Глава IX
Случайная тень Франции, вдруг проскользнувшая в разговоре с Гремушиным, уже не оставляла Роскофа. Едучи новодельною и недолговечной дорогою на Орёл, он все вспоминал совсем другую дорогу, что была самой естественной, проселочной, набитой за не одну сотню лет.
Наяву Платон Роскоф ехал шагом, в воспоминании своем мчался галопом. Домики, крытые черною соломой, сложенные из гранита, похожего на золотистый жженый сахар, столь малые, что русский пятистенок показался бы рядом просторным, как грибы вырастали впереди, расступались перед его лошадью и отставали, сменяясь невысокими яблоневыми садами. За яблонями зеленели поля артишоков, за артишоками стлалась гречиха, за гречихою вновь являлись гранитные дома-игрушки, то кучкой, образуя городок, то на особицу. Как же хороши были огромные, словно деревья, пышные гортензии в каждом палисаднике — розовые, красные, белые, синие. Синих гортензий, Платон знал, от природы не бывает, но крестьяне достигают такого цвета, удобряя цветы толчеными морскими ракушками. Сколько же всего он знал об этих краях, сколь многое словно уже видал когда-то! Память предков? Бог весть.
В бедном трактире с земляным полом ему подали только колодезной воды. Одноногий хозяин, со странно отчужденным выраженьем лица, не глядя на путника пояснил, что не прикрыл своего заведения лишь потому, что еще может предложить сена для лошадей проезжих.
«Из того у меня и останавливаются. Сено да ночлег, вот все, что можно у меня получить, хоть добром, хоть силой».
«Скотину забрали? — волнуясь, спросил Платон по-бретонски. Первый раз он пытался говорить на этом языке, между делом преподанном ему отцом».
«Третье лето, как постимся круглый год, — усмехнулся трактирщик, цепко вглядываясь в лицо де Роскофа. — Младшие ребятишки померли без молока. Осталось только четверо, нешто это семья?»
«По нынешним временам — еще изрядная, — отвечал Платон».
«Вы худо говорите по-нашему, сударь. Из чего делать такой труд, за местного вам не сойти».
«Нужды нет, я и есть местный, хотя и родился вдалеке, — непривычные бретонские слова цеплялись друг за дружку все бойчее. — Мое имя де Роскоф».
«Нешто вправду живой принц? — вопреки своему почтительному предположению, трактирщик опустился на скамью напротив Платона Филипповича. — Нынче все перемешалось. Мог бы я ждать молодежи из старых семей из-за моря, а вот чтоб со стороны Парижа… Ну да сегодня жди всего».
«Я еду к себе домой, — сказал Платон Филиппович. — Дед мой едва ль может быть в живых, ему под сто годов. Не слыхал ли ты, добрый человек, давно ль он умер?»
«Где мне слыхать, я прокаженный, — на лицо трактирщика набежала тень».
«Так ногу ты потерял… — догадался Роскоф».
«В Испании, — кивнул трактирщик. — Как нас убивать перестали, пошли в рекруты вязать. У Нея служил, воевал с такими же честными христианами, как сам. Сбежать бы мне, да за семью побоялся. Теперь вот…» — бретонец не договорил.
Тоскливая жалость стиснула сердце. Нечем утешить. Не мытьем, так катаньем, общая французская скверна пятнает потихоньку маленький рыбацкий народ.
«Далёко ль до Морле?»
«Так вам, сударь, в Роскоф? — казалось, трактирщик не считал себя вправе ни оказывать почтение Платону Филипповичу, ни называть его „принцем“. Больше того, он перешел на французский язык, словно добровольно себя из чего-то выключая».
«В Роскоф».
«Так вы лишнего взяли от моря. На Морле вам теперь не надобно. Проселочною дорогой держите путь до Каменного поля, как увидите хоровод глыб, сворачивайте на хороший тракт».
Платона переполняло волнение. Как жалел он, что миновал прекрасный городок Морле, откуда родом неведомая бабушка Сесилия. А все ж времени нет, без того оставил Гремушина за себя отдуваться.
Величественные высокие камни, вскоре представшие его взору, будто и впрямь плясали народный танец, не стояли на месте, но кружили. Ах, Панну бы сюда, сестру! Вот кто ухватился бы за карандаш! Задрожавшей вдруг рукою Роскоф расстегнул верхнюю пристежку мундира, словно что-то рвалось наружу. Рука не сразу узнала вдруг обеспокоивший его предмет. Под нательным крестом была, как всегда, потертая ладонка из синего сафьяна, с шитою серебром геральдическою лилией. Давний подарок матери, какая-то реликвия, связанная со святым королем Людовиком. Он давно уж замечал ее не больше, чем собственную руку. Отчего вещица теперь, в приближении родных его краев, бьется, словно сердце? Надо же сочинить. Эх, Роскоф, нету на тебя дядюшки Романа Кирилыча, занятого в столице делами Священного Союза. Вот кто на смех бы поднял, ему только признайся.
Вот уж словно навстречу ему выбежали первые домики, еще не сбившиеся в улицу. Роскоф, в отличье от так и не увиденного Морле, был большей своею частью не балочным, а опять же гранитным, приземистым и бурым. Окошки в не по размеру домов могучих стенах были до недоразумения малы. Одно зданье, впрочем, было высоким, с двумя башнями, штукатуренное в синий цвет. «Отель Англетер», гласила основательная вывеска над забитою досками дверью.
Ну и куда ж дальше? Вот он, Роскоф, мирно дремлет под мощный шум своего океана. В церковь, куда ж еще! Если кто и знает все обо всех, так это кюре.
Грубо стесанная церковь, с барельефами-корабликами, высеченными по твердому камню словно ребяческой неуклюжей рукою, с той стороны, откуда подъехал Роскоф, имела на глухой стене солнечные часы, с многозначительной надписью «Помни о последнем!». По счастью, двери были отворены, в темной глубине мерцали золотые огоньки. Эта церковь жива, в ней служат.
Стянув на ходу кожаную каску, Роскоф поднялся по стертым ступеням и осторожно вошел, подметая жесткой щетиною гребня каменные плиты пола. Много потом он понял, сколь велико было душевное его смятение, что вылетел из памяти привычнейший жест, что разогнулась в локте рука, державшая головной убор, что пальцы прихватили лишь конец чешуи.
Впереди мерцал мраморный камень алтаря. Словно поддерживая своды, на вошедшего взирали сверху наивные деревянные фигуры, ярко и старательно расписанные. Святые римских времен, так же, как и святые местные, имели морские бороды, те, что носят при выбритых усах. Какие наивные, какие родные!
Темные ряды скамей были безлюдны. Шпоры Платона Филипповича звякали слишком громко, покуда он медленно, без особой цели, прохаживался по церкви, примечая и узнавая. Взгляд скользил то по витражам окон, то по могильным плитам. Черная, еще почти не отшлифованная ногами плита, на которую ступил он, желая подойти к каменной раковине со святой водою, на мгновение задержала его взгляд.
«ANTON» — так и было на ней начертано, не по-французски, но и не по-латыни, верно, тот, кто заказывал надпись резчику, не слишком ладил с грамотой.
Платон Филиппович преклонил колено и, стянув перчатку, прикоснулся рукою к камню плиты. Почти тут же он распрямился. Странное чувство овладело им в пустой церкви. Никто не смотрел на него и без того, но ему мучительно захотелось укрыться от самой возможности человеческого взгляда, словно был он моллюском, разлученным со своею раковиной. В инстинктивном поиске укромного угла, он обернулся по сторонам.
Внимание его привлекла резная будка конфессионала, похожая на большой гардероб. Подгоняемый своей потребностью в уединении, Роскоф приблизился к ней. Дверца скрипнула несмазанными петлями и затворилась за ним. Теперь он находился в полной темноте, темноте тесной, но какой-то очень доброй. Ноги нащупали край наклонной скамейки, и он преклонил колени. Теперь был он наедине со своими мыслями.
Чего ты, собственно, хотел, Платон де Роскоф? На что ты надеялся? До ста лет люди живут редко, да и разве не услышал ты в ребячестве того мгновения, когда душа твоего деда отлетела в лучший мир? Разве не его посмертное поручение привело тебя сюда? Откуда тогда боль потери, откуда это смятение в душе? Надобно успокоиться. Смятение, владеющее им, понятно. Он узнает незнакомое, вспоминает неизвестное. Сколько поколений его, русского человека, предков, корнями вросло в эту небогатую каменистую землю, сколько их ушло в нее?
Перед самым лицом его вдруг затеплился свет.
От неожиданности он показался Роскофу очень ярок, хотя это был всего лишь огонек одной лампадки по другую сторону замеченной им теперь деревянной решетки. Через дырки этой решетки был виден профиль человека в черной маленькой шапке. Бог весть, когда он вошел в исповедальню.
«Benedicat te omnipotens Deus… — негромко произнес он».
«Я невольно ввел вас в заблуждение, — проговорил Платон, дождавшись, когда благословение было произнесено до конца. Как ни странно, он не испытывал ровно никакого смущения. — Я думал было, что в храме никого нет. Я зашел в это укромное место всего лишь затем, чтобы поразмыслить».
«Пусть так, но отчего бы заодно не очистить душу, коли для того есть все необходимое? — в голосе священника скользнула усмешка. Голос, как и профиль, был молодым. Гибкие интонации выдавали образованного человека».
«Был бы рад, но сие решительно невозможно. Я ортодокс».
«Вот так так! Живой ортодокс в моем конфессионале и в моем храме! — священник явственно развеселился. — Выйдем же отсюда, сударь, уединение ваше я все одно нарушил. А мне страх любопытно поглядеть на ортодокса».
Заскрипело деревянное сиденье. Перед лицом Платона мелькнуло плечо, затем черный рукав. Свет потух. Роскоф также выбрался из будки.
Священник оказался изряден ростом, белокур, одних лет с Платон Филипповичем или, быть может, даже года на два-три моложе. Не с меньшим интересом оглядывал он Роскофа.
«Я — аббат Морван, — представился священник приветливо, но ни в коей мере не развязно».
«Я Платон де Роскоф, — ни секунды не раздумывая, ответил Платон Филиппович».
«Господи, помилуй! — священник на мгновение оторопел».
«Не удивляйтесь моей форме. Я родился и вырос в России и я подданный русской короны. Но я впрямь из здешней семьи, вижу, вы слыхали о ней, отец».
«Пожалуй, что и слыхал, — открытый взгляд священника затуманился. — Едва ль вы покинули армию за тем единственно, чтобы взглянуть на родные края. Дед ваш давно уже скончался, вот его могила. Но кого вы хотели разыскать?»
«Некоего Ан Анку».
«Помилуйте, дорогой господин де Роскоф, мы все же в храме, — аббат рассмеялся. Смех у него был приятный, какой-то совсем мальчишеский. — Его христианское имя вам, я чаю, известно?»
«Его зовут Мартен, — Платон нахмурился, пытаясь припомнить, слыхал ли он когда-нибудь в кругу семьи фамилию отважного контрабандиста. Пожалуй, что и нет. И Мартена-то запомнил случайно».
«Он здешний?»
«Родом он из Роскофа, хотя какое-то время жил в Перрос-Гиреке. Он женат… На нездешней, на русской, — с каждым словом, как мнилось Платону, надежды сыскать друзей умалялись».
«Не знаю, что и сказать. — Аббат Морван окинул Роскофа еще одним долгим взглядом. — Разве что вам нужен тот Мартен, что живет по дороге на Сен-Поль. У него своя ферма, хоть и маленькая. Пойдемте, я покажу вам дорогу. С охотою пригласил бы вас на чашку контрабандного кофею, порасспросить о военных событиях, еще не известных в нашей глуши, да вы, я чаю, спешите».
«Увы».
«Вы хотели б побыть в одиночестве у могилы вашего деда?»
«Благодарю, я нашел ее прежде нашего разговора. Отче, я хотел бы…»
«Теперь суббота, — с лету понял Платона аббат. — В воскресный день missa requiem не служится. В понедельник я отслужу ее. А вот об этом даже и не думайте! Право слово, принц, немедля положите свой кошель обратно».
Словцо, нарочито выделенное аббатом, застигло Платона Филипповича несколько врасплох. Особого почтения в сем обращении, впрочем, не прозвучало, одна лишь улыбка. Словно бы священник понимал, сколь странно прибывшему из далекой дали Платону Филипповичу оказаться косвенно вовлеченным во внутреннюю жизнь этого сурового края.
Священник между тем запирал уже церковные двери огромным длинным ключом допотопного вида.
«В Сен-Поле едва ль не самая высокая колокольня в стране, — сказал он, указывая направление правой рукою, свободной от кольца с ключами. — Скачите туда, двадцати минут не пройдет, как Вы ее приметите вдали. Приметили колокольню, пути останется совсем ничего. Забор фермы сложен между двумя менхирами — большим овальным и островерхим поменьше».
Попрощавшись со священником, Платон Филиппович поспешил в указанном направлении. Нет, не предвкушал он встречи, скорее хотел поставить на несбыточных надеждах решительный крест. Да и с чего взял он, что есть книга, написанная дедом? С ребяческого своего сна, с непонятной уверенности родительской?
Менхиры, надо думать, прижились под этим холмом куда раньше небольшой фермы. Строенья приладились под них, что нередкость в этих краях. Нередкость и то, что сложены добрые уютные домики из камней, кои не сами хозяева тесали. Близ Роскофа, Платон помнил, тоже есть исполинская рукотворная гора, скорей всего погребальная, едва ли моложе египетских пирамид. Множество зловещих преданий рассказывают крестьяне об этих зловещих сооружениях, однако ж это отнюдь не мешает им понемногу стачивать предмет легенд для житейских нужд.
Прелестная белокурая девушка, невзрослая, годов четырнадцати, в больших деревянных башмаках и домотканой юбке, почти скрытой под большой черной шалью, вышедшая из-за менхира с корзиною артишоков, помешала размышлениям Роскофа, поспешив скользнуть шагах в десяти от него через перелаз.
«Постой, дитя, — окликом задержал ее Платон Филиппович, — не скажешь ли ты мне, здесь ли живет Мартен?»
«А какая до него надобность? — оказавшись по внутреннюю сторону невысокой ограды, девушка взглянула на него смело и внимательно. К удивлению Роскофа, обратившемуся к ней по-бретонски, девушка отвечала на хорошем французском языке».
«По чести сказать, не знаю, до него ли моя надобность или до другого Мартена, — Роскоф перешел также на французский».
«А кто ж тогда знает? — девушка прыснула смехом в складку своей черной шали».
«Мартен и знает, поручусь, есть у меня к нему дело либо нет, — улыбнулся Платон Филиппович».
«Бабетта, с кем ты там говоришь? — окликнул звучный женский голос из отворенной верхней половины двери».
«С телячьей головой! — бойко отозвалась девчонка».
«С какой бы такой радости, — простучала еще одна пара буковых башмаков, дверь отворилась полностью. У статной женщины, возникшей в темном проеме, вид был не самый миролюбивый. Она окинула Роскофа хмурым взглядом исподлобья. Он улыбнулся в ответ, понимая причину ее озабоченности».
«А-ах! — женщина в странном ужасе прижала ладонь к груди. Колени ее подогнулись, она привалилась к косяку, чтобы не упасть».
«А ну стой!! — Артишоки поскакали по утоптанной земле. Девушка, названная Бабеттой, теперь держала в руках не корзину, а старого вида пистолет, невесть откуда взявшийся. — Парижанин, слышишь, курок взведен и все в стволе — и порох, и пыж, и пуля молотком накрепко забита! Ну-ка подними руку, в которой повода нету!»
«Лучше помоги своей матери, ей худо, — возразил Платон Филиппович. — Я не враг, дитя, нето б не стал говорить, что ты не насыпала мелкого пороху на полку».
Женщина, все еще прижимая руку к груди, потихоньку сползала по косяку и наконец опустилась на обманувшие ее колени. Ощутивши хоть в эдаком положении опору, она вновь обратила к Роскофу побелевшее лицо.
«Платошка… Бова-королевич… — певуче простонала она на самом что ни на есть русском языке. — Глазки те ж, что и в полтора годочка были…»
«Прасковья! — Платон мигом спешился и подскочил поднимать давнюю свою няню».
«Убери свою железяку от греха, Бабетта! — Прасковья, охнув, распрямилась. — В сердце аж из-под лопатки вступило, эдак ведь и убить можно старуху!»
«Никакая ты не старуха, Параша, ты ж одних годов с маменькою! — Платон все прижимал женщину к сердцу, смутно узнавая знакомое покойное тепло ее тела».
«Э, брось, лет-то одних, да разные у нас лета… — Крепко ухватив Платона за плечи, Прасковья чуть оттолкнула его, чтобы вглядеться в лицо. — Материны глаза, серые, да синяки, вишь, под ними, тоже, поди горазд наяву грезить… Как она там, касатка моя, не шибко небось здорова?»
«А пороху-то я бы насыпала, коли что, — не то чтоб обиженно, но с достоинством произнесла девушка, засовывая руку в карман передника. Нечто, похожее на прибереженную для скотины горсть плохой соли, явилось на свет. — Отец не велел хранить оружие в полной готовности. Я в миг до нее довожу, не успеете Божью Матерь восславить, сударь, простите, принц».
«Артишоки собери! — прикрикнула Прасковья. — Да живо на мызу за сестрами!»
«Стало быть, верно я догадался, это дочь твоя, — рассмеялся Платон. — Как же ее имя?»
Спрошено было вслед. Зеленые шары на палках воротились в корзину, а девушка уже бежала прочь от дороги: из-за огромной ее шали, накинутой на голову, казалось, что вдоль межи несется бесформенный черный куль.
«Это моя меньшая… Отцова любимица, — усмехнулась Прасковья. — Имя ей Элизабет, в честь покойницы-барыни. Старшая Элен, это в наших краях редкость. Зато середненькая Катрин, Катринок здесь пруд пруди. Да сам их увидишь».
«У тебя только дочери? — спросил Платон, немного боясь услышать ответ: неужели Молох революции прошел уже и по этой молодой поросли?»
«Не только дочери, — загорелое лицо Прасковьи помолодело из-за лукавой улыбки. — Есть и сыновья, и зять уж есть. Все живы-здоровы, да только повидаться с ними нелегко. Трое за морем, здесь подолгу не живут, небось понятно, почему. Только один сынок в наших краях, Филиппушка. Да что ж ты стоишь, Платон, в дом проходи, в дом!»
«Чем же вы живы тогда, как управляетесь с землею? — Платон словно узнавал комнату с набитым до каменной твердости земляным полом, с резным шкафом-кроватью, с недоступной мышам полкою для хлебов над обеденным столом».
«И, полно… Не землей живы! Три четвертины земли у нас отдыхает, с девками управляемся только на семью, на продажу ничего не растим, — Прасковья сновала меж столом и буфетом, собирая на стол. — Ну да у Мартына дело хорошо поставлено, сам и в море-то редко теперь ходит, незачем. И то ладно, довольно наутюжил воды… Сколько ж я на родном-то языке не говорила, подумать страшно… Вроде и слова легко идут, а ровно маленько заржавели… Да ты о маменьке, о маменьке рассказывай…»
Рассказов достало надолго. Уж явились Элен и Катрин, на одно лицо с Элизабет, только постарше, прибежал с ними на удивленье длинноволосый мальчуган годов шести, оказавшийся Парашиным внуком. Но наверное ли этот человек, еще вовсе не старый, но с инеем в морской бороде и в волосах, словно с мороза, вошел он в дом с полным ягташем перепелок, был тем самым Ан Анку, в коего играл в детские годы Платон Филиппович?.. Синие глаза его поблекли до небесной голубизны, бронзовое лицо избороздили морщины.
«Святой Гирек, благодарю тебя за то, что дожил до этого дня! Благодарю святого Вигора и Белую Даму! — Старый шуан легко опустился на колено и прижал руку Платона к губам. — Я умру, исполнив обещанье, данное моему сеньору!»
«Так дед вправду написал для нас книгу? — Все было так просто, словно Антуан де Роскоф уведомил внука о завершении своего труда пятничной почтою. — Она здесь, у вас?»
«Не здесь, понятное дело, не здесь, но ты получишь ее, молодой Роскоф».
Разговоры шли и шли, шли покуда Парашины дочери ощипывали птицу, а Параша собирала на стол, шли за ужином, состоявшим из похлебки с дичиной и тех самых вареных артишоков, шли за жбаном крепкого сидра, который Платон с хозяином дома распили после ужина вдвоем… Каким потрясением явилось для Ан Анку и Параши, что Филипп Антонович, давно поминаемый ими за упокой, умер вовсе недавно! Память отказывалась враз впитать все, происшедшее за два с лишним десятка лет… Как понял Платон Филиппович, Ан Анку отнюдь не счел республиканскую власть резоном для того, чтобы завязать с контрабандою, но напротив, держал теперь в руках множество натянутых по всему побережью незримых нитей… Сыновья Антуан и Ален вместе с Ивоном, мужем Элен, были тремя его правыми руками: семья понемногу богатела. Чем занимается второй сын, Филипп, Платон не успел спросить, задремавши прямо за столом. Он крепко проспал часа три в гостевой чердачной горнице, однако же около полуночи пробудился. Странная штука — сон! Иной раз уснешь одетым на попоне, с седлом под головой, а выспишься как дома на пуховиках. А бывает, что на эдаком вот мягком тюфяке, источающем пряный запах сухих водорослей, на белоснежных простынях и под теплою овчиной — проснешься и не можешь сомкнуть глаз. Быть может, был он слишком взволнован и взбаламученные нервы вырвались на волю, едва умалилась придавившая их телесная усталость? В доме было тихо… впрочем, не совсем. До него донесся шепот. Осторожно выглянув в дверной проем, Платон увидал две фигурки, рассевшиеся на крутой лесенке, словно птицы на ветках. Повыше сидела Элизабет, на две ступени под ней младший Мартен, сынишка Элен.
«Все ты выдумала, Злая Горлинка — недовольно говорил ребенок».
«Ты просто трусишь мне верить, Каменный Пастушок, — возражала девушка. — Ну посуди сам, коли камни, из коих наша ферма сложена, вытесаны много-много лет назад, для могил Черных Хозяев, то и владеть домами по чести нам с ними поровну! Днем-то понятно, все наше, а уж ночью, ночью — ихнее, когда мы спим».
«А мы сейчас не спим! А их нету!»
«Они-то есть, просто у тебя сейчас закрыты те глаза, которыми их можно увидеть, — хмыкнула Элизабет».
«А как их открыть?»
«Только одним способом — закрыть те, которыми глядишь сейчас. Вот что ты видал во сне прошлой ночью?»
«Всякую дрянь, — голос ребенка дрогнул».
«Дрянь была страшная? — требовательно уточнила девушка».
«Ну… страшная. Живые мужики в саванах, с серпами в руках. Только они серпами не жали, а резали омелу с дубов».
«А, это… Такой сон, он легкий, на поверхности. Черные хозяева носили только звериные шкуры, они ткать не умели: ни саванов, ни простыней. Те, которым омела нужна была, они жили после, это наши прадедушки».
«Там был отец дедушки Мартена? — недоверчиво вопросило дитя».
«Ну, не отец, конечно, а отец отца его отца. Этих Черные Хозяева помнят так же, как будут помнить нас. Надо спать покрепче, тогда увидишь всякое. Хотя, — в голосе девушки прозвучало самодовольство, — я так один раз видала Черного Хозяина не во сне».
«Расскажи, Злая Горлинка!»
Платон чуть было не присоединил свой голос к детской мольбе. Сердце его замирало от сладкого восторга, какого он не испытывал с юных годов. Волшебство, какое волшебство этот разговор двух прелестно свежих нежных созданий, возросших в каменных объятиях самое Древности.
«На то была особая причина… Папенька еще ходил тогда в море сам, мне было над год меньше, чем тебе сейчас, Каменный Пастушок. И как раз на именины папенька привез мне куклу, только сказал, чтоб я не играла ею при сторонних людях. Ну, ты смекаешь, почему. Настоящая восковая кукла, с волосами, в розовом платье с фижмами, словно у знатной дамы! А глазки стеклянные, а в волосах — гребенки! Я слишком большая уже, чтоб с нею возиться, теперь она в моем сундучке, родись ты девочкой, была бы твоя, а покуда ничья».
«Вот еще, родиться девчонкой! И при чем тут твоя кукла?»
«А ты не перебивай. Куклу я назвала Барбой, и ни на минуту не могла с нею расстаться. Как-то раз, играя за домом среди штоковых роз, я устала и уселась у стены с куклою в руках… Солнышко сморило меня, я начала было дремать… И тут стена, к коей я прислонилась спиной, стала холодной-прехолодной, мне показалось, что из камней течет вода… Я тут же отшатнулась от нее, но никакой воды из стены не шло, платье мое было сухо. Убедившись в том, я вдруг приметила, что сижу словно бы в коричневом облачке, солнечные лучи сквозь него казались красными, а трава пожухлой. Облачко становилось все больше, оно точилось из стен. Я мигом озябла. И вот передо мной, словно выплыл из этого бурого холода, возник Черный Хозяин. Тело у него было темное, покрытое только двумя волчьими шкурами, кое-как сшитыми. Лоб у него был вовсе низкий, словно черные волосья начинали расти прямо от нависших бровей, зато челюсть — огромная и звериная. На шее его висело ожерелье из волчьих клыков. Маленькие его черные глаза с дикой алчностью глядели на мою Барбу! Он тянул ко мне жилистые руки, словно хотел отобрать ее! Что было тут делать? Кричать и бежать! Много ли в том проку? Я взмолилась, призывая святую Анну Орейскую. Черный Хозяин испугался и тут же исчез, коричневый сумрак втянулся обратно в камни».
«Да зачем ему кукла?»
«Не знаю, Каменный Пастушок».
«Ах, Злая Горлинка, милая Бабетта, чего ж тут не знать, — подумал Платон, стараясь не шевелиться, чтоб не спугнуть детей. Разве наши куклы детские — не правнуки языческих идолов? Твой гость попросту захотел пополнить ею собственный пантеон. А вот неведенье твое свидетельствует о том, что ты не сочинила ни слова. Ах, как же давно не писал я стихов!»
Восторженное его состояние грубо нарушили громкие удары в дверь.
«Кто стучит? — глухо донесся из шкафа сонный голос хозяина».
«Отец, это я, Филипп!»
Спорхнув со ступеньки, девушка помчалась открывать. Внизу, в темноте, зашумело пробуждение всего семейства. Платон высунул голову из чердачного проема.
«Что стряслось, сынок? — в голосе Ан Анку уже не было тени сна».
«Надеюсь, еще ничего, — вошедший тяжело дышал и звякал шпорами. — Принц у вас?»
«Коли вы обо мне, то да, — свеча в руке Прасковии, затепленная от высеченного кем-то из домочадцев огня, разгорелась, и Роскоф чуть не свалился с лестницы, по которой сходил вниз. — …Как?! Вы?»
«Так я же вам назвался: Морван, — усмехнулся аббат, одетый в не по годам его старомодное французское платье, являющее собой черный камзол с плоской тканевой подвескою под воротом — нечто куда менее красивое, нежели сутаны австрийских либо польских попов. — Я думал, вы догадались, что я сын Мартена Морванам».
Платон смешался уже вторично за сутки. На счастье его, аббат казался слишком озабочен совсем другим.
«За ним погоня, — пояснил он, глядя на отца. — Мне донесли ребятишки, что вслед скачет отрядец из четверых человек непонятного звания. Не военные, не штатские, они расспрашивают о нем».
«Как далеко они отсюда?»
«В получасе. Нынче не то, что прежде: и средь крестьян есть предатели. Кто-то видал, куда направился человек в приметной чужой форме. Я опередил их окольной дорогой».
«Что ж ты, не мог… — Ан Анку осекся. — Прости, сынок, все забываю, что тебе убивать нельзя. Экое неудобство!»
«Но послушайте, отче, — решительно вмешался Платон. — Я чужеземец и могу быть интересен только для случайных мародеров».
«А вам не приходило в голову, сын мой, — аббат прищурился, взглянув на Платона, который был его старше, — что кое-кто мог десять лет караулить, не помчится ли странный чужеземец прямым ходом в наш медвежий угол?»
«Насчет десяти лет ты загнул, Филипп, а вот скумекать, что каперское золото нам пора доставать на свет божий, собаки очень даже могли. Они о нем не забыли».
«Может, стоит объяснить, что я не за золотом, а за книгой, — Роскоф хмыкнул. Улыбнулся в ответ и священник».
«Куда как смешно! — рассердилась Прасковья».
«Вот что, сынок-отче, — Ан Анку принял какое-то решение. — Проводи-ка гостя до Вавилона. По дороге отдай, ну, понятно что. В домах не ночуйте, в лесу довольно тайниц».
«Но, отец…»
«От четверых отобьемся, рук и ружей достанет, так что скачите спокойно, от тебя все одно толку нет».
«Зато от меня есть, и с какой стати мне бросать ваше семейство пред лицом нападения, — возмутился Роскоф».
«А с такой, что без тебя, принц, мы, может, и крови не прольем, на нет и суда нету, — сурово возразил Ан Анку. — А с тобою наверное защищаться придется. Полно, скачите, наговорились довольно!»
«Не спорь, Платошка, не дорос еще! Быстро, быстро, Бабетта, мигом наверх, за его кивером! Седлай покуда, седлай!»
Ах, сколь сумбурно показалось расставание! Наконец разжались все руки: отбывающие уж были в седлах.
«Нелли, Нелли поцелуй от меня, мою ненаглядную, и Роман Кирилыча! Сынок, вот, снедь на дорожку! Крестнице-то благословенье мое передай, Платошка, слышишь?!»
Отчаянные возгласы Параши, бретонские с русскими вперемешку, звучали, тем не менее, тихо: ночная тишина слишком далёко разносит человеческую речь.
Вот уж всадников поглотила теплая тихая мгла. Казалось отчего-то, что топ копыт не нарушает ее, а стелется следом, словно волны за яликом.
«Не тревожьтесь, Платон де Роскоф, — заговорил наконец аббат. — Отец мой всегда в первый черед думает о мерах крайних и потому всего чаще обходится мерами мягкими».
Аббат положил ехать до утра, а день переждать в лесу. Черед разговоров пришел только в куда как своеобразном месте для отдыха: полностью скрытой от чужого глаза берлоге. Была она ниже человеческого роста даже в самой своей середине, древесные мощные корни, словно ребра, держали тяжелую плоть земли. Добирались они до берлоги пешком, спрятав лошадей в заросшем остролистом овражке. Платон де Роскоф, узнаешь ли ты сказки своего ребячества?
«Я все не могу опомниться от удивления… — начал он, покуда аббат высекал огонь. — Вы, стало быть, названы в честь…»
«В честь отца вашего, — зубы аббата весело сверкнули в темноте. — Старший мой брат Антуан, а младший — сам по себе — Ален. Ну да о том, вы, поди, уж слышали».
«Но где умудрились вы в эти годы получить образование?»
«Образование, принц, штука такая… — Трут у священника, наконец занялся, и, затепливши огарок свечи, он полностью заложил входное отверстие. — Его, главное, верно начать, остальное приложится само. Ну, неужто не догадались? Дедушка Монсеньор занимался со мною до пяти моих годов. Это немало».
«Как-как вы сказали?..»
«Дедушка Монсеньор, — голос аббата Морвана сделался теплым. — Так мы, ребятишки, звали покойного сеньора нашего, Антуана де Роскофа. Он ведь всем нам крестный. Грамоте он обучил нас шестерых, но в отношении меня взял слово с отца, что я пойду по духовной стезе. Вы поверить не сможете, какой был он учитель! В пять лет я уж справлялся с Пифагоровыми штанами и Архимедовой ванной!»
«Вы не можете представить себе, ваше преподобие, как вам завидую я, выросший без моего деда!»
«И мне случалось вам завидовать, слушая рассказы матери о некоей Крепости в горах… Вы, я чаю, там бывали?»
«Доводилось… Но возвращаясь к деду, как далеко нам ехать за книгой?»
«Мы едем в Париж, никуда не заезжая».
«Что вы хотите сказать? — вскинулся Платон. — В чем невозможность добраться до книги?»
«Ни в чем. Просто она со мною, — аббат расстегнул свой безобразный камзол. Изнутри одна пола его оказалась изрядно отяжелена широким внутренним карманом. Из кармана явились исписанные мелким почерком листы. — Тайник для книги был в моем священническом дому. Я изучал ее и снял несколько копий».
«Господи, так что ж вы сразу мне ее не отдали?! — Платон с волнением принял кипу: на ощупь это была не бумага, а крепкий пергамент».
«Простите меня, — отец Филипп сделался серьезен. — Мы, селяне, народ подозрительный. Сердце мое сразу поверило, что вы — подлинный Платон де Роскоф, но все же сперва на вас должны были взглянуть отец и мать».
«Я понимаю, хотелось бы мне иметь такую же настороженность характера…»
«Для нее надобно родиться на завоеванной земле. Не жалейте».
Роскоф внимательно вглядывался в еле различимые при неровном огоньке буквы: «Стояние за Крест: история шуанства».
«Обратная дорога в Россию покажется мне недолгой, — улыбнулся он. — Отец, расскажите мне, прекратились ли теперь гонения на Церковь? Вы открыто служите в храме, вам нет надобности гонять лодку меж скал, как некогда Морскому Кюре. Но едва ли я поверю, что вы давали присягу республиканским властям».
«О, счастье наше, что времени некуда девать, — молодой священник уселся в темноте поудобнее. — Хотя вопрос сей весьма невесёлый. Во времена, когда ваша мать с моею и малолетним вашим дядей оказались тут, все было просто и хорошо. Половина духовенства, в страхе за свою жизнь, надо сказать, небезосновательном, присягнула властям, им в некотором роде позволили жить и даже отправлять службы. Половина же присягнуть отказала, и терпела за то все мыслимые гонения».
«Да уж, проще и лучше некуда, — хмыкнул Платон».
«И тем не менее над нами был Святой Престол, к которому неслись все помыслы тех, кто шел на муки, — голос отца Филиппа словно бы сделался еще моложе, такая неистовая юная горечь его наполнила. — Но вот наступает страшный июль 1801 года, года чудовищных искушений. Святой отец вступает в переговоры с Бонапартом, с красным узурпатором! Тогда еще звался он еще „консулом“, вы должны знать, Роскоф, как любят они языческие символы. Они приходят к конкордату, Боже милосердный, для того ли мы умирали! И вот „присягнувших“ с „неприсягнувшими“ перемешивают в одну кучу, а затем наугад суют в нее руку, вытаскивая новых епископов. Праведники рядом с иудами! Страшный соблазн, но и его можно еще было побороть. Но еще чернее — декабрь три года спустя, воистину, в этом декабре словно не было Рождества! Наш Святейший отец, Пий VII, соглашается возложить на революционера корону!»
«Да, мы знали о том в России, — вздохнул Платон Филиппович. — Однако ж изнутри сей ужас нельзя вообразить. Правда ль, что Святой отец два часа, словно наемный слуга, ждал узурпатора в соборе Парижской Богоматери?»
«Сие было сделано нарочно, так же, как и вырванная из рук Папы корона. Мерзавец показывал всему миру, что хребет Церкви переломлен теперь, не тогда, когда она тонула в крови, но когда заплясала под Марсельезу!»
«Но еще через четыре года Папа попытался подняться с колен, не так ли?»
Обстоятельства, Платон Филиппович, о коих говорил вам аббат Морван, он сам помнил едва ли хуже, нежели его собеседник. Опозорив римскую Церковь, Бонапарт уже не страшился ее добить. Окруженный войсками Квириал, жерла пушек, наставленные на папские покои… К маю месяцу Бонапарт заявил, что Церковного государства больше нет, Рим же, Лацио и Умбрия присоединены к Французской республике. За покушенье на patrimonium Petri Пий отлучил Бонапарта от Церкви. Ходом со стороны маленького капрала был арест. Плененного Папу, сопровождаемого одним лишь секретарем Паккой, увезли в Савону. Изгнав четырнадцать честных кардиналов, Бонапарт перевел курию в Париж. Но и из двадцати девяти перебравшихся во французскую столицу тринадцать не признали брака Бонапарта с несчастной Марией-Луизою. Бонапарт дерзнул заявить, что лишает их сана.
«Да, после стало легче, но до облегченья сего надлежало дожить. Старый наш герой, Морской Кюре, умер раньше от горя».
Холодная чья-то длань сжала сердце Платона в подземной норе, где велся их разговор.
«Итак, Церковь попыталась подняться с колен, — продолжил священник. — Бонапарт собрал „собор“, только собранные не пошли против папы-узника. Тогда Бонапарт ликвидировал конкордат, запер Папу в Фонтенбло и потащился в Россию».
«Но как же вы служите столь явно, коли не присягали? Рассказ сего не проясняет».
«Да проще простого. Страна объята хаосом поражения, ну а мы тут умеем чуть что воротить свои порядки, поверьте! Хиротонисал меня один из „черных“ кардиналов, сиречь из честных. Не придется ль мне в грядущем служить в лодке, Бог весть».
«Не доведется, поверьте! С Бонапартом покончено, готовится новое устройство Христова Континента…»
Речь зашла о занятости Романа Кирилловича в Париже… Трое суток, что потихоньку добирались Платон с отцом Филиппом до столицы, длились и длились разговоры… Ночная эта дорога, дневные эти разговоры в темноте укрытий, гречневые блины и кальвадос, изумительным теплом наполняющий жилы, снимая усталость… Отчего все это в столь мельчайших подробностях всплыло теперь, какой ключ к сегодняшнему дню таят в себе воспоминания?
«Я задержался со своим обещаньем, — молвил на прощанье аббат. Но дед ваш скоро получит все свои мессы, будьте покойны, принц!»
«Я не прощаюсь с вами навек, дорогой отец, — ответил Платон. — Двадцать лет путешествия были русским заказаны без крайней на то необходимости. Но теперь устанавливается мир».
Да, хотелось бы, очень хотелось бы вновь повидать семью Морван! Уж тринадцать лет минуло с тех пор, а он так и не собрался! А ведь есть же, сказывают, на свете люди, что вольны распоряжаться своим временем!