В толще бетонных стен блеснула водная гладь, живая как огромный черный зрачок.
– Мы сбились-таки, свернули от Клиши к Ром! – с досадой воскликнул Эжен-Оливье, спрыгивая с дрезины. – А уж Ром нам вовсе ни к чему, разве что головастиков на ужин ловить. Дальше там затоплена вся платформа, вброд не перебраться.
– Ну да, тут выход грунтовых вод, – отозвался отец Лотар без тени досады. – Но мы их сейчас спустим.
– Как, то есть, спустим?
– Я не сомневался, что ты видал это подземное озеро, но похвастаюсь, едва ли ты знаешь, что оно возникло не само собой. Это исскуственное затопление. Я знал инженера, который его устроил. Сейчас, только бы мне найти веревочку, что вытаскивает пробку из этой ванны.
Отец Лотар осторожно двигался вдоль стены, планомерно обшаривая ее выступы фонарем.
Эжену-Оливье подумалось вдруг, что ваххабиты ни при каких обстоятельствах не способны лишить парижан безопасных убежищ. Их так много, что, оказывается даже он, партизан с детских лет, не знал, например, о тех, что нарыли в двадцатом веке в страхе ядерной войны. Добрую треть метрополитена они предоставили нам собственной ленью и раздолбайством, но ведь и без метрополитена места бы достало. Заложив красивый вход в катакомбы на Данфер-Рошпо, они, кажется, всерьез решили, что вывели из употребления многокилометровую Дорогу Скелетов. Как будто в них нельзя сто раз попасть из такого же огромного канализационного коллектора. Париж уходит в землю запутаннейшим лабиринтом, никакие войска не способны его прочесать. Значит, они ничего не могут сделать, им придется всегда мириться с существованием партизан и катакомбников? Но ведь есть другой способ, против которого бессильны и катакомбы Парижа, и подземные городки под лесами Бретани, и карстовые пещеры. Если эти детки полумесяца возьмут под абсолютный контроль жизнь при солнечном свете, тогда ох. Что толку в складах оружия, охраняемых скелетами предков, если в самом городе исчезнут явки?
Его мысли прервал оглушительный звук низвергающейся воды. Даже в луче фонаря стало видно, как черная гладь встревожилась, завилась исполинской воронкой.
Завороженные вращением, два человека стояли некоторое время молча, наблюдая, как стремительно мелеет подземное «озеро».
– Придется промочить ноги, если мы, конечно, не хотим ждать здесь часа два, покуда платформа просохнет. Но тут есть где обогреться.
Покрытие платформы было неразличимо под слоем грязи, или тины, или чем там еще его могло затянуть. Сверху еще плескалась кое-где вода, но священник торопился уже сойти на недавнее «дно».
С отвращением хлюпая кроссовками по довольно вонючей грязи, Эжен-Оливье проследовал за ним.
Миновав платформу, они оказались у небольшого проема, в котором угадывались ведущие вверх ступени. Вероятно, когда станция работала, здесь было служебное помещение.
– Вода обыкновенно полностью закрывает вход, – сказал священник. – Осторожней, скользко.
Не слишком большое, метров в шестьдесят, помещение, куда поднялась лесенка, явно не затоплялось вместе с платформой. Приплющенное низким потолком, с покрытым линолеумом полом, оно было заставлено какими-то ящиками, тюками, закутанными в тряпки и пленку предметами.
– Здесь, помимо всего прочего, главный церковный склад, – сказал отец Лотар, принимаясь разворачивать нечто, напоминающее очертаниями и размером небольшой холодильник.
– Бомбоубежище куда комфортнее.
– И куда доступнее, не забудь. Уж слишком легко его обнаружить, хотя покуда Бог и миловал. Но мощи у меня там только одни, да и те заложены в переносную каменную доску. Подальше положишь, поближе возьмешь. Ну, сейчас мы с тобой приведем в действие электричество, а там уж можно и рефлектор включить. Я бы и от горячего чаю не отказался, а ты, юный Левек?
Озадаченный нарисованными священником оптимистическими перспективами, Эжен-Оливье уставился на явившуюся из оберток невнятного назначения железяку.
– А что это, не в обиду будь сказано, Ваше Преподобие, за металлолом?
– Название, я, конечно, тебе могу сказать, но едва ли ты его слышал. Невероятно много всякого антиквариата можно найти по сусекам городской жизни. Когда мы нашли эту вещь, она уже лет семьдесят пылилась без дела. А ничего, работает. Называется эта штука движок. Что, не объясняет, а? – Отец Лотар довольно рассмеялся, что-то разыскивая среди ящиков. – Скажу проще, это слабенький локальный источник электричества, работающий на солярке. Бывают и те, что на бензине. Такой бы и керосин охотно потреблял, только дай. Ага, вот она, солярка! Прими-ка фонарь.
– Похоже на консервную банку, по которой долго лупили кувалдой, – хмыкнул Эжен-Оливье. – Вы, Ваше Преподобие, похоже, имеете привычку наглядно демонстрировать грешникам, что чудеса возможны. Во всяком случае, если сей предмет приведет в действие какую-то электрическую лампочку, не говоря уже про обогреватель, я это почту за чудо.
– Ну, если тебе так хочется чудес, – отец Лотар наклонил канистру с соляркой. – С помощью этой, как ты непочтительно выразился, консервной банки нам надлежит привести в порядок всю станцию. Осветить, подсушить, работы хватит.
– А как оно работает?
– Сейчас увидишь, – отец Лотар принялся резкими движениями дергать за какую-то веревку, так, словно бы приводил в действие лодочный мотор.
Вскоре жестянка принялась тарахтеть, не самым приятным образом, однако словно вняв этому треску, под потолком вспыхнули голые лампочки. В этом ослепительном с непривычки свете оказалось, что линолеум на полу зеленый, а стены выложены белым кафелем.
– Сбегай-ка взгляни, на платформе тоже светло?
Эжен-Оливье слетел по ступенькам: еще недавно залитая водой, еще недавно черная и отвратительная в темноте, платформа, освещенная десятком светильников, сделалась почти уютной.
– Светло!
– Я-то с движком умею обращаться с детства, – отец Лотар вытаскивал на середину комнаты электрический камин. – Сколько себя помню, у нас в замке был точно такой же.
– Свечи лучше, во всяком случае, в замке.
– Свечи, конечно, тоже были. В час ночи, когда движок заглохнет, щелкать кнопками выключателей становилось бесполезно. Если что понадобится ночью, так хочешь не хочешь, а зажигай свечу. А еще у этой штуки была отвратительная манера глохнуть как раз на самой интересной странице книги. Дочитывать при свечах мне запрещали. – Отец Лотар улыбнулся, отирая носовым платком измазанные руки. – Дело в том, что нас отрезали от электричества, проведенного в деревню. Один богач из местных, владелец сети магазинов «Все для домашних животных», кажется, неимоверно злился, что таким живописным сооружением владеют бедняки, которые не в состоянии даже отремонтировать его под стандарт пятизвездочных апартаментов. Все переживал, бедняга, какой бы он устроил солярий в донжоне да кегельбан в розарии. Вот и устраивал всякие мелкие пакости, чтобы моя мать замок все-таки продала. В один прекрасный момент нам выкатили немыслимый счет, который мы ну никак не могли оплатить, да и перерубили кабель. Судиться тоже было дорого. Только злосчастный месье Грандье не учел, что мы десятки поколений обходились в этих стенах вообще без всякого электричества. Пришлось поставить движок, у предков и того не было. Холодильные агрегаты он, конечно, не обслуживал, ну так ведь есть же погреба. Так ему ничего и не обломилось. Потом уж, понятное дело, заварилась такая каша, что и месье Грандье сделалось не до чужих замков.
– Не факт, – усмехнулся Эжен Оливье. – Он ведь небось в коллаборационисты подался.
– Да, уж скорей всего не переселился в гетто, – вздохнул отец Лотар, наполняя из пластиковой бадьи чайник. На старомодном столе, за которым, надо думать, сидел когда-то на телефоне дежурный по станции, появились жестянки с сыром и бисквитами. Эжен-Оливье из вежливости не обратил внимания на то, что священник проговорил над этой немудреной снедью «Oculi omnium in tesperant Domine…», и так дальше, на целую минуту. – Скорей всего. Он ведь родился где-то в середине восьмидесятых годов, этот месье Грандье. Ты и представить себе не можешь, какой в те времена сложился культ плотской жизни. Ты знаешь, моя мать рассказывала об одном из своих самых шокирующих отроческих воспоминаний. Нет, это был не теракт, не захват заложников. Так, незначительнейший, вроде бы, эпизод. В начале 2003 года, ей даже год запомнился, проводился какой-то широко известный конкурс кулинаров. Ну, шоу, как тогда было принято. Телевидение, газеты, журналы, фотографы, избранная публика, а в центре всего этого знаменитые повара состязаются в том, кто изобретет самый немыслимый соус к говяжьей грудинке или краше всех запечет спаржу в слоеном тесте.
Эжен-Оливье рассеянно кивнул. Одноразовая чашка согревала пальцы, от обогревателя веяло теплом. Бисквиты с консервированным камамбером были удивительно вкусны, но он не знал, много ли тут припасов и на какое количество народа они рассчитаны. Он бы охотно съел в одиночку все, что было выложено на стол на двоих. А еще охотней оказался бы на таком конкурсе кулинаров, там, небось, пробовать было можно, сколько душеньке угодно. Подумаешь, грех.
– Я бы и сам сейчас не прочь оказаться на подобном состязании, – улыбнулся священник, вскрывая очередную круглую коробочку. – Кстати, не стесняйся, еды тут довольно даже для всех, кто соберется завтра. Неподалеку старые армейские склады, о которых сарацины никогда не знали. Пожалуй, мы с тобой поднесем утром с них еще несколько ящиков. Но только смысл давней истории в том, что участники конкурса отнюдь не ограничились дегустацией профитролей. Они затеяли направить петицию Папе. Чтобы, видишь ли, понтифик Рима исключил Чревоугодие из числа смертных грехов. И они в самом деле ее направили. Сколько представителей французской элиты из присутствовавших ее подписало!
– Что за фигня, извините, Ваше Преподобие! – опешил Эжен-Оливье. – Ведь смертные грехи – это же христианская примочка, так? Если ты с ней не согласен, так ведь никто же насильно в христиане не тянет!
– О том и речь, что этот эпизод – парадный портрет чудовища, именуемого неокатолицизм, – лицо отца Лотара сделалось немолодым. – Конечно, никто им не мешал быть атеистами и полагать, что причисление чревоугодия ко грехам – христианская блажь. Но они желали называться католиками. Это как-то респектабельнее, опять же церковные венчания куда более зрелищны, чем бракосочетания в мэрии. Приятно дарить подарки на крестины и рассыпать миндальное драже – розовое, голубое и серебряное. Приятно заказывать детишкам затейливые наряды на конфирмацию. Они не желали отказываться от таких удовольствий. Но если они, хозяева жизни, желают быть католиками, то отчего бы не подкорректировать основы этого вероучения под их удобство? Ведь все во имя человека, все во благо человека – вот девиз демократического общества рубежа веков. С другой стороны, и Папа уже столько науступал либералам, что те попросту вправе были недоумевать: с чего это вдруг он не пожелал сделать такую незначительную уступку сливкам французской нации?
Эжен-Оливье почувствовал вдруг, что совсем не хочет больше есть. Только привычка никогда не оставлять что-либо на тарелке (даже если тарелки нет) заставила его продолжать жевать сделавшийся вдруг лишенным какого-либо вкуса бисквит.
– Но ведь и это еще не конец истории, – отец Лотар повращал пакетик за ниточку, чтобы чай стал покрепче. – Весною того же года один из почетных членов жюри того конкурса, владелец известной сети ресторанов, покончил жизнь самоубийством. Как ты думаешь, что было причиной? Рейтинг его ресторанов упал на три пункта. Ну во всяких справочниках по модным местам его стали упоминать на три строки ниже, чем обыкновенно. Вдумайся только, молодой Левек! Ты ведь понимаешь, надеюсь, что я, как священник, должен считать самоубийство самым непоправимым из грехов.
Эжен-Оливье промолчал, проглотив, наконец, последний кусочек бисквита. Он не считал, никак не считал, что был не прав, когда на днях чуть не шарахнул себя током, однако был рад, что об этом отец Лотар не может знать.
– Самый страшный из грехов, потому, что самый непоправимый. Но поверь, иной раз мне очень трудно осудить самоубийцу. Господь, известно, не посылает нам испытаний свыше наших сил, но какие же силы иной раз нужны для того, что нам по ним! Но как же трудно осудить, например, самоубийцу-мать, лишившуюся ребенка. Но прошу тебя, вникни в это, это действительно важно. Он не разорился. Ему уж тем более не грозил голод, а на рубеже веков голод, настоящий голод, скребся своей костлявой лапой во многие окна. Он не потерял любимого человека, он не утратил доброго имени. Он просто стал менее модным, из-за чего страдало его самолюбие. Быть может, он представлял, как сплетничают знакомые. И вот это сделалось для него достаточной причиной, чтобы растоптать драгоценнейший Божий дар – жизнь! Господи, стоит ли удивляться тому, что, впав в такое ничтожество, мы проиграли нашу страну, нашу Прекрасную Францию, Возлюбленную Дочь Церкви!
Пораженный необычным волнением священника, Эжен-Оливье подавленно молчал. В комнате сделалось между тем совсем тепло, и дышалось легче: сырость отступала.
– Моя мама была тогда всего лишь шестнадцатилетней девочкой, – продолжил отец Лотар более спокойным голосом. – Но она сумела осознать, до какой степени ужасна вся эта история. Она ведь училась тогда в одном из лефевристских пансионов. У тамошних преподавателей, конечно, были свои заскоки, но в сравнении с государственными школами лефевристские являлись просто обителями здравого смысла.
– Ваше Преподобие, а чем мы должны еще заняться? – спросил Эжен-Оливье, смутно ощущая, что, если священник скажет сегодня еще хоть что-то, заставляющее думать о взаимоотношениях людей и религий, у него решительно забастуют мозги.
Движок стрекотал, чем-то напоминая сверчка за печкой. Снизу, с платформы, донесся звук шагов, застучавших затем по лестнице. Но уж это, конечно, никак не могли идти «сарацины».
– Когда пол на станции высохнет, надо будет соорудить побольше скамей из вон тех досок, – бодро отозвался отец Лотар. – Я думаю, прикрепим доски скотчем к пустым канистрам вместо ножек. О, вот и Вы, месье де Лескюр.
– Я не один, Ваше Преподобие, – отозвался вошедший. Эжен-Оливье узнал его сразу по собранным в конский хвост белоснежным волосам. Этого старика он видел в бомбоубежище, в часовне.
Следом за ним скользнула летучей мышью маленькая тень. Эжену-Оливье, угревшемуся у рефлектора, вдруг сделалось зябко. Валери! Страшно было смотреть, как почернели от мокрой грязи ступни ее босых кровоточащих ножек. Но что-то куда более страшное, о чем он успел было забыть, таилось в ней самой.
– Дедушка Винсент обещал мне яблочную конфетку, если я с ним здесь спрячусь, – проговорила она своим серебряным голоском. – Даже две конфетки. Но я не люблю, чтобы меня носили через грязь на ручках. Грязи слишком много, она везде. Надо по ней своими ногами ходить, вот я и шла сама.
– Едва ли ее присутствие уместно, но что-то я стал бояться оставлять эту малышку на улицах, – негромко сказал отцу Лотару старик. – Они, конечно, очень ее боятся, но ненавидят еще больше.
Валери подошла к Эжену-Оливье совсем близко, и он с изумлением отметил то, на что не обратил внимания в прошлый раз. Спутанные немытые волосы девочки, ее давно потерявшая первоначальный цвет мужская майка, ее грязное тельце – все это должно было, конечно же, пахнуть не лучшим образом. Однако дурного запаха не было. Валери источала только тот еле уловимый запах, который издают цветы, что считаются «непахнущими» – кувшинки, тюльпаны. Сыроватый запах свежести.
– Здравствуй, внук мученика, – сказала она, широко распахнув глазищи цвета берлинской лазури. Рана на ручке, которой она привычным жестом отбросила с лица локон, точилась капельками алой крови. До локтя по руке змеились засохшие бурые потеки.
Эжен-Оливье с досадой подумал, что уж Жанна бы как всегда припасла для девочки какой-нибудь подарок. А у него в карманах ни шоколадки, ни цветного шарика, ни кусочка яркого пластика.
– Не отзываешься на дедушкиного внука, значит, не понял еще, – Валери надула губы. – Глупый.
– Может быть, Вы и правы, месье де Лескюр, – задумчиво произнес отец Лотар. – Может быть. Кстати, позвольте представить Вам Эжена-Оливье Левека. Месье де Лескюр, Эжен-Оливье, делает в нашей общине то же, что твой дед делал в соборе Нотр-Дам. Он министрант.
– А в повседневной жизни – букинист, – мягко улыбнулся старик. – У меня небольшая лавочка в гетто Дефанс. Под ее прикрытием я, кстати, занимаюсь латынью с нашей молодежью. Латынь, она ведь не от рождения дается даже нативным католикам. Если вдруг возникнет настроение об этом обстоятельстве вспомнить, милости прошу. Там любой укажет, как меня найти.
– Едва ли наш юный друг много успеет выучить, даже если начнет прямо сейчас, – с горечью уронил отец Лотар.
– Возьми свою конфету, Валери, – отвлекши внимание девочки, старик обернулся к отцу Лотару и окинул его пронзительным взглядом выцветших голубых глаз. – Ваше Преподобие, неужто до такой степени худо? На Вас нынче просто лица нет. Я еще от входа услышал, что Вы натянуты как струна и почти звените.
Странно, отчего этот де Лескюр так считает, мелькнуло у Эжена-Оливье. Ему-то священник показался ровно таким же, как в прошлый раз. Разве что… Разве что чуть более разговорчивым. О чем они все-таки все говорили три часа с этим арабом? Спрашивать нельзя, солдаты не спрашивают.
– И даже еще хуже, – отец Лотар усмехнулся – Status quo перестает существовать. Наша единственная цель сейчас – внести свои поправки в это изменение.
– Я хочу новые четки, – вмешалась Валери слегка шепеляво, поскольку рот ее был занят. – 3адницы выхватили их у меня и растоптали каблуками. Я за ними погналась, потому что рассердилась. Они убежали. Но четки вовсе растоптаны, не починить. Очень вкусная конфетка, дедушка Винсент. Она ведь хмельная.
– Сейчас я принесу тебе коробку, выберешь сама, – отозвался старый министрант, но голос его был пустым, как у человека, думающего не о том, о чем говорит.
Тем не менее, он отошел в дальний угол и принес большую коробку, которую поставил перед Валери. Девочка сняла крышку и ахнула, словно при виде новых игрушек. Картонка была забита перевязанными ленточками мешочками и футлярчиками, связками скапуляриев. Тут же потеряв какой-либо интерес ко всему окружающему, девочка принялась поочередно извлекать новенькие четки – из светлого и из темного дерева, на шелковых шнурках и на металлических звеньях, из цветного стекла, из пластмассы, с круглыми и овальными бусинами, большие и маленькие. Распятия на четках тоже были разные – деревянные с рисунком и деревянные с инкрустацией, металлические.
– Красненькие, как кораллы, нет, не хочу, не хочу черные, – бормотала она тихонько. – Деревянные не хочу, хочу прозрачненькие, как янтарики.
– Выпейте горячего шоколаду, де Лескюр. Только молоко Вам придется искать самому, где-то этого порошка наверное был целый мешок. А то есть чай. Завтра предстоит нелегкий день, надо подкрепить силы и отдохнуть.
– Пустое, выпью шоколаду на воде. Все одно лучше, чем чай, не французский это напиток. Много соберется народу, Ваше Преподобие?
– Человек двести наших, да почти вдвое больше из Сопротивления.
– Изрядно.
Так вот, значит, для чего надо тут все сушить и лепить скамейки из досок с канистрами! Вот только чего ради бойцам Сопротивления устраивать какое-то общее заседание с верующими?
Эжен-Оливье долго не мог уснуть, невзирая на то, что спальный мешок ему достался, по уверениям де Лескюра, «на гагачьем пуху, раньше в таких альпинисты спали прямо на льду». Было вправду тепло, вправду мягко, но стоило смежить веки, как лезла всякая дрянь: гурии-суккубы, приникающие к нему алыми ртами, тяжелыми грудями, хватающие его ледяными цепкими пальцами. От их прикосновений он дергался всем телом, просыпался. К тому же давно уже стихло такое успокаивающее тарахтенье движка, и в подземелье царила глухая темнота.
Проснувшись в третий или четвертый раз, Эжен-Оливье с облегчением услышал тихие голоса. Живые звуки, теперь можно спать, подумал он, ощущая, что тело расслабляется. Кто и о чем говорит, было неважно, важно, что тишина больше не обкладывала его черной ватой.
Однако сознание успело зацепиться за обрывок речи. Говорили священник и Валери.
– Маленькие девочки должны спать в такой час, – в голосе отца Лотара была улыбка. – Усни, Валери.
– Расскажи мне сказку, – требовательно возразил ребенок.
– Ну, хорошо, – отец Лотар вздохнул. – Только не очень длинную, договорились?
– Но и не очень короткую.
– Хорошо. Хочешь, я расскажу тебе сказку, которую больше всего любил в детстве? Мне ее часто перед сном рассказывала мама, когда я был маленьким. Она должна тебе понравиться. Это сказка о Старом Короле, его Четверых Паладинах и его Замке в горах.
– Расскажи, – Валери тихонько зевнула.
– Была на свете одна семья, – также подавляя зевоту, начал отец Лотар, – дети в которой не одну сотню лет, когда вырастали, шли в рыцари Святого Грааля. Ты ведь знаешь, что мы называем иногда Святым Граалем, Валери?
– Чашу Причастия. Ты говоришь, они делались монахами и священниками, да?
– Да. А Старый Король сделался Архиепископом. Но сначала он много-много странствовал по свету, учил черных людей верить в Господа нашего Иисуса Христа. Жил он в те годы в бамбуковых хижинах, где часто протекала в дождь крыша. Надо сказать, там очень сильные долгие дожди. Много раз он мог утонуть в огромных стремительных реках, когда перебирался через них на лодках и плотиках, чтобы отслужить мессу на другом берегу. Так он и состарился в этих скитаньях и сделался Старым Королем.
– Епископом?
– Да. Архиепископом. И вот однажды он подумал, что очень соскучился по Прекрасной Франции. Я весь седой, решил Старый Король, жить мне осталось немного. Доживу-ка я свои дни там, где родился. Черные люди очень плакали, они не хотели, чтобы Старый Король их покинул. Но Старый Король оставил им молодых священников, чтобы те служили мессу, а сам воротился домой. Но как всё изменилось дома за те долгие годы, что он провел в дремучих лесах! В святом городе Риме стали править один за другим нехорошие Папы. Надо сказать тебе, что нехорошими они были совсем на особый лад. Знавал Вечный город и прежде нехороших Пап, например таких, что очень любили деньги, а ведь такое Папе никак нельзя, или просто не слишком добрых. Но ведь за такие вещи каждый сам отвечает после смерти, верно? Главное, чтобы Папа хорошо справлялся с папскими делами.
Эжен-Оливье усмехнулся, поняв, что отец Лотар повествует Валери про Второй Ватиканский Собор, да и про раскол вдобавок. Ничего себе сказочки рассказывала ему мама у детской кроватки! Небось уже тогда мечтала, чтобы сын стал священником. И он им стал, возразил тут же сам себе Эжен-Оливье. Священником, который бы не швырнул на пол сан, спасаясь бегством.
– А новые Папы стали портить мессу, – продолжил отец Лотар. – А еще они портили церкви и алтари. И Старому Королю это совсем не понравилось. Он собрал благородных юношей-рыцарей и увел их в горы.
Ага, Экон в Альпах, подумал Эжен-Оливье.
– Там они поселились в старом-старом замке, и стерегли Чашу Грааля. И многих юношей Старый Король сделал священниками. Все было бы хорошо, да только один вопрос не давал Старому Королю покоя и сна: а что же будет, когда он умрет? Ведь священников назначает только епископ. Значит, что у нынешних верных будет святая месса, а у их детей и внуков – не будет. Потому что даже самые молодые ученики старого короля когда-нибудь умрут. И тогда он попросил Папу, тогдашнего из плохих Пап: разреши мне вместе с моим другом Старым Герцогом поставить молодых епископов. Мои верные хотят, чтобы их внуки имели не твою фальшивую мессу, а настоящую!
– А зачем он спрашивал плохого Папу? – сердито поинтересовалась в темноте Валери.
– Для порядка, я думаю. Но Папа сказал в ответ: нет уж, Старый Король, не будет по-твоему! Не бывать у внуков твоих верных настоящей мессы! Не дам я тебе поставить епископов!
– Этот Папа был Антихрист?
Этот Папа был Иоанн Павел II, поляк Кароль Войтыла, вспомнил Эжен-Оливье. Вот только не враз все это получилось, Монсеньора Лефевра еще долго водили за нос, кормили пустыми обещаниями.
– Я не знаю, Валери. И тогда Старый Король послал ночью за своим другом, Старым Герцогом. Тот себе жил тихо, не учил молодых рыцарей. И он прибыл ночью в горный замок. И Старый Король призвал к себе четверых из своих учеников, четверых молодых паладинов.
Тиссье де Маллере, Фелле, Галарету и Уильямсона. Эжену-Оливье начинало нравиться играть втихаря в загадки. И вот ведь странность, что все четыре имени вдруг выпрыгнули из памяти, словно игрушка на пружинке из коробочки-сюрприза. А ведь лет шесть минуло, как он слышал от отца эту историю!
– Рим занят антихристами, дети мои, сказал Старый Король. Не побоитесь ли вы четверо стать епископами, чтобы не умерла та месса, к которой ходили Карл Великий, и Карл Мартелл, и Хлодвиг, и Жанна-Дева? Или пусть старая месса умрет вместе с нами? Нет, ответили паладины. Мы не боимся Рима, лишь бы месса жила. И до утра молодые рыцари разбили на большом лугу шатры, потому, что ни один зал в горном замке не мог вместить весь пришедший народ. Папа и не успел ничего узнать, а Старый Король со Старым Герцогом уже поставили во епископы четверых паладинов. И народ очень веселился и ликовал. А было это ровно шестьдесят лет назад, Валери, верней сказать, шестьдесят лет будет через два месяца.
– А что Папа?
– Он разозлился. Разозлился так, что велел отлучить от Церкви всех сподвижников Старого Короля и всех, кто ходит к настоящей мессе. Надо сказать, он же не давал вслед за прочими плохими Папами отлучать от Церкви даже масонов и коммунистов. Ах, извини, ты же не знаешь, кто это такие. Словом, Папа разозлился и всем сказал вот что: отныне Старый Король – мой враг. А друзья мне идолопоклонники, многобожники и мусульмане.
– Задницы ему были друзья? Так он тогда наверное Антихрист!
– Валери, лучше бы ты говорила – сарацины. Ну, а Старый Король не боялся Папы, нисколько не боялся. Жил себе в горном замке, хранил Чашу Грааля, а через три года умер со покойным сердцем. Такая вот сказка.
– Нет, постой! А его рыцари, ну те четверо, они, когда Старый Король умер, не испугались Папы-Антихриста?
– Надо заметить, Валери, когда я был маленьким, я таких вопросов не задавал. И тебе не стал бы рассказывать сказки, если б знал, о чем ты спросишь.
– Они испугались?
– Ну, не сразу, конечно, – отец Лотар вздохнул. – Больше десяти лет они держались, а потом стали потихоньку искать, как бы все-таки помириться с Папой. А Папа их тем временем потихоньку пытался рассорить промеж обой. И хотя главное желание Старого Короля исполнилось – месса служится и по сей день, причем только настоящая, фальшивую все давно бросили служить, но все-таки священников очень мало.
– Так мало, что на весь Париж – ты один?
Эжен-Оливье услышал, как вздрогнул отец Лотар.
– Откуда ты знаешь, Валери? Впрочем, глупый вопрос. Но, во-первых, еще недавно нас было двое, отца Франциска поймали и убили только минувшей зимой. Во-вторых, на все гетто Парижа найдется только человек триста христиан. На такое число кое-как достает и одного пастыря. Но есть еще и, в-третьих. Если убьют меня, то наши епископы поставят нового священника. Из монахов, что в лесах под Бретанью, или из учеников тайной семинарии – их мало, но они есть. Не станем унывать, Валери.
– Старый Король должен был выбрать паладинов покрепче.
– Это было трудно сделать. Он был праведник. Рядом с ним все делались лучше, изо всех сил старались прыгать выше головы. Ну не мог же он сказать: ага, это они такие хорошие, только покуда рядом я! Смиренный христианин никогда такого не скажет. Хотя это и было правдой.
– Ты рассказал плохую сказку. Она грустная. Но хочешь, я тебе скажу веселое?
– Очень хочу.
– Матерь Божия скоро утешится немного.
– Будем об этом молиться, Валери.
В ответ послышалось шуршанье, легкое, словно шевелился мышонок, вздох и сонное дыхание.
Священник, как отчего-то знал Эжен-Оливье, хотя подземная тьма была абсолютной, продолжал сидеть, склонившись над ложем ребенка.
– Спи, и пусть Божья Матерь пошлет тебе покой хотя бы во сне, – тихо заговорил отец Лотар, обращаясь то ли к спящей девочке, то ли к себе самому. – Спи, маленькая огромная тайна, гостья из ниоткуда, дитя без прошлого. Жанну Сентвиль нет нужды спрашивать о прошлом. И без того видно, что она осиротела лет в десять-одиннадцать, не раньше, потому, что сиротство более раннее раздавило бы ее волю, но и не позже, иначе она не стала бы так самостоятельна к шестнадцати годам. Но ты не Валери Сентвиль, не Валери Бурделе, не Валери Левек. Ты – Валери. Твои родители могли быть убиты на твоих глазах, они могли быть праведники, с первого младенческого лепета научившие тебя молиться. Но с тем же успехом они могли быть коллаборационисты, быть может, они живы-здоровы и сейчас. Ты могла бы явиться с пепелища разоренного дома, но также ты могла бы в один прекрасный день встать из-за обеденного стола и навсегда уйти – и никто не посмел бы тебя остановить. Твоё прошлое так же непостижимо, как и твоя нынешняя всегдашняя правота. Спи.