Точной даты прибытия Ромма в Париж мы не знаем. А. Галанте-Гаронне полагает, что это произошло в конце сентября 1774 г., Ж. Эрар – в октябре. Первое мне представляется более правдоподобным. В своем письме от 14 октября 1774 г., открывающем многолетнюю череду его посланий на родину, Ромм сообщает, что после приезда в Париж он помимо прочих трат заплатил за 15 дней проживания на улице Старого Монетного двора (rue de la Vieille Monnoye). Ну а поскольку в тот же день, когда было отправлено это послание, он обосновался уже по новому адресу – на улице Прачек (l’hotel Royal du Riche Laboureur rue des Lavandiиres place Maubert), логично предположить, что к моменту написания письма эти 15 дней уже истекли. Иными словами, на парижскую землю Ромм ступил, очевидно, не позднее 30 сентября.

С этого времени мы обладаем уже гораздо более подробными сведениями о его жизни, поступках и даже некоторых мыслях: отныне он достаточно регулярно будет сообщать о них Г. Дюбрёлю. В частности, из их корреспонденции мы можем узнать о мотивах, побудивших Ромма покинуть родной город и отправиться в Париж. Ну а поскольку эти мотивы были, увы, не слишком оригинальны, то, прежде чем перейти к их рассмотрению, думаю, следует рассказать о тех общих причинах, которые во второй половине XVIII в. вызвали настоящий наплыв юных и более или менее образованных провинциалов в столицу Франции.

* * *

Век Просвещения подарил молодым французам, не имевшим знатных предков, но получившим достаточно сносное образование, надежду на социальное восхождение по новому, неизвестному их предшественникам пути – через успех на поприще литературы или науки. Разумеется, и литература, и наука существовали также в предыдущие столетия, но лишь век Просвещения превратил их в профессии, способные обеспечить своим обладателям высокое положение в обществе. Наглядным подтверждением тому стал жизненный путь большинства знаменитых французских писателей и ученых того времени, которым их таланты обеспечили широкое общественное признание и если не богатство, то вполне солидный достаток. Так, избрав литературную стезю, сын нотариуса М.Ф. Аруэ (больше известный как Вольтер) и сын ремесленника Д. Дидро стали не только властителями дум современников и привилегированными корреспондентами коронованных особ, но и достаточно обеспеченными людьми. Благодаря своим научным трудам не менее головокружительное восхождение по социальной лестнице совершили Ж.Л. Лагранж и П.С. Лаплас, чьи отцы были соответственно чиновником и крестьянином. Подлинным же олицетворением новых возможностей, открывавшихся тогда перед талантливыми людьми скромного происхождения, можно считать судьбу Ж.Л. Даламбера. Бедный бастард, брошенный знатной матерью и выросший в семье стекольщика, он сделал блестящую карьеру сразу на обоих поприщах – и литературном, и научном. Неудивительно, что писатели того времени на все лады превозносили достоинства «республики изящной словесности» (république des lettres) и «республики наук» (république des sciences), изображая каждую из них как некое внесословное братство, где истинный талант обязательно найдет признание. И так же неудивительно, что перспективы повторить успех одного из великих притягивали как магнитом в Париж – мировую столицу искусств и наук – множество незнатных юношей из провинции. Но был ли доступ в эти «республики» столь легок, как издали казалось наивным провинциалам?

Относительно «республики изящной словесности» на этот вопрос подробно ответил американский историк Р. Дарнтон в исследовании «Литературное закулисье Старого порядка».

«Сколько молодых людей в конце XVIII века, – писал он, – мечтали о том, чтобы войти в число посвященных, наставлять монархов, спасать оскорбленную невинность и править республикой словесности с высот Французской Академии или замка вроде Ферне. Стать Вольтером или д’Aламбером – вот что манило молодых людей, мечтающих о карьере». Однако в соприкосновении с реальностью эти благие надежды терпели крах. Рынок печатной продукции, пусть даже многократно выросший во второй половине столетия, все равно был недостаточен для того, чтобы прокормить всех желавших заняться литературным трудом. Отсутствие свободной конкуренции среди книгоиздателей, позволявшее им диктовать писателям наиболее выгодные для себя условия, и, в еще большей степени, отсутствие какой-либо защиты авторских прав от издательского пиратства делали для литературных неофитов крайне проблематичным даже выживание, не говоря уже о сколько-нибудь обеспеченной жизни.

Материальное благосостояние мэтров Высокого Просвещения, чей удел казался столь привлекательным для молодых дарований, обеспечивалось, отмечает Р. Дарнтон, не столько гонорарами за их произведения, сколько доходами от различного рода академических и государственных должностей, правительственными пенсиями и пожертвованиями меценатов. Однако источники эти отнюдь не были неиссякаемыми, и успевшие припасть к ним раньше других вовсе не горели желанием делиться с опоздавшими. В результате «пока горстка литературных бонз тучнела на пенсиях, большинство авторов опускалось на уровень литературного пролетариата». Преуспевавшие писатели с нескрываемым презрением относились к неудачникам, оказавшимся на литературном дне, и дали им обидное прозвище «руссо сточных канав» (rousseauх du ruisseau).

Попав однажды на литературное дно, провинциальный юноша, мечтавший взять Парнас приступом, выбраться оттуда уже не мог. По словам Мерсье, «он падает и стенает у подножия непреодолимой преграды… Принужденный отказаться от славы, по которой так долго вздыхал, он останавливается и трепещет перед дверью, закрывшей ему путь наверх». Более того, племянники и внучатые племянники Рамо наталкивались на двойную преграду – и социальную, и экономическую; отмеченные однажды клеймом литературного дна, они уже не могли проникнуть в изысканное общество, где распределялись теплые местечки. И тогда они проклинали закрытый мир культуры. Чтобы выжить, они брались за грязную работу – шпионили для полиции и поставляли порнографию; и заполняли свои произведения проклятиями против «света», унизившего их и развратившего.

Жизнь на литературном дне была нелегкой и психологически обходилась недешево, поскольку «отбросам литературы» приходилось бороться не только с неудачами, но и с деградацией, причем бороться в одиночку. Неудача ведет к одиночеству, а условия литературного дна благоприятствовали изоляции его обитателей. Ироническим образом, главной ячейкой «низовой литературы» была мансарда (в Париже восемнадцатого века расслоение шло скорее по этажам, чем по кварталам). В мансардах на пятом или шестом этаже, еще до того, как Бальзак романтизировал их удел, непризнанные «философы» узнавали, что Вольтер дал им верное название – «литературное отребье».

Едва ли не единственный шанс пробиться «наверх» могло дать знакомство с «нужными» людьми, обладавшими достаточным влиянием в «республике изящной словесности». Но чтобы завести такое знакомство, требовались рекомендации к этим лицам. Соответственно, чтобы преуспеть на литературном поприще, молодому писателю или поэту надежнее было начинать не с создания шедевра (к тому же шедевры почему-то вообще получаются нечасто), а с добывания необходимых рекомендательных писем и хождения с ними по «правильным» домам. Некоторым из тех, кто отправился по этому пути, удача улыбнулась. Как, например, Жан-Батист-Антуану Сюару (1733–1817):

Сюар покинул провинцию в 20 лет и приехал в Париж как раз вовремя, чтобы застать эйфорию, возбужденную в 1750-х «Энциклопедией». У него было три козыря: внешность, манеры и парижский дядя – и рекомендательные письма к знакомым знакомых. С помощью связей он продержался в Париже несколько месяцев, пока не выучил английский настолько, чтобы жить переводами. Потом он встретил и очаровал аббата Рейналя, который был своего рода вербовщиком в социо-культурную элиту, известную как «свет». Рейналь доставал Сюару уроки в аристократических семействах, поощрял его писать заметки о героях дня – Вольтере, Монтескье, Бюффоне – и ввел его в салоны. Сюар участвовал в конкурсах на лучшие сочинения, которые устраивались провинциальными академиями. Он печатал литературные фрагменты в Мercure, а снискав успех в салоне у мадам Жоффрен, он начал часто появляться в свете – фраза, которая с настойчивостью лейтмотива появляется во всех описаниях Сюара. Когда ему открылись двери салонов Гольбаха, мадам д’Удето, мадемуазель де Лепинас, мадам Неккер и мадам Сорен, Сюар получил место в Gazette de France – жилье, отопление, освещение и 2500 ливров в год за литературную редактуру материалов, еженедельно присылаемых из министерства иностранных дел.

В дальнейшем Сюар не только закрепился на захваченном «плацдарме», но и существенно расширил его, став королевским цензором, обладателем разнообразных пенсий и членом Французской академии. Иными словами, покорение Парижа ему удалось. Правда, в 50-е гг., когда Сюар вступил на писательскую стезю, литературная среда еще не обрела той плотности, которая будет ей присуща 20 лет спустя.

* * *

А как обстояли дела в «республике наук»? Был ли и здесь путь «наверх» столь же узок и извилист?

Для французской науки XVIII век – время триумфального взлета. К середине столетия Королевская академия, находившаяся в Париже, уже имела репутацию самого авторитетного в Европе сообщества ученых, или, говоря словами Лагранжа, «трибунала высшей инстанции в сфере наук». Во второй половине XVIII в. здесь работала целая плеяда выдающихся исследователей – Ж.Л. Даламбер, А.Л. Лавуазье, Ж.Л. Бюффон, Ж.Л. Лагранж, П.С. Лаплас, Г. Монж и др., чьи многочисленные открытия историки сегодня нередко определяют как «вторую научную революцию». Неудивительно, что Париж тогда считался признанной столицей международной «республики наук».

Во многом подъем науки во Франции был обусловлен той мощной поддержкой, которую исследователи получали здесь от государства. Автор знаменитых «Картин Парижа» Л.С. Мерсье, сравнивая литературу и науку, замечал, что если для путешествий по стране воображения «больших денег не требуется», то «все другие области знания, относящиеся к естественной истории или химии, требуют большого количества времени и хорошего состояния». Всё это французским ученым обеспечивало государство. Действительные члены Академии наук получали от правительства постоянные пособия – 2000 ливров в год, дополнявшиеся выплатами за консультации, преподавание и отправление различного рода административных обязанностей, связанных с научной деятельностью. Помимо Академии наук государство финансировало также ряд других исследовательских центров, имевших общеевропейскую известность, – Обсерваторию, Королевский сад, Королевское общество медицины (с 1776 г.).

Отчасти подобная заинтересованность государства в поддержке науки была обусловлена стремлением усилить военную мощь страны, поскольку военное дело в XVIII в. становилось все более и более наукоемким. Разработки математиков способствовали повышению эффективности действий артиллерии и инженерных частей. Достижения химии находили применение в металлургии и в изготовлении пороха. Потребности навигации стимулировали развитие астрономии. Соответственно, многие крупные ученые работали в военных учебных заведениях, таких, например, как школа инженеров в Мезьере, где преподавали математики Г. Монж, Л. Карно, Ш. Боссю, или военно-морская школа в Рошфоре, где, как мы знаем, служил профессором Н.-Ш. Ромм, получавший за свой труд не менее 1000 экю (3000 ливров) в год. Именно военные школы являлись наиболее оборудованными научными центрами во французской провинции.

Хотя научные разработки, так или иначе связанные с военным делом, и стояли для государства на первом месте, власти оказывали активную поддержку исследованиям и в других областях точных и естественных наук. Причиной тому была произошедшая в XVIII в. общая перемена отношения к деятельности ученых:

До этого времени научное знание оставалось неопределенным, маргинальным, замкнутым в узком кругу. Представители государственной власти, академические и университетские круги относились к нему с подозрением и высокомерием, церковь жестоко преследовала. Но в течение XVIII в. наука добилась подлинного триумфа. <…> У истоков столь быстрого успеха лежала весьма распространенная с некоторых пор идея о том, что естественные науки представляют собою важнейший инструмент трансформации окружающей действительности.

Власти разного уровня охотно шли на сотрудничество с ученым сообществом, что, помимо чисто практической пользы, служило повышению их собственного престижа. Например, высокая репутация А.Р.Ж. Тюрго как просвещенного администратора, созданная ему общественным мнением еще во время его интендантства в Лимузене, была во многом связана и с тем, что Тюрго охотно привлекал людей науки для решения различного рода хозяйственных задач (добычи каолина и производства фарфора, дорожного строительства и картографирования), и с тем, что он сам активно занимался научными разработками, имевшими прикладное значение.

Министры-реформаторы второй половины XVIII в., стремясь обеспечить благоприятное отношение общественного мнения к предлагаемым ими мерам, часто прибегали к рационалистической аргументации, хорошо знакомой читателям научной литературы, но радикально отличавшейся от традиционных формулировок. Знания ученых широко использовались и в практических целях. Так, по заданию правительства Медицинское общество занималось разработкой мер, направленных на предотвращение эпидемий. Ученые из Королевской Школы мостов и дорог обеспечивали техническую основу развернутого государством широкого дорожного строительства. На королевских мануфактурах существовали лаборатории, где трудились такие специалисты по промышленной химии, как знаменитый Л. Бертолле. Иными словами, профессиональный ученый во Франции Старого порядка был, как правило, государственным служащим, и это обеспечивало людям науки не только материальный достаток, но и высокий социальный статус.

Растущий престиж профессии ученого породил во Франции последних десятилетий Старого порядка своеобразную моду на науку среди образованных слоев общества. Многие с удовольствием читали научно-популярную «Газету физики и естественной истории» (Journal de physique et d’histoire naturelle), издаваемую с 1771 г. аббатом Ф. Розье, принимали участие в деятельности распространившихся по всей стране местных академий и научных кружков, где ученые дилетанты выступали с докладами (как правило, представлявшими собой обычные рефераты) по естественным и точным наукам, ставили физические и химические опыты, надеясь благодаря счастливому случаю совершить какое-либо потрясающее открытие. Известный журналист Ж. Малле дю Пан так описывал это всеобщее поветрие: «Искусства, науки – повсюду сегодня изобилуют открытия, невероятные достижения, сверхъестественные таланты. Толпы людей всех сословий, никогда прежде не предполагавших быть химиками, геометрами, механиками и т. д., ежедневно выступают с сообщениями о чудесах разного рода».

Профессиональные ученые достаточно настороженно отнеслись к подобной моде. Конечно, с одной стороны, это повальное увлечение наукой способствовало еще большему повышению их престижа и материального благосостояния. Многие из них, откликаясь на растущую общественную потребность в научных знаниях, читали открытые курсы лекций, проходившие, несмотря на достаточно солидную плату за вход, при большом стечении публики. Однако с другой стороны, по мере все более широкого распространения занятий наукой на любительском уровне все более заметной становилась тенденция к превращению сообщества профессиональных ученых в закрытую корпорацию. Уже в 1769 г. Академия наук предложила ряд структурных реформ, призванных усилить ее собственную независимость и самодостаточность. В 1775 г. ее члены заявили, что не будут больше терять свое драгоценное время, рассматривая заявки на вступление в нее от лиц, изучающих квадратуру круга, изобретающих вечный двигатель и занимающихся другими подобными химерами. Академия все активнее утверждала себя в роли хранительницы высшего, скрытого от профанов эзотерического знания и единственного арбитра, способного квалифицированно судить о том, что научно, а что нет. Войти в корпорацию можно было, только разделяя научную парадигму ее мэтров. Но и для того чтобы постичь эту парадигму, требовалась специальная подготовка. Все более широкое применение в академической среде получал язык математического анализа, недоступный для непосвященных. То или иное положение признавалось истинным, только если могло быть доказано математическим путем. Все остальное – то, что не подлежало математической верификации, – пренебрежительно именовалось «метафизикой» и наукой не считалось.

У тех, кто мечтал о почетной и выгодной карьере ученого и пытался проникнуть в корпорацию, обосновывая свои амбиции иногда реальными, а чаще мнимыми заслугами, претензия Академии на право выносить вердикт о том, что научно, а что нет, не могла не вызвать раздражения. В историографии подробно описан случай Ж.П. Марата, настойчиво пытавшегося попасть в академики. Тщеславный неофит («Мои открытия о свете, – заявлял он, – ниспровергают все труды за целое столетие!») не стеснялся в средствах: анонимно публиковал хвалебные отзывы о собственных «достижениях», клеветал на оппонентов и прибегал к откровенной подтасовке результатов своих опытов. После того как все его усилия окончились неудачей, он обрушился на Академию с гневными инвективами и во время Революции стал одним из наиболее ярых ее гонителей. Однако насколько его пример уникален? Был ли он просто невезучим одиночкой или же у границ «республики наук», как и у рубежей «республики изящной словесности», сформировался целый слой подобных неудачников, своего рода «лапласов сточных канав»?

К сожалению, я не знаю ни одной обобщающей работы, автор которой столь же подробно осветил бы проблему вертикальной мобильности в мире французской науки XVIII в., как это сделал Р. Дарнтон в отношении литературной «республики». Поэтому, благоразумно воздерживаясь от обобщений, я приглашаю читателя вместе рассмотреть один конкретный случай попытки провинциального интеллектуала проникнуть в круг профессиональных ученых – случай Жильбера Ромма.

* * *

Судя по тому, сколько необходимых для столичной жизни вещей Ромму пришлось покупать по приезде в Париж, прибыл он туда не слишком обремененным. Однако самое главное он с собой привез. Помимо небольшой суммы денег (в частности, 200 ливров на обустройство ему любезно ссудил Болатон) это были рекомендательные письма. Похоже, их для него собирал если не весь Риом, то, по крайней мере, все его риомские друзья и знакомые. Перечень этих рекомендаций приводит М. де Виссак.

Г. Дюбрёль рекомендовал Ромма издателю «Литературного ежегодника» (l’Année litteraire) Э.К. Фрерону. Было бы, конечно, очень интересно узнать, каким образом скромный провинциальный почтмейстер, почти не покидавший Риома, сумел познакомиться со знаменитым журналистом, широко известным своими яростными нападками на Вольтера, но, увы, такой информации у нас нет. Де Виссак упоминает также об имевшемся у Ромма письме к «близкому другу Дюбрёля», астроному и натуралисту Дю Карла, однако точность этой информации вызывает серьезные сомнения, поскольку, как мы уже видели, Ромм хорошо знал Дю Карла еще в риомский период своей жизни, а потому едва ли нуждался в рекомендательном письме к старому знакомому.

Э. Дютур де Сальвер дал Ромму письмо к аббату Ф. Розье, издателю Journal de physique et d’histoire naturelle, где Дютур не раз печатал свои статьи. Хотя де Виссак не упоминает о каком-либо рекомендательном письме к знаменитому географу Жану Этьену Геттару (Guettard), которого Ромм посетил в первые дни своего пребывания в Париже, Ж. Эрар полагает, что оно было и что его также дал Дютур. Предположение вполне логичное: Ж.Э. Геттар, написавший книгу об овернских вулканах, конечно же, должен был знать главного натуралиста Оверни.

Письмо к Ф. Вик д’Азиру Ромм, очевидно, получил от доктора А. Буара, являвшегося корреспондентом этого знаменитого врача. И наконец, по словам де Виссака, Жильбер имел также рекомендательные письма к жившим в Париже землякам – известным литераторам Ж.Ф. Мармонтелю, Ж. Делилю и А.Л. Тома.

Как видим, Ромм вез с собой рекомендации к «гражданам» обеих интеллектуальных «республик». Однако свое будущее он связывал лишь с одной из них – с «республикой наук», ибо к гуманитарному знанию молодой риомец испытывал глубокое отвращение, о чем честно сообщал Дюбрёлю:

Я ненавижу историю почти так же, как и обычную литературу! Хотите ли вы, чтобы я сам прокомментировал проклятие, каковое только что изрыгнул? Стишки, романы, большие и малые поэмы – все эти безделушки нашей литературы, в которых обычно восхищаются изяществом, свежестью, энергией, чистотой, яркостью, богатством содержания, гармонией стиля, для меня лишь несносная безвкусица. Чтение ее кажется мне занятием настолько пошлым, что все называемое в сем жанре гениальными творениями, все вызывающее благосклонную улыбку наших бабенок (femmelettes) и похвалы наших льстецов заставляет меня зевать до смерти. Я не нахожу здесь ничего, кроме слов и фраз, слов и фраз, да еще красивой бумаги. Вот мое кредо в отношении литературы…

Извещая Дюбрёля, большого любителя истории, о выходе в свет нового исторического сочинения, Ромм не преминет добавить:

Здесь оно пользуется некоторым успехом, но я не могу высказать Вам свое суждение о нем, поскольку я его не читал и не думаю, что когда-либо наберусь терпения прочитать. После обычной литературы история – тот жанр, который мне более всего неприятен. Это, несомненно, мое предубеждение, но я думаю, что польза от подобного чтения никогда не искупает затраченного на него времени и той скуки, которую оно вызывает.

Естественно, при таком умонастроении и речи не могло быть о каких-либо планах самоутверждения в «республике изящной словесности». Целью Ромма были только науки. Именно так – во множественном числе, ибо ему еще предстояло сделать выбор, какой из них посвятить себя. Судя по переписке Ромма с друзьями, главной из стоявших перед ним задач было получить место, связанное с научными занятиями и обеспечивающее приемлемый доход. Именно из этого он исходил, решая, какой дисциплине отдать предпочтение.

Из чего ему предстояло выбирать? Учитывая характер полученного образования – в ораторианских коллежах, как уже отмечалось, большое внимание уделялось точным наукам, – можно было бы ожидать, что Ромм изберет себе профессиональное поприще, так или иначе связанное с математикой, которая в то время включала в себя три дисциплины: «геометрию», «механику» и «астрономию».

Подобный выбор при благоприятном стечении обстоятельств сулил завидную карьеру. В научном сообществе второй половины XVIII в. математики играли ведущую роль, чему немало способствовало избрание в 1754 г. одного из них – Даламбера – непременным секретарем Королевской Академии наук. Язык математического анализа, как уже отмечалось, являлся тогда едва ли не единственным возможным языком научных исследований. Особое значение математике придавалось и в военных училищах, готовивших офицеров для наиболее наукоемких родов войск – артиллерии, инженерных частей и флота. Ее изучение, причем в гораздо большем объеме, нежели это требовалось для собственно военных нужд, позволяло выявлять наиболее способные кадры и давать им приоритет в продвижении по службе вне связи с их социальным происхождением. Соответственно, для заполнения соответствующих преподавательских вакансий, достаточно неплохо оплачиваемых государством, существовал спрос на квалифицированных профессиональных математиков, каким, например, был Николя-Шарль Ромм. Но относился ли к таковым и его брат Жильбер?

В исторической литературе имя Ж. Ромма часто упоминается в неразрывной связке с определением «математик», которое обычно используется без пояснений, как если бы речь шла о самоочевидном факте. Между тем это отнюдь не так. Французский историк науки П. Крепель, детально изучив вопрос о том, насколько оправдано подобное определение по отношению к данному персонажу, пришел к выводу: «При нынешнем состоянии наших знаний у нас нет ни малейших оснований утверждать, что Ж. Ромм проявлял какую-либо творческую активность в области математики». Признавая, что младший Ромм был знаком с основными работами по математическому анализу 1760–1770-х гг. и в парижский период своей жизни «соприкасался» с академическим миром и с известными геометрами, П. Крепель, тем не менее, убежден, что его все же следует отнести скорее к «просвещенным любителям», нежели к «настоящим ученым». Что же касается расхожего определения будущего монтаньяра в качестве «математика», то оно, по мнению П. Крепеля, результат прежде всего недоразумения: некоторые авторы путали Жильбера с его старшим братом. И хотя в последнем утверждении французский историк, на мой взгляд, излишне ригористичен, поскольку формальные основания называть Ж. Ромма «математиком» все же были – он давал частные уроки по этому предмету, однако в целом вывод о научном дилетантизме будущего монтаньяра оспорить довольно трудно.

Заметим, что к этому выводу П. Крепель пришел на основе анализа всего жизненного пути Ромма. Для раннего же этапа биографии нашего героя – этапа «завоевания» им столицы – квалификация Ромма в качестве «просвещенного любителя» и вовсе не вызывает сомнений. А это значит, что, не имея возможности похвастаться никакими научными заслугами, он мог рассчитывать на карьеру профессионального математика только при исключительно благоприятном стечении обстоятельств и чьем-либо высоком покровительстве. Пока же не появилось ни того ни другого, надо было подумать о чем-то более доступном.

Еще одной весьма перспективной с материальной точки зрения научной дисциплиной была медицина. Для успешной карьеры здесь требовалось не столько писать научные труды и совершать открытия, сколько иметь место практикующего врача. Таковое давало его обладателю высокий социальный статус и солидный доход. В ироничном описании Л.С. Мерсье врач того времени уже совсем не похож на лекарей предшествующего столетия – героев комедий Мольера, а скорее имеет сходство с великосветским щеголем: «Вместо важного человека со строгим, бледным челом и размеренной походкой, человека, взвешивающего свои слова и ворчащего, когда не используют его предписания, он [Мольер. – А.Ч.] увидел бы приятной внешности мужчину, который говорит обо всем, кроме медицины, изящно откидывает кружева, произносит острые словечки и старается обратить всеобщее внимание на крупный бриллиант, сверкающий на его пальце».

Вот эту-то стезю Ж. Ромм, как следует из его переписки, и выбрал для себя по совету доктора Буара. Однако, прежде чем завести врачебную практику, требовалось получить медицинское образование. Ну а поскольку в Ораторианском коллеже Риома такого, естественно, не давали, Ромму в Париже предстояло начинать с нуля. Согласно «эдикту Марли» от 1707 г., подтвержденному в 1770 г., для получения медицинской степени человек, прошедший первую ступень университетского образования (философия), должен был учиться на медицинском факультете еще 3 года (12 триместров). В начале каждого триместра он записывался у докторов-регентов факультета на учебные курсы, каковые обязан был регулярно посещать, расписываясь в соответствующей ведомости. По истечении каждого из трех лет сдавали публичный экзамен. Обучение было платным: полный курс медицинского образования стоил в Париже около 5000 ливров. Далеко не у всех хватало сил и средств закончить учебу: в середине XVIII столетия до получения медицинской степени добиралось лишь 11 % из записавшихся на факультет.

Этот путь предстояло теперь пройти и Ромму.

* * *

Впрочем, для начала ему надо было обосноваться на новом месте, что весьма существенно опустошило его кошелек. На непомерные траты Ромм жалуется Дюбрёлю уже в первом письме из Парижа:

Путешествие стоило мне около ливра, включая питание и транспорт. Приехав в Париж, я должен был купить себе некоторые вещи, такие как шпага, сеточка для волос (bourse а cheveaux), шляпа, чтобы держать в руке (chapeau а mettre sous le bras), пудра и т. д. Я заплатил за 15 дней, которые провел на улице Старого Монетного двора: после всего этого у меня осталось только семь с половиной ливров. С сегодняшнего дня у меня начинается месяц жизни в новой комнате без камина, куда я попадаю, лишь преодолев 70 ступенек. Я отдаю за нее 6 ливров в месяц. Еще 3 ливра идет на оплату парикмахера, который обязался причесывать меня три раза в неделю. Я распорядился подавать мне еду в комнату за 12 солей в день, что составляет 18 ливров в месяц. Таким образом, не считая оплаты стирки и других подобных мелочей, я трачу 27 ливров в месяц. Не знаю, смогу ли я научиться в будущем тратить меньше, но пока не вижу для этого никакой возможности.

Такой возможности ему не представилось и в ближайшие месяцы. Необходимость следовать принятым в столице правилам светского тона и подготовка к учебе требовали все больше и больше затрат:

Что касается экономии, то моя собственная всё никак не приводит меня к уменьшению расходов. Текущая с потолка дождевая вода добавляет мне хлопот. Новые занятия, к которым я собираюсь приступить, делают необходимым посещение книжной лавки. Правила хорошего тона, которых необходимо придерживаться в Париже, порождают все новые потребности. Боюсь, все это скоро заставит меня увидеть дно моего кошелька.

Как видим, при всем стремлении к экономии Ромм не мог позволить себе сократить «представительские расходы». Ему вновь и вновь приходилось тратить и без того скудные средства на то, чтобы выглядеть, как принято в свете, поскольку главным его занятием в первые недели и даже месяцы после приезда в Париж были визиты к нужным людям и приобретение полезных знакомств. На примере Сюара мы видели, что это составляло необходимый этап завоевания столицы провинциалом. О своих успехах здесь Ромм методично отчитывался в письмах друзьям:

Не проходит и дня, чтобы я не завел какое-нибудь полезное знакомство. Я видел г-на Геттара, академика, человека такой приветливости и открытости, какие встречаются редко. Его речь искрится юмором. Совершенные им путешествия позволяют ему рассказывать о многом и всегда очень интересно; но больше всего меня в нем восхищает то, что он держится без всякой претензии, даже когда говорит самые замечательные вещи.

Подобные знакомства были полезны прежде всего тем, что по «принципу домино» влекли за собой новые. И если среди имевшихся у Ромма рекомендаций не было ни одной к математикам – элите научного сообщества того времени, то Ж.Э. Геттар взялся свести его сразу с тремя из них: с академиком Э. Безу, с Ш. Боссю и Ж.Ф. Мэром. Рекомендательные письма к тому же Ш. Боссю и к Ж.Ж. Лаланду (учителю своего старшего брата) Жильбер получил от знаменитого литератора Ж. Делиля, с которым познакомился у поэта и драматурга Б. Энбера (Imbert). Еще одному математику – члену-корреспонденту Академии наук святому отцу Ж.Э. Бертье – его обещал представить брат риомского каноника и натуралиста-любителя К.Н. Ординэра. В свою очередь Бертье должен был ввести Ромма в «святая святых» – к самому Даламберу, непременному секретарю Академии наук. Столь явное преобладание математиков среди новых парижских знакомых Ромма вполне могло навести его риомских друзей на мысль о том, что он оставил намерение преуспеть на поприще медицины и решил предпочесть ей математику, а потому Ромм спешил их в этом разуверить:

Боюсь, как бы такое множество покровителей не заставило Вас подумать, будто я тяготею еще и к математике. Ничего подобного: в своих действиях я руководствуюсь прежними мотивами. Мои амбиции не простираются дальше того, чтобы получить трех-четырех учеников, которым я бы посвящал 4 часа в день. Все остальное время отведено медицине, и у всех этих господ я интересуюсь только тем, что нужно для данной цели.

Впрочем, далеко не все парижские ученые проявляли такую же готовность помогать безвестному провинциалу, как Геттар. Например, Ш. Боссю, «после некоторого замешательства», ограничился дежурным обещанием сделать «что-нибудь» для молодого человека, буде подвернется такая возможность. Самолюбие Ромма было уязвлено:

Я никогда бы не почувствовал яснее разницу во влиянии геометрии и физики на характер человека, чем в присутствии двух этих господ [Ш. Боссю и Ж.Э. Геттара. – А.Ч.]. Какой контраст! Один, простой в обхождении и добрый, оказывает услугу из одного только удовольствия так поступить; другой делает ее не иначе, как демонстрируя свое превосходство. Похоже, геометр имеет право чувствовать себя настолько же выше других людей, насколько его дисциплина выше других наук; он не считается с полезностью каждой из них и не принимает во внимание то, что первый из людей может принадлежать к последнему из сословий, а последний человек может заниматься первой из наук.

Однако это было далеко не последним из разочарований Ромма. Столь же саркастический оттенок носит его рассказ о встрече с Даламбером. Когда именно она произошла, нам не известно, так как письмо с ее описанием до нас не дошло. Мы знаем о ней лишь по отрывку из этого послания, опубликованного М. де Виссаком без указания даты. Но, судя по тому, что уже в первом сообщении из столицы Ромм упоминает о предстоящей встрече с Даламбером, она, по-видимому, имела место в начальный период пребывания риомца в Париже.

Я видел Даламбера. Он позировал художнику, писавшему его портрет. Можно сказать, что его рост и физиономия составляют разительный контраст с умом и способностями, принесшими ему столь широкую известность. Если бы художник не держал в руке карандаш, я бы его принял за ученого, а Даламбера – за слугу. Отец Бертье, которому я обязан этой беседой, спросил у него, какого плана следует придерживаться в своих занятиях молодым людям, желающим освоить математику. Даламбер посоветовал для начала курсы Безу, для совершенствования – работы Жакье и Эйлера, а для стремящихся постичь все, что есть наиболее трансцендентного в математике, – свои собственные труды. Последнее показало мне, какого Даламбер мнения о себе.

Не слишком благоприятное мнение, составленное Роммом о Даламбере, отразилось и в его описании встречи с Ж.Ж. Лаландом, которое дошло до нас также исключительно благодаря де Виссаку:

В беседе он [Лаланд] хочет играть такую же роль, какую Даламбер играет в двух Академиях, членом которых состоит, – роль, так сказать, единственного судьи и руководителя. Тот, кто имеет несчастье ему [Даламберу] не понравиться, не понравится и обеим корпорациям. Он один занимается раздачей философских мантий и сажает в академические кресла не тех, кто этого заслуживает, а тех, кто его устраивает.

Неприятный осадок у молодого провинциала оставался даже после встреч с теми учеными, которые вели себя далеко не столь заносчиво, как знаменитые математики. Беседой с физиками Ф. Розье и Ж.Э. Сиго де Лафоном (Sigaud de Lafond) он остался в высшей степени доволен, но, тем не менее, по ее окончании грустно заметил в письме: «Можете теперь судить, сколько времени мне приходится терять, чтобы окучивать (cultiver) всех этих господ». Главное же, что понял Ромм в первые недели жизни в Париже: его здесь не ждали, и никто – даже люди, соблаговолившие принять в нем некоторое участие, – не горел желанием впускать его как равного в «республику наук». В том же первом своем письме из столицы он жаловался:

Меня начинает задевать отношение ко мне всех этих ученых. Мне самому неприятны попытки заинтересовать персон первого ранга судьбой мелкого провинциала, который, не имея денег в кошельке, хочет заставить Даламберов, Боссю, Геттаров хлопотать о том, чтобы ему эти деньги добыть. Судя по всему, в моем поведении есть нечто шокирующее. Меня обескураживает не то, что я не могу встретиться с этими господами, а то, что мне приходится делать это слишком часто.

В столице Ромм совершил и еще одно неприятное для себя открытие: оказалось, что «республика наук» отнюдь не являла собою идиллическое братство или хотя бы содружество интеллектуалов, каковым она представлялась из Риома ему и его друзьям, судившим о ней по восторженным описаниям литераторов. Напротив, сплошь и рядом оказывалось, что те или иные ученые питают к своим коллегам далеко не братские чувства. Вот как описывал это Дюбрёлю Ромм на примере Ж.Л. Бюффона:

У г-на Бюффона в Париже не столь много поклонников, как Вы полагаете и как я сам думал, когда был рядом с Вами. Каждый день его сочинение [ «Естественная история». – А.Ч.] подвергается нападкам за все новые ошибки и особенно за его Приложение к теории земли. Если бы г-н Бюффон находился в обществе теолога, метафизика, моралиста, физика, анатома, астронома и т. д. и каждый бы захотел высказать мнение о той части знаменитого сочинения, которая относится к сфере его собственной компетенции, то вскоре великий исследователь природы оказался бы повержен к стопам этих цензоров, и, похоже, подняться ему помогли бы только любители прекрасного стиля. Вы станете кричать о хуле. Когда-то и я кричал то же самое, но со временем мой голос стал звучать тише.

Это грустное наблюдение Ромм сделал несколько месяцев спустя после приезда в Париж. Однако с враждой между мэтрами «республики наук» ему пришлось столкнуться уже в первые недели своего пребывания в столице, о чем он также не преминул сообщить Дюбрёлю:

Не возлагайте, мой дорогой друг, слишком больших надежд на рекомендации, которые мне дают парижские ученые. Не все одинаково готовы выполнять то, что обещают, и не все могут это выполнить. Кроме того, я заметил между некоторыми из них антипатию, каковая Вас, быть может, удивит. Если меня кому-либо представило некое лицо или меня самого ему представляли, этого может оказаться достаточно для того, чтобы в другом месте меня не приняли. Такое со мною случалось не раз, особенно среди ученых первого ранга. А потому я жду гораздо большего от тех, кто держится с меньшей претензией, хотя имеет, быть может, на нее гораздо больше оснований. Меня преимущественно влекут к себе люди такого склада, как гг. Розье, Сиго де Лафон, Геттар, Дюпон.

Заметим, что среди перечисленных лиц нет никого из высшего эшелона научного сообщества Франции, каковой тогда составляли знаменитые математики. Правда, упомянутый Дюпон, как поясняет далее Ромм, тоже был математиком и даже ежегодно читал в Париже публичные курсы лекций по данной дисциплине, однако, помимо этой информации, никому из биографов Ромма ничего о Дюпоне узнать не удалось. И это при том, что для всех них, начиная с М. де Виссака, сей персонаж представлял особый интерес, ибо сыграл важную роль в жизни их героя. По-видимому, это был не слишком значительный член ученого сообщества, не оставивший сколько-нибудь заметного следа в анналах французской науки.

Однако то же самое отнюдь нельзя сказать о его следе в судьбе Ромма. Для последнего знакомство со скромным математиком, даже имени которого мы сегодня не знаем, имело гораздо более важные последствия, чем все встречи с великими – Даламбером, Лаландом и др. «Именно он, – писал Ромм о Дюпоне, – нашел мне ученика для занятий математикой, молодого человека двенадцати лет, проявляющего очень хорошие способности». Так у риомца появился постоянный источник дохода, что позволило ему, наконец, приступить к занятиям медициной. Но событие это имело и другое, еще более важное значение: отцом ученика Ромма был русский граф Александр Александрович Головкин. Тем самым волею случая Ромм вступил на путь, которым ему предстоит войти в русскую историю.

А.А. Головкин (1732–1781) был внуком Гавриила Ивановича Головкина (1660–1734), основоположника первого графского рода в России, государственного канцлера в царствование Петра Великого, Екатерины I, Петра II и Анны Иоанновны. Второй сын канцлера, Александр Гаврилович (1689–1660), был русским послом в Берлине, Париже и Гааге, но когда императрица Елизавета Петровна отозвала его в Россию, вернуться не захотел и остался в Голландии. Там-то и родился Александр Александрович. Юность его прошла в Голландии, затем с 1761 по 1770 г. он жил в Швейцарии, после чего обосновался в Париже, где и нанял для своего сына Георгия учителя математики – Жильбера Ромма.

Подробнее о развитии отношений Ромма с графом Головкиным будет сказано чуть позже. Пока же мы вернемся к первым неделям «завоевания» столицы молодым провинциалом. Шел уже второй месяц пребывания его в Париже, а к занятиям медициной, ради которых Ромм собственно туда и приехал (по крайней мере, так полагал доктор Буара), он еще и не приступал. Поэтому в письме от 2 ноября 1774 г. Буара счел необходимым подробно проинструктировать юного друга, у кого из парижских профессоров тому лучше заниматься, и посоветовал помимо анатомии и физиологии посвятить первый год учебы освоению химии и ботаники.

Постепенно жизнь Ромма вошла в обыденное русло. Получая небольшой, но регулярный заработок у графа Головкина, он смог, наконец, приступить к изучению медицины. В конце декабря 1774 г. Ромм описывает друзьям уже не единичные встречи с интересными и полезными людьми, а свой обычный распорядок дня. Иными словами, его существование приобрело определенную размеренность. Дабы читатель мог из первых уст узнать о суровых парижских буднях школяра-провинциала, приведу эту часть письма Ромма целиком:

Закончив личные дела, я в течение часа читаю по анатомии. В девять часов отправляюсь к г-ну Порталю, где нахожусь до десяти с четвертью, и так пять раз в неделю. Оттуда иду в Школу медицины слушать лекции г-на Дезессара по химии. Я не могу посещать курс физиологии у г-на Моро, как собирался, ибо он начинает занятия в девять, одновременно с г-ном Порталем, а я предпочел последнего. По вторникам, четвергам и субботам я ухожу с лекции г-на Дезессара слушать курс г-на Ру, также по химии. В полдень иду к г-ну Головкину, куда добираюсь лишь без четверти час. Там я нахожусь до двух часов с лишним, а затем где-то часам к трем, иногда к трем с половиной возвращаюсь домой что-нибудь перекусить. В те дни, когда г-н Порталь читает лекции в Королевском коллеже, я отправляюсь туда после обеда. Остаток вечера у меня уходит на чтение дома. Дабы пережить зимнюю стужу, я купил полвоза дров за 14 ливров. Два полена служат мне подставкой в очаге, и я позволяю им сгореть лишь тогда, когда становится слишком холодно; под рукой у меня всегда есть другие поленья, а вот нормальной подставки, совка и щипцов нет. Судите сами, какие трудности мне приходится преодолевать, чтобы испечь каштаны, присланные матерью. Я их кладу в огонь очень осторожно, но столь же легко вытащить их оттуда мне не удается. <…> Складная кровать, тюфяк, простыня и одеяло, никаких занавесок; добавьте сюда два стула, и у Вас будет полное описание моей обстановки, в которое, впрочем, точности ради нужно включить кувшин для воды и стакан.

Можете сами видеть, мой дорогой друг, какое предпочтение я отдаю медицине перед математикой и сколько у меня есть времени, чтобы поддерживать приобретенные здесь знакомства. Я никак не участвую в газете г-на Розье, чего от меня ожидают. Иногда он оказывает мне любезность, позволяя читать присылаемые ему мемуары, и это практически все, что я от него вижу.

Я имею привилегию слушать курс г-на Порталя бесплатно. Этими двумя сэкономленными луидорами я обязан г-ну Сиго де Лафону. Несколько коробочек абрикосов позволили бы мне отплатить этим господам за услугу.

Я сообщил Вам весь свой распорядок. Траты мои составляют, как уже говорилось, почти сорок франков в месяц; никакая экономия не позволяет сократить их еще больше. Я получаю экю за урок математики, каковых даю пять в неделю. Эти первые месяцы для меня довольно трудны из-за тех трат, которые мне пришлось сделать для приобретения скромной обстановки.

С началом нового, 1775 года Ромм нашел себе дополнительный доход:

Начиная с прошлого вторника я даю уроки трем ученикам, о которых Вам уже сообщалось. Занимаюсь с ними от шести до семи часов вечера каждый вторник, четверг и субботу. Я беру с них также по экю за урок, что мне дает в месяц 36 ливров за всех троих. Однако я весьма опасаюсь, что с момента получения денег до момента их траты у меня будет проходить не много времени.

Впрочем, на этом возможности новых заработков для Ромма оказались исчерпаны, и не потому, что больше не находилось желающих брать у него уроки, а потому, что он сам больше не мог позволить себе тратить время на такие занятия без ущерба изучению медицины. Уже в феврале 1775 г. он отказался занять должность учителя математики в пансионе Ж. Роллена, предназначенном для дворянских детей, хотя место гарантировало ему жалованье в 800 ливров, а также бесплатное жилье и пропитание. Возвращаясь к этому сюжету полтора месяца спустя, Ромм так поясняет мотивы своего поступка: «Медицина – вот что для меня главное». Еще через месяц он вновь отмечает: «Число моих учеников не изменилось».

Похоже, его тогда действительно не занимало ничего, кроме постижения тайн врачебного искусства. В том же письме Ромм сообщает, что помимо лекций А. Порталя он, по совету доктора Буара, стал посещать курс анатомии профессора А. Пти в Королевском Ботаническом саду. Хотя сам Ромм не дает в письмах никаких подробностей штудий, некоторое представление о них мы можем получить по уже неоднократно цитировавшимся мною «Картинам Парижа» Л.С. Мерсье. Их автор более чем выразительно описал, как проходили тогда занятия по анатомии:

Я всегда возмущался, видя, как профессор коллежа в конце годичного курса по физическим наукам венчает занятия варварским опытом: прибивает к доске за лапы живую собаку, вводит ей в тело, несмотря на ее жалобный вой, скальпель и обнажает внутренности. Профессор берет в руки трепещущее сердце. <…>

Изучающему анатомию приходится входить в сношение с подонками общества и торговаться с могильщиками, для того чтобы получать трупы. За неимением денег студенты сами перелезают ночью через ограду кладбища, воруют погребенное накануне тело, снимают с него саван. <…> Есть много общего между кладбищенскими воронами и учениками профессоров хирургии. Отправляясь на даровой урок анатомии, легко можно встретить на черном мраморе – страшно об этом подумать! – своего отца, брата или друга, только что погребенного и еще оплакиваемого. <…>

Для древних покойник являлся святыней; его с почестями возлагали на костер, а того, кто осмеливался поднять на него руку, считали за нечестивца. Что сказал бы древний человек, увидав обезображенный, изрезанный на куски труп и молодых хирургов с руками, оголенными по локоть и запачканными в крови, весело смеющихся во время всех этих ужасных операций.

Очевидно, именно так – «с руками, оголенными по локоть и запачканными в крови» – Ромм, как и другие будущие врачи, осваивал премудрости медицинской науки.

Пожалуй, единственное, что мешает представить его на изображенной здесь картине, это определение «весело смеющиеся». Образ Ромма плохо ассоциируется с весельем. И не только из-за того, что уже говорилось ранее о его меланхоличном характере и замкнутости, но и по тому, какой образ жизни он вел в Париже. Оказавшись в «столице мира» – городе, изобилующем удивительными красотами, самыми невероятными диковинками и увлекательными зрелищами, способными потрясти воображение далеко не одного лишь провинциала, но и людей, кое-что повидавших на белом свете, Ромм будто стеной отгородился от всего этого многообразия и, как рак-отшельник, затворился в раковине, посвятив все свое время исключительно занятиям наукой. На докучливые расспросы друзей о происходящем в Париже, о столичных зрелищах и модных новинках литературы и искусства он только недовольно отмахивался:

Хотя я и нахожусь в Париже, я так же далек от зрелищ, как и Вы, ибо по вполне понятным причинам не могу их посещать. Именно так произошло с автоматами, о которых Вы мне пишете; я знаю о них лишь то, что до меня донесла молва. <…> То же самое касается и Сен-Жерменской ярмарки. Все, чего не видишь, кажется прекрасным, восхитительным, пробуждает страстные желания, которые часто оказываешься не в силах удовлетворить из-за недостатка… времени.

Впрочем, думаю, мотивы, по которым Ромм бежал развлечений, не сводились только к дефициту времени и средств (в столице было на что посмотреть и не платя денег), а в значительной степени определялись общим настороженно-неприязненным отношением выходца из глухой провинции, воспитанного в янсенистском духе набожности и аскетизма, к суетному образу столичной жизни с его показным блеском и возведенными в абсолют правилами этикета, с ни на миг не прекращающейся погоней за модой и все новыми впечатлениями. «Я считаю потерянными людьми тех, – пишет он, – кто начинает свой жизненный путь с пустопорожнего краснобайства и со зрелищ. <…> Наши парижане настолько подвержены нелепостям краснобайства, что от них не услышишь ничего, кроме элегантно выстроенных, напыщенных и лощеных фраз, лишенных чувства и глубины». В письмах Ромма то и дело пробивается откровенная неприязнь к этой «искусственной», «показной» жизни обитателей столицы: «Удивительно ли, – пишет он в июне 1775 г., – что в этом месте, где люди видятся друг с другом, только чтобы избежать скуки, которую испытывают при возвращении домой, где сердечные привязанности никогда не рвутся, потому что никогда не возникают, – чувства превратились в атрибут этикета и внешней благопристойности? Случись какое-либо счастливое или печальное событие – смерть или рождение, – каждый спешит расписаться в книге у портье, и Вас не простят до конца Ваших дней, если Вы пропустите эту нелепую церемонию».

Свое пребывание в столице он рассматривал как вынужденное и временное, как необходимую ступеньку к будущей карьере, каковую он мыслил себе только в провинции: «Я, не питая больших надежд, жду, когда пробьет мой час. Он станет началом спокойной и счастливой жизни, которую нельзя обеспечить себе в Париже, где так мало времени остается для себя и где его столько приходится тратить на других, чтобы получить хоть сколько-нибудь благоприятный прием в обществе».

Коробило Ромма и вольнодумство столичных жителей: Париж, пишет он, это – «город, где стыдятся придерживаться добрых принципов нашей религии, где самая слабая оппозиция взглядам современных философов становится причиной самых безжалостных проскрипций против соответствующей книги».

Вообще о современных ему философах (Ромм даже как-то называет их «наши псевдофилософы»), являвшихся властителями дум парижского света и законодателями интеллектуальной моды в столице, он пишет с плохо скрываемым раздражением: «Вы меня спрашиваете о нравах большинства наших литераторов. Существующее здесь представление о добрых нравах столь отлично от того, которому следуют в уважаемом обществе, что если Вы с ним еще не знакомы, то можно сказать: тут вообще нет никаких нравов, кроме тех, которые диктуются прихотью, модой или, скорее, тем, что называется “хорошими манерами”, а точнее – философией». Мне кажется, Ромм характеризует здесь скорее общий стиль столичной жизни, неотъемлемой частью которого являлась философия, нежели собственно содержание современных ему философских теорий, ибо с последними, если верить его словам, ему просто некогда было ознакомиться: «Занятия медициной, анатомией, математикой дают мне более чем достаточно оснований отказаться от чтения какой-либо еще литературы».

Из всех столичных достопримечательностей, пожалуй, только различного рода достижения науки и техники вызывали у Ромма живой интерес. Так, побывав в Версале на деловой встрече, он осмотрел затем знаменитые парковые фонтаны и посетил не менее знаменитую тогда насосную станцию в Марли, о чем и сообщил в письме риомским друзьям. Тех, вероятно, не вполне удовлетворил столь краткий «отчет» об увиденном в королевской резиденции, и они задали Ромму вопрос, который задавать явно не следовало, поскольку тот вызвал у него неподдельное раздражение:

Я удивлен Вашими упреками в том, что не сообщил Вам, видел ли я короля и королеву. Я их видел, так же как и всю королевскую семью, а еще я видел галерею, сады и зверинец Версаля, насосную станцию и сады Марли. Я рассказал Вам об этих последних, потому что мне доставило удовольствие описать их еще раз. Почему же Вы, хорошо разбирающийся в том, что заслуживает внимания разумного человека, иногда сами забываете о своих предпочтениях и задаете вопросы подобного рода?

Из того, что Ромм счел ниже достоинства «разумного человека» праздно глазеть на королевских особ, думаю, едва ли стоит делать вывод о его критическом отношении к монархии. Скорее здесь проявилась его общая нелюбовь к бесполезным зрелищам, нежели какая-либо скрытая оппозиционность властям предержащим, ведь в стремлении заручиться покровительством сильных мира сего, как мы сейчас убедимся, он ничего зазорного для себя не видел.

* * *

Для провинциала, приехавшего покорять Париж, необходимым условием успеха являлось покровительство какой-либо влиятельной персоны, согласившейся ввести неофита в высшее общество и стать, по крайней мере на первых порах, его проводником в извилистом лабиринте светской жизни. И если для Сюара, как мы видели, таким «ангелом-хранителем» был аббат Рейналь, то в судьбе Ж. Ромма ту же роль сыграл граф А.А. Головкин.

В дом Головкина Ромм попал, исключительно благодаря случаю (как оказалось, счастливому!), в качестве наставника сына хозяина, но уже довольно скоро изначально официальные отношения графа и нанятого им учителя – двух столь разных по происхождению и жизненному опыту людей – переросли в настоящую дружбу. Четыре месяца спустя после их знакомства Ромм писал землякам:

Г-н Головкин – мой друг. <…> Г-н Головкин осыпает меня любезностями. Я обедаю у него дважды в неделю, но он хочет, чтобы я бывал у него чаще. Он – человек просвещенный и любит говорить только о науках и об ученых. Беседы с ним мне бесконечно нравятся.

Впрочем, молодой риомец, несмотря на искреннее расположение к нему русского аристократа, никогда не забывал о разнице в их положении, что вызывало у него некоторую неуверенность относительно истинной природы и прочности этой странной дружбы, в чем Ромм и признался однажды Дюбрёлю:

Чем больше моему самолюбию льстит то представление, которое возникло у Вас об отношении ко мне г-на Головкина, тем скорее я обязан вывести Вас из заблуждения относительно предполагаемой Вами его дружбы ко мне или, точнее, четко очертить ее границы. Этот господин слишком хорошо воспитан и образован для убеждения, что некоторая учтивость, приветливость и непринужденность в общении необходимы только для того, чтобы прочнее привязать к себе лиц, приглашенных воспитывать его сына, и уменьшить их корыстолюбие, оказывая им уважение подобным образом. Я никоим образом не хочу думать, что г-н Головкин руководствуется подобными чувствами, даря мне свою дружбу. Мое уважение к нему не допускает такой мысли; и для меня самого она была бы слишком унизительна. Однако, полагаю я, вполне достаточно и того, чтобы его поведение можно было интерпретировать двояко и допускать обе версии, не отдавая предпочтение ни одной из них.

Однако в дальнейшем Головкин, похоже, так и не дал Ромму каких-либо оснований сомневаться в искренности своих чувств. Граф продолжал выказывать риомцу свое благорасположение, охотно делился с ним новостями, услышанными при дворе, приглашал погостить в своем загородном имении, ввел в круг своих друзей.

Именно через Головкина Ромм познакомился с его приятельницей и соратницей по различного рода филантропическим начинаниям Мари-Генриеттой-Августиной Рене, графиней д’Арвиль (1749–1836), которая вскоре также стала постоянной покровительницей молодого риомца. Эту просвещенную аристократку отличала, по свидетельству современников, масса достоинств. «Она имела привлекательную внешность, была умна, нежна, весела. Я не знала в обществе человека более надежного и приятного, чем она», – писала о ней мадам Жанлис в своих мемуарах.

Впервые имя графини д’Арвиль упоминается Роммом в послании от 30 сентября 1776 г., но вполне возможно, что познакомились они гораздо раньше. В письме от 24 октября 1775 г. Ромм сообщает друзьям, что некая «уважаемая персона» хотела бы приобрести большую овернскую корову, дающую много молока. Не исключено, что этой уважаемой персоной как раз и была мадам д’Арвиль, которая в то время занималась филантропическим проектом выкармливания коровьим молоком младенцев, брошенных матерями.

Неоднократные упоминания в письмах Ромма о дружбе с графом Головкиным и встречах с различными парижскими знаменитостями, видимо, произвели на его риомских корреспондентов излишне сильное впечатление, из-за чего у них сложилось явно преувеличенное мнение об успехах их земляка в покорении Парижа. Риомцы попросили Ромма оказать протекцию их общему другу Ж. Демишелю, человеку доброму, обаятельному и неглупому, но страшно невезучему как в семейной жизни, так и во всех коммерческих делах, которыми он пытался заниматься. Ромм согласился помочь Демишелю устроиться на хорошую службу, но при этом счел необходимым заметить Дюбрёлю: «Позвольте мне Вам сказать, мой дорогой друг, что Вы питаете иллюзии относительно моего места в обществе; оно далеко не столь значительно, как Вы предполагаете. Я по-прежнему всего лишь очень скромный учитель математики, чей кредит столь же ограничен, как и состояние».

Тем не менее наличие таких покровителей при королевском дворе, как граф Головкин и графиня д’Арвиль, давало Ромму важный козырь в той сложной игре по завоеванию столицы, которую он вел уже более полутора лет, – козырь, не использовать который было бы просто неразумно. И в начале 1776 г. Ромм предпринял попытку радикально изменить ситуацию, чтобы, не тратя годы на трудоемкое и дорогостоящее изучение медицины, обрести желанное место, дающее высокий общественный статус и достаток.

Его надежды были связаны с тем, что в период министерства Тюрго, возглавившего правительство Франции в 1774 г., между властью и научным сообществом установились особо тесные и доверительные связи. Выше уже говорилось о том, что французская политическая элита второй половины XVIII в. отличалась, можно сказать, демонстративным почтением к науке, однако даже на этом фоне период правления Тюрго выделяется как «золотой век» в отношениях государства и ученых.

С одной стороны, это было связано с личной позицией главы правительства: «Тюрго всегда проявляет живой интерес, когда речь идет о практическом приложении науки, будь то плавка стали на металлургическом заводе Бюффона <…> или оценка преимуществ и недостатков вымачивания конопли в проточной или непроточной воде». Поддержку генерального контролера финансов (так официально называлась должность Тюрго) получали не только научные изыскания, прикладная польза которых была достаточно очевидна, но и весьма рискованные начинания, на поверку оказывавшиеся авантюрами. Любопытно, однако, что даже многочисленные враги министра, не прощавшие ему ни одной ошибки в сфере экономики и финансов, не ставили ему в вину поддержку окончившихся неудачей дорогостоящих научных предприятий, руководствуясь, видимо, принципом, который сформулировал в этой связи известный журналист Л.П. Башомон: «Все, что идет на пользу науке, не может считаться бесполезным».

С другой стороны, сами ученые и, в частности, руководители Академии наук считали Тюрго человеком своего круга и в большинстве с симпатией относились к его политике. «Послом республики наук» при генеральном контролере финансов выступал его друг и ближайший помощник, знаменитый математик М.Ж.А.Н. Кондорсе. «Это ученый муж, вечно поглощенный вычислениями и таблицами, вкладывающий свое личное честолюбие в упорядочение мер измерений, человек, которого Тюрго занимает и который занимает Тюрго самыми разнообразными научными проблемами, как самыми абстрактными, так и самыми практическими: таблицами импорта леса, улучшением мер емкости для вина, а затем переводами произведений Эйлера, учением о гидравлике аббата Боссю, терапевтическим методом лечения опущения желудка Готье и тут же планом Лонпандю, который должен обеспечить водный путь из Лиона в Гавр через Париж…»

Впрочем, горячие симпатии к Тюрго испытывали не только великие парижские ученые, но и провинциальные любители наук из Риома. В тех спорах, которые развернулись во Франции вокруг реформ Тюрго, товарищи Ромма безоговорочно причислили себя к «тюрготистам», и Дюбрёль как-то даже попенял своему другу за то, что тот позволил себе критические высказывания в отношении отдельных аспектов политики этого министра. Ромму пришлось оправдываться: «Я счел бы себя оскорбленным, мой дорогой друг, если бы кто-то другой, а не Вы, назвал меня “антитюрготистом”, и я бы потребовал у него объяснения причин подобного поношения; Вам же я лишь напомню о своих предыдущих письмах, где мне приходилось говорить о г-не Тюрго».

Действительно, Ромм с большим интересом и сочувствием наблюдал за действиями Тюрго и постоянно сообщал друзьям новости об отношении к нему двора и о его очередных политических шагах, но, в отличие от земляков, не причислял себя ни к одной из «партий»: ни к приверженцам Тюрго, ни к противостоявшим им сторонникам Ж. Неккера: «Вы меня упрекаете, – писал он Дюбрёлю, – в том, что я, по Вашему убеждению, встал на сторону Неккера».

И как я мог это сделать? Я не читал ни Бодо, ни Дюпона, ни Неккера, ни Сори, ни Кондорсе и совершенно не хочу этого делать. Со всех сторон мой слух терзают крики спорщиков, не вызывая у меня, однако, ни малейшего желания ознакомиться с аргументами тех или других. Я не думаю, что для человека, стремящегося сделать карьеру в области, диаметрально противоположной политике, коммерции и финансам, жизненно необходимо вставать в ряды той или иной партии.

Тем не менее и в сфере науки, хотя она и представляла собою, по мнению Ромма, «диаметральную противоположность политике», поддержка власть имущих была необходима для успешной карьеры. Ромм это отлично понимал и достаточно рано стал обзаводиться знакомствами в окружении министра. Уже в марте 1775 г. он вместе с М. Болатоном де ла Першем (парижским кузеном риомского Болатона) посетил в Версале его родственников – Дюпре де Лиля, врача при дворе графа Прованского, и Леклерка, бывшего помощника генерального контролера финансов Террэ, предшественника Тюрго. Через Леклерка Ромм познакомился с г-ном Пэзаном (Pesant), секретарем Тюрго. Однако это знакомство каких-либо существенных последствий не имело. Возможно, потому что Ромм еще не решил, каким образом можно побудить министра принять участие в судьбе безвестного провинциала.

Лишь год спустя Ромм подготовил проект, достаточно конкретный и масштабный для того, чтобы привлечь внимание главы правительства, и с ним при поддержке влиятельных покровителей обратился к Тюрго. Идея Ромма, по словам де Виссака, состояла в радикальном преобразовании существовавшей в Риоме «Академии манежа», где с начала XVII в. обучали молодых дворян верховой езде и фехтованию. После создания в 1776 г. в овернском местечке Эффиа на базе местного ораторианского коллежа военной школы «Академия манежа» фактически стала ее подразделением. Ромм же предложил учредить в Академии кафедру математики и экспериментальной физики, которая должна была решительно изменить содержание и качество образования в этом учебном заведении. Сам он выразил готовность взять на себя ответственную и почетную миссию руководителя этой кафедры.

Я не случайно использовал формулировку «по словам де Виссака», так как этот историк имел в своем распоряжении наиболее широкий круг документов, имеющих отношение к «академическому проекту» Ромма. Сегодня же мы располагаем только рядом писем Ромма Дюбрёлю, где упоминается об этом предприятии. Первое из них датировано 4 мая 1776 г. Начинается оно с такой фразы: «Мой дорогой друг, Вы оказали мне величайшую услугу, передав информацию о проекте, которую я Вам доверил, тем уважаемым людям, коих Вы мне назвали в своем последнем письме». Иными словами, задумка Ромма уже обсуждалась ранее в их переписке – в тех ее фрагментах, которые до нас не дошли.

Но как долго к тому времени Ромм занимался данным проектом? Об этом мы можем только догадываться, поскольку соответствующие документы, цитируемые де Виссаком, не датированы. О том, что к подготовке «академического проекта» Ромм приступил достаточно заблаговременно, мы можем косвенно судить по снижению его активности в изучении медицины. Последние по времени аттестации о сдаче экзаменов, находящиеся в архиве Ромма, датированы июнем – июлем 1775 г. А это дает основание предположить, что если он и записался на курсы следующего триместра, то осваивал их не настолько прилежно, чтобы подготовиться к итоговым экзаменам. Конечно, не стоит упускать из виду и вероятность того, что аттестации за более поздний период все же существовали, но в дальнейшем были просто утрачены. Однако в уже упоминавшемся письме от 4 мая 1776 г. есть фраза, которая, похоже, является ответом на выраженную друзьями Ромма озабоченность относительно состояния его медицинских штудий: «По поводу медицины я считаю так же, как и Вы; но боюсь, у меня не будет недостатка во времени, необходимом для завершения курсов, на которые я записался. Однако нам придется решать этот вопрос, только если дело получит благоприятный исход, в чем пока еще можно сомневаться».

По-видимому, Дюбрёль выказал обеспокоенность тем, что Ромм, занимаясь своим «академическим проектом», забросил изучение медицины, почему тот и уверяет его, что, пока проект не принят, времени для занятий хватает, и только если задуманное увенчается успехом, тогда и придется решать, как быть дальше. Иначе говоря, какое-то основание для беспокойства у друзей Ромма все же было, и, вполне возможно, отсутствие в его архиве аттестаций за период после июля 1775 г. связано именно с тем, что занятость подготовкой «академического проекта» заставила Ромма отодвинуть медицину на второй план. Если это предположение верно, подготовка проекта заняла как минимум несколько месяцев.

Впрочем, учитывая то, какие силы Ромм мобилизовал на данное предприятие, о меньших сроках говорить довольно сложно. По словам де Виссака, Ромм для продвижения своей идеи привлек в Париже графиню д’Арвиль, Даламбера, Кондорсе, уже известного нам математика Ш. Боссю и г-жу А.К. Гельвеций, вдову философа К.А. Гельвеция и хозяйку модного салона. Историк не упоминает здесь графа Головкина, но трудно представить себе, чтобы тот мог остаться в стороне от дела, имевшего столь важное значение для его друга. Тем более что граф, как отмечалось в одном из писем Ромма, имел непосредственный выход на генерального контролера финансов. Впрочем, кто бы ни входил в это «лобби», всех их надо было сначала убедить в обоснованности проекта и в необходимости оказать ему поддержку, для чего, разумеется, требовалось время. И только после этого можно было обращаться собственно к главе правительства.

Оригинал мемуара с изложением проекта, который Ромм подал министру, до нас не дошел. Мы можем судить об этом документе только по двум фрагментам, опубликованным де Виссаком:

Разве не заслуживают особого покровительства экспериментальная физика, которая учит познавать природу, и математика, направляющая физику в ее исследованиях? Их полезность более чем убедительно доказана многочисленными примерами применения в ремеслах, а также тем, что они наилучшим образом способствуют развитию мышления и приучают ум отделять истинное от вероятного. Подтверждаемые нашими ощущениями и имеющие практическую пользу выводы физики слишком тесно связаны с абстрактными положениями математики для того, чтобы можно было разделить эти две науки, одна из которых является инструментом другой.

Эти соображения, относящиеся ко всем провинциям, имеют особое значение для Оверни. У ее обитателей нет другой возможности стать полезными обществу, кроме как найти себе место в каком-либо из судебных учреждений. Многочисленное население, поглощающее все плоды земледелия своей области, превратится в источник богатства для государства, если обратить праздную молодежь к ремеслам и наукам. Юные дворяне, чтобы подготовиться к военной службе, которая обычно становится их уделом, не имеют иного учебного заведения, кроме Академии верховой езды. Но разве не будет более последовательно решена задача, которую ставило перед собой правительство, создавая этот институт, если дополнить его кафедрой математики и физики? Война превратилась в сложное искусство и требует специальных знаний, с тех пор как ее возвели в систему.

Помимо парижан Ромм попытался заинтересовать своей идеей и овернскую элиту. По свидетельству де Виссака, он обратился за содействием к влиятельным нотаблям Риома, с которыми поддерживал добрые отношения: к П. Андро, заместителю мэра города, и Ф.Г. Деведьеру, советнику президиала. Кроме того, Ромм направил послание с изложением своего проекта высшему должностному лицу провинции – интенданту Оверни Ш.А.К. Шазера (Chazerat), где, в частности, говорилось:

Создание подобного учреждения [кафедры физики и математики. – А.Ч.] имело бы неисчислимые последствия. Жители, став более умелыми и просвещенными, превратили бы обширные болота, коими изобилуют окрестности Риома и Клермона, в сельскохозяйственные угодья. Всевозможные плоды земледелия, которым природа здесь благоприятствует и которые пока известны лишь натуралистам, позволили бы заложить несколько мануфактур. Для процветания же торговли осталось бы лишь построить новые дороги и сделать реки более судоходными.

Для продвижения проекта в Оверни были задействованы и риомские друзья Ромма, о чем мы можем узнать все из того же письма Дюбрёлю от 4 мая:

Я никогда не смог бы надеяться добраться до господина Шазера и ознакомить его с моим проектом, каковой считаю полезным для провинции, если бы Вы мне не помогли со всем усердием и благоразумием. Я Вам весьма обязан и за то рвение, которое господин Андро проявил в осуществлении этого дела. Он слишком хороший гражданин, чтобы не воспользоваться случаем сделать для нашего города какую-либо полезную вещь, чем, несомненно, стало бы создание в Риоме подобного учреждения, судьба которого, думаю, теперь зависит от г-на Интенданта. <…>

Я буду Вам бесконечно признателен, если Вы дадите мне знать как можно скорее, когда г-н Интендант получит от Тюрго письмо на сей счет, а также, если будет возможно, в каких выражениях министр его составит, и затем – ответ г-на Шазера. Инструкции, которые я Вам дал в моем последнем письме, – не более чем общие наметки, которые Вам будет гораздо легче развить, чем мне. Но я предоставляю гг. Буара, Болатону и Вам руководство всем. Я не хочу участвовать ни в чем таком, что Вы сможете сделать лучше меня.

Со своей стороны А. Буара сообщал, что к продвижению проекта подключены мэр Риома П.А. Дюдефан и ряд муниципальных служащих: все готовы действовать, как только к интенданту поступит соответствующая бумага от генерального контролера финансов.

Как видим, Ромм подошел к делу весьма обстоятельно. Прежде всего это относится к обоснованию им самой идеи. На сей раз он выступал не в качестве «мелкого провинциала», который просит столичных ученых помочь ему добывать средства к существованию, а в качестве благодетеля родной провинции и даже государства в целом, поскольку реализация плана должна-де привести к экономическому подъему в одной из беднейших областей королевства. Не может не впечатлять и организационное обеспечение проекта: для его реализации Роммом были задействованы все связи, приобретенные за полтора года пребывания в столице, и все те, которые он сохранил в Риоме.

На карту было поставлено будущее Ромма, и ради успеха он готов был пожертвовать многим. Увлеченный задуманным, он не только забросил свои занятия медициной, но и отклонил выгодное предложение, полученное в самый разгар кампании по продвижению «академического проекта». По иронии судьбы, именно в этот момент его пригласили возглавить кафедру математики в одной из только что созданных в провинции военных школ. Где именно находилась та школа и от кого исходило приглашение, мы, к сожалению, не знаем, но, судя по реакции Ромма, предложенное место было далеко не столь привлекательно, как то, к которому он стремился, продвигая свой проект. И Ромм решительно отверг эту синицу в руке, предпочтя ей журавля в небе:

Кафедра математики в провинции с жалованьем в 1200 или 1500 ливров, может ли она заменить те возможности различного рода, которые открывает пребывание в Париже? Я, не колеблясь, ответил отказом. Но я хочу знать, что об этом думают мои друзья. Сообщите эту новость наименее болтливым, каковых не так много, и дайте мне знать их мнение, которое всегда мне служит компасом.

Говоря об открывающихся в Париже возможностях, Ромм, скорее всего, подразумевал именно те, что были связаны с реализацией его проекта, поскольку собственно к парижской жизни он, как мы ранее видели, тяги не испытывал, да и увенчайся успехом его план, ему все равно пришлось бы покинуть столицу.

Ответ Дюбрёля не сохранился. Но, судя по следующему письму Ромма, друзья не поддержали его выбор, видимо, сомневаясь в успехе «академического проекта» из-за ослабевавших день ото дня позиций Тюрго. Ромм поспешил их уверить, что положение в государстве не столь печально, как им кажется, а сам он не собирается отказываться от своих намерений:

Полагаю, что не оставил у Вас никаких сомнений относительно принятого мною решения не занимать кафедру математики, о котором я рассказал в своем последнем письме. Я Вам написал о нем только потому, что обещал сообщать Вам и другим лицам, питающим ко мне добрые чувства, о том, что здесь делают для меня. Было легко предвидеть мнение этих господ и, соответственно, мне было легко принять решение. Полагаю, Вы ошибаетесь, мой дорогой друг, считая, что реформы министра еще недостаточно прочны. Они имеют слишком справедливые и слишком хорошо осознанные нашим молодым монархом основания, чтобы существовать столь же долго, сколько будут царить на троне здравый смысл, справедливость и гуманность, а сам трон не будут окружать лесть, корысть и интриги. Думаю, таково ныне положение дел.

Каково же было потрясение Ромма, когда после такой жертвы и после всех предпринятых усилий его план потерпел крах: 12 мая 1776 г. король отправил Тюрго в отставку. Написанное по горячим следам послание Ромма передает его смятение чувств и отчаяние, вызванные крушением надежд, но также свидетельствует о желании сохранить лицо даже в самых неблагоприятных обстоятельствах:

Мой дорогой друг, я более не могу надеяться вернуться на родину в звании физика. Опала г-на Тюрго так же отдалила меня от [осуществления] моего проекта, как этого доброго министра от двора. Я придерживаюсь слишком высокого мнения о Вашей рассудительности и Вашей любви к добру, чтобы думать, будто Вы не потрясены этой переменой. Каждый добрый гражданин ощущает утрату, которую понесла нация, и должен оплакивать того, кто нашел столь благое применение доверию своего господина и, быть может, первым понял истинную причину, по которой ремесла и науки представляют интерес для власти и заслуживают ее покровительства. Но он сделал, несомненно, слишком большой шаг вперед, упустив из виду, что за долгое время нация привыкла продвигаться к благу медленно. Когда кто-то думает не так, как основная масса людей, он рискует стать жертвой ее эмоций. Это событие должно было бы особенно больно ударить по мне, поскольку лишило меня бесценного преимущества жить в кругу семьи, занимаясь делом, наиболее отвечающим моим интересам и состоянию моего здоровья. Тем не менее это – не самая тяжкая из ран, нанесенных мне произошедшей катастрофой. Меня уберегло то, что я не возлагал чрезмерных надежд на дело, зависевшее от слишком многих лиц и слишком многих обстоятельств, чтобы можно было быть уверенным в его успехе. Привыкнув к достойной умеренности, я был настолько ошеломлен открывшейся мне благоприятной перспективой, что не осмеливался в нее поверить. Зато теперь мне, к счастью, не нужно перестраиваться: мое честолюбие совершенно не пострадало. Я буду безропотно ожидать от Провидения решения своей участи: глупо было бы считать себя гарантированным от неудач и превратностей, сопутствующих деяниям человека. Только пробившись сквозь толпу и пережив взлеты и падения, можно добраться до предначертанной нам обители. Страдания и горести человека проистекают не столько от самих бед, переживаемых им на протяжении его жизни, сколько от того, что он не может их предвидеть.

Впрочем, Ромм оправился от удара достаточно быстро и вскоре предпринял попытку реанимировать свой проект. В сентябре 1776 г. он направил соответствующий мемуар новому контролеру финансов Ж.Э.Б. Клюни. У нас нет документов, отражающих реакцию риомских друзей Ромма на этот новый демарш, но, судя по его письму от 15 октября, она, похоже, оказалась не слишком благоприятной. И их вполне можно понять: уже не один месяц Ромм носился с проектом, который хотя и сулил ему в случае успеха быструю и успешную карьеру, но имел на такой успех слишком гипотетические шансы, в то время как практически заброшенное им изучение медицины обещало пусть и не столь быстрое, но все же гораздо более надежное социальное восхождение. Вот почему Ромм счел необходимым подробно изложить Дюбрёлю свою позицию по данному вопросу. Характерно, что в его аргументации теперь отчетливо слышны новые мотивы. С одной стороны, он доказывает, что руководство кафедрой ему не только не помешает в изучении медицины, а, напротив, создаст для этого наиболее оптимальные условия:

Вы не перестаете, мой дорогой друг, критиковать меня. Вы проявляете жестокость, подозревая меня в недостаточном уважении к советам человека, которого я всегда буду любить и почитать [очевидно, речь идет о докторе Буара, главном стороннике выбора Роммом карьеры врача. – А.Ч.]. Я заглянул себе в душу и могу признаться Вам со всей искренностью, на какую способен, что не виновен в подобном проступке: нет, мой дорогой друг, я совершенно не отказываюсь от медицины и даже не думал отказываться. Мой демарш перед г-ном Тюрго, который я повторил перед г-ном Клюни, этого не предполагает. Я, как и Вы, ощущаю потребность в независимости, особенно необходимой для того, чтобы совершенствоваться в профессии, которая, обеспечив мне более прочное положение, позволит заполнить то свободное время, какое непременно даст мне искомое мною место.

С другой стороны, Ромм делает акцент уже не столько на личном, сколько на общественном значении проекта – мотив, который раньше звучал у него преимущественно в обращениях к официальным лицам, но не в частной переписке:

Прежде всего я скажу Вам, что, ходатайствуя о создании кафедры математики и экспериментальной физики, я совсем не имел в виду просить ее исключительно для себя. Я думал о том, что многочисленное население провинции нуждается и в иных ресурсах помимо тех, которыми природа одарила эту плодородную почву; о том, чтобы поднять там престиж наук и ремесел, пробудить усердие, которое позволит однажды получить плоды, известные пока только натуралистам, – это проект, достойный того, чтобы им занялся министр. Выдвигая идею создания кафедры, я открывал лишь часть проекта, включающего в себя создание учреждений всех видов. Медицина тоже входит в мои планы, предполагающие ходатайство о создании кафедры акушерства. Там нет никакого интереса к наукам? Задача тех, кто осознает подобный недостаток провинции, этот интерес пробудить. Чего не знают, того не любят.

Но и этот демарш Ромма окончился ничем. Уже в следующем письме он сообщил Дюбрёлю, что министр Клюни скончался. Приходилось опять все начинать заново. Впрочем, упорный риомец не опустил руки, а попытался получить поддержку «академического проекта» уже у следующего генерального контролера финансов Л.Г. Табуро де Рео и у директора казначейства Ж. Неккера. Однако на сей раз вместо «лобовой атаки» он применил тактику постепенной «осады»:

У меня есть четверо или пятеро людей в окружении гг. Неккера и Табуро, ожидающие подходящего случая, чтобы начать действовать. Это позволяет мне не выступать ни с какими ходатайствами, что полностью меня устраивает. Буду Вам подробно сообщать все, что относится к этому делу.

Тем же письмом Ромм дает новые инструкции друзьям относительно их дальнейших действий:

Вы меня очень порадуете, добыв какую-либо секретную информацию о ресурсах провинции, которые можно было бы использовать для известного Вам учреждения. Нет ли чего-либо в коллеже Бийома? Нельзя ли узнать, каково отношение ко всему этому г-на Шазера? Его одобрение важнее, чем чье бы то ни было, и является условием успеха.

Но месяц шел за месяцем, наступил уже следующий, 1777 год, а никакого прогресса в осуществлении задуманного не наблюдалось. В конце января Ромм писал Дюбрёлю: «Я ощущаю, мой дорогой друг, сколь далека идея проекта от общего одобрения и от исполнения. Первые шаги имели оглушительный успех, но чем большим оказывается число лиц, от которых зависит благоприятный исход дела, тем он становится дальше».

Впрочем, Ромм тогда еще продолжал верить в успешное завершение предприятия и вновь инструктировал друга, как добиться «полного одобрения г-ном Шазера» столь важного для Риома начинания. Особое значение Ромм придавал содействию проекту со стороны уже упоминавшегося риомского нотабля П. Андро.

Однако два месяца спустя мы видим разительную перемену в настроении нашего героя, отразившуюся в письме Дюбрёлю: «Не думайте больше о проекте, мой дорогой друг, я уже давно выпустил его из виду. Присутствие тех, кто, по Вашему убеждению, должен был ускорить его осуществление, привело, напротив, к тому, что отдалило его навсегда».

К сожалению, дальнейшее содержание послания довольно слабо объясняет столь загадочно звучащее вступление. Мы узнаем только, что Ромм встретил в Париже Андро, и тот не проявил такого интереса к проекту, какой Ромм, со слов Дюбрёля, предполагал у него найти. Точнее сказать, не проявил вообще никакого интереса: «мы говорили только о дожде и хорошей погоде». И после этой беседы «ни о чем» Ромм отказался от идеи, реализации которой добивался в течение года. Чтобы понять мотивы такого решения, которое со стороны выглядит довольно странным, очевидно, надо знать контекст, в котором оно принималось, представлять себе, как вообще обстояли на тот момент дела с проектом. Однако имеющиеся в нашем распоряжении источники такой возможности нам не дают, поэтому мы можем лишь констатировать: предприятие, которому Ромм посвятил целый год жизни, ради которого оставил занятия медициной и с которым связывал столь большие надежды, окончилось неудачей.

* * *

Сколько-нибудь ясное представление о том, как прошел для Ромма 1777 год, составить по его письмам трудно. Они после крушения «академического проекта» надолго становятся весьма краткими и малоинформативными: главная их тема – приобретение книг по разным научным дисциплинам и их пересылка из Парижа в Риом и в обратном направлении. Если Ромм и предпринимал в тот период какие-либо новые шаги, чтобы попасть в «республику наук», то они не нашли отражения в его корреспонденции и, соответственно, остались нам неизвестны.

Впрочем, какие бы шаги ни были сделаны, сколько-нибудь заметных перемен в положение Ромма они не внесли, и примерно с середины 1778 г. его будущая карьера вновь стала предметом активного обсуждения в корреспонденции с друзьями. Судя по ответам Ромма, риомцы сетовали, что он, увлекшись слишком широким спектром наук, забросил занятие той из них, которая с наибольшей вероятностью могла бы обеспечить стабильное будущее – медициной, и советовали остановиться на чем-то одном, к чему особенно лежит душа. Ромм спорить не стал и с готовностью признал критику вполне обоснованной: «Все, что Вы мне сказали в своем последнем письме относительно медицины, является ли это результатом Ваших собственных размышлений или результатом разговоров с г-ном Буара, доставило мне особенно большое удовольствие тем, что оно совершенно бесспорно. Вы дали мне еще одно доказательство Вашей искренней озабоченности моей судьбой…»

Тем не менее далее Ромм сообщал, что испытывает «пылкий интерес» ко всем наукам и сконцентрироваться на какой-то одной ему трудно, ибо хочется познакомиться со всеми. Эту же тему он развил и в другом письме летом 1778 г.:

Вам говорят, что мне слишком нравится занимательная сторона наук и что я недостаточно стараюсь сосредоточиться на чем-то определенном. Подобное суждение вправе выносить только очень просвещенный человек, ибо только очень просвещенный человек может отделить занимательное от полезного или, точнее, полезное от того, что есть в науке приятного; ведь полезное является одновременно и занимательным для того, кто хочет научиться. <…> Мое образование – вот моя единственная цель, единственная страсть. Все новые открытия и всё, что хоть сколько-нибудь выглядит полезным, вправе претендовать на мое внимание, и я со страстью занимаюсь такими предметами. Если в этом моя вина, то я ее признаю, но я ее разделяю с весьма уважаемым мною классом любознательных людей, не знающих другого наслаждения, кроме как приобретать все новые знания. <…> Универсальность – моя слабость. Я бросаюсь очертя голову за всем, что мне кажется интересным, не задумываясь, проливает ли это какой-либо дополнительный свет на ту дисциплину, которая должна обеспечить мое положение. Но не думайте, что в поиске для себя постоянного места, каковой Вы мне очень правильно рекомендуете, я теряю хоть мгновение.

Увлечение самым широким спектром научных дисциплин действительно не приближало Ромма к превращению в полноправного «гражданина республики наук», ибо он по-прежнему чувствовал себя всего лишь просвещенным дилетантом, и, по-видимому, не без оснований. Весьма характерны в данной связи те ощущения, которые он испытывал в беседе на научные темы со своим старым знакомым Дю Карла, заметим, далеко не самым крупным из ученых того времени:

Я чувствовал себя, как нерадивый ученик, у которого проверяют домашнее задание. С ним [Дю Карла] надо было говорить о химии и особенно о великих движениях материи, а мне нечего сказать о химии, кроме скучного и педантичного повторения того, что давно уже известно. Новые открытия можно оценивать, только видя их связь со старыми, что требует углубления в детали, а я не могу и не хочу этого делать.

После того как Ромм отказался от занятий медициной, но не преуспел в других науках, ему оставалось лишь надеяться на счастливый случай – на успех какого-либо начинания, подобного «академическому проекту». Однако такой успех зависел уже не столько от самого Ромма, сколько от сочетания сил и влияний в высших сферах власти, куда риомец доступа не имел и где его интересы представляли его покровители. Но вероятность благоприятного совпадения звезд на этом небосклоне была не слишком высока, и, соответственно, перспективы карьеры Ромма оставались более чем туманными. Тем же летом 1778 г. он так писал об этом Дюбрёлю:

Я получил, мой дорогой друг, письмо г-на Буара. Его советы кажутся мне весьма мудрыми. Продиктованные дружбой и искренностью, они заставляют меня стыдиться, но и утешают. Да, мой дорогой друг, я краснею от того, что моя карьера продвигается столь медленно. Я чувствую, что слишком сильно полагался на обстоятельства. Увлеченный множеством проектов, отвечавших моим склонностям и вселявших в меня надежды, я до последнего времени считал, что вот-вот обрету достойное положение, не связанное с медициной, но, к сожалению, слишком зависевшее от решения министров. Несколько раз я получал от них обещания, но опыт ценой времени, потерянного для других дел, научил меня, что при дворе ничто не ценится меньше обещаний.

Шансы Ромма на успешную карьеру становились все призрачней. После первых успехов в «штурме» Парижа, когда молодой провинциал сумел обосноваться в столице, обзавестись полезными знакомствами и покровителями, найти себе скромный, но постоянный заработок и приступить к занятиям медициной, дальнейшее его продвижение к поставленной цели явно застопорилось. После четырех лет пребывания в столице положение Ромма оставалось практически столь же неопределенным, как и после первых четырех месяцев.

Врачом он не стал и, похоже, распрощался с надеждой на это. В последний раз о гипотетической возможности получения такой профессии Ромм упомянул в своей переписке на исходе 1778 г., когда сообщил друзьям, что собирается в Монпелье на знаменитый медицинский факультет, который в свое время окончил доктор Буара. Но порыв, возможно вызванный запоздалым сожалением об утраченных перспективах, оказался кратким, и к этой теме Ромм больше не возвращался. Подобные метания показывают, сколь мало определенности было в его планах на будущее.

Не стал он также математиком или физиком. «Академический проект» окончился неудачей, как, по словам Ромма, и «множество» других. Риомец не имел каких-либо реальных достижений в этих дисциплинах – ни научных трудов, ни совершённых открытий, которые позволяли бы ему в силу собственных заслуг претендовать на успешную карьеру в данной области. Единственным его козырем была поддержка высоких покровителей, но те, увы, оказались недостаточно «высоки», недостаточно влиятельны, чтобы обеспечить своему подопечному искомую должность.

О степени влиятельности того «лобби», на поддержку которого мог рассчитывать наш герой, мы можем судить по списку парижских знакомых Ромма, составленному им в конце 1778 г. по неоднократно повторявшейся просьбе Дюбрёля. Список состоит из двух частей – «высшее общество» и «ученые с писателями», в каждой – по 14 имен.

Изучая первый раздел этого перечня, нельзя лишний раз не оценить, какой удачей для Ромма оказалась его встреча с графом А.А. Головкиным уже в первые месяцы пребывания в Париже, а затем и знакомство через него с графиней д’Арвиль. Даже четыре года спустя связи риомца в высшем свете ограничивались преимущественно окружением этих двух его покровителей. Маркиза Монкан была любовницей А.А. Головкина и подругой мадам д’Арвиль. К числу друзей последней принадлежали также графиня Жюмияк, графиня Жанлис, шевалье Т. Ламет (будущий деятель Революции), граф Шатэнье, а граф д’Эссюй являлся ее родственником по мужу. Кроме них в этой же части списка упомянуты шведский барон де Сталь, командир Буйонского полка барон Флашланден, граф д’Альбаре (ставший накануне епископом), близкие к литературным кругам аббаты Сабатье и Ларош, а также мадемуазель Валетьер, идентифицировать которую издателям переписки Ромма не удалось.

Все эти лица, по словам Ромма, «желали ему добра», однако на деле их возможности оказать ему сколько-нибудь действенную протекцию были не слишком велики. Среди них мы не видим никого, кто занимал бы сколько-нибудь значительный пост в административных органах, не говоря уже о правительстве. К тому же в положении двух главных покровителей Ромма имелись некоторые «слабости», снижавшие эффективность их влияния. Мария-Антуанетта откровенно недолюбливала графиню д’Арвиль, что, естественно, отнюдь не способствовало повышению кредита той при королевском дворе. Головкин же, хотя и пользовался несомненным уважением в высшем свете Франции, однако был иностранцем и не принадлежал ни к одной из придворных «партий», игравших ведущие роли на политической сцене королевства.

Во второй половине списка мы видим имена ученых и литераторов, с наиболее известными из которых Ромм также познакомился в первые месяцы своей жизни в столице. Это уже упоминавшиеся ранее натуралист Ф. Розье, математик и астроном Ж.Ж. Лаланд, физик Ж.Э. Сиго де Лафон, профессор анатомии А. Порталь, географ Ж.Э. Геттар. Кроме них в список включены математик Ж.А.Ж. Кузен, химики Б.Ж. Саж и Митуар, врач П.Ж.Ж. Кабанис. Литераторы представлены энциклопедистом П.Н. Шанжо, драматургом Б.Ф. Дюрозуа и автором занимательных сочинений по истории Ф.А. Тюрпеном. Каким-то образом в перечень попал и уже появлявшийся на страницах этой книги судейский чиновник М. Болатон де ла Перш, который если и имел отношение к науке или литературе, то лишь как любитель. И, наконец, одного человека – некоего Делегаля – идентифицировать не удалось.

В отличие от первой части списка, этот круг людей был более разнороден. Большинство перечисленных в нем ученых принадлежало, условно говоря, к деятелям второго и даже третьего ряда «республики наук», а потому они если и питали симпатию к начинаниям Ромма, то едва ли могли оказать ему действенную поддержку. Из всего перечня, пожалуй, только Ж.Ж. Лаланда и Ж.А.Ж. Кузена можно на тот момент с большей или меньшей степенью уверенности отнести к высшему эшелону французской научной элиты. Причем из них, как минимум, Лаланд обладал реальными возможностями помочь молодому ученому получить достойное место, как он сделал по отношению к старшему Ромму. Однако Жильберу Лаланд такой услуги не оказал. Почему? Имеющиеся у нас источники не позволяют ответить на этот вопрос. Может быть, просто не сумел, не подвернулось подходящей оказии. А может, отнесся к претензиям неофита с таким же скепсисом, какой проявил его, Лаланда, ученик… Николя-Шарль Ромм.

Летом 1778 г., когда Ромм в переписке с друзьями подводил неутешительные итоги прошедших четырех лет, он в одном из посланий упомянул о встрече в столице со своим братом: «Когда я видел его в Париже, я рассказал ему обо всех демаршах, предпринятых мною для получения кафедры математики, и о своих надеждах. Он же меня отговаривал заниматься данным проектом и отказался представить меня г-ну Безу, который в этой сфере может все».

Подобный эпизод весьма характерен для отношений двух братьев. Если младший испытывал к старшему глубочайшее почтение, то Николя-Шарль, похоже, просто не воспринимал всерьез ни самого Жильбера, ни его претензий на научную карьеру. Вот как Ж. Ромм описывает одну из встреч с братом:

Я видел его и с ним обедал. Я мог вести с ним беседу только в шутливом тоне, поскольку с ним невозможно говорить серьезно. <…> Тот веселый, игривый вид, с которым он высказывается обо всем, не позволяет от него чего-либо требовать, о чем-либо ему напоминать. Он обещает все, чего у него ни попросят, но лучше всего относиться к его обещаниям с той же легкостью, с какой он их дает. От общения с ним можно по-настоящему получать удовольствие, только так же дурачась, как он. В этом мире его удерживают только науки и наслаждения; в его присутствии я не ощущаю большой ценности братских уз. В отношении меня он несколько раз высказывал прямо противоположные мнения. Он неоднократно повторял, что лучше бы мне было оставаться в провинции возле нашей дорогой матери (дай-то Бог, чтобы в своем стремлении получить место я смог бы последовать его совету!), а потом он мне рекомендовал попытаться получить какую-нибудь кафедру в военной школе или в портовом городе.

Цена последнего совета, как мы видели, была невелика: когда у Жильбера появилась реальная возможность получить кафедру, Николя-Шарль отказался ему помочь. Старший брат не скрывал от младшего своего пренебрежения им, проявлявшегося в разной форме. Например, когда Жильбер поздравил Николя-Шарля с получением звания члена-корреспондента Академии наук, тот даже не ответил на поздравление.

Впрочем, не будем гадать, вызывали или нет у Лаланда попытки младшего Ромма проникнуть в «республику наук» такой же скепсис, как у Ромма-старшего, но факт остается фактом: Лаланд не помог неофиту достигнуть желаемого. Как не помогли тому и прочие друзья-покровители.

С наступлением 1779 года – пятого года, который Ж. Ромму предстояло провести в Париже, в его положении ничего не изменилось. Фаталистические нотки, уже не раз проскальзывавшие ранее в письмах риомца, теперь звучали все более и более отчетливо. Еще в сентябре 1778 г. он лишь мельком замечал, что «слишком мало является хозяином своих обстоятельств», но уже полгода спустя, обращаясь к друзьям, следующим образом высказался на ту же тему: «Судьба меня так бросает из стороны в сторону, что и я мог бы, как вы, и в такой же степени, как вы, сетовать на злосчастные обстоятельства, уже некоторое время, вопреки моей воле, удерживающие меня вдали от вас. Но существуют законы, которые необходимо уважать настолько, чтобы подчиняться им не ропща».

Подобный фатализм имел более чем достаточные основания: открывавшиеся перед Роммом перспективы оптимизма не вселяли, а как-либо повлиять на них было выше его сил. Ему оставалось лишь по-прежнему смиренно ожидать у рубежей «республики наук» разрешения вступить в сей обетованный «край» – ожидать столь же безнадежно, как ожидали бесчисленные «руссо сточных канав» вступления в не менее желанную для них «республику изящной словесности», куда им так никогда и не суждено было попасть.

К счастью, судьба оказалась к Ромму более благосклонна, чем к его «однополчанам» по проигранной «битве за Париж», и дала ему возможность если не обернуть поражение победой, то хотя бы отступить с достоинством и без серьезных потерь. Правда, отступать ему пришлось… до самой России.

Выше уже говорилось, что знакомство с графом Головкиным было для Ромма первым шагом по пути, которым он вошел в историю России. И хотя сам А.А. Головкин родился в Западной Европе и за всю свою жизнь на родине предков так и не побывал, его происхождение давало повод риомским друзьям Ромма предполагать, что однажды их земляк отправится делать карьеру в эту далекую, по слухам, очень холодную и варварскую, но очень богатую страну. Летом 1778 г., в период подведения Роммом в переписке с друзьями итогов четырех лет, проведенных им в Париже, это предположение было высказано открыто, но Ромм поспешил его опровергнуть:

Вы полагаете, что догадались, будто от занятий медициной меня отвлекла надежда получить место в России. Так знайте же, мой дорогой друг, что тот, кому я дал зарок нерушимой преданности, – граф Головкин – делал мне подобные предложения, которые вполне могли бы быть реализованы. Но, будучи человеком порядочным и деликатным, он не стал скрывать от меня, что его соотечественники не всегда обходительны, что оградить себя от этого довольно трудно и что, хотя это неудобство и не является нестерпимым, варварство их нравов часто будет оскорблять мою чувствительность. И через некоторое время я объявил, что соглашусь только на место в Париже или стану врачом, к чему я исполнен решимости.

Однако шли месяцы, подходящее место не только в Париже, но и во французской провинции оставалось для риомца недостижимой мечтой, решимости стать врачом хватило ненадолго, а потому весной 1779 г. он проявил уже гораздо большую благосклонность к идее отправиться в Россию. Примерно в середине апреля Ромм получил предложение стать воспитателем сына одного из первых богачей Российской империи: графа А.С. Строганова.

Александр Сергеевич Строганов (1733–1811) являлся потомком старинного рода новгородских торговых людей, уже в XIV в. имевшего обширные владения на Русском Севере, которые в XVI в. распространились также на Урал и в Сибирь. Его отца Сергея Григорьевича Петр I за заслуги перед отечеством возвел в баронское достоинство, а сам Александр Сергеевич с 1761 г. носил титул графа. Юность свою он провел в путешествиях по Западной Европе, где завершил начатое дома образование. По возвращении он в 1757 г. женился на Анне Воронцовой, дочери графа М.И. Воронцова. Брак, однако, не сложился, и в 1762 г. супруга А.С. Строганова вернулась в родительский дом. В 1769 г. она умерла. В 1771 г. граф женился на княжне Екатерине Петровне Трубецкой. После свадьбы супруги уехали во Францию.

В Париже у Строгановых 7/18 июня 1772 г. родился сын Павел. О первых годах его жизни нам почти ничего не известно. Историки семьи Строгановых дают весьма противоречивые сведения даже о ее составе. Так, в литературе высказывались разные точки зрения относительно того, был ли Павел единственным ребенком в семье или имел еще и сестру. Некоторые из авторов вообще не упоминали о ней. Н.М. Колмаков же утверждал: «7 июня 1774 года у графа Строганова родился сын Павел, – была еще и дочь Наталия, но она умерла в молодых летах, не оставив после себя никаких следов своего существования». О Наталии как единственной сестре П.А. Строганова сообщали также великий князь Николай Михайлович и Т. Меттерних. А вот в работе Ф.А. Волегова и А.А. Дмитриева, пермских историков рода Строгановых, сообщается, что детьми графа Александра Сергеевича были «…дочь, графиня София Александровна, скончавшаяся 16 лет, и сын, граф Павел Александрович». Это мнение представляется мне наиболее близким к действительности. Среди личной корреспонденции П.А. Строганова, хранящейся ныне в РГАДА, есть два письма Софьи Строгановой от 16 апреля 1787 г. и 8 мая 1789 г., написанные детским почерком по-французски и адресованные «дорогому брату». Софья Александровна родилась, по-видимому, в июле 1778 г.: именно в это время в Париже, где тогда жил с семьей граф Александр Сергеевич, получили распространение шутливые стихи его друга, аббата Рузо «Православное крещение. Посвящается г-ну графу Строганову, русскому вельможе, по случаю крещения его дочери». Относительно же даты и обстоятельств ее смерти каких-либо определенных сведений мне найти не удалось. Отмечу лишь, что она не была похоронена на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры в Санкт-Петербурге, где находятся могилы большинства других представителей рода Строгановых, умерших в XVIII–XIX вв.

Впрочем, год рождения и самого Павла Строганова приводится в литературе по-разному. Как мы уже видели выше, Н.М. Колмаков указывал 1774 г. И это отнюдь не опечатка. Именно такая дата была, очевидно ошибочно, проставлена на надгробном памятнике Павла Александровича, тогда как сам он считал своим годом рождения 1772.

Для воспитания Павла (в семье его звали Попо) граф А.С. Строганов и пригласил Ж. Ромма. Судя по свидетельству Ж. Демишеля, граф Строганов хотел предложить Ромму должность воспитателя сына еще в 1777 г., но тогда эта идея не встретила понимания у графини. И лишь теперь это предложение было сделано официально. Оно ввергло Ромма в бездну сомнений, выбраться из которой ему помогли лишь его парижские покровители:

Прежде чем произнести окончательное «да», которое должно было вырвать меня из общества, где я нашел истинных друзей; которое должно было воспрепятствовать всем моим связям с учеными, установить каковые мне позволили моя свобода и вкус к просвещению; которое должно было вынудить меня оставить родину, добавив огромное расстояние к тому, что уже отделяет меня от всех вас, моих дорогих друзей и родственников; которое должно было открыть передо мною стезю утомительную, долгую и тернистую; которое должно было заставить меня пожертвовать своими вкусами, взглядами и бытием ради ребенка, за коего мне придется отвечать до гробовой доски; – прежде чем произнести это «да», ужасное для меня, поскольку оно должно было изменить все мое существование, я пребывал в страхе и колебаниях. Я нуждался в дружеской поддержке тех, кто здесь желает мне блага; я нуждался в моих нынешних друзьях, наставлявших меня своими советами каждый день, каждый миг. Чем больше на меня нажимали, тем более нерешительным я становился, и до сих пор оставался бы таковым, если бы благоразумие и мудрость графа Головкина и госпожи графини д’Арвиль не вывели меня из состояния тяжких раздумий. Благодаря их заботам я отринул сомнения и дал согласие, а все мои представления поменялись: я вижу теперь в этой ситуации лишь преимущества для себя – вполне реальные, но еще больше таких, о которых я не могу и мечтать.

Абстрагируясь от патетической риторики этих строк, выделим их основную мысль: наиболее решительными сторонниками подобного выбора Ромма выступили его главные покровители – граф Головкин и графиня д’Арвиль. А это означает только одно: те друзья Ромма, кто имел доступ в высшие государственные сферы, кто не жалея усилий «лоббировал» там его проекты и, соответственно, гораздо лучше него самого мог оценить их реальные шансы на успех, сочли претензии своего риомского друга на научную карьеру во Франции лишенными каких бы то ни было перспектив, почему и посоветовали ему прекратить тщетную погоню за журавлем в небе и предпочесть ему русскую синицу.

Что же касается риомских друзей и знакомых Ромма, то взбалмошный и впечатлительный Дюбрёль, получив известие о его будущей поездке в Россию, разразился многостраничными оханьями и причитаниями («Ваше письмо выпало у меня из рук, и я не знал, что подумать и что сказать…» и т. д., и т. п.), однако другие, более реалистично настроенные, прореагировали гораздо спокойнее, расценив сей выбор как наилучший в сложившейся ситуации. Типограф А. Салль, например, счел нужным поздравить Ромма «с важной и почетной должностью, которая Вам доверена, и с теми преимуществами, которые из этого воспоследуют для Ваших домашних дел». И он был совершенно прав. Сколь бы пугающим для французов ни казалось путешествие в далекую и почти неведомую им страну, оно давало Ромму единственный шанс достойно отступить после полного фиаско в осаде им «республики наук».