армии. Швабы тихонько беседуют за завтраком. Право сильных и привилегия победителей. Жаль, нет здесь Данилы, послушал бы, как принимают пищу две вражеские армии, понял бы, что они собой представляют. И осознал бы, что делают они это с верой в человечность. Человечность, которая превосходит ненависть и которая сильнее страха. Которая выше знамен, гербов, мундиров. Это открытие его взволновало. Надежда. Глупость, традиционная чепуховина. Ну-ну…
Он вылез из своего окопа и пошел по брустверу вдоль траншеи, между двумя армиями, уничтожавшими свой завтрак на снегу, между промерзшими, невыспавшимися, голодными людьми, которые едят то, что выдали им их государства. Чем не молодеческий подвиг — разделить трапезу, вместе позавтракать на белой поляне, поздороваться друг с другом, как полагается нормальным людям, и вернуться в окопы, к своему делу? Он шагал по целине, под ногами потрескивал наст, нет-нет и чернела гильза. Слышат его швабы наверняка. Пусть слушают и осознают, что он им чуточку верит. Его солдаты, обомлев, следили за ним. Даже жевать перестали. Замерли. Не шмыгают носами, не кашляют. Он не останавливался, не спускался в окоп. Шагал по нетронутому снегу, между двумя страхами. За себя ему не было страшно. Нет, люди, матерью родной клянусь, единственной в целом мире! Страшно мне только, как бы какой злодей, болван, не прикончил надежду, доверие, это чувство человеческой солидарности в общем страдании на лютом морозе. Тогда, люди, тогда война проиграна для обеих армий, для всех. Наверняка, глупые мои братья-идиоты! Где сейчас Данило? С его нетерпением торопятся только к смерти. Бора шмыгнул носом. Откашлялся. Шел дальше. Туман клубился над поляной, там, где были швабы. Свои солдаты испуганно глядели на него, перешептывались.
— Ты пьяный, взводный, или спятил? — шепнул кто-то из окопа.
Он улыбкой ответил на шепот, не разглядев говорившего в тумане. Знакома мне игра ва-банк. Здесь нечто иное, мужики. По траншее ширились кашель и шмыганье. Вдруг чей-то кашель резко оборвался, солдат оцепенел в ужасе; Бора не видел кто. После первого, подавленного своим страхом, затих другой; ужас пролетел над траншеей и замер, заледенел. Бора остановился, слушал: швабы тоже утихли. Морозную тишину нарушало только тяжкое дыхание да движение тумана над кустарником; шуршал иней, падая с веток. Не выдержал Бора этой тишины; как подкошенный рухнул на снег перед траншеей, а над поляной по-прежнему струился туман и громыхало его сердце. Лежа неподвижно, ждал пулеметной очереди, взрыва гранаты, выстрела. Ожидание стонало в ушах. Взгляд устремлен в сторону противника, в туман, не в силах оторваться от него. Бора не имел понятия, сколько продолжалось это оцепенение.
Когда он повернулся к солдатам, те, замерев и выставив винтовки, вглядывались в туман. Выстрел огласил Сувобор, расколол тишину. У Боры истощились силы, он перестал вовсе что-либо видеть; с той стороны ответила винтовка, пронзительно свистнула пуля.
— Кто стрелял? Зачем? Прекратить огонь! — крикнул он, не вставая со снега.
Солдаты молчали, глядя в туман, сжимали приклады, невидимые в укрытии и снегу.
Тишина вновь повисла в тумане между двумя армиями. Бора встал, колени у него подгибались. Он не мог идти. Истуканом стоял на месте. Охваченный страхом, проверял силу человеческой солидарности: если его убьют, то убьет человек, а не шваб. Тот будет стрелять не во имя Австро-Венгрии и Франца Иосифа; тот будет стрелять от своего имени, ради себя самого. Преступник, сидящий внутри одного человека, будет стрелять в наивного дурачка в другом. Если он сейчас погибнет, это будет убедительным доводом для всех пессимистов; его смерть станет доказательством того, что война древнее и более вечна, чем род людской. Солдаты махали ему руками, звали спуститься в траншею, лечь; шептали, кричали, грозили. Нет, он не сделает этого.
— Не бойтесь, — ответил он спокойно. Глупо! Что-то совсем иное нужно было им сказать. Но они его не поймут. — Не буду прятаться! — произнес он, непреклонность была в его голосе и на лице. Это они должны бы понять и одобрить. Одна нога у него глубже другой провалилась в снег; но он стоял, захваченный своим экспериментом, неведомым ощущением, игрой ва-банк. Не чувствуя страха. Пускай меня убьют, но я хочу убедиться, что они свиньи и негодяи, взглядом отвечал он своим солдатам, не переставая дрожать. Его валил с ног стук собственных зубов, мороз перехватывал дыхание. Видят ли они меня? Наверное, я кажусь им клубом тумана. Если мои солдаты первыми откроют огонь, если не выдержат, значит, нет нам спасения. Мы будем убивать друг друга, пока существует белый свет. Будем убивать, даже мертвые. Если подует ветер, он чувствовал, ему не устоять. Если подует ветер.
— Унтер, хватит дурака валять! Просверлят они тебя, как пустую банку!
И слова эти сшибли его на снег, столкнули в окоп.
Противник открыл огонь: поначалу пропел пулемет, потом застучали винтовки — прорвались сквозь туман, сквозь непроглядность. У сербов пулемета не было, они отвечали частым винтовочным огнем.
Бора Валет пришел в себя и тоже стал стрелять, он стрелял в тех, кто не выдержал солидарности, в тех, у кого страх преобладал над человечностью и разумом. С грустью посмотрел он на своих: лица солдат, которых он видел, были строги, но будничны, движения непринужденны и деловиты; они громко сморкались, старательно очищая легкие. Темп стрельбы замедлился. От усталости, мудрости или хитрости? Огонь начал редеть у швабов. Сербы последовали их примеру. Может быть, убедились в бессмыслице? Переговаривалось лишь несколько винтовок. Не более двух с каждой стороны.
Бора пошел по траншее, чтоб увидеть тех, кто стрелял, спросить, зачем они это делали. Наверняка трусы. Теперь перестреливались всего двое. И голоса винтовок отчетливо различались: неприятельская издавала как бы двойной звук. Словно бы даже выстрелом подчеркивая двойственность названия могучего государства. Пока он дошел до конца, умолкли и последние выстрелы.
Опять стало тихо; солдаты чуть слышно постукивали нога об ногу, глухо кашляли в шапку, сдержанно сморкались. Пробираясь узкой траншеей, Бора старался двигаться на цыпочках, наконец вернулся на свое место, чтобы вглядываться в туман, слушать тишину, неизвестность. Мороз ломил пальцы, кости на ногах и руках, отпиливал ступни, уши, нос. Что с Данилой? Невыносимо хотелось курить. После той партии покера в Больковцах он дал зарок не прикасаться к сигарете до конца войны. Однако закурить нужно. Что сейчас значат честное слово, зарок, клятва? Сейчас, когда убивают. Или спят. Вон новобранец, что возле него, всю ночь курил сигарету за сигаретой, словно у него полная сумка; решил человек поскорее выкурить все, что принес с собою на войну.
— Эй, парень, дай сигаретку взаймы! — Он потряс солдата, который, похоже, спал, свесив голову, винтовка лежала на бруствере и казалась брошенной.
Рекрут покачнулся от толчка, опрокинулся, и Бора увидел струйку застывшей крови на его лице и дыру от пули во лбу.
Вскрикнул, точно змея укусила:
— Люди, его ж убило!
— Вроде бы да! — шепнул солдат, рядом переминавшийся с ноги на ногу и стучавший зубами.
— Когда ж его? — спросил Бора.
— Не имеет значения. Теперь ему не холодно.
Там, в тумане, тоже почти крикнули.
— Унесите его, — не снижая голоса, сказал Бора.
— Куда ж его нести? Нам и без того скоро убегать отсюда. Вот окоп и станет ему могилой. Пускай тут лежит.
Бора прижался к стенке траншеи, глядя в туман, стискивал приклад.
С той стороны долетел глухой, строгий голос.
Солдат, стоявший возле Боры, толкнул его, протянул сигарету.
Бора взял ее, затянулся и вылез из окопа. Покуривая, шагал мимо буков и елей; громко, вызывающе хрустел под ногами наст. Солдаты поворачивали к нему головы, удивляясь. Кое-кто ухмылялся. Он понимал их. Если начнут палить, он уж в траншею не кинется. Удовольствия от сигареты он не испытывал, но бросать ее не хотел. Остановился, прислушался: в тумане шваб — вероятно, офицер, как и он, — неторопливо шел по целине. Погиб у него кто-нибудь? Омерзительно. Почему мне хочется, чтоб и там кто-нибудь погиб? Какая польза Сербии, моей родине, от того, что в этой перестрелке из самых низких, самых глупых побуждений убит еще один человек в австро-венгерском мундире? Он пошел дальше.
Из окопа выбирались солдаты — по мере своей храбрости, равнодушия, способности выдерживать стужу; самые дерзкие и неосторожные расхаживали под деревьями, более осмотрительные и робкие держались поближе к траншее. Никто не произносил ни слова, только шмыгали носами и кашляли.
Бора прислонился к дереву, прислушался к тем, на той стороне, в тумане: оттуда доносился хруст тяжелых шагов, кто-то пританцовывал. Молча, как и здесь, у сербов; тоже только кашляли и сморкались. Что ж, поглядим, до каких пор мы люди. Или насколько нам холодно. Что с Данилой? Надо было условиться, что договор между ними не имеет силы в тех случаях, когда придется разведывать и брать пленных. Этот Данило всех обставил. Кто мог подумать в казарме, в Скопле, что Данило Протич вовсе не История, а обычный сентиментально влюбленный парень с самой чудной во всей Бачке деревянной лошадкой. Страстный, мучающийся оттого, что его покинула девушка, и мечтающий выполнить завет своего деда: на белом коне вернуться к гусям и шелковичным деревьям.
— Чего повыскакивали? Марш в траншею! — крикнул из окутанного туманом леса ротный Закич.
От неожиданности солдаты остановились, оглядывались на лес. На стороне противника тоже затихли шаги и кашель. Только носами шмыгали.
— В укрытие! Чего рты разинули?
— Разрешите им остаться, ведь люди замерзнут, — попытался возразить Бора, но наступившая напряженная тишина толкнула и его к окопу.
С той стороны, из туманного леса, зазвучала труба.
— Примкнуть штыки! — скомандовал Закич.
Неприятельский пулемет разорвал треском туман, к нему присоединились винтовки.
— Не стрелять, пока не увидишь! — кричал из тумана подпоручик Закич.
Бора вглядывался в непроглядную мглу: не пойдут же те бедняги в атаку? Как можно — штыком на промерзшего человека? Он опустил взгляд на убитого новобранца: окоченевший труп. Зато не разлагается.
Противник прекратил огонь: стреляли, чтоб погреться, или перестали оттого, что замерзли? Опять тишина. Иней шуршит в тумане. Шмыгают носами и кашляют солдаты. Все громче. Им вторят те, с другой стороны. Кто теперь первым вылезет из траншеи? Кто еще верит в человека, кому менее страшно, кто больший дурак?
Оттуда, из тумана, — постукивание башмаков и скрип снега. Громкое покашливание. Торопкие, быстрые шаги, будто кто-то спешит или пляшет коло. Они храбрее. Верят, что мы люди. Или презирают и считают трусами? Много вопросов для одного ответа; слишком большой выбор для одного-единственного решения. Только бы из нас, сербов, кто-нибудь не выпалил. Только б не показать себя подлецами и свиньями.
— Без команды не стрелять! — громко, чтоб его слышали и в тех окопах, приказал он.
Противник услышал его и сразу успокоился. Где-то сзади, в тумане, свистит дрозд. Его свист туго натягивает тишину, с деревьев облетает иней, дыхание клубится в окопе. Короче и тише свистит дрозд. Смолк. Тишина убила его. Серб выстрелил первым. Эх, не выдержал! Выстрел разнесся по горам, над всей землею, галактикой, долетел до самой смерти.
— Свинья! Дурак! Зачем стреляешь? — в ярости крикнул Бора.
Неприятельские солдаты ссыпались в свою траншею. Утратили веру в наш разум. Теперь они убеждены в том, что мы трусы и подлецы. Глупо рассчитывать на интеллект и доброту, война извечна. Он вылез из окопа. Стал прыгать на месте. Тишина превращалась в лед. Он коченел. Туман обволакивал его, душил, забирался под шинель, под рубашку, под кожу, проникал в кости, растекался по венам — густая, влажная, леденящая серость. Где-то совсем рядом свистнул дрозд. Он ждал его, желал услышать, слушал. Чем он питается? Поклевывает гильзы и свинец. Улетел. Утонул в тумане и тишине.
Слева высоко в воздухе просвистела пуля, следом донесся звук выстрела. Теперь не выдержал несчастный шваб. Не лезть же опять в траншею к пулемету. Вновь тишина, прежняя. У них там, в тумане, сильнее кашель, шмыганье носом, громче шаги. Сербы тоже начали вылезать из окопа, сморкаются, дышат на пальцы, приплясывают. Если мороз подожмет и туман сгустится, установится перемирие. Наступит период мира, как в свое время наступил период обледенения. Может быть. Какая-то материализованная туманом грусть заставила его спуститься в окоп; съежившись, он устроился на охапке папоротника, возле окоченевшего трупа. Лицо убитого синее, ледяное. Смерзлась ли у него в сосудах кровь? Красный лед. Может быть, и сердце оледенело. Ледяная груша из красного льда.
В траншею спрыгнул Данило История. Бора испугался, не было силы радоваться.
— Как ты можешь сидеть рядом с трупом? — спросил Данило.
— Он замерз.
Отвернувшись от убитого, Данило согнулся и прикурил.
— Как у тебя? — шепотом спросил Бора.
— Жуть. Мы взяли двоих, когда они по большой нужде вышли. Мадьяры. Один со страху плюхнулся, когда Паун из-за дерева на него штыком замахнулся. Воняло всю дорогу так, что не было сил за ними идти. И я вдруг почувствовал такую жалость к себе и такой стыд, что не смог даже говорить по-венгерски. Страшно было услышать язык этих несчастных.
— Медаль ты заработал.
Данило молча курил. Бора вынул у него изо рта сигарету, сделал две глубокие затяжки и вложил сигарету ему обратно в губы. С той стороны заиграла труба. Сербы попрыгали в окоп. Но Бора не слышал, чтобы так же поступил противник.
— Что сейчас будет? — шепнул Данило.
— Ничего особенного. Может быть, пойдут в атаку. Игра продолжается, — ответил Бора почти равнодушно.
15
Министру-президенту правительства Королевства Сербия Пашичу Ниш
Сазонов опять нажимает Если немедленно уступим Болгарии Македонию согласно договору 1912 года Россия гарантирует нам не только нейтралитет Болгарии но и скорейшее ее вступление в войну Русское правительство требует чтобы Сербия условно предоставила ему полномочия обещать Болгарии Македонию Стоп Спалайкович Петроград
Посланнику Королевства Сербия Спалайковичу Петроград
Передать лично Сазонову мои слова Пусть не вознаграждает сербской территорией Болгарию. Пусть наша матушка-Россия не ломает Сербию в тот момент когда Сербия подыхает в борьбе во имя верности России и славянству Стоп Пашич
Министру-президенту Королевства Сербия Пашичу Ниш
Сазонов вчера заявил мне что по военным соображениям Россия не сможет предоставить нам корпус так как ведет войну на три фронта Сейчас решающий момент в борьбе между нею и Германией По отношению к Румынии испытывает величайшее отвращение Умоляет Вас не дать армии пасть духом Конец нашим мучениям близок Главная и решающая победа обеспечена наверняка Стоп Спалайкович Петроград
Военному представителю Верховного командования сербской армии Бойовичу Лондон
Закупай взрывчатку в Америке Умоляй заклинай плати что попросят Стоп Пашич Ниш
Министру-президенту Королевства Сербия Пашичу Ниш
В Америке нельзя приобрести ни грамма взрывчатки вывоз запрещен Стоп Бойович Лондон
Посланнику Королевства Сербия Спалайковичу Петроград
Снова пади на колени перед царем нашим спасителем И снова скажи что Сербия гибнет Стоп Пашич Ниш
Министру-президенту правительства Королевства Сербия Пашичу Ниш
Великий князь Николай Николаевич в качестве Верховного главнокомандующего русской армии энергично требует чтобы Сербия усилила сопротивление Австрии и немедленно уступила Македонию поскольку защита Сербии и привела к этой войне и к этому кризису Стоп Спалайкович Петроград
Посланнику Королевства Сербия Спалайковичу Петроград
Если русский Генеральный штаб рассчитывает на совместную войну Сербии и Болгарии против Австрии то русским нужно откровенно сказать что такая совместная война ни в коем случае не возможна Такое союзничество даже ценой уступки Македонии завершилось бы взаимным уничтожением на глазах у неприятеля Болгарию могут употребить только против Турции За такую небольшую услугу пусть отдадут ей часть Фракии и кое-что от нашей территории до Вардара Соответственно ее роли и значению Стоп Пашич