Авва. Очерки о святых и подвижниках благочестия

Чугунов Владимир Аркадьевич

Чугунов Владимир Аркадьевич родился в 1954 году в Нижнем Новгороде, служил в ГСВГ (ГДР), работал на Горьковском автозаводе, Горьковском заводе аппаратуры связи им. Попова, старателем в Иркутской, Амурской, Кемеровской областях, Алтайском крае. Пас коров, работал водителем в сельском хозяйстве, пожарником. Играл в вокально-инструментальном ансамбле, гастролировал. Всё это нашло отражение в творчестве писателя. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Член Союза писателей России. Автор книг прозы: «Русские мальчики», «Мечтатель», «Молодые», «Невеста», «Причастие», «Плач Адама», «Наши любимые», «Запущенный сад», «Буря», «Провинциальный апокалипсис» и других. Произведения Владимира Чугунова переведены на иностранные языки. Автор постоянно принимает участие в Международных книжных ярмарках Европы и России.

Лауреат Горьковской литературной премии, Всероссийской литературной премии им. Александра Невского (Санкт-Петербург), обладатель Грамоты Патриаршей литературной премии, финалист «Бунинской литературной премии». Неоднократный лонглистер литературной премии «Ясная Поляна», «Золотой Дельвиг» и других.

Аввами на Востоке называли духовных отцов (авва – отец, в переводе с греческого). Эта книга включает в себя три очерка о «русских аввах» – Святителе Игнатии (Брянчанинове), праведном Иоанне Кронштадтском, профессоре догматического богословия Парижского Православного Богословского института протоиерее Сергии Булгакове, – оказавших огромнейшее влияние своим учением, своею праведностью, своею любовью на многих и многих своих современников. Образ жизни и учение этих святых и подвижников благочестия не утратили своего значения и по сей день, и, без всякого сомнения, будут руководствовать к спасению последующие поколения. Эта книга вынашивалась автором на протяжении тридцати лет. Это и радость, и боль его сердца, и в то же время, завет и пастырское слово любви ко всем своим детям по плоти и по духу.

 

© Чугунов В.А. – текст

© МОФ «Родное пепелище» – макет

 

Святитель Игнатий

 

Святитель Игнатий (Брянчанинов) Кавказский

(5 февраля 1807 года – 30 апреля 1867 года)

память 30 апреля / 13 мая

 

1

«Сердце вырвал у меня отец Леонид; теперь решено: прошусь в отставку от службы и последую старцу, ему предамся всею душою и буду искать единственно спасения души в уединении», – сказал будущий святитель Игнатий (тогда Дмитрий Александрович Брянчанинов) своему «собинному другу» Михаилу Чихачёву, имея в виду будущего оптинского старца Леонида, тогда монаха Валаамского подворья в Санкт-Петербурге. Было в ту пору друзьям всего по девятнадцать лет.

Незадолго до своей праведной кончины, уже находясь на покое в Бабаевском монастыре, в одном из своих частных писем, как бы с горестным вздохом о пройденном пути святитель напишет:

«В новоначалии моём не мог я найти монаха, который был бы живым изображением аскетического учения отцов Православной Церкви. Желание последовать этому направлению, по причине сознания правильности его, поставило меня в положение, оппозиционное по отношению ко всем, и ввело меня в борьбу, из которой перстом Божиим, единственно перстом Божиим, я выведен в Бабаевское уединение, если только выведен. И на отшедшего, как видите, подымают голос, и подымают его по той же причине – по причине уклонения от учения святой Церкви и принятия понятий, противных, даже враждебных этому учению… О моём уклонении от общественного служения не жалейте и не думайте, что я мог бы в нём принести какую-либо пользу. По духу моему, я решительно чужд духа времени, и был бы в тягость другим. И теперь терпят меня милостиво единственно потому, что нахожусь вдали и глуши».

«И на отшедшего подымают голос», «терпят… единственно потому, что нахожусь вдали и глуши» – это о ком же речь?

Составленное близкими учениками святителя Игнатия житие (не то, что помещено в собрании сочинений в VII томах («Ковчег» Москва, 2005), а то, что было обнаружено в фондах Российской национальной библиотеки г. С.-Петербурга и впервые изданное отдельной книгой («Ищите всюду Духа, а не буквы») в 2010 году «Приходом храма Святаго Духа сошествия» в Москве по благословению епископа Южно-Сахалинского и Курильского Даниила) даёт на это недвусмысленный ответ. Но поговорим об этом позже, а пока дадим основные вехи биографии великого святителя земли русской.

Святитель Игнатий родился 5 февраля 1807 года в селе Покровском Грязовецкого уезда Вологодской губернии и принадлежал к старинной дворянской фамилии Брянчаниновых. С ранних лет он почувствовал склонность к уединению, но в 1822 году отец отдал его в Военное инженерное училище (ныне Военный инженерно-технический университет в Санкт-Петербурге), которое он закончил в 1826 году. Перед юношей открывалась блестящая карьера, но, ещё во время учёбы со своим другом Михаилом Чихачёвым постоянно посещая службы Валаамского подворья и Александро-Невской Лавры, общаясь с монахами, и особенно после встречи со старцем Леонидом, он решил подать прошение об отставке и поступить в монастырь. Прошение не было удовлетворено, и Дмитрий Александрович был направлен на службу в Динабургскую крепость. Но вскоре заболел и 6 ноября 1827 года получил желаемую отставку.

Но почему всё-таки именно – монастырь, и непременно – под старческое руководство?

Ответ на это мы находим в составленном святителем «Отечнике». Приведём несколько характерных, применительно к горению очередных «русских мальчиков», историй из него.

АВВА ДАНИИЛ

Ещё в юности авва Даниил отрёкся от мира и пришёл в Скит.

Пустыня Скит находилась верстах в тридцати к югу от Александрии. Это было обширное безлюдное пространство на севере Африки, куда нельзя было проникнуть без опасности заблудиться, так как туда вовсе не было дороги, и в пути руководствовались течением звёзд, что было доступно немногим людям. Ничто не утешало в пути; редко встречалась вода с дурным запахом, отрадой после раскалённых пространств казались болота, в которых во множестве водились мошкара и комары. В эту ужасную пустыню любовь к уединению привела многих подвижников. Среди них был и Даниил.

О себе он говорил так: «Я жил в общежитии и в отшельничестве, испытав ту и другую жизнь, нахожу, что в общежитиях преуспевают скорее и больше, если проводят жительство правильное». В общежитии он прожил сорок лет, а потом подвизался в отшельничестве.

«Чем тучнее тело, тем немощнее душа, – говорил авва Даниил, – а чем суше тело, тем сильнее душа; она делается утончённее. А чем утончённее душа, тем она пламеннее».

Однажды на Скит напали варвары и пленили авву Даниила. Он пробыл в плену два года, потом один христолюбец выкупил его.

Во второй набег варвары опять пленили авву, но через шесть месяцев он бежал из плена. А в третье пленение они немилостиво мучили и истязали его. Однажды, улучив удобное время, он взял камень и убил варвара, господина своего. Бежав, авва Даниил стал тужить об убийстве, которое совершил. В этих чувствах он пошёл в Александрию, исповедал архиепископу Тимофею случившееся с ним. Архиепископ сказал:

– Лучше бы тебе положиться на Бога: избавивший тебя дважды, неужели не мог избавить и в третий раз? Впрочем, ты не совершил убийства, потому что убил не человека, а зверя.

Не удовлетворившись этим ответом, авва Даниил сел на корабль, приплыл в Рим и исповедал свой грех папе. Папа дал такой же ответ, как и архиепископ александрийский.

Даниил возвратился в Александрию и сказал сам себе: «Даниил совершил убийство, и сам да будет убит». Он пошёл в претор и предал себя гражданской власти, сказав: «Я поссорился, будучи увлечён гневом, ударил и убил моего противника камнем. Прошу предать меня суду: пусть умру за убийство, чтобы наказание во времени избавило меня от наказаний в вечности».

Авва был посажен в тюрьму, а по истечении тридцати дней правитель призвал его и стал расспрашивать. Даниил рассказал обо всём с точностью и подробно. Удивившись рассуждению аввы, правитель отпустил его:

– Иди авва и моли Бога обо мне: жалею, что ты убил одного, а не шесть.

Тогда старец сказал сам себе: «Уповаю на человеколюбие Бога моего, что простится мне совершённое мною убийство. Отселе даю обещание Христу моему служить во все дни жизни моей прокажённому. Если умрёт этот прокажённый, которого я взял, то пойду в Египет и возьму другого».

Никто из скитских не знал, что старец имеет в келии прокажённого. Но однажды старец позвал к себе ученика разделить трапезу, и по усмотрению Божию случилось так, что он забыл закрыть дверь во внутреннее отделение келии. Ученик вошёл и увидел, что у прокажённого сгнило всё тело, не было рук, рот тоже сгнил, и старец влагал пищу ему в уста, и чего прокажённый не мог съесть, старец ел сам. Ученик, увидя чудный подвиг старца, удивился и прославил Бога, даровавшего такое терпение старцу.

Когда варвары вновь напали на Скит – братия бежала из него. Но старец сказал: «Если Бог не печётся о мне, то зачем мне и жить?» И прошёл среди варваров, а они не видели его.

Пришёл однажды авва Даниил в селение для продажи рукоделия, и один молодой человек, житель того селения, упросил его войти в дом свой и сотворить молитву о жене его, которая была бесплодна. Старец оказал ему послушание: вошёл и помолился. По благоволению Божию жена его сделалась беременною. Люди, чуждые страха Божия, начали злословить, что муж неспособен, а жена зачала от аввы Даниила. Когда эти толки дошли до старца, он послал сказать молодому человеку: «Когда жена твоя родит, извести меня». В положенный срок жена благополучно родила, и муж известил старца:

– Бог, по молитвам твоим, даровал нам дитя.

Авва ответил:

– Когда будут крестить дитя, сделай в этот день обед и угощение, призови меня, сродников и друзей твоих.

Молодой муж сделал так. Во время обеда, когда все сидели за столом, старец взял дитя в руки и перед всеми спросил:

– Кто твой отец.

Дитя протянуло руку, показало пальцем на молодого человека и сказало:

– Вот мой отец.

Ребёнку было двенадцать дней. Все, видевшие это, прославили Бога, а старец встал из-за стола и удалился в Скит. Как-то, проходя через одно селение, увидел авва Даниил, как несколько мирян задержали монаха, обвиняя его в совершении убийства. Старец остановился и, узнав, что брат оклеветан, сказал задержавшим его: «Где убитый?» Ему показали. Приблизившись к убитому, он сказал: «Помолимся». Когда старец воздел руки к Богу, убитый встал. Старец спросил его перед всеми:

– Скажи мне, кто убил тебя!

Оживший отвечал:

– Вошедши в церковь, я дал много золота бывшему тут пресвитеру, а он убил меня и, вынесши, положил в монастыре этого монаха. Но умоляю вас, возьмите у него золото и отдайте детям моим.

Тогда авва Даниил сказал:

– Теперь усни до того времени, как Бог воскресит тебя.

Оживший лёг и снова сделался мёртвым.

Рассказывал авва Палладий: «Однажды авва Даниил пошёл в Александрию, взяв и меня с собою. Когда мы входили в город, нам встретился юный монах, выходивший из бани. Увидев его, старец тяжело вздохнул и сказал мне:

– Очень жаль этого брата! Похулено будет имя Божие из-за него. Но пойдём за ним и увидим, где пребывает он.

Мы поравнялись. Старец отвёл монаха в сторону и сказал ему:

– Сын мой! Ты молод и здоров телом, тебе не должно мыться в бане. Поверь мне, ты многих соблазняешь, не только мирских, но и монахов.

Брат отвечал старцу:

– Аще бых еще человеком угождал, Хистов раб не бых убо был. Писание говорит: не осуждайте, да не осуждены будете.

Тогда старец поклонился ему и сказал:

– Прости меня, сын мой: я согрешил как человек.

Оставив его, мы пошли. Я сказал старцу:

– Авва! Может, не болен брат, и в поступке его нет греха?

Старец вздохнул и, прослезившись, сказал:

– Брат, да удостоверит тебя в истине само дело: я видел, что более пятидесяти бесов последуют ему и посыпают его смрадом. Один мурин сидел у него на плечах и целовал его, а другой, малого роста, шёл перед ним, разжигая его и научая разврату. Многие бесы окружали его и радовались о нём, а святого Ангела я не видел ни близ его, ни вдали. Почему и заключаю, что этот брат исполнен некоторой бесовской деятельности. Свидетельствует о жительстве его изысканная одежда и то, что он, будучи молод, так бесстыдно пребывает среди города, в который с осторожностью входят постники и отшельники и стараются скорее уйти из него. Если б он не был сластолюбив и не любил мирское, то не ходил бы в баню и не смотрел бы бесстыдно на обнажение других. Святые отцы наши Антоний Великий, Пахомий, Аммоний, Серапион и прочие заповедали, чтобы никто из иноков не обнажал тела своего иначе, как по причине великой болезни или нужды. Видим в житиях их, что при надобности перейти реку, когда не случалось лодки, они никем не видимые, стыдились обнажиться сопутствующего им святого Ангела и сияющего на них солнца. Когда приходилось кому-либо из отцов переправляться через реку с учеником – они отходили друг от друга на достаточное расстояние, чтобы не видеть наготы друг друга.

Сказав это, старец замолчал.

Мы возвратились в Скит.

По прошествии немногих дней пришли в Скит некоторые братья из Александрии и поведали, что монах, прибывший из Константинополя и живший при храме святого Исидора, пойман на любодеянии с женою епарха. Изувеченный прислугою, он был болен три дня и скончался. Услышав это, я заплакал и пошёл к авве Даниилу. У него сидел тогда авва Исаак, игумен скитский. Я поведал им о случившемся с монахом, которого старец видел выходящим из бани и который отверг наставление старца. Старец, прослезившись, сказал: «Наказание гордым – падение их».

Пошёл однажды авва Даниил с учеником своим из Скита в Фиваиду, то есть в Верхний Египет, в обитель к авве Аполлосу. Отцы обители, услышав о пришествии к ним великого старца, вышли встречать его за семь поприщ от монастыря. Их было более пяти тысяч. Они пали ниц и лежали на песчаной равнине, ожидая подобно лику Ангелов, старца, чтобы принять его как Христа. Одни постилали под ноги его одежды свои, другие – куколи, и видны были из очей их потоки слёз. Пришёл авва Аполлос и поклонился старцу семь раз прежде нежели старец приблизился к нему. Они приветствовали друг друга с любовью. Братья просили старца сказать им слово спасения. Но старец не скоро начинал говорить с кем-либо. Церковь не вмещала всех, и они сели вне монастыря на песке. Отец Даниил повелел ученику своему написать:

«Если хотите спастись – соблюдайте нестяжание и молчание: на этих двух деланиях основывается всё монашеское жительство». Ученик написал, братья прочитали, пришли в умиление и заплакали.

Выйдя оттуда, авва Даниил направился в Иеромополь и там сказал ученику своему: «Иди в монастырь женский и постучавшись во врата, скажи игуменье, что пришёл я». Это был монастырь аввы Иеремии, в нём жило триста постниц. Ученик постучался, привратница тихим голосом спросила изнутри:

– Спасайся! Благословен приход твой, чего ты желаешь?

Он ответил:

– Имею нечто сказать игуменье.

Привратница сказала:

– Великая не беседует ни с кем, но скажи, чего желаешь, и я передам ей.

– Передай ей, что некий монах имеет нужду переговорить с нею.

Она передала, пришла игуменья и сказала тихим голосом:

– Спасайся брат, чего ты желаешь?

– Окажи любовь, дозволь мне эту ночь провести здесь с другим братом, чтобы нас не съели звери.

Игуменья отвечала:

– Брат! Никогда мужчина не входил сюда. Легче будет для вас, если съедят вас звери внешние, нежели внутренние.

Брат отвечал:

– Здесь авва скитский Даниил.

Услышав это, она отворила обе половины ворот и вышла навстречу старцу со всеми постницами. Одеждами своими устлали они весь путь от ворот до места, где был старец, кланялись перед ним, целовали ноги его. С великой радостью и веселием ввели его в монастырь. Игуменья велела принести лохань, влила в неё воду, согретую с благовонными травами и, поставив постниц с двух сторон, сама своими руками умыла ноги старцу и ученику его. Потом она подводила сестёр по одной к умывальнице и окропляла их этим святым омовением. Оставшееся после всех возлила на главу свою и часть выпила. Монахини же представляли собою чудное зрелище: они были безгласны как камни и беседовали одна с другою знаками, походка и вид их были ангельскими.

Старец спросил игуменью:

– Нас ли стыдятся сёстры или они всегда таковы?

Игуменья ответила:

– Рабыни твои, владыка, всегда таковы; но молись о них.

– Скажи ученику моему, чтоб он научился у них молчанию, потому что он, живя со мною, ведёт себя крикливо.

Одна из сестёр, одетая в рубище, лежала посреди монастыря и спала.

Старец спросил:

– Кто это лежит?

– Одна из сестёр, предавшаяся страсти пьянства. Что делать с нею, не знаю: выгнать её из монастыря – боюсь греха; оставить так – она смущает сестёр.

Авва Даниил повелел ученику своему:

– Возьми умывальницу и возлей на неё воды.

Когда ученик сделал так, она встала, как встают упившиеся вином.

– Владыка! Такова она всегда, какою ты видишь её теперь, – сказала игуменья и ввела авву Даниила в трапезную.

– Владыка, благослови рабынь твоих вкусить вместе с тобою.

Он благословил. Игуменья и вторая по ней сели вместе с ним. Старцу предложили мочёное сочиво, неварёную зелень, финики и воду. Пред учеником его поставили немного хлеба, варёной зелени и вина, растворённого водою. Инокиням же предложили различную варёную пищу и рыбу, и вина в достаточном количестве. При этом никто не произнёс ни одного слова.

Когда встали из-за трапезы, старец спросил игуменью:

– Что вы сделали? Лучшую пищу следовало дать нам, а вы съели её сами!

Игуменья отвечала старцу:

– Владыка! Ты монах, поэтому я и предложила тебе пищу монашескую, и ученику твоему – монашескую. Мы же – новоначальные, и потому употребили пищу новоначальных.

Старец сказал на это:

– Бог да исполнит любовь вашу: мы извлекли большую пользу из ваших действий.

Когда все разошлись спать, старец сказал ученику своему: «Поди посмотри, где будет спать пьяная, что лежала посреди монастыря».

Ученик проследил и поведал старцу:

– Легла там, где сёстры справляют телесную нужду, то есть возле отхожего места.

– Побдим эту ночь, – сказал старец.

Когда все уснули, старец и ученик скрытно затихли недалеко от пьяной. Среди ночи она встала и воздела руки к небу, она творила бесчисленное количество коленопреклонений, слезы её текли потоками. Когда же слышала, что кто-то из сестёр шёл в отхожее место, повергалась ниц и храпела, притворяясь спящею. Так проводила она начало каждой ночи.

Старец сказал ученику: «Призови игуменью и вторую по ней, призови тайно».

Они пришли и всю ночь смотрели на подвиг мнимо пьяной.

Тогда игуменья начала говорить с плачем:

– О, сколько зла сделала я ей.

Когда ударили в церковное било, игуменья поведала всем инокиням виденное, и все предались великому плачу.

Блаженная же, уразумев, что тайна её открыта, неприметно пришла в отведённую для старца келью, похитила жезл его и милоть и, отворив ворота монастыря, ушла. А на воротах оставила надпись: «Матери и сёстры! Простите меня, согрешившую перед вами, и молитесь обо мне».

При наступлении дня начали искать её и не нашли, а увидели только надпись на воротах. Много плакали о ней, а старец сказал игуменье: «Я ради неё пришёл сюда: Бог любит таких «пьяниц».

Когда все сёстры исповедовались перед аввой, кто какое оскорбление нанёс «пьяной», старец, сотворив молитвы о сёстрах, немедленно вышел из монастыря, и направился в свою келью, благодаря и славословя Бога.

В другой раз авва Даниил пошёл в Фиваиду так же в сопровождении одного из своих учеников. Они плыли вверх по реке Нилу, и когда достигли одного селения, старец велел пристать, сказав:

– Нам должно остановиться здесь.

Ученик начал роптать:

– Доколе нам скитаться! Пойдём в Скит.

– Нет! Останемся здесь.

Они сели посреди села как странники. Ученик продолжал роптать:

– Угодно ли такое поведение Богу: мы сидим здесь как миряне? Пойдём, по крайней мере, в церковь.

– Нет! Останемся здесь.

Они пробыли тут до глубокого вечера. Брат совсем вышел из терпения, начал оскорблять старца:

– Беда мне с тобой, старик! Из-за тебя приходится и мне умирать.

В это время подошёл к ним престарелый мирянин, весь седой, сгорбленный. Он пал к ногам Даниила и начал их целовать и обливать слезами. Потом поприветствовал ученика и сказал им:

– Если вам угодно, пойдёмте ко мне в дом.

В руке у него был фонарь. С ним он ходил по улицам, искал странников, убогих, больных и вводил в свой дом. Когда пришли, он налил воды в умывальницу, умыл ноги старцу, а потом и другим братьям. В доме не было никакого богатства. Он предложил всем трапезу, а когда отужинали, собрал все крошки, остатки еды и отнёс собакам. Таков был его обычай: он ничего не оставлял на завтрашний день от ужина.

Старец отвёл хозяина в отдельное место, и там они пробеседовали до утра. А утром все распрощались и разошлись.

Дорогою ученик поклонился старцу:

– Окажи любовь, авва, кто этот человек, и как ты знаешь его?

Но старец не хотел сказывать. И тогда ученик опять поклонился ему:

– Авва, о многом другом ты поведал мне, а об этом человеке молчишь.

Так и было: старец рассказывал ему о добродетельной жизни многих святых, а об этом престарелом мирянине не хотел говорить. Ученик очень оскорбился этим и уже всю дорогу молчал. Когда они пришли в келью, ученик не захотел принести в обычное время хлеб старцу – в четвёртом часу по полудни.

Наступил вечер. Старец пришёл в келью брата и сказал:

– Чадо! Что значит это? Ты оставил меня, отца твоего, без пищи.

Ученик ответил:

– Если б я имел отца, то он любил бы меня как сына.

Старец поворотился и пошёл из кельи вон, но брат догнал его, остановил, начал целовать ноги:

– Жив, Господь! Не оставлю тебя, пока не поведаешь мне, кто этот человек.

Он не хотел оставить отца в скорби, потому что очень любил его. Тогда старец сказал:

– Дай мне немного поесть, и я скажу тебе.

После вкушения пищи старец сказал ученику: «Не будь непокорен. Не хотел я сказывать тебе за прекословие, которое ты допустил себе в селении. Смотри, не сказывай никому о том, что расскажу тебе. Человека этого зовут Евлогий. По ремеслу своему он каменотёс, весь день проводит в работе и ничего не ест до вечера. А вечером, собрав в селении всех убогих, мирских и монахов приводит в дом, всех кормит, как ты видел, а все остатки относит собакам, ремеслом своим он занимается с юности, а теперь ему более ста лет. Но и поныне Бог даёт ему такую же крепость в работе как в молодости. Ежедневно он вырабатывает по золотой монете.

Сорок лет назад я пришёл в это селение для продажи рукоделия. Тогда я был ещё не стар. При наступлении вечера пришёл Евлогий, забрал меня вместе с другими странниками, привёл в дом, угостил, предоставил ночлег. Я удивился его добродетельной жизни и начал поститься по неделе и молить Бога о нём, чтобы подал ему значительное имущество на дело странноприимства. В строгом посте я провёл более трёх недель и столь изнемог, что едва был жив. И вот вижу некоего священнолепного мужа, который, подойдя ко мне, спросил:

– Что с тобою, авва Даниил?

Я отвечал ему:

– Дано мною слово перед Богом не вкушать хлеба, пока не услышит Бог молитвы моей о каменотёсе Евлогии и не пошлёт ему благословения, чтобы он мог преизобиловать в деле странноприимства.

– Напрасно! Ему лучше оставаться в том положении, как сейчас.

Я возразил ему:

– Нет, Господи, подай ему, чтобы все прославили имя Твоё Святое.

Он отвечал:

– Говорю тебе, что его настоящее положение хорошо для него. Но если ты непременно хочешь, чтобы Я подал ему изобилие, то согласишься ли взять на себя ручательство о душе его? Спасёт ли он её при умножении имения своего? Только при твоём ручательстве Я подам ему.

– Владыко! От руки моей взыщи душу его.

В то время, как я говорил это, увидел себя стоящим в храме Святого Воскресения в Иерусалиме. Там увидел я сидящего на камне священнолепного отрока, с правой стороны которого стоял Евлогий. Отрок повелел одному из предстоящих Ему подозвать меня к Себе. Когда я приблизился, Он спросил:

– Ты ли поручившийся за Евлогия?

Предстоящие сказали за меня:

– Точно так, Владыка, – он.

Я взыщу с тебя поручительство твоё.

– Взыщи, Владыка, только умножь имение его.

После этого я увидел, что некие двое начали влагать в недро Евлогию великое множество золота. И чем более они влагали, тем более вмещало недро.

Проснувшись, я понял, что услышан, и прославил Бога.

Вскоре Евлогий, выйдя на свою работу, ударил в камень и услышал, что в камне пустота. От второго удара образовалось небольшое отверстие, а с третьего удара открылась значительная пустота, наполненная золотом. Объятый ужасом, Евлогий сказал сам себе: «Что мне делать, не знаю? Если возьму золото домой, услышит правитель, придёт и заберёт его себе, а меня подвергнет напасти. Лучше сложу золото в таком месте, где никто не узнает о нём». Он купил волов, будто бы для перевозки камней, и ночью, с великой осторожностью, перевёз золото к себе домой.

Доброе дело странноприимства, которое он доселе исполнял ежедневно, было оставлено им. Он нанял судно и прибыл в Константинополь.

Там царствовал тогда Иустин, дядя Иустинианов. Евлогий дал много золота царю и вельможам его, получил сан епарха и купил себе великолепные палаты».

«По прошествии двух лет, – продолжал рассказывать авва Даниил своему ученику, – опять вижу во сне священнолепного Отрока, что и прежде, опять во Святом храме Воскресения и спрашиваю сам себя: «Где Евлогий?». И вижу, что Евлогия изгоняют от лица Отрока и один эфиоп увлекает его. Проснувшись, я сказал сам себе: «Увы мне грешному! Что сделал я – погубил душу мою!».

«И вот пошёл я в то селение, – продолжал авва, – где прежде жил Евлогий, будто бы для продажи своего рукоделия. Я ожидал, что как и прежде придёт Евлогий и введёт меня в свой дом… Но никто не пришёл и не пригласил меня. Я встал и хотел идти, но тут увидел одну старицу и попросил её принести мне немного хлеба, потому что ещё не ел в тот день. Она принесла мне хлеба, варёной пищи и, севши возле меня, начала выговаривать: «Не полезно тебе входить в мирские селения. Разве ты не знаешь, что монашеская жизнь нуждается в удалении от молвы?»

Я возразил ей:

– Ведь я пришёл продать рукоделие моё.

Она сказала на это:

– Хотя ты и пришёл для продажи рукоделия, но не должен был оставаться в селении до глубокой ночи.

– Да, да!.. Но скажи мне, мать, нет ли в этом селении кого-либо, боящегося Бога и принимающего странников?

– О, владыка! Имели мы здесь каменотёса, очень милостивого к странным. Но Бог, видя его добродетель, наградил его: теперь он в Константинополе, и стал знатным человеком.

Услышав это, я сказал себе: «Я сделал это убийство». Пошёл в Александрию, сел на корабль и прибыл в Константинополь. Разыскав египетские палаты, я сел у ворот дома Евлогия, ожидая его выхода. Вышел он с великою гордостью, и я воззвал к нему: «Помилуй меня, имею нечто сказать тебе!»

Он не только не захотел взглянуть на меня, но приказал рабам своим бить меня. Я поспешно перешёл на другое место, мимо которого должно было идти ему, и опять воззвал к нему. И опять он приказал бить меня больше прежнего. Таким образом, под дождём и снегом я провёл четыре недели у ворот дома его и не мог побеседовать с ним.

Изнемогши, я ушёл оттуда, повергся перед образом Господа нашего Иисуса Христа и молился со слезами: «Господи, разреши меня от поруки за этого человека! Иначе я оставлю монашество и пойду в мир». Когда я говорил это мысленно, вздремнулось мне, и вот слышу необыкновенное смятение и голос: «Идёт Царица!» Пред Нею шли полки – тысячи тысяч и тьмы тем народа. Я воззвал к ней:

– Помилуй меня, Владычица!

Она остановилась и спросила:

– Чего ты хочешь?

– Я поручился за епарха Евлогия. Повели, чтобы я был уволен от этой поруки.

– Я не вхожу в это дело; удовлетвори, как хочешь, своему поручительству.

Проснувшись, я сказал себе: «Если мне и умереть придётся, не отступлю от врат Евлогия, пока не улучу возможности побеседовать с ним».

И опять пошёл я ко вратам его и, дождавшись, воззвал к нему, но подбежал раб его и нанёс мне столько ударов, что сокрушил всё тело моё.

Придя в совершенное уныние, я сказал себе: «Возвращусь в Скит, и если угодно Богу, он Своим способом спасёт Евлогия. Я пошёл искать корабль, которому надлежало плыть в Александрию. Войдя на этот корабль, я упал от скорби как мёртвый. В этом положении я задремал и в полусне опять увидел себя в храме Святого Воскресения, увидел и священнолепного Отрока, который сидел на камне честного гроба. Отрок воззрел на меня гневно, и от этого окаменело сердце моё, и не в силах я был сказать хотя бы одно слово. «Что ж ты не действуешь по поручительству твоему?» – спросил Отрок и велел повесить меня и бить двум предстоящим Ему. И били они меня довольно долго, приговаривая: «Не начинай дела, превышающего твои меры, не препирайся с Богом, не стужай Божеству».

От страха я не мог отворить уст моих, и, будучи ещё подвешенным, услышал голос: «Царица идёт!» Увидев её, я несколько ободрился и сказал тихим голосом:

– Владычица мира, помилуй меня.

– Чего ты хочешь? – спросила она, как и в первый раз.

– Я повешен здесь за поручительство моё за Евлогия.

– Я умолю за тебя, – сказала она мне.

И я увидел, как она подошла к Отроку и начала целовать ноги Его. Отрок сказал мне:

– Впредь не будешь делать этого?

– Не буду, Владыка! – отвечал я. – Молился я о Евлогии, желая лучшего. Согрешил я, Владыка, прости меня и повели разрешить.

– Иди в келью твою и больше не заботься о Евлогии. Я возвращу его к прежнему добродетельному жительству известным Мне способом.

Я проснулся неизреченно радостным, благодарил Бога и Пресвятую Владычицу.

По прошествии трёх месяцев дошёл до меня слух, что царь Иустин умер, вместо него стал новый царь, который поднял гонение на вельмож умершего царя, в том числе и на епарха Евлогия. Двое вельмож были убиты, имение их разграблено. Было разграблено и богатство Евлогия, а самого его царь повелел найти и убить на месте, Евлогий облёкся в прежнюю одежду, какую носил в дни убожества своего, и ночью бежал из Константинополя. Он возвратился на прежнее место жительства. Собрались к нему поселяне и говорили ему:

– Мы слышали, что ты сделался вельможею.

Он отвечал им:

– Если бы я был вельможей, вы не увидели бы меня здесь, о ком-то о другом вы слышали, я же ходил на поклонение святым местам.

Опомнившись от упоения суетою мира, Евлогий сказал сам себе: «Смирись, Евлогий! Встань, возьми свои орудия и иди на прежнюю работу. Здесь не Константинополь! Иначе, пожалуй, снимут с тебя голову». Он взял орудия ремесла своего и пришёл к камню, в котором однажды нашёл золото. Он надеялся найти его и сейчас. До полудня ударял он в камень и не нашёл ничего. И вспомнились ему обилие яств и наслаждений, которые были прежде, роскошные палаты, обольщения и гордость мира сего… Но он настойчиво говорил себе: «Встань и иди работай: здесь – Египет».

Мало-помалу святой Отрок и святая Владычица привели его в прежнее благочестивое состояние. Бог не забыл прежнего добродетельного жительства его.

«По прошествии нескольких лет, – продолжал рассказывать авва Даниил ученику своему, – оба мы и пришли в это селение. И ты помнишь, как он нас встретил вместе с другими бездомными. А я, как увидел его, вздохнул из глубины сердца и прослезился: «Как велики дела твои, Господи, всё премудро сотворил Ты! Кто чудеса Твои и судьбы, Владыка, может исповедать? Я, грешник, начал уже погибать: едва не вселилась в ад душа моя!..»

Когда Евлогий умыл мои ноги, мы сели за трапезу, а потом я спросил его:

– Как поживаешь, брат?

Он отвечал:

– Молись за меня, отец, потому что я человек грешный, и у меня нет никакого имущества.

– О, если бы ты не имел и того, которое имел!

Евлогий насторожился:

– Почему так, владыка? Разве я чем-нибудь соблазнил тебя? Тогда я поведал ему всё случившееся, и мы плакали вместе. Потом он сказал:

– Молись о мне, чтоб я исправился хотя бы отныне.

И сказал я ему:

– Истинно говорю тебе, брат, не ожидай получить имение, большее того, которое имеешь: будешь получать по одной золотой монете в день. Это даровал тебе Бог на дневное содержание.

«Вот, чадо, – обратился авва Даниил к своему ученику, – я сказал тебе всё об этом человеке, а ты не пересказывай этого никому».

И ученик хранил этот рассказ в тайне до самой смерти святого старца Даниила.

АВВА АНТОНИЙ НОВЫЙ

Преподобный Антоний Новый, сын славных и богатых родителей, оставив богатство и славу и возлюбив иноческое житие, поселился в некоторой горе. Там провёл он много лет в безмолвии, удручая себя многими трудами и подвигами. После этого случилось ему однажды читать Лествицу Божественных добродетелей. В конце статьи о послушании он нашёл следующие слова: если жительствующий в безмолвии познает свою немощь и, оставив безмолвие, предаст себя в обучение послушанию, то он, будучи слеп, без труда прозрел о Христе. Обращая непрестанно в уме эти слова, Антоний говорил себе: «После стольких трудов и подвигов иноческих я ещё слеп? Хочу прозреть».

И, оставив пустынное житие, пришёл в общежительный монастырь в Вифинию, расположенный в горах, славившийся жительством иноков.

Он остановился в гостинице у ворот монастыря под видом прохожего.

Несколько дней пробыл тут с прочими странниками. Не желая употреблять монастырскую пищу за просто так, Антоний ходил в ближнюю гору, собирал дрова, носил на плечах и складывал у монастырских ворот. Заведовавший гостиницею монах, увидев это, сказал ему:

– Что делаешь ты, авва? Монастырь не нуждается в твоей помощи. Приходящие к нам употребляют монастырскую пищу как милостыню.

Антоний ответил – Отец, и мне известен этот обычай, но, не желая оставаться праздным, я делаю это по своей доброй воле.

И продолжал жить и трудиться при монастыре, никому ничего не говоря о своём намерении.

Заведовавший странноприимством брат пошёл к игумену и сказал ему об Антонии. Игуменом был блаженный Игнатий, с Божией помощью построивший монастырь своими трудами. Он велел заведующему гостиницей спросить Антония, чего он хочет, так долго пребывая у ворот монастыря. Антоний ответил:

– Если будет на то воля Божия, ради душевной пользы хочу жить с вами.

Тогда игумен велел привести Антония. Он слышал о его высоком подвижничестве. И потому спросил, ради чего тот пришёл к ним. Антоний ответил:

– Хочу стать вам подобным по добродетели.

Игумен возразил:

– Прожив столько лет самочинно, ты не сможешь жить в послушании. Многие, жившие самочинно и стяжавшие некоторые добродетели (воздержание, пост, нестяжание, телесное зло-страдание), подвергшись испытанию общежития, оказались недостаточными даже в тех добродетелях, которыми они прежде, по мнению их, обиловали.

Антоний ответил:

– Об этом и я узнал из учения боговдохновенных отцов и поэтому пришёл к вам, чтоб жить в послушании и получить от вас наставление добродетельного жития.

После этих слов игумен принял его и дал послушание при церкви, довольно тяжёлое и для многих невыносимое. Пробыв некоторое время в этом послушании, Антоний не удовлетворился им, а потому пришёл к игумену и сказал ему:

– Авва, я пришёл сюда для подвига, а данное мне послушание слишком легко.

Тогда игумен отдал его в помощники монаху, заведовавшему виноградником.

Будучи несведущим в возделывании виноградника Антоний постоянно обрезал себе пальцы, но терпеливо занимался возложенным послушанием.

Когда виноград начал созревать, ему было поручено его стеречь. Некоторые из братии, проводившие невнимательную жизнь, просили у него винограда. Он отвечал:

– Мне не позволено делать этого. Виноградник перед вами. Если хотите, берите. Но если возьмёте, мне надо будет сказать об этом игумену, поскольку я ежедневно исповедую ему свои помышления.

Выслушав это, монахи уходили.

Когда собран был виноград, Антонию дали послушание в трапезной. Ежедневно до трёх часов ночи приходилось ему проводить в ней, поскольку на трапезу приходили в разное время да ещё выговаривали ему за плохо приготовленную пищу. За это время износились его одежда и обувь. Антоний стал бедствовать от мороза. Игумен видел это, но одежды не давал, желая доставить духовную пользу. Особенно ноги Антония страдали от мороза. Видя его в такой нужде и в таком страдании, братья соболезновали ему: один подстилал овечью кожу под ноги; другой давал сандалии. Но страдалец ничего не принимал, говоря братии:

– Я точно знаю, что отец наш видит мою нужду, и на него возлагаю всё попечение: когда Бог велит ему, тогда он даст мне нужное за моё смирение.

Миновали зима, лето и осень – Антоний по-прежнему оставался полуобнажённым. Не выдержав, Антоний пришёл однажды к игумену и сказал:

– Владыка! Если монастырь не может снабдить меня необходимым, позволь мне попросить всё это у моих знакомых?

Игумен ответил:

– Мой монастырь питает всю братию и тебя ли одного не может пропитать и одеть? Сначала мы слышали о тебе, что ты подвижник и терпеливо переносишь телесные страдания; теперь же я не вижу в тебе ничего того, что слышал о тебе. Подвергшись ничтожным лишениям для своего же духовного образования, ты оказался малодушен и нетерпелив.

Антоний молчал. Осыпав его всевозможными укоризнами, игумен прогнал его.

Выйдя от игумена, Антоний, ежедневно проливая слёзы о своём окаянстве, стал удручать тело различными образами подвига – спал, сидя на стуле; прежде звона вставал к утрени и занимался псалмопением. Видя его способность ко всякой работе, братья, дав ему в руки лопату, заставляли копать землю. И он смиренно трудился до кровавого пота.

По прошествии длительного времени игумен призвал его к себе и сказал ему наедине:

– Отец! Бог да воздаст тебе мзду за душевную пользу, принесённую братству твоим пришествием к нам и жительством твоим по Боге. Братия мои никогда не получали такого назидания, какое получили твоим богоподражательным послушанием.

И, сказав это, выдал ему одежду, обувь и прочие потребности, наравне с прочею братиею. И с тех пор, когда замечал, что Антоний нуждается в чём-либо, сам тайно приносил нужное к нему в келью. Антоний, приходя к себе, неожиданно находил у себя вещь, в которой нуждался. Пожив богоугодно, он скончался о Господе и приял венец послушания (стр. 71–76).

АВВА ЕЛИСЕЙ

«В юности моей случилась мне болезнь, от которой я был при смерти, – рассказывал авва Елисей. – Отец мой, прилагая особое старание о моём излечении, ежедневно приглашал врачей. Но они ничего не смогли сделать и сказали отцу, что я через три дня умру. Услышав это, отец был поражён. Обливаясь слезами, он поспешил в церковь святого евангелиста Марка и нашёл там, как сказывал, престарелого монаха. Увидев отца печальным, монах спросил: «Что с тобою, Прокопий? О чём скорбишь?» Отец ответил: «Тот, кто открыл тебе моё имя, откроет и причину моей печали». Старец сказал: «Пошли в дом твой». Увидев меня, старец сказал отцу: «Позови супругу». Мать моя была христолюбива и монахолюбива; отец же ненавидел монахов. И старец сказал ему: «Бог ищет от тебя исполнения трёх заповедей: если сохранишь – дарует жизнь сыну». «Свидетельствуюсь святым евангелистом Марком исполнить всё, что скажешь», – пообещал отец. Тогда старец сказал: «Вот уже пятнадцать лет, как ты прелюбодействуешь, скверня ложе жены твоей; за это Бог посёк преждевременной смертью пятерых детей твоих. Оставь это. Второе: юношу этого не сочетай браком, но предоставь возможность вступить в монашество. Третье: прекрати общение с арианами и феодосианами». Отец сказал: «Сохраню слова твои во все дни жизни моей». Старец помолился, и я выздоровел на третий день. После этого я прожил в доме отца ещё три года. По истечении их отец обручил меня с племянницею жены игемона. Когда же приготовлял всё необходимое к браку, лютый бес привязался к обручённой отроковице и начал мучить её. И её, и мои родители в продолжение семнадцати месяцев водили несчастную по церквам, подавали милостыню, даже водили к волхвам и чародеям, но нисколько не успели – девица пришла ещё в худшее состояние. С общего согласия и совета привели её к отцу Макарию. Туда пришёл и я с нею, и отец мой. Старец, взяв елей и сотворив молитву над ним, повелел матери девицы омыть её и потом помазать елеем от главы до ног. Когда она была помазана, бес начал взывать: горе, горе! И, выйдя из неё, напал на меня и в семь крат сильнее стал мучить. И мучил тридцать дней, пока не пришёл тот старец, который прежде исцелил меня от болезни. Увидев его, отец скрылся. А старец, взяв меня, привёл в свою келью. Проведя ночь в молитве и земных поклонах, он отогнал от меня беса, затем постриг в монахи и вручил авве Исайи, имевшему ещё одного ученика по имени Пётр.

Прожил я у аввы Исайи девять месяцев. Услышав о случившемся со мною, отец послал ко мне четырёх слуг с семью верблюдами, навьюченными всякого рода съестными припасами и овощами, а также письмо. Прочтя письмо, я заплакал. Отец Исайя, увидев в руках моих письмо, отнял его и изорвал. Когда же я вознегодовал за это, он стал меня укорять в присутствии слуг отца.

С этого часа объял меня бес ненависти. Я не мог видеть старца, слышать его голоса. Я смотрел на него, как на скомороха; слова его казались мне стрелами, мечом обоюдоострым. Стоя с ним на молитвах и бдениях, я проклинал его. От великой ненависти и омерзения, которые я испытывал к нему, несколько раз вставал ночью, чтоб убить его, но останавливался, опасаясь жившего с нами Петра. Старец не переставал наставлять меня, иногда увещевая, иногда угрожая. Когда я подходил к Чаше, старец отгонял меня с укоризнами; отлучал от трапезы, говоря: не дам тебе пищи, пока не скажешь: согрешил, прости. Но я делал всё напротив: крал и ел тайно. Когда старец стоял на молитве, я сидел; когда он упражнялся в бдениях, я спал, когда он плакал, я смеялся. Затем бес стал представлять неподобные мечтания о старце в сновидениях. И я, несчастный, верил этим снам. А потом и наяву стал часто видеть то, что прежде видел во сне. Таким образом, вкралась в меня доверенность к скверным и нечистым помыслам на старца. Сидя, говорил я себе в горести о старце: «Ну кто есть этот льстец и лицемер? Он же низкого происхождения! И я, будучи сыном благородных родителей, кипящих богатством, сделался учеником или, в сущности, рабом! Предстою ему как слуга: подаю воду на руки, приготовляю трапезу, ношу воду, собираю дрова, работаю ему как раб! Он бы должен мне работать и повиноваться, а не я ему! Сколько неприятностей, огорчений, скорби и печали, укоризн и бед я потерпел от него! Сколько он принуждал меня алкать, жаждать, бдеть и лежать на голой земле! Сколько он меня унижал! Сколько причинил зла!» Когда бес внушал это, я предавался гневу, почитая себя обиженным, пострадавшим. Помысл внушал: уйди от проклятого и пребывай наедине в келье, подобно всем отцам: он не монах и не христианин. От таких помыслов я начал снова видеть сны о старце, будто он играет с женщиной и скачет пред кумирами; вверившись снам, я утвердился в мысли, что старец – враг Божий и друг бесам.

Вдали от Скита было эллинское капище, среди которого стоял мраморный кумир. Старец имел обычаи каждую субботу выходить из Скита и, сидя в капище, предаваться плачу; были там и гробы язычников. И несколько раз видел я во сне, что старец приносит жертвы и поклоняется идолам, а я считал сны эти истинными. Однажды в час, в который старец обыкновенно уходил в капище, опередив его, я вышел из кельи и спрятался внутри капища в кустарнике. Гляжу, идёт старец, а впереди него – женщина. Оба по очереди вошли в капище, помолились и поклонились идолу и впали в блуд. Затем старец возвратился в Скит, а жена скрылась в кустах. Это я видел семь раз ясно и, твёрдо уверившись в этом, стал садиться у входа в келью и говорить братьям, приходившим к старцу для совета, что авва – блудник и идолослужитель. И говорил это в течение четырёх месяцев. Но сколько бы ни старался, братья, руководимые благодатью, продолжали ходить. Видя это, я сокрушался и, воздевая руки к небу, восклицал: «Господи! Даруй мне терпение!» Я, несчастный, думал, что терплю за правду, и, как творящий добродетель, говорил, воздыхая: «Слава Тебе, Боже!»

Старец, видя меня в таком положении, говорил:

– Чадо доброе! Очисти сердце, смири помыслы, возлюби смирение.

Но я гневался на его слова. Когда сидел с ним за трапезою, пища казалась мне смрадом. И я несколько раз даже не хотел вкушать её. Помыслы внушали: рядом с этим старцем ты не спасёшься. И тогда я сказал себе: «За что терплю такие страдания? В мире я не впал ни в блуд, ни в прелюбодеяние, ни в воровство, ни в убийство». Когда я находился в такой буре от помыслов, отец мой известил меня письмом, что мать умирает; приди, писал, перед смертью повидаться с нею.

По прочтении письма, я сказал отцу Петру, что мне необходимо уйти, чтобы повидаться с умирающей матерью. Брат сказал об этом старцу. Старец стал отговаривать меня, говорить, что, если не послушаюсь, впоследствии буду очень раскаиваться в этом, но будет поздно. Я сказал в ответ:

– Не хочешь ли ты и меня сделать подобным себе идолослужителем и блудником?

Старец ответил:

– Благодать Божия в устах твоих, чадо!

Я же продолжал кричать:

– Обманщик! Идолослужитель!

И многие из отцов стеклись на мой крик, и стали укорять меня и даже проклинать. Я же, водимый бесом, разодрал одежду свою в гневе сверху донизу и, бросив в лицо старцу, вышел из кельи.

Войдя в келью одного из старцев, я украл у него праздничную одежду и отправился в Александрию. Однако нашёл мать умершею, а через три дня скончался и отец. В заботах о богатом наследстве, я раскаивался в том, что принял монашество. Однажды вечером, когда я сказал: «Слава Тебе, Христе Боже мой! Ты избавил меня от обманщика, лживого старца», – я услышал голос, подобный грому: «Пагуба дому Прокопиеву!» Поднялся ветер, дом загорелся с четырёх углов. Мы едва успели выбежать из него. Сбежались жители Александрии, но не смогли помочь. Пламя пожирало даже камни. Я стоял посрамлённый. От великой печали и уныния пошёл я в церковь святого Мины и повергся на помост церковный. Бес, приняв подобие мученика, сказал мне: «Виной всего случившегося с тобой – отец Исайя». И я сказал: «Точно! Этот обманщик – чародей и послал бесов спалить дом мой».

Наутро я пошёл к патриарху и сказал ему:

– Владыко! Отмсти за меня идолослужителю, отцу Исайи: он своим волхвованием сжёг мой дом.

Патриарх сказал на это:

– Немы да будут уста льстивые, глаголющие на праведного беззаконие (Пс. 30, 19).

И только произнёс это, как я увидел мурина, который стал бить меня огненным жезлом и облёк в броню железную. Я упал к ногам патриарха и стал биться. Тогда патриарх простёр ко мне руку, и узы языка моего разрешились. Семь месяцев провёл я, мучимый лютым бесом, представляя собой для всех зрелище, достойное сожаления. Нужно было связывать меня железными цепями. Я бил себя и всех меня окружавших, ел извержения человеческие. Христолюбивые люди одевали меня, потому что я скитался нагой, терзал плоть мою и одежду, муча себя и толкая встречающихся. От недостатка в пище, от грязи и нечистоты, в которых я лежал и валялся, тело моё покрылось струпами, подобно чешуе. Христолюбцы города Александрии, увидев некоторых отцов Скитских, привели их ко мне, но отцы, увидев меня, не узнавали. Тогда христолюбцы сказали:

– Это сын Прокопиев, принявший монашество у аввы Исайи.

Отцы сказали:

– Окажите любовь, доставьте его в Скит.

Христолюбцы приискали проводника с верблюдом, дали ему золотую монету и, связав мне руки и ноги, отправили в Скит. Скитские отцы собрались в церковь, совершили всенощное бдение, помолились обо мне и, помазав всё тело моё елеем, отогнали беса. Однако раны и струпы продолжали мучить меня. Тогда я, недостойный и грешный, рассказал им подробно о случившемся со мною и умолял, чтоб явили мне милость: умолили старца принять меня на покаяние и не допустить ко мне нового искушения от беса.

Старцы пошли и привели отца Петра. Увидев меня лежащего и тело моё, сгнившее от ран и струпьев (отцы, желая преклонить старца к милости и сожалению, сняли с меня одежду, в которой я был, и нагого положили на рогоже), он повергся на меня, и не было конца его слезам. Я лежал в трепете, не смея на него взглянуть. Затем отец Пётр встал, взял некоторых из отцов, пошёл за отцом Исайей.

Когда я увидел идущего ко мне старца, воззвал:

– Раб Божий, помилуй меня, прельщённого бесом! Не оставь меня губительному врагу! По справедливости я наказан!

Пролив слёзы, старец сказал:

– Чадо, понял ли, что падение бывает наказанием для гордых?

– Да, отче!

Тогда старец, перекрестив меня, сказал:

– Господь да простит мимошедшее и да исправит будущее.

Положили меня на носилки и отнесли в келью. Чрез несколько дней я исцелился благодатью Христовой и молитвами старца. После этого я уже пребывал с отцом моим Исайею, во всём ему повинуясь (стр. 155–163).

ФИВАИДСКИЙ АВВА

Рассказывал о себе фиваидский авва, имя которого осталось неизвестным, что был он сыном идольского жреца. Будучи ребёнком, он часто бывал в храме и видел отца своего, приносящего жертвы идолам. Однажды, после того как отец вышел из храма, он проник туда тайно и увидел сатану.

Сатана сидел на троне; многочисленное воинство предстояло ему.

И вот пришёл один из князей его с поклоном. И спросил его Сатана: откуда ты? Отвечал князь: я был в такой-то стране, возбудил в ней войну и большое смятение, произвёл кровопролитие и пришёл возвестить тебе. «Только-то сделал ты в такое продолжительное время?» И велел бить его бичами.

И вот другой приходит поклониться ему. «А ты откуда?» «Был я на море, поднял бурю, утопил корабли вместе с народом». «И сколько времени понадобилось на это?» – «Двадцать дней». И этого повелел бить Сатана.

И третий пришёл поклониться ему. И этого спросил он: откуда ты? «Был, – отвечает, – я в таком-то городе; там праздновалась свадьба: я возбудил ссоры и произвёл большое кровопролитие; сверх того убил жениха и пришёл сказать об этом». «И сколько дней тебе потребовалось на это?» – «Десять». И его приказано было бить.

И ещё один демон пришёл поклониться ему. И когда был спрошен, откуда, ответил: «Из пустыни. Вот уже исполнилось сорок лет, как борюсь я с одним из монахов и едва-едва одержал над ним победу: вверг-таки его этою ночью в блудодеяние.

Услышав это, сатана встал с трона, поцеловал демона, снял с себя царский венец, возложил тому на голову, посадил подле себя на престоле и сказал: «Ты совершил великое и славное дело».

Увидев и услышав это, сын жреца сказал себе: чин монашеский, должно быть, имеет великое значение. И, приняв христианство, вступил в монастырь (стр. 490–491).

 

2

Подобные этим и другие писания святых отцов и послужили для молодого Брянчанинова поводом по выздоровлении тотчас же поступить в Александро-Свирский монастырь под духовное руководство старца Леонида. Когда новоиспечённый послушник вошёл в просфирню и бывший крепостной его отца небрежно бросил ему пыльный мешок из-под муки, он, как признался позже, «впервые вкусил блаженную сладость послушания».

Однако год спустя вместе с другими учениками вынужден был отправиться следом за своим старцем в Площанскую пустынь. В то время там проживал будущий оптинский старец Макарий (Иванов).

Всё более и более углубляясь в чтение творений святых отцов, Брянчанинов, наконец, пришёл к решению отделиться от учеников старца Леонида, поскольку видел, что его друг Чихачёв, от природы склонный к рассеянности, очень увлекается беседами, которые обычно возникали в приёмной кельи, где послушники ждали очереди к старцу на исповедь. Намерение Брянчанинова вызвало неудовольствие старца – тот посчитал его преждевременным и опасным. Тогда, видя, что его не понимают, Брянчанинов с Чихачёвым самовольно отделились от старца и, поселившись в отдельной келье, стали руководствоваться в духовной жизни писаниями святых отцов.

Тут необходимо сделать остановку. Не только в приведённых выше историях из «Отечника», но, практически, во всей житийной литературе послушание духовнику возводится в прерогативу, и даже простым мирянам вменяется послушание старцу чуть ли не под угрозой различных бед. И даже во многих современных житиях рассыпаны случаи и оговорки, что с тем-то и тем-то за ослушание старца то-то и то-то ужасное произошло. Иное наблюдаем тут. Юноше всего 20 лет, он ещё и году не провёл под руководством «вырвавшего у него сердце» старца, он ещё даже и не монах – и вдруг такие заявочки…

Гораздо позже, опять же в одном из частных писем, святитель Игнатий на этот свой поступок даст такой ответ:

«Письмо № 49

Относительно монастырей, я полагаю, что время их кончено, что они истлели нравственно и уже уничтожились сами в себе. Вам известен отеческий путь, состоящий в духовном подвиге, основанном на телесном подвиге в разуме. Опять Вам известно монашество русское: укажите на людей, проходящих этот подвиг правильно. Их нет. Существует по некоторым монастырям телесный подвиг, и то более на показ людям. Отец Макарий Оптинский решительно отвергал умное делание, называя его причиною прелести, и преподавал одно телесное исполнение заповедей. Святой Исаак Сирский говорит, что телесное делание без душевного – сосцы сухие и ложесна бесплодны; это видно на воспитанниках Оптиной пустыни. Но отец Макарий в наше время был лучшим наставником монашества, действовал по своим понятиям, с целью угождения Богу и пользы ближним, при значительном самоотвержении. Если бы, как Вы говорите, и решились восстановить монашество, то нет орудий для восстановления, нет монахов, а актёр ничего не сделает. Дух времени таков, что скорее должно ожидать окончательных ударов, а не восстановления. «Спасающийся, да спасает свою душу», – сказали святые отцы» (стр. 69).

И ещё:

«Письмо № 50

О монашестве я писал Вам, что оно доживает в России, да и повсюду, данный ему срок. Отживает оно век свой вместе с христианством. Восстановления не ожидаю. Восстановить некому. Для этого нужны мужи духоносные, а ныне даже водящихся отчасти писаниями отцов, при объяснении их душевным разумом, каков был отец Макарий Оптинский, нет. Правда, и ныне некоторые разгорячённые верхогляды, даже из светских, берутся за поддержание монашества, не понимая, что оно – великая Божия тайна. Попытки таких людей лишь смешны и жалки: они обличают их глубокое неведение и судеб Божиих и дела Божия. Такие умницы и ревнители что ни сделают, всё ко вреду. Заметно, что древний змий употребляет их в орудия умножения в монастырях житейской многопопечительности и подьяческого характера, чем решительно уничтожается дух монашества, исполненный святой простоты. Надо покоряться самым попущениям Божиим, как это прекрасно изложено в молитве святых трёх отроков, ввергнутых в пещь Вавилонскую. В современном монашеском обществе потеряно правильное понятие об умном делании. Даже наружное благочинное поведение, какое введено было в Оптиной пустыни отцами Леонидом и Макарием, почти всюду оставлено. Вы правду говорите, что я в юности моей не нашёл старца, который бы удовлетворил меня, но это можно ещё приписать и тому, что я не искал, как должно, не умел искать, не имел достаточных средств на то. Удовлетворительнейшее лицо, с которым пришлось встретиться был монах Никандр, просфирник Бабаевского монастыря, муж благодатный. С ним беседовал я в 1847 году. Он достиг высшего преуспеяния в умной молитве, проходил этот подвиг очень просто, естественно, не был в славе у человеков. Прежде умное делание было очень распространено и между народом, ещё не подвергшимся влиянию Запада. Теперь всё искоренилось; осталась личина благочестия; сила иссякла. Может быть, кроется где-либо, как величайшая редкость какой-либо остаток прежнего. Без истинного умного делания монашество есть тело без души. Наступила весна: не замедлят наступить лето и жатва. О монашестве отец Никандр понимал также, как понимаю и я. Называл он монастыри пристанями, по назначению данному им от Бога; говорил, что эти пристани обратились в пучины, в которых вредятся и гибнут душами многие такие люди, которые посреди мира проводили весьма хорошую жизнь. Некоторым, вопрошавшим его, советовал остеречься от вступления в монастырь. Надо знать существенно нынешнее положение монастырей, которые могут ещё показаться для верхоглядов местами спасения. По крайней мере, в избрании монастыря должно быть чрезвычайно осторожным и осмотрительным» (стр. 70–71).

«№ 158

Ныне – кто в рясе, тот – неоспоримо «духовный», кто ведёт себя воздержанно и благоговейно, тот «духовный» в высшей степени! Не так научает нас Священное Писание, не так научают нас святые отцы. Они говорят, что человек может быть в трёх состояниях: в естественном, нижеестественном и вышеестественном. Эти состояния иначе называются: душевное, плотское, духовное. Еще иначе: пристрастное, страстное, бесстрастное. Нижеестественный, плотский, страстный – есть служащий вполне временному миру, хотя бы он и не предавался грубым порокам. Естественный, душевный, пристрастный – есть живущий для вечности, упражняющийся в добродетелях, борющийся со страстями, но еще не получивший свободы, не видящий ясно ни себя, ни ближних, а только гадательствующий, как слепец, ощупью. Вышестоящий, духовный, бесстрастный – есть тот, кого осенил Дух Святой, кто, будучи исполнен Им, действует, говорит под влиянием Его, возносится превыше страстей, превыше естества своего. Такие – точно свет миру и соль земли: видят себя, видят и ближних, а их увидеть может только подобный им духовный. «Духовный же востязует убо вся, а сам ни от единого востязуется» (1 Кор. 2, 15), говорит Писание. Такие встречаются ныне крайне редко. В жизни моей я имел счастье встретить одного, и доныне странствующего на земли, старца, лет около семидесяти, из крестьян, малограмотного: он жил во многих местах России, в Афонской горе, – говорил мне, что и он встретил только одного. Держись, как в этом случае, так и в других, терминологии святых отцов, которая будет соответствовать твоей жизни практической, которая часто не согласна с терминологией новейших теоретиков.

Прости, что назову теоретиков – мёртвыми! Пусть эти мёртвые возятся со своими мертвецами, то есть с теми, которые хотят слышать Слово Божие с целью насладиться красноречием, кровяными порывами, игрою ума, но не с тем чтобы «творить слово»…

Только те книги в точном смысле могут быть названы «духовными», которые написаны под влиянием Святого Духа. Не увлекайся общим потоком, но следуй по узкой стезе вслед за святыми отцами» (стр. 222–224).

А вот по поводу старческого руководства:

«№ 159

Если руководитель начнёт искать послушание себе, а не Богу, недостоин он быть руководителем ближнего! Он не слуга Божий! Слуга дьявола, его орудие, сеть! Не будьте рабами человекам (1 Кор. 7, 23), – завещает апостол. Пребывание твоё с родителем твоим по плоти, служение ему, разумеется, должно остаться, как оно теперь есть. Заповедано инокам удаление от родителей, когда родители влекут в мир, отвлекают от Христа, но когда они содействуют нашим благим намерениям, когда они больны, беспомощны, – нуждаются в руке нашей, – тогда ли отнять эту руку? Тогда помощь и служение им причисляются к иноческим добродетелям, одобрены и похвалены святыми отцами (преподобный Кассиан Римлянин). Всё духовное преуспеяние заключается в том, чтоб сердце, отрекшись переменчивых, бестолковых законов (беззакония своей воли), приняло законы Евангелия, всюду подчинялось им. Истинное послушание – в уме и сердце. Там и самоотвержение! Там и нож, о котором повелело Евангелие ученику своему: да продаст ризу свою и купит нож (Лк. 22, 36). Риза – нежность, удовлетворение приятных чувств сердечных по плоти и крови.

Такое понятие о послушании, самоотвержении, духовном преуспеянии оставляет наружное поведение в полной свободе. Да благословит Бог пребывание твоё всюду, где бы ты ни был, когда сохранишь цель – богоугождение. Да благословит Бог все входы твои и исходы, если входить и исходить будешь с этою целью! Никакое место в глазах моих не имеет особенной важности, а жизнь ради Бога на всяком месте бесценна. Начну же говорить недосказанное в прежних письмах… Приехав к вам в обитель, увидев тебя, я тотчас ощутил, что не тут твоё место: сердце моё было недовольно, что ты тут. Но сказать тебе это я был не вправе до сей минуты, когда ты дал мне право на откровенность, завоевав её своим самоотвержением (странник (гость) обязан приносить мир всюду, куда бы ни входил, и оставлять после себя мир). Нужно же тебе место и настоятель, которые бы доставили… свободу уму твоему идти по пути, который Бог благоволит указать. Бог да благословит твоё намерение и да дарует привести его в исполнение к душевной твоей пользе и к успокоению страждущего родителя твоего. Только поступи основательно, спокойно, неторопливо, часто моли Бога привести тебя туда, куда Ему угодно. Уже ты испытал, каково кинуться в воду, не измерив наперёд броду. И не позволь себе при твоём изшествии никаких поступков и слов, которыми было бы оскорблено, нарушено святое смирение. Молчание лучше лучших слов. Выйди, как непотребный и грешный, от честных и святых. Тогда рука Божия будет с тобою, рука, которая ведёт и поддерживает смиренных – карает и сокрушает гордых. Желаю, чтобы всюду поведением твоим благовествовалось Евангелие! Этого желаю непременно! Здесь являю власть ради Бога: окажи послушание ради Бога.

Думаю: при избрании нового места надо иметь тебе в виду, чтоб однажды в год или по крайней мере в два года можно было тебе иметь личное со мною свидание и беседу. Так делают некоторые иноки, по обстоятельствам живущие в других обителях, а по извещению сердечному руководствующиеся моими советами. Скудость в духовных сведениях, которую я увидел в обители вашей, поразила меня! Но где, в каком монастыре и не поражала она? Светские люди, окормляющиеся в Сергиевой Пустыни, имеют несравненно большие и определительные понятия, нежели эти жители монастырей. Это увидишь собственными очами. Живём в трудное время! Оскуде преподобный от земли, умалишася правды от сынов человеческих. Настал глад Слова Божия! Ключи разумения у книжников и фарисеев! Сами не входят и возбраняют вход другим! Христианство и монашество при последнем их издыхании!» (стр. 236–238)

«№ 229

Напрасно Ваше желание – находиться в полном послушании у опытного наставника. Этот подвиг не дан нашему времени. Его нет не только посреди мира христианского, нет даже в монастырях. Умерщвление разума и воли не может быть совершаемо человеком душевным, хотя бы и добрым и благочестивым. Для этого необходим духоносный отец: только пред духоносцем может быть явна душа ученика; только он может усмотреть, откуда и куда направляются душевные движения наставляемого им. Ученик для чистоты своей совести должен с точностью и подробностью исповедовать свои помышления, но наставник не должен руководствоваться этою исповедью в суждении о душевном состоянии ученика; он должен духовным ощущением проникать, измерять его и поведать ему незримое им состояние души его. Так действовали Пахомий Великий, Феодор Освященный и прочие святые наставники иноков. Феодору Освященному говорили ученики: «Отец! Обличи меня». И он, движимый Святым Духом, являл каждому сокровенные в нём душевные недуги. Эти великие отцы признавали «послушание иноческое» особенным даром Святого Духа: так повествует писатель, современный им, преподобный Кассиан. Послушание – «чудо веры!» Совершить его может один Бог. И совершили его те человеки, которым дан был Богом этот дар свыше. Но когда люди захотят собственными усилиями достичь того, что даётся единственно Богом, тогда труды их суетны и тщетны; тогда они подобны упоминаемым в Евангелии создателям столпа, начинающим здание без средств к совершению его. Все мимоходящие, то есть бесы и страсти, посмеиваются им, потому что по наружности они будто совершают добродетель, а в сущности находятся в горьком обмане, слепоте и самообольщении, подчинены страстям своим, исполняют волю бесов. И многие думали проходить послушание, а на самом деле оказалось, что они исполняли свои прихоти, были увлечены разгорячением. Счастлив тот, кто в старости своей успеет уронить слезу покаяния на увлечения юности своей. О слепых вождях и водимых ими сказал Господь: «Слепец же слепца аще водит, оба в яму падут» (Мф. 15, 14).

«Счастлив тот, кто в старости своей успеет уронить слезу покаяния на увлечения юности своей» – это и есть объяснение поступку святителя Игнатия в юности. Что же делать, когда сердце взыскует горнего? Что наиболее применимо к нашему времени?

«Нашему времени, – отвечает святитель, – дан другой подвиг, сопряжённый с многими трудностями и преткновениями. Нам пришлось совершать путешествие – ни днём, ни при солнечном ясном свете, а ночью, при бледном свете луны и звёзд. Нам даны в руководство Священное Писание: это прямо говорят святые отцы позднейших времён. При руководстве Писанием полезен и совет ближних, именно тех, которые сами руководствуются Писаниями отцов.

Не думайте, чтобы подвиг наш лишён был скорбей и венцов: нет! Он сопряжён с мученичеством. Это мученичество подобно томлению Лота в Содоме: душа праведника томилась при виде непрестанного и необузданного любодеяния. И мы томимся, отовсюду окружённые умами, нарушившими верность истине, вступившими в блудную связь с ложью, заразившимися ненавистью против писаний, вдохновенных Богом, вооружившихся на них хулою, клеветою и насмешкою адскою. Наш подвиг имеет цену пред Богом: на весах Его взвешены и немощь наша, и средства наши, и обстоятельства, и самое время.

Некоторый великий отец имел следующее видение: пред ним земная жизнь изобразилась морем. Он видел, что подвижникам первых времён монашества даны были крылья огненные, и они как молния перенеслись чрез море страстей. Подвижникам последних времён не дано было крыльев: они начали плакать на берегу моря. Тогда дарованы им были крылья, но не огненные, а какие-то слабые: они понеслись через море. На пути своём, по причине слабости крыл, они часто погружались в море; с трудом подымаясь из него, они снова начинали путь, и, наконец, после многих усилий и бедствий, перелетели через море.

Не будем унывать! Не будем безрассудно стремиться к блестящим подвигам, превышающим наши силы, примем с благоговением смиренный подвиг, очень соответствующий немощи нашей, подавемый как бы видимо рукою Божией. Совершим этот подвиг с верностью святой Истине – и среди мира, шумною, бесчисленною толпою, стремящегося по широкому пространному пути вслед своевольного рационализма, пройдём к Богу по стезе узкой послушания Церкви и святым отцам. Не многие идут по этой стезе? Что до того! Сказал Спаситель: не бойся, малое стадо: яко благоволил Отец ваш дать вам царство. Входите узкими вратами: ибо пространные врата и широкий путь ведут к погибели, и многие идут этим путём. Узкие же врата и тесный путь, ведёт в жизнь вечную, и мало тех, кто обретает её» (Лк. 12, 32; Мф. 7, 13–14) (стр. 356–358).

Так что значит послушание Церкви и святым отцам? Послушание Церкви – исполнение заповедей Божиих, участие в таинствах: исповеди, причастия, соборования и так далее. Послушание святым отцам – это чтение тех из них, которые наиболее близки нам по духу и советы их можно применить к нынешней жизни. То, что невозможно применить, отложим. Величайшее заблуждение, что свет миру – иноки. Свет миру – Евангелие и писания святых отцов. Благословение – не смирительная дубина. Тот, кто требует к себе послушания, находится в тягчайшей прелести. Если тебя не хотят слушаться – загляни в свою душу.

«№ 231

Всякий духовный наставник должен быть только слугою Жениха небесного, должен приводить души к Нему, а не к себе, должен возвещать им о бесконечной, неизреченной красоте Христа, о безмерной благости Его и силе: пусть они полюбят Христа, точно достойного любви. А наставник пусть, подобно великому и смиренному Крестителю, стоит в стороне, признаёт себя за ничто, радуется своему умалению пред учениками, умалению, которое служит признаком их духовного преуспеяния. Доколе плотское чувство преобладает в учениках – велик пред ними наставник их, но когда явится в них духовное ощущение и возвеличится в них Христос, они видят в наставнике своём только благодетельное оружие Божие.

Остерегитесь от пристрастия к наставнику. Многие не остерегались и впали вместе с наставниками своими в сеть дьяволу. Совет и послушание чисты и угодны Богу только до тех пор, пока они не осквернены пристрастием. Пристрастие делает любимого человека кумиром: от приносимых этому кумиру жертв с гневом отвращается Бог. И теряется напрасно жизнь, погибают добрые дела, как благовонное курение, разносимое сильным вихрем или заглушаемое вонею смрадною. Не давайте в сердце Вашем места никакому кумиру.

И ты, наставник, остерегись от начинания греховного. Не замени для души, к тебе прибегшей, собою Бога. Последуй примеру святого Предтечи: единственно ищи того, чтоб возвеличился Христос в учениках твоих. Когда Он возвеличится – ты умалишься: увидев себя умалившимся по причине возраставшего Христа, исполнись радости. От такого поведения чудный мир будет навеваться на сердце твоё: в себе увидишь исполнение слов Христовых: «смиряяй себе, вознесется».

Блаженны те, которые с самоотвержением следуют истинному Евангельскому учению, которые отреклись от удовлетворения нехотениям тела и похотениям души! Похотения падшего тела – греховны: греховны и похотения падшей души. Она всюду ищет осуществить своё я, соделаться каким-то отдельным, самостоятельным, первенствующим существом, для которого должно существовать всё прочее. Евангелие требует, чтоб такая жизнь была умерщвлена, чтоб человек признал Бога Богом, а сам встал на своё место: в разряд созданий. По умерщвлении безумной, мечтательной, на самом деле не существующей жизни, может явиться истинная жизнь с преизобильным ощущением существования – жизнь о Боге» (стр. 362–363).

«№ 543

Монах Авель, предсказавший взятие Москвы французами, говорил, что наступит время, когда монахов сгонят в несколько монастырей, а прочие монастыри уничтожат. Надо понимать дух времени и не увлекаться прежними понятиями и впечатлениями, которых в настоящее время осуществить невозможно. Важность – в христианстве, а не в монашестве; монашество в той степени важно, в какой оно приводит к совершенному христианству. И самые церковные бедствия без попущения Божия совершаться не могут. «Аскетические опыты» и «Аскетическая проповедь» должны составить чтение крайне полезное для современных истинных христиан, крайне нужное для них по духу и настроению современным. Надо каяться, молиться и охраняться от прелести, потому что в настоящее время большая часть желающих благочестиво жить и мнящих о себе, что они живут благочестиво, разгорячены вещественным разгорячением и находятся в большем или меньшем самообольщении». (655)

А теперь вернёмся в Площанскую пустынь.

 

3

Выходы молодых подвижников были только в церковь и на трапезу; в субботы исповедовались они и приобщались Святых Христовых Тайн. Редко кто из братии нарушал их уединение. И они уже думали, что так будет всегда. Но прожили они в уединении только зиму. Между строителем Площанской пустыни и старцем Леонидом возникли неудовольствия, вынудившие последнего со своими учениками в апреле 1829 года переселиться в скит Оптиной пустыни Калужской губернии. Брянчанинов с Чихачёвым, жившие отдельно от старца Леонида, думали, что их не тронут, но строитель предписал объявить им, чтобы они немедленно выбыли из обители и «отправлялись куда угодно».

И тогда молодые люди направили свои стопы в Белобережскую пустынь, где встретили настоящего делателя умной молитвы, иеросхимонаха Афанасия, ученика преподобного Паисия Величковского. И хотели бы там остаться, но их выдворили из монастыря.

И в мае 1829 года они поселились в Оптиной пустыни так же уединённо вдвоём в отдельной келье. Настоятель и братия смотрели на это с подозрительностью и неудовольствием. К тому же пища, приправленная некачественным постным маслом, стала расшатывать здоровье Брянчанинова. И тогда они с Чихачёвым решили готовить пищу в келье. Насилу выпросили в трапезной кастрюлю, крупы, картофеля. Ножом служил топор. Но от такой скудной пищи вскоре оба так ослабели, что только вмешательство отца Брянчанинова спасло их от неминуемой смерти. Отец прислал за ними крытую бричку. Горе-подвижники были доставлены в родовое имение Покровское, где в результате заботливого домашнего ухода вскоре поднялись на ноги. Но и в родном имении друзья всё время пытались устроить что-то вроде монастыря во флигеле дома, а в конце 1830 года оказались в Семигородней Успенской пустыне. Там будущий святитель написал «Плач инока».

28 июня 1831 года епископом Вологодским Стефаном Брянчанинов был пострижен в монашество с именем Игнатий в честь священномученика Игнатия Богоносца.

5 июля был рукоположён в иеродиаконы, а 20 июля – в иеромонахи.

В конце 1831 года определён настоятелем Пельшемского Лопотова монастыря.

28 мая 1833 года возведён в сан игумена.

В ноябре 1833 года митрополит Филарет предложил игумену Игнатию настоятельство в Николо-Угрешском монастыре, но император Николай I поручил своему любимцу управление пришедшей в запустение Троице-Сергиевой пустыни под Петербургом.

1 января 1834 года в Казанском соборе игумен Игнатий был возведён в сан архимандрита. В должности настоятеля пустыни он оставался до 1857 года и за это время ему удалось привести её в порядок как в духовном, так и в хозяйственном отношении.

Ну, а теперь о гонителях… В вышеупомянутом «полном житии» святителя по этому поводу говорится буквально следующее.

«Высшее духовенство, за весьма немногими исключениями, неприязненно относилось к архимандриту Игнатию. Эта неприязнь стала выражаться в различных требованиях, которыми стеснялась его настоятельская деятельность, начавшая привлекать в монастырь множество богомольцев и обращать на себя благосклонное внимание многих влиятельных особ из петербургского общества. Вскоре от Консистории последовали один за другим три указа в вышеупомянутом характере. Они поставили настоятеля в весьма затруднительное положение. Первым указом требовалось послать из монастыря трёх иеромонахов на флот, тогда как всех их было только шесть, несмотря на то, указ был исполнен, посланы были люди благонадёжные, но в числе их был один престарелый, так как третьего молодого из недолжностных иеромонахов не было. Второй указ объявлял настоятелю выговор за посылку на флот престарелого иеромонаха. Третьим указом предписывалось архимандриту и братии пустыни не иначе ездить в город, как только испросив предварительно отпускной билет из Консистории. (стр. 119).

Почему это происходило? Сам святитель по этому поводу опять же в одном из частных писем пишет следующее:

«Ныне во многом люди дерзнули в установления Святого Духа ввести свои установления. По этой причине сделались установления небесные земными, духовные плотскими, святые греховными, мудрые нелепыми. Видят несообразность, видят текущее из нее разрушение, но не видят начала, из которого текут бедствия, потому что смотрят при свете собственного падшего разума, а не при свете Божием. Начало бедствий заключается в непозволительном и гордом презрении велений Святого Духа, в заменении их своими уставами. Вот где причина всеобщего расстройства, причина падения христианства, падения нравственного, всегда предшествующего расстройству гражданскому, предвещающего это расстройство. Есть в частности христиане, но утрачено общее одинаковое знание Истины, которым бы всё соединялось в одно духовное тело, с одним образом мыслей, в одном духе, под одною общею главою – Христом. Ныне всякий имеет более или менее свой образ мыслей, свою религию, свой путь, принятые произвольно или случайно, признаваемые правильными или только оправдываемые. Это бесчисленное стадо, потерявшее связь и единство в истине и духе, представляет духовному наблюдателю вид величайшего беспорядка: каждая овца бредёт в свою сторону, никто о ней не заботится; люди уже более не слышат – так отяжелел слух их – спасительного гласа истинного пастыря, раздающегося из Его святой Церкви, Который ещё громко обличает их неправду, возвещает им о пути правом, указывает его. Оглушил их шум земных, лютых попечений, шум увеселений чувственных, шум земного преуспеяния. Прильпе земли душа их, неспособна к восприятию впечатлений духовных» (стр. 367–368, С.С., т. 7).

«В высших пастырях её (Церкви) осталось слабое, тёмное, сбивчивое, неправильное понимание по букве, убивающей духовную жизнь в христианстве, уничтожающей христианство, которое есть дело, а не буква…» (№ 549, стр. 649–650).

Биографы святителя объясняют нападки таким образом:

«По причине сословного несходства большая часть высшего духовенства, за немногими исключениями, чуждались архимандрита Игнатия. Они объясняли его поведение гадательно, с самой неблаговидной стороны: духовные совершенства человека объясняли страстными движениями падшего естества, его духовную свободу, его прямоту считали гордостью, более, оскорбительной дерзостью, его внешнюю обстановку, его сдержанное обхождение и изящный во всём вкус, эти видимые выражения сословного навыка, называли тщеславием и роскошью, строгую дисциплинарность порядков, это наследие военной школы, странным нововведением» (стр. 180).

«Вследствие такого несходства в научном образовании вообще и в богословском в частности, было недоверие в значительной массе учёного духовенства к сочинениям архимандрита Игнатия как не сходящимся с духом академической образованности, несмотря на их чисто православный характер. По распоряжению высших лиц духовенства было приказано цензорам духовным так исправлять сочинения, которые будет представлять архимандрит Игнатий, чтобы отбить у него охоту отдавать в печать свои духовные творения. Это распоряжение было сделано по поводу вышедшей из печати брошюры «Чаша Христова». Она разошлась моментально – платили под конец по десяти рублей за экземпляр, но второго издания уже не было возможности сделать по причине цензурных исправлений, исказивших статью неузнаваемо. Об этом распоряжении духовного начальства цензор архимандрит Аввакум сказывал в интимном кругу, оправдываясь в ответ на вызванные по этому поводу укоризны. С трудом, при личном старании Сенковского, прошли тогда две статьи, напечатанные в его журнале «Библиотека для чтения»: «Иосиф Прекрасный» и «Валаамский монастырь». Затем долгое время все труды архимандрита Игнатия ходили в рукописях между лицами, пользовавшимися его духовными советами» (183–184).

«Нерасположение митрополита Антония к архимандриту Игнатию не было тайной для окружающих. Зависть работала, чтобы разжечь это настроение петербургского владыки. Отовсюду строились ковы, везде искали потемнить, очернить доброе имя архимандрита, чему немало благоприятствовало то, что в пустыни в это время были, кроме настоятеля, ещё два Игнатия, из них тогда особенно заметен был Игнатий, прозванный в обители «большим», наместник пустыни, впоследствии архимандрит и настоятель Никандровой пустыни Псковской губернии» (стр. 181).

«По инициативе митрополита Антония в Синоде был составлен протокол о переводе настоятеля Сергиевой пустыни архимандрита Игнатия настоятелем в Соловецкий первоклассный ставропигиальный монастырь, чтобы под видом возвышения выслать его из Петербурга как лицо, подающее повод к соблазну. Но архиепископ Псковский Гедеон (Вишневский), бывший тогда на чреде в Синоде, остановил это предприятие, сказав: «Мы хотим похвалу и украшение нашего монашества сослать по каким-то земным изветам и, подобно Синедриону, приговорить праведного к казни за то, что он по отношению к нам действует несогласно с нашими понятиями, не ждёт нас по несколько часов в прихожей, когда не застанет дома, и делает тому подобные оскорбления нашему понятию о нашем достоинстве, понятию, которое не сходится с его понятиями о его обязанностях относительно нас». Этот протест преосвященного Гедеона повлиял, и постановления не состоялось.

Когда предложение митрополита Антония перевести или, вернее, сослать архимандрита Игнатия в Соловецкий монастырь не состоялось, тогда желание выжить его из епархии повело епархиальное начальство: в беспрерывной привязчивости, в обвинениях по слухам лживым и в сущности мелочным, но болезненно отзывавшимся в душе мученика-настоятеля, потому что общее направление этого образа действий клонилось к расстройству самой обители, к воспрепятствованию развития её духовно-нравственного строя. Митрополит Антоний заболел и передал управление епархией своему викарному епископу Нафанаилу, лично ненавидевшему архимандрита, который, принимая чашу страданий, как чашу Христову, в терпении и молчании, не вынес телом тех мучительных скорбей, перед которыми дух его не только не падал, но и не преклонялся.

С ноября 1846 года болезнь приковала архимандрита к одру, к келье, в которой он провёл безвыходно всю зиму. В конце зимы 1847 года он подал прошение об увольнении по болезни на покой в Николо-Бабаевский монастырь Костромской епархии. Это было то, чего желали и митрополит и его викарный. Неблагорасположение епархиального начальства к настоятелю Сергиевой пустыни не могло быть тайной по настойчивости самого преследования» (стр. 187).

«Вместо увольнения на покой архимандриту Игнатию разрешён был только 11-ти месячный отпуск для поправления здоровья в указанном им монастыре… По отъезде архимандрита в отпуск государь император, встретив однажды Чихачёва, спросил о здоровье его товарища и приказал написать ему, что он нетерпеливо ожидает его возвращения. Такое милостивое внимание государя имело благодетельное влияние на общество иноков Сергиевой пустыни, волновавшихся недоумением, какой будет исход отъезда архимандрита Игнатия в отпуск.

Летом 1847 года архимандрит передал управление монастырём наместнику своему иеромонаху Игнатию (большому) и выехал в Бабаевский монастырь через Москву, откуда заезжал в Бородинский девичий монастырь по приглашению тогдашней игуменьи Марии, вдовы генерала Тучкова, убитого в 1812 году на этом самом поле в знаменитом Бородинском бою» (194).

Находясь на покое в Бабаевском монастыре, будущий святитель рассказал брату такой случай. Однажды он приехал навестить местного митрополита. Тот, встретив его и пригласив сесть, сказал: «Не знаю, сознаться ли?» – «В чём?» – «Да вот, опасаясь возношения по причине почестей от человеков, ради смирения сшил я себе мухояровый подрясник и сегодня обновил». Архимандрит взял полу подрясника, плюнул в неё, растёр и сказал высокопреосвященному: «Ходите в золоте, но думайте о Церкви. В этом послушание Ваше и смирение Ваше». И по его совету митрополит снял мухояровый подрясник» (226).

Какие удивительные слова! И осуждаемым, и осуждающим наше высшее духовенство за излишнюю роскошь к ним стоит прислушаться. Другое дело, если «облачённый в золотые ризы нетления», не печётся «о малых сих», о прихожанах, отнимая от приходов их любимых пастырей, гоняя их с места на место единственно из своих личных соображений и амбиций. И ничего с таким самодурством поделать нельзя, хотя святитель и утверждает, что «никакие земные саны, никакие высшие призвания, начиная с апостольского, не остались неоскверненными падением человечества, а потому Православная Церковь никогда не останавливалась заменять личность недостаточную или недостойную – другою личностию, более удовлетворительною. Этой участи подвергались и патриархи, и митрополиты, и епископы, словом сказать, все чины церковной иерархии, но самое чиноположение, как установление Божие Церковию всегда свято сохранялось» (266).

Почему же такое происходит? В чём причина архиерейского произвола?

Опять же в одном из писем святитель к Н.Н. Муравьеву-Карскому даёт на это ответ:

«Коренной Церковный Закон повелевает избирать епископа для города в самом городе собором епископов и обществом христиан города и области. Несмотря на ясный закон, благочестивые цари и правители нередко избирали лицо для епископского сана, признаваемое ими способным и достойным; Собор епископов никогда не останавливался посвящать избранного. Особливо много тому примеров у нас в России. Святой Димитрий Ростовский в речи, при вступлении в управление паствою, сказал, что он вступает на престол митрополии Ярославской и Ростовской по изволению Божию, по повелению Царя, по соизволению и благословению всего Священного Собора. Так как закон церковный в сущности стремится к тому, чтобы избиралось в епископский сан лицо достойное и способное, то некоторые изменения в буквальности, для достижения сущности никогда не отвергались».

Это было сказано по поводу обращения Николая Николаевича Муравьёва-Карского, хлопотавшего о рукоположении в епископы архимандрита Игнатия, к митрополиту Петрбургскому Никанору. Н.Н. Муравьёв-Карский (1794–1866 г.г.) принадлежал к числу образованнейших людей своего времени. Профессиональный военный, участвовал в войне 1812 года, с 1816 года служил на Кавказе под начальством А.П. Ермолова, участвовал в русско-иранской (1826–1828 г.г.) и русско-турецкой (1828–1829 г.г.) войнах; совершил ряд дипломатических поездок в Среднюю Азию, в Турцию, в Египет; с конца 1854 по 1856 г.г. был Главнокомандующим и Наместником на Кавказе. Брянчаниновы были в родстве с Муравьёвыми, что способствовало сближению ещё в молодые годы будущего святителя и его брата Петра Александровича со старшим по возрасту Н.Н. Муравьёвым. С годами их отношения переросли в глубокую дружбу, оказавшую влияние и на их жизненный путь. Так вот этот человек и обратился к Государю с просьбой. По поводу его обращения архимандрит Игнатий писал:

«Сличённое с фактами Церковной Истории и с духом Церковного Законодательства Ваше действие – безукоризненно. Сверх того оно и верно по отношению к современным условиям. Заключаю так из следующего: я слышал, и этот слух признаю довольно верным, что Государь, может быть, вследствие Вашего отзыва Статс-секретарю, говорил о мне митрополиту Никанору, удостаивая и собственного милостивого отзыва. Но митрополит противопоставил Государю недавно сделанное постановление Синода не возводить в сан епископа лиц, не получивших образования в Духовных академиях. Лица необразованные и без того не возводились в этот сан. Очевидно, что постановление сделано с целью заградить путь в этот сан образованному дворянству. Скажу более: постановление сделано графом Протасовым и ныне – именно для меня.

Я не удивился отзыву митрополита Никанора и не мог обидеться им; по усвоившимся мне понятиям я признаю себя вполне недостойным сана, для которого нужен Ангел или и человек, но равноангельный, а я – грешник. Также не могу не признать себя невеждой перед великой наукою богословия, несмотря на тридцатилетие непрерывных занятий этим предметом. Бог бесконечен, и наука о Нём бесконечна; человек – ограничен и потому естественно не способен стяжать полное и совершенное познание Бога. Действием Никанора доказывается верность Ваших действий. Если б Вы взошли формальным представлением прямо в Синод, не введя в участие Государя, то можно наверно сказать, что от Вас отделались бы тою же отговоркой. Каков бы ни был исход Ваших забот обо мне, я принимаю их с глубоким чувством признательности.

Архимандрит Игнатий

1856 года 26 января.

Сергиева Пустынь».

К этому надо непременно добавить следующее: если бы не заступничество обоих Государей и приближённого к трону дворянства, почитавшего архимандрита Игнатия за угодника Божия, ещё не известно, каким образом сложилась бы его судьба.

О своём душевном состоянии за всё время пребывания в Сергиевой пустыни, помышляя только об увольнении на покой, а не об архиерейском сане, тому же Муравьёву-Карскому архимандрит Игнатий напишет буквально следующее:

«Оптина Пустыня есть один из многолюднейших Российских монастырей по количеству братии и конечно первый монастырь в России по нравственному качеству братии; особенно это достоинство принадлежит её Скиту, в котором живёт много дворян. Некоторые из них очень образованны, знакомы с новейшими и древнейшими языками, занимаются духовною литературою, преимущественно же переводами самых глубоких сочинений Святых Отцов. Духовным назиданием братства занимается, так именуемый старец их, иеромонах Макарий, 68-ми лет, из дворян, с юности монах, обогащённый духовным чтением и духовными опытами; он живёт в Скиту; ему обязана Оптина Пустыня своим нравственным благосостоянием. Много монахов из других монастырей, много монахинь, множество мирских людей, удручённых скорбями и нуждающихся в наставлении, стекается в Оптину Пустынь к отцу Макарию за спасительным советом и словом утешения. Его непринуждённость, простота, откровенность совсем противоположны той натянутой и жёсткой святости, за которою ухаживают различные графини и княгини. Скитская семья иноков подобна, в религиозном отношении, корням дерева, трудящимся во мраке неизвестности и добывающим, однако, для дерева необходимые жизненные соки. На заглавных листах трудов скитян нет имени автора; оно заменено скромною строкою: издание Оптиной Пустыни. В самом монастыре устав общежительный, то есть общая трапеза, общая одежда, общая библиотека, церковная служба ежедневная и продолжительная, общие и специальные труды. В Скиту служба церковная отправляется дважды в неделю, в субботу и воскресение; в прочие дни недели производится денно-нощное чтение псалтыри братиею поочерёдно; трудятся братия по кельям, но труды их преимущественно умственные. Женскому полу запрещён вход в Скит; да и из Скитской братии кто нуждается выйти из Скита каждый раз должен просить на то благословения у старца; монастырской братии предоставлен вход в Скит во всякое время дня для удовлетворения их духовных нужд. Трапеза в Скиту самая постная.

Из этого описания Вы можете видеть, как близок мне Скит! Тщательное чтение и изучение самых глубоких Писаний святых отцов привело меня в монастырь, поддерживало, питало в нём. В Скиту я нахожу свой род занятий, свой род мыслей; в Скиту я вижу людей, живущих в точном смысле для человечества в духовном, высоком его назначении; вижу людей, с которыми могу делиться мыслями, ощущениями, перед которыми могу изливать мою душу. Начальник Оптиной Пустыни и главные иноки оной знакомы со мною около З0-ти лет; а с отцом Макарием я нахожусь, смею сказать, в самых дружеских отношениях. Наконец, здешний климат благодетелен для моего здоровья. Все причины вне и внутри меня соединяются для того, чтоб заставить меня употребить все усилия к перемещению моему в Скит. Чтоб хотя бы конец моей жизни провести на правах человека и для человечества в духовном и обширном смысле этого слова.

Напротив того, все причины, внутри и вне меня, заставляют меня употребить все усилия, чтоб вырваться из Петербурга и Сергиевой Пустыни. Что требуется там от духовного лица? Парадёрство, одно парадёрство; не требуется от него ни разума, ни познаний, ни душевной силы, ни добродетели. Всё это вменяется ему в порок: его внимание должно быть сосредоточено на одно парадёрство, на одно человекоугодие, между тем, как то и другое соделывается, по естественному, психологическому закону, чуждыми уму и сердцу, занятым рассматриванием глубоким… Парадёрство и духовное созерцание не могут пребывать в одной душе; они в непримиримой вражде; одно другим непременно должно быть вытеснено.

Каким было моё положение в Петербурге в течение 23-х летнего пребывания моего там?

Оно было положением движущейся статуи, не имевшей права ни на слово, ни на чувство, ни на закон. Если я слышал несколько приветливых слов, то эти слова были слабее тех, которые произносятся любимому пуделю или бульдогу и на которые по необходимости отвечается молчанием, сохраняющим достоинство статуи в молчащем. По непреложному закону праведного воздаяния в области нравственности, те, которые обращают человеков в статуй, сами обращаются в статуи, лишаясь развития ума и сердца, и заковываясь в одну чувственность. Представьте себе: каково душевное положение человека, оставившего всё для развития в себе усовершенствованного христианством человечества и лишаемого в течение 1/4 столетия морального существования, всех прав и всякой надежды на него!

К тому же, климат Петербургский разрушает остатки сил моих и здоровья.

Написал я Вам так подробно о себе, чтоб Вы видели мой образ суждения о человеках, так как всякий человек судит о ближних по самому себе.

Архимандрит Игнатий

1856-го года 12-го июня

Сергиева Пустынь».

Однако благодаря заступничеству Государя Александра II 27 октября 1857 года в петербургском Казанском соборе архимандрит Игнатий был хиротонисан во епископа Кавказского и Черноморского.

4 января 1858 года он прибыл в Ставрополь. Обустройство епархии потребовало больших трудов, у архиерея не было даже своего дома, половина населения епархии (линейные казаки) была выведена из ведения епархии, Синод не выделял достаточных средств, значительное число раскольников проявляло враждебность по отношению к епископу. Активным помощником владыке в это время стал его родной брат Пётр Александрович Брянчанинов (1809–1891), занимавший должность вице-губернатора.

За недолгий четырёхлетний срок владыке удалось наладить жизнь епархии. Здесь им была написана книга «Приношение современному монашеству», статьи «О различных состояниях естества человеческого по отношению к добру и злу», «О чувственном и духовном видении духов», «О спасении и христианском совершенстве», «Учение Православной Церкви о Божией Матери».

Болезнь (а скорее всего, желание принести пользу в иной области) заставила владыку, как когда-то святителя Григория Богослова, подать прошение об увольнении на покой. Прошение было удовлетворено. И 13 октября 1861 года владыка прибыл в Николо-Бабаевский монастырь под Костромой. В это время им были написаны «Слово о смерти», «Отечник». Находясь в монастыре, он вёл постоянную переписку с духовными детьми. Первые 2 тома сочинений святителя Игнатия под названием «Аскетических опытов» были изданы в 1865 году.

Не ошибёмся, если скажем, что время пребывания владыки в Бабаевском монастыре было судьбоносным для будущей церковной России. Тут были закончены и приведены в полный порядок его сочинения. Но не менее важна для нас, немощных, его переписка с духовными детьми и гражданскими лицами. Она собиралась длительное время. А некоторые письма были обнаружены совсем недавно в том же архиве в Петербурге. Из них, а так же из тех, что были изданы в семитомнике («Ковчег», М. 2005) и отдельной книгой «Письма о христианской жизни» (Издательство Свято-Елисаветинского монастыря, Минск, 2004), мы приведём выдержки ниже, расположив не по времени написания, а по сути подымаемых в них жизненно важных для каждого человека и для России в целом вопросов и проблем.

 

4

«№ 129

Кто поставлен в страну духа, тот должен удвоить бдительность над собой, должен быть особенно осторожным. Дверь в ту страну – мир Божий, превосходящий всякий ум, потопляющий все помышления человека в несказанной сладости. Этот мир Христов уничтожает все смущения и страхи, так сильно действующие на человека плотского; обновлённый Духом начинает чувствовать в себе обновление живой веры. Бог перестаёт быть для него мёртвым, каковым Он представляется для умерщвлённых плотским мудрованием, считающих свою смерть – жизнью, а истинную и существенную жизнь – признающих как бы не существующею. За дарованием «мира» следует, как видно из Евангелия, другое дарование: отверзается ум ученика Христова для разумения Писаний. Крест Христов делается понятным и удобоносимым, страдания начинают источать из себя сладость. Но всё, совершающееся с тобою, есть действие только отчасти духовное, а не вполне. Возьми свои предосторожности.

Есть действие от крови, кажущееся для неопытных действием благим, духовным, а оно не благое, и не духовное, оно из падшего естества нашего, и познаётся потому, что порывисто, горячо нарушает мир в себе и ближних.

Действие духовное рождается из мира и рождает мир. Рассмотри себя внимательно: действия в тебе – ещё смешанные: действие духовное смешано с действием кровяным. Ты их не различила и не разделила. Смотри за твоими водами (сердечными чувствами), чтоб они текли тихо, как сказал пророк о водах Силоамских: воды Силоамли текущие тихо. Всякое разгорячённое чувство – кровяное! Не сочти его усердием; ревностью по благочестию, любовью к Богу и ближним. Нет – это движение души, произведённое в ней нервами, кровью. А кровь приводится в движение душевными страстями, которые – орудия и цепи миродержца, его скипетр, держава. Храни себя в глубоком мире и отвергай всё, нарушающее мир, как неправильное, хотя бы оно имело наружность правильную и праведную.

Относительно ближних руководствуйся следующим наставлением преподобного Исаака Сирского:

«Пусть лучше признают тебя невежею, по причине неспособности ума твоего к прекословию, а не премудрым за бесстыдство твоё и дерзость. Обнищай для смирения, но будь богат для дерзости».

«Силою добродетелей твоих, а не словопрением твоим, обличи неправо учащих тебя. Кротостью и тихостью уст своих загради уста и принудь умолкнуть бесстыдство непокорных. Обличи невоздержных благородством жития твоего, и разрешенных чувствами стыдливостью очей «твоих». Учит Божественное слово, учит и Божественное молчание.

Относительно гласов и явлений нужна ещё большая осторожность: здесь ближе и зловреднее прелесть бесовская. Многие из святых и искусных отцов были обмануты бесами, хитро скрывающими и обличающими свою ложь и тьму призраками истины и света: тем удобнее могут быть обмануты ныне и непонятнее. Нужно долгим временем и опытом приучить ум и сердце к различению добра от зла, под какою бы личиною зло ни маскировалось. Поэтому святые отцы заповедали, чтобы новоначальные (а новоначальные по нынешним временам – все без исключения, прим. автора) не вверялись никаким гласам и явлениям, но отвергали их, не принимали, предоставляя дело суду и воле Божией, а для себя признавая смирение важнее всякого гласа и явления.

Глас Христов – Евангелие; будем вслушиваться в него и ему повиноваться».

Это очень важный совет в наше скудное духовными дарованиями время. Некоторые лица доверяются внутренним голосам или собственным помыслам до того, что отвергают не только пастырское о себе попечение, но и соборный разум Церкви. Под видом паломничества – бродяжничают, под видом богоугодной нищеты – живут за чужой счёт, будучи невеждами в писаниях святых отцов – постоянно учат от себя («а мне было сказано», «а мне был голос», «и я вижу», «он подошёл ко мне и сказал»), вводя людей в заблуждение и смущение, представляя свои болезненные галлюцинации и помыслы за откровения свыше, за духовные. На всё это святитель Игнатий пишет:

«Истинные духовные видения и ощущения принадлежат тому веку, вполне невещественны, не могут быть объяснены в стране чувств, словом вещественным; таков верный признак истинно духовного. Глас Духа – невещественен, он вполне явствен и вполне невеществен; он – умственный глас. Также все духовные ощущения – невещественны, невидны, не могут быть истолкованы, ясно переданы человеческим вещественным словом, и вместе с тем они ощутительны, сильны, одолевают все другие ощущения, делают их бездейственными, как бы не существующими, а кто имеет духовное чувство, тому это чувство объясняет то, что необъяснимо словом вещественным.

Низшую ступень видений составляют те видения, которых зрителем делается человек от голодания, бдения и других измождений плоти; до этих видений достигают не только люди подвижнической жизни, но и многие порочные, пришедшие тем или иным образом в измождение плоти. Телесные чувства их достигают какой-то особенной тонкости, и они начинают видеть духов, слышать голоса, благоухания и зловония. Это состояние опасно, и многие, пришедши в него, впали в прелесть.

В твоём состоянии признаю посещение милости Божией: свидетель этой милости – мир Божий, на тебя излившийся и открывший тебе тайну Креста Христова. Но, в то же самое время, надо признать, что в этом состоянии было много кровяной примеси. Сама это заметишь, если будешь храниться в молчании и обуздывать каждое горячее, порывистое чувство, вводить вместо него чувство тихое и мирное.

Мне бы желалось, чтобы ты вышла из этого состояния: оно тебе не под силу. Хранись и хранись!

Да дарует тебе милосердый Господь перейти в другое состояние, менее опасное, более духовное и более полезное: это состояние – сокрушение духа от зрения падения человеческого и искупления нас Спасителем.

Многие святые отцы, обиловавшие смиренномудрием и духовным рассуждением; когда в них нечаянно проявлялось какое-то особенное духовное дарование, молили Бога, чтобы отнял от них это дарование, которое им не под силу.

«Если дела твои, – сказал преподобный Исаак Сирский, – благоугодны Богу, и Он даст тебе дарование, то умоли Его, чтоб дал тебе разум, как тебе смириться, или чтоб поставил стража при даровании, или чтоб взял от тебя дарование, чтоб оно не было для тебя причиною погибели: потому что не все могут безвредно обладать этим богатством».

При состоянии, в котором изменёнными или утончёнными телесными чувствами подвижник слышит голоса, благоухание, видит явления; дьявол очень легко может подменить Истину чем-либо своим, придав этому своему личину Истины – и неисцельно повредит душу неопытного и юного подвижника.

Гораздо выше и безопаснее утонченным покаянием и изменённым духом мыслию и сердечным ощущением созерцать глубину падения и высоту Искупления, погружаться при посредстве духовного, невещественного действия в бездну смирения, в море благоговения и удивления Богу.

Опять привожу слова преподобного Исаака:

«Ощутивший грехи свои лучше воскрешающего мёртвых молитвою своею и обитающего вместе со многими. Воздыхающий в душе своей лучше пользующего весь мир видением своим. Сподобившийся увидеть себя лучше сподобившегося увидеть ангелов, потому что у второго отверзлись чувственные очи, а у первого – душевные.

Давай телу умеренное количество пищи и сна, храни себя молчанием, вниманием к себе, смирением. Из твоего настоящего состояния постарайся соблюсти действие мира Христова и познание Креста Христова. А из состояния утончённых чувств телесных, как из состояния очень опасного, превышающего твои силы, да изведёт тебя милосердый Господь» (стр. 170–173).

«№ 150

Милосердый Господь при посредстве святых апостолов и святых отцов, святителей и учителей церковных учредил различные душеспасительные подвиги, а между ними телесный пост, посредством которого связывается и обуздывается наша плоть. По отношению всех этих подвигов надо помнить, что они для человека, а не человек для них, как и Господь сказал: суббота бысть человека ради, а не человек ради субботы. Это надо относить и к посту. А потому, находясь в крайней немощи и не имея нужды удручать тело, а, напротив, имея нужду укреплять его, нисколько не усомнитесь употреблять уху из рыбы во время нынешней святой Четыредесятницы (в Великий пост – прим. автора), ибо уха из рыбы меньше даст крепости Вашему слабому телу, нежели сильному хлеб и вода. Сердцеведец Господь, видящий немощь Вашу, не исключит Вас из числа постящихся. Так поступали многие великие угодники Божии и, между прочими, святой Епифаний Кипрский. Святой Исаак Сирский в 10-м слове говорит: «Ешь умеренно. И не делай того, что выше твоих сил». Этот премудрый совет великого наставника монашествующих вполне может быть приложен к Вам, потому что воздержанием, не соответствующим силам Вашим, Вы можете привести себя окончательно в слабость, лишитесь церковной службы и обществу Вашему, которому теперь приносите некоторую услуги, станете в тягость» (стр. 180181).

«№ 155

Что скажу на письмо Ваше?

Увы! Нетленной и блаженной святости не вижу в себе и следа! Не от действия благодатного смирения, но самим опытом, самими грехопадениями моими убеждаюсь, что я грешен. Желал бы непрестанно зреть грехи мои и плакать о них, но скрадывают и омрачают меня забвение, рассеянность, нерадение мои!

Вы изволите писать, что в письмах моих я не решался писать для вас назидания. Как мог я решаться на это, имея бревно во оке души моей, заграждающее от меня зрение грехов моих и преграждающее ток слезам моим? Говорю только вопрошающим, и то когда уверен, что вопрошают искренно, по требованию души, а не мимоходом или по любопытству.

И ныне, получив письмо Ваше, я умилился окаянным сердцем моим и беру перо для ответа, единственно с тою надеждою, что милосердый Господь, видя истинную нужду души Вашей и веру Вашу, дарует слово полезное, а мне простит моё дерзновение по тесноте нынешнего времени, в которое весьма оскудело истинное духовное знание. Но поскольку пишу к рабу Божию и ради Бога, то оставляю все соображения мира, чтобы не сделаться мне предателем души Вашей, обратившейся ко мне за советом о Господе и имеющей обвинить меня пред Господом на страшном суде Его, если я в этом суетном веке искажу совет свой лицемерием, лестью и человекоугодием.

Верую по преданию Церкви и с Церковью, что всякий, православно верующий во Христа и исполняющий заповеди Его, а нарушение заповедей очищающий покаянием – спасётся. Так сказал Господь юноше, спросившему, как ему спастись. Но есть ещё и другая цель христианства, для которой в особенности назначаются иноки (цель достигаемая и не достигаемая) – христианское совершенство. Путь к этому совершенству есть очищение себя заповедями Нового Завета, Евангелием, руководствуясь которым сын ветхого Адама может усыновиться Новому Адаму. Кто хочет приобрести душу свою, да погубит её.

Что значит погубление души?

Отвержение действий по собственным чувствам и понуждение себя к действию по заповедям евангельским. Евангелие сообщает подвижнику свой разум и свои ощущения, принадлежащие естеству нового человека, обновлённого по подобию Создателя и Искупителя нашего. В этом заключается понуждение себя, предписываемое Евангелием. Это совет, часто повторяемый святыми отцами: «Дай кровь и прими Дух». Отсеки в себе свойства падшего естества и привей к себе свойства естества, обновлённого Христом.

Не только плоть, но и кровь Царствия Божия не наследует. Но поскольку Царствие Божие внутри нас, то из этого надо заключать, что до тех пор пока в нас возбуждаются сердечные ощущения движениями крови, до тех пор мы чужды духовного действия, истекающего от Бога.

При духовном, Божественном действии кровь умолкает и бывает «тишина велия». Тот святой мир, который не в нашем падшем естестве, но дарован и даруется Господом, мир, превысший всякого ума, нисходит в душу. Он изливает священное спокойствие в ум, в сердце и в тело раба Христова, соединяет эти три воедино и представляет Христу, погружённые в бездну смирения. Это состояние принадлежит естеству обновлённому.

Приглашаемый Вами преподать Вам совет душеполезный, совет о Господе, отвлекаю внимание от смердящих язв души моей и, обращаясь к Вам, говорю ради Бога с сердечным плачем следующее:

В Вас пылает естественный огнь и кровь ещё жива. По этой причине нет места в сердце Вашем для того Божественного огня, который ввергнуть в нас пришёл Господь и от которого тухнет огнь естественный. В ней живёт идол «я», поставленный на престоле воровски вкравшегося самомнения под завесой добродетели.

Апостол Павел не любил этой любви в учениках своих к себе; за неё называл их плотскими. Вооружаясь против неё, он писал против себя; желал во мнении учеников низложить, уронить, уничтожить себя. «Или Павел распялся за нас, – говорил он им. – Кто есть Павел? Я посадил, Аполлос поливал, Бог взрастил: поэтому ни сажающий, ни поливающий есть ничто, а всё – Бог взращивающий». Видите, как ревностно ищет великий апостол, чтобы верующие во Христа были мертвы для человеков! Оживление для человеков есть умерщвление по отношению ко Христу, а следовательно, и ко всему Божественному и духовному, потому что Христос есть единый ходатай между Богом и человеками.

Возревновали некогда ученики Иоанна Предтечи, узнав, что все идут в след Иисуса. И тогда сказал им великий Предтеча: «Имеющий невесту – жених, а друг жениха, слыша его голос, стоит рядом и радуется, сия радость моя и исполнилась. Оному подобает расти, мне же умаляться».

Великие слова! Святые слова! Истинно: тогда исполняют обязанность свою наставники, когда ищут, чтобы в душах приводимых ими ко Христу возвеличивался и возрастал один Христос. Они желают умалиться во мнении своих водимых, лишь бы возвеличился для них Христос, тогда эти наставники ощущают полноту радости, как достигшие конца своих желаний.

Те же, которые приводят вверенные их руководству души к себе, а не ко Христу, скажу безошибочно, прелюбодействуют.

Теперь с Божией помощью несколько слов о молитве!

При упражнении ею могут быть действия, прямо зависящие от крови, а неопытный делатель может принять их за благодатные, как сказано в 4-й части «Добротолюбия», в статье святейшего Каллиста, патриарха Константинопольского под заглавием: «Образ внимания молитвы».

Можно найти в действиях, происходящих от крови, некоторую сладость и возомнить, что это молитвенное услаждение. Такая мысль – заблуждение, это самообольщение, именуемое отцами «мнением». О «мнении» говорит святой Иоанн Карпафийский в конце 49-й главы, что оно есть упоение души, довольной собою, своими мнимо сладостными состояниями. «Мнение не попускает быть мнимому», – говорит святой Симеон Новый Богослов. Может быть и «мнение» молитвы, препятствующее познать и вкусить истинное молитвенное действие.

Что сказать об ощущаемых Вами действиях при молитве?

Они решительно кровяные; нельзя Вам не признать, что действует и мнение. Совесть Ваша, подозревающая справедливость и правильность этих действий, сомневающаяся в них, уже может служить достаточным обличением.

Вдобавок Вы темны: Божественное действие просветило бы и удовлетворило Вас, удовлетворило бы не ощущением сладости, а познанием Истины, отчего является в совести чудное спокойствие.

В вас же действует теплота по наружности Вашего тела.

Каким образом душа движется в соединение с умом, влечёт за собою тело, а в хладе тонком и мире глубоком человек, соединённый сам с собою, превыше всякой борьбы, чуждый всякого греха, одетый в покаяние, предстоит пред лицом Господа чистою молитвою, объемлющею всё его существо – познаётся опытом. Когда это происходит, тогда умолкает кровь, бежит прочь мнимая сладость, человек видит, что он существо падшее, расположен к покаянию, которое объемлет его, делает для него возможным очищение, а чрез очищение – соединение с Богом. Покаяние должно быть душою молитвы, без него она мертва, смердит «мнением»! Покаяние – единственная дверь, посредством которой можно найти пажить спасительную. Вознерадевший о покаянии чужд всякого блага.

У Вас кровь жива, а душа мертва. Для оживления души нужен Дух. С живою душою сотворён был Адам, то есть душе его соприсутствовал Дух Божий и приводил её в движение духовное. По падении Адама отступил от него Дух Божий: душа Адамова тут же умерла, а ожили плоть и кровь. Посредством их дьявол начал действовать на душу, содержать её в помрачении, смерти и пленении. Поэтому нужно умерщвление не только плоти, но и крови: если же не умертвится кровь, то, несмотря на молчание плотских страстей, дьяволу довольно посредством крови держать душу в плену действием душевных страстей.

Если душа не предочистится и не умилостивит Бога покаянием, то никаким образом невозможно ей ощутить действия духовного. Если же не оживёт таким образом (движение есть верный знак жизни), то не сможет познать и узреть душевных страстей. А не узрев уз своих, сможет ли освободиться от них? Находясь в этих узах, она находится в области диавола, который держит её в своём омрачении и мёртвости.

В покаянии – вся тайна спасения. Как просто, как ясно! Но как поступаем?

Оставляем указанное нам Богом спасительное покаяние и стремимся к упражнению в мнимых добродетелях, потому что они приятны для наших чувств, потом мало-помалу, неприметным образом, заражаемся «мнением» и поскольку благодать не спешит осенить нас, мы сами начинаем сочинять в себе сладостные ощущения; сами себя награждаем и утешаемся самими собой!

Не смешно ли это? Не глупо ли это? Не гордо ли и дерзостно? Перестанем шутить с Богом (простите выражение неприличное, которое я не остановился употребить потому, что им в точности изображается наше поведение!), будем жительствовать пред Ним в постоянном покаянии. Время приблизилось, страшный суд для нас готовится, на нём будем мы судимы не по мнениям нашим, которыми мы себе льстили, но по Истине. Предупредим страшное бедствие покаянием, отвратим вечный плач – плачем временным. Опомнимся грешные! Пробил уже единонадесятый час, и поприще делания скоро, скоро окончится. Но ещё есть время осудить себя, чтоб не быть осуждённым Богом. Доселе мы себя оправдывали.

Для того, кто с верностью и постоянством пребывает на пути покаяния, Господь посылает утешение, умножая умиление и ощущение ничтожности человеческой. Избранных же Своих и верных рабов запечатлевает Духом Святым и вводит по временам во вкушение будущего века. Они точно по временам делаются причастниками несказанного духовного утешения. Кто же сам сочиняет себе наслаждение, тот – в явном бесовском обольщении!

Думаю, что я окончил возложенное Вами на меня послушание. Сделайте и для меня нечто. Умолите Господа, чтоб Он простил меня, дерзнувшего в этом письме на обличение тайных недостатков ближнего, об очищении от коих молится святой Давид, называя их, впрочем, грехом великим, как решительно прекращающим духовное преуспеяние. Следовало бы мне молчать: молчание свойственно преступнику, не имеющему никакого оправдания и приговорённому к казни. Единственно по скудости наших времён я решился написать к Вам, видя точную нужду Вашу и понимая, что по искренности Вашего нрава Вы способны к преуспеянию».

«№ 282

Многими скорбями (не малыми, заметьте, но многими и разнообразными) подобает нам войти в Царствие Божие. Так определило Слово Божие. Это же святое Слово повелело нам не бояться скорбей, потому что они попускаются нам промыслом Божиим, а промысел Божий, попуская их, по существенной необходимости и пользе для нас, неусыпно бдит над нами и хранит нас. Так врач для исцеления больного даёт ему горькие, отвратительные и мучительные лекарства и в то же время тщательно ухаживает за ним. Веруйте этому и переносите постигшую Вас болезнь благодушно, благодаря за неё Бога.

Страх, приходящий к Вам по вечерам, должно отражать верою. Напоминая себе, что Вы в деснице Бога и под Его взорами, прогоняйте страх, не имеющий никакого смысла.

В церкви никаких особенных молитв не читайте, а внимайте богослужению. Хорошо приучиться к молитве мытаря, которая одобрена Господом и которую мытарь, как видно из Евангелия, произносил, находясь в церкви. Эта молитва читается так: «Боже, милостив буди мне, грешнику» или: «Боже, очисти мя, грешного». Этой молитве равносильна молитва: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного», или: «Господи, помилуй». Читайте из этих молитв ту, которую найдёте удобнейшею для себя. Но читайте непременно не спеша, со вниманием. В церкви иногда внимайте богослужению, а иногда умом произносите молитву, не преставая внимать и богослужению. Можно вместе и молиться умом, и внимать церковному молитвословию. Первое споспешествует второму, а второе первому.

Церковную службу, когда остаётесь дома, можно заменить чтением какого-нибудь акафиста: Господу Иисусу или Божией Матери.

В церкви не становитесь на колени и вообще по наружности не отделяйтесь от прочих какими-либо особенностями, но сохраняйте и внутреннее, и наружное благоговение.

Поклонов кладите как можно меньше.

Земных поклонов полагайте всего два в течение литургии, в конце её: когда дважды выносят Чашу со Святыми Тайнами.

Удерживайте себя от разгорячения и от всех порывов, столько противных смирению. Требуйте от себя тишины и внимания и при молитве, и при чтении, и при всех действиях Ваших. Таким поведением доставляется духу смирение. Смирение осеняет милость Божия.

Никакими мелочами не связывайте себя и не засуживайте себя по причине мелочных погрешностей и проступков. То и другое служит источником смущения и уныния.

Мелочные погрешности, в которые впадает ежечасно каждый человек, врачуются ежечасным покаянием пред Богом, покаянием, состоящим из немногих слов при сочувствии им сердца. Нередко оказывается возможным слово покаяния произнести только умом: и этого достаточно, лишь бы они произнесены были со вниманием.

В церкви, когда найдёте нужным сесть, садитесь, потому что Бог внимает не тому, кто сидит или стоит, а тому, чей ум устремлён к Нему с должным благоговением. Стремление к Богу, благоговение пред Богом и страх Божий приобретаются вниманием к себе.

Читайте, что читали. Чтение же Апокалипсиса приводит к страху Божию; воздержитесь от объяснения этой таинственной книги, довольствуясь производимым ею действием на Вашу душу.

Когда найдёте нужным прибавить или убавить что-то в Вашем молитвословии и чтении по случаю немощи или встретившихся независимо от Вас других занятий, делайте это, не сомневаясь и не смущаясь.

Будьте свободны! Не связывайте себя никакою скрупулёзностью. Правила для человека, а не человек для правил. Противным сему пониманием производятся лишь недоумения и расстройства» (стр. 435–438).

Это наставление – бесценно! Как правило, быстро усваивается внешнее благочестие. Стояние в однажды принятом или полученном правиле во что бы то ни стало, закоренение в таком правиле и подвиге легко может перейти к недугу фарисейскому: самомнению, желанию учить и так далее. Вонмем совету мудрого аввы.

«№ 283

Желающий заниматься богоугодною молитвою должен заботиться только о том, чтобы во время молитвы ум его сохранял внимание, а сердце содействовало уму чувством покаяния. Иногда молитва сопутствуется обильным умилением, которое приходит человеку независимо от него, а иногда при молитве чувствуется особенная сухость также без видимой причины. На эти перемены надо смотреть равнодушно, как смотрит на перемены погоды опытный земледелец, зная, что после ненастья бывает вёдро, а после вёдра – ненастье. Земледелец заботится о том, чтобы успешно произвести сеяние и собрать урожай, хотя бы то было сопряжено с большим трудом и с большими препятствиями от непогоды, – так и занимающийся молитвою заботится о том, чтобы молитва его была правильною и чтобы при возделании себя ею получить от Бога дар спасения, хотя бы молитвенный подвиг сопровождался трудом и скорбями, был сопровождаем разными искушениями. На скорби и искушения он смотрит, как на бури, которые приходят и уходят.

Святые отцы сказали, что человеку, занимающемуся внимательною молитвою, особенно завидует дьявол и наводит на него различные искушения. Это совершается не без промысла Божия, для нашей пользы, и потому искушения вражеские надо переносить великодушно, предавая себя воле Божией. Также отцы сказали: «Помолясь, как должно, ожидай противного». Это значит: после внимательной молитвы, когда нам даруется обильное умиление, всегда случается какое-либо смущение или искушение. От смущения надо храниться, то есть отвергать его, когда оно придёт, а тому, что оно приходит, не удивляться. Нападение на нас греховных помыслов попускается для нашей пользы, потому что приводит нас к смирению, к опытному познанию нашего падения, нашей греховности. Отцы признают нашествие греховных помыслов на занимающегося молитвою хорошим признаком: от борьбы с греховными помыслами получаются деятельный разум и твёрдость духа. Греховным помыслам надо противиться, а увлечения ими немедленно врачевать покаянием.

Не входи в тонкое рассматривание своих страстей: это тебе не под силу и непременно повредит тебе. Знай, что падение наше насадило в каждом из нас семя всех грехов, а потому падение по необходимости проявляет своё присутствие в нас разными греховными помыслами и ощущениями. Этому не надо удивляться как чему-либо странному! Этому следует быть! Но греховные помыслы и ощущения не надо рассматривать, чтоб они не вкрались в душу и не заразили её, надо их немедленно отвергать, а самому повергаться в пучину милосердия Божия» (стр. 438–439).

«№ 285

Внутренняя жизнь подвижника Христова подобна погоде: иногда бывает ясно и тепло, а иногда пасмурно, ненастно и холодно. А ещё – подобна урожаям хлеба, которые иногда бывают очень обильны, а иногда очень скудны. Люди опытные не надеются на постоянство хорошей погоды и не приходят в смущение от погоды дурной, зная, что одна постоянно сменяется другою. Также при хорошем урожае они не полагаются на него и не перестают трудиться, а при худом урожае не впадают в уныние и не перестают возделывать землю. Таков закон природы. Подобен ему и закон подвижничества.

Иногда бывает посещение благодати и душа утешается, а иногда восстают волны искушений и она поставляется в затруднительное положение. Таков был путь всех святых отцов. Они советуют всякому, желающему подвизаться правильно, чтоб он подчинился с покорностью этому закону подвижничества, установленному Богом для странника земного. От постоянно ясной погоды высыхает земля, и заводятся во множестве черви и прочие вредные насекомые. Подобно этому действует на душу продолжительное спокойствие, даже производимое благодатью: в душе зарождается высокоумие, самомнение, самонадеянность, презрение к ближним, унижение и осуждение их и тому подобные недуги духа человеческого, самые опасные и самые страшные.

Великое дело признавать себя достойным искушения и предаваться воле Божией, когда придёт искушение. Это очень помогает и при страхованиях. Признание себя достойным всякого наказания, и даже явного бесовского, приводит к самоотвержению и к преданности воле Божией. От самоотвержения и преданности воле Божией уничтожается страх, наводимый бесовским искушением. Дьявол ничего не может сделать без попущения Божия; он находится постоянно во всемогущей руке Божией и имеет не иное значение в этой руке, как значение бича, который сам по себе лишён всякой способности к действию.

Тебе послано было духовное видение низшего разряда, видение греховности твоей и того общения, в котором человек содержится при посредстве греха с духами отверженными. Враг позавидовал этому и захотел украсть из души твоей плод, то есть чувство плача. Он сделал это хитро, внушив неправильную мысль, которая всегда бывает началом зла. Ему было попущено сделать это для твоего испытания и обучения, чтобы ты опытно узнала дьявольские козни и постоянно была на страже. Духовные сокровища надо хранить и хранить. Впрочем, посещению благодати обыкновенно предшествует или последует искушение.

Всё случающееся с подвижником свидетельствует само о себе. Но это могут понимать только те, которые проходят подвиг правильно. Обольщённые также довольны в слепоте своей своими состояниями и случающимся с ними: их довольство есть самодовольство, основывающееся на удовлетворяющем и ласкающим их мнением о себе. Очень хорошо проверять себя, открывая о том, что случается вне обыкновенного порядка. Открывать надо перед знающими дело, не перед умниками, прославляемыми и выставляемыми миром за святых и духовных. Мир любит своё, – сказал Спаситель. Мир – в прелести и сочувствует только тем, которые находятся в прелести. Служителей истины он отвергает и ненавидит.

Наступают времена трудные в духовном отношении: они наступили уже давно, как пишет святой Тихон Задонский, но затруднительность постоянно увеличивается, отступничество принимает огромные размеры. Это – попущение Божие, предсказанное в Слове Божием. Перед непостижимыми судьбами Божиими должно благоговеть. Что мы пред Богом? Ничтожные червячки, призванные Его неизреченною милостью в бытие и что выше бытия, в познание Бога, в общение с Богом. Будем прославлять Его благоволение о нас. Его милость к нам! Будем молить Его, да совершит до конца милость Свою над нами!» (стр. 441–443)

«№ 290

Святые отцы советуют подвижнику молитвы при случающихся явлениях вне и внутри себя пребывать равнодушным к ним и не обращать на них внимания, признавать себя недостойным видения святого. Они советуют, с одной стороны, не отвергать явления, чтобы не подвергнуть порицанию святое, а с другой – никак не доверяться явлению, поспешно признав его истинным, чтобы не впасть в сеть лукавого духа, старающегося обольстить и обмануть подвижника, с целью повредить или погубить его. По прекращении явления, иногда чрез значительное время, является в сердечном чувстве объяснение явлению. Вообще замечено святыми отцами, что тех, которых Бог посетил истинным явлением, сатана начинает искушать явлениями ложными. На это тебе нужно обратить особенное внимание для предосторожности.

Видеть настоящее положение духовных руководителей необходимо, чтобы сохраниться от обмана; при этом надо остеречься от осуждения их, непрестанно обращаясь ко вниманию себе. Откровенность очень опасна в наше время, потому что некоторые по превратному пониманию своего положения, считают обязанностью своею выведать, чтоб потом выведанное передавать. Вероятно, это делается и с целью подслужиться у вышестоящего начальства» (стр. 449–450).

«№ 302

Времена чем далее, тем тяжелее. Христианство, как Дух, неприметным образом для суетящейся и служащей миру толпы, очень приметным образом для внимающих себе удаляется из среды человечества, предоставляя его падению. Сущие во Иудеи да бежат в горы» (стр. 457).

«№ 331

Вся наша жизнь должна состоять из покаяния, ибо мы до тез пор вне истины, пока не вполне во Христе, чего ожидать можем только после смерти. Чем больше погружаемся в покаяние, тем более находим, что нуждаемся в нём. Чем более очищаемся, тем более находим, что мы далеки от Пресвятого и Пречистого. Кто весь очернён, тот не видит на себе ни одного пятна.

Относительно чувств, которые Вы имели перед причащением и после него, скажу Вам: всегда надо считать себя недостойным Христа и приступать к Нему, как к Врачу душ и телес наших, в числе прокажённых, слепых, беснующихся, потому что мы таковы по душе. Но должно наблюдать, чтобы сердечное сокрушение не переходило в безнадежие, которое происходит от надежды на себя, а не на щедроты Христовы.

Посмотрите попристальнее!

Перед исповедью между благими помыслами Вы имели помысел мелкой расчётливости, хотели на исповеди сказать всё, хотели расплатиться со Христом, хотели уже не быть должными Ему! И вышли, неся в себе неудовлетворительное чувство, а лукавый помысел, подучавший к мелкой расчётливости, начал смущать, говоря: «ты не всё сказала на исповеди».

Поверьте. Говорим на исповеди, что видим в себе, но несравненно большее число грехов не видим, почему множество ведомых и неведомых грехов наших повергаем в море щедрот Христовых и после Таинства исповеди ощущаем удовлетворяющее нас чувство спокойствия не по причине дел наших, но по причине Христовых щедрот, и пребываем Ему должными долгом неоплатным» (стр. 484).

«№ 402

Непременно кушай говяжий бульон и другую нужную по требованию твоего тела мясную пишу. Церковь положила в известные времена воздержание от мясной пищи для того, чтобы непрестанно употребляемая мясная пища не разгорячала выше меры тел, чтобы они на растительной пище постного времени прохлаждались и облегчались, а не потому, что употребление мяса заключает в себе какой-нибудь грех или нечистоту.

А потому удаление от мяса при необходимости и болезни есть грубый предрассудок русского человека, обременившего небесную религию многими своими национальными дебелостями, оцеживающими комара и пожирающими верблюда.

В России (потому что христианской верой занимаются очень поверхностно и грубо) идут к познанию Христа семинарией и академией, которых Христос не установил, а оставили очищение себя святыми подвигами, которые Христос установил и заповедал, пребывают вне истинных понятий о вере Христовой.

Какое христианское образование найдём в России?

В простом народе – наиболее излишнюю, скрупулезную привязанность ко всему вещественному, к форме, от чего родились расколы; недостаток, крайний недостаток в познаниях и ощущениях духовных.

Этот же недостаток в обществе образованном: к нему присоединяется небрежение к форме, странно соединённое с врождённым, усвоившимся уродливым уважением к этой же самой форме. Вы встречаете человека образованного нынешним образованием, заимствованным из развращённой Европы, умеющего расшаркаться, извернуться, быть ловким на бале, в дипломатическом салоне, имеющего о всех предметах кое-какой свой, по большей части бестолковый толк; Вы находите в нём по отношению к религии неверие, скептицизм и, внезапно, рядом, возле философского скептицизма Европы, грубое суеверие, предрассудок глупый и смешной избы русской; он ни за что не сядет тринадцатым за стол, чрезвычайно обеспокоится, когда соль будет просыпана, оплёвывается на все стороны при встрече с попом или монахом. В человеке, который хвалится своим разумом – две крайности, две пропасти погибельные: неверие и суеверие!

Где ж вера чистая, святая?

Её нет ни в слепых односторонних приверженцах формы, ни в превозносящемся разуме и премудрости человеческой, разуме и премудрости падших, отверженных Богом.

Вера, святая вера! Вера – око, которым ум человеческий может усмотреть и зреть святую истину!.. Шествие её по пути узкому и прискорбному, ведущему в живот, по пути, почти безлюдному, по которому идут немногие. Ведёт человека по этому пути Евангелие.

Подробное изучение веры христианской и всего, ведущего к точному познанию Христова учения, содержит в себе разрешение множества недоумений, рождённых неверием и суеверием.

Церковная история сохранила нам следующее событие первых веков христианства. На острове Кипр был великой святости епископ Спиридон Тримифунтский, живший в конце III и начале IV столетия, присутствовавший на первом Никейском Соборе, муж, совершивший великие знамения. В Четьих-Минеях есть житие его (см. первые числа декабря).

На первой неделе Великого поста, в пятницу, пришёл к нему странник-христианин. При епископе жила дочь его. Епископ говорит дочери: «Нет ли у нас чего угостить странника?» Дочь ответила: «Отец мой! ты не вкушаешь ничего в эту неделю, и я стараюсь подражать тебе, поэтому у нас нет никакой пиши приготовленной; а есть оставшаяся от мясоеда свинина». Епископ говорит: «Поставь это мясо на стол и приготовь нам трапезу». Дочь исполнила приказание отца; угодник Божий пригласил к столу своего гостя и сам ел с ним. Странник сказал: «Я – христианин, не ем мясного в Великий пост». Епископ отвечал ему: «Именно потому, что ты христианин, а не жид, должен есть: мы воздерживаемся от мяса не потому, чтобы оно было нечисто или была бы в этом какая добродетель, как воздерживаются от него жиды, но потому воздерживаемся, чтобы телеса наши не отягчились объядением и пьянством».

Эта повесть – в одной из драгоценных книг моих, в которых много интереснейших и полезнейших событий и преданий первенствующей Христовой Церкви.

Людям полезно объяснять подобные обстоятельства, не страшась уязвить суеверие (надо носить немощи ближних, но не растить потачкою их предрассудки). Бог, видя прямое твоё намерение, подействует во благо на их сердца. Мне привелось видеть этому примеры.

Как древние христиане ставили превыше всего евангельскую заповедь, а по ней уже чтили и церковное предание!

Преподобный Кассиан, отец IV века, странствуя по Египту, пришёл в постный день к некоторому святому пустынножителю. Пустынножитель представил ему трапезу с некоторым отступлением от постного строго устава. Уходя от старца, святой Кассиан спросил его: «Почему иноки в Египте разрешают пост для посетителей, между тем как иноки Сирии этого не делают?» (Иноки египетские, а между иноками египетскими иноки Скита почитались, и справедливо, возвышеннейшими по святости и духовному разуму иноками во всём мире.) Пустынножитель ответил: «Пост – моё; когда захочу, могу его иметь, а принимая братьев и отцов, принимаем Христа, Который сказал: «Принимающий вас, Меня принимает», и ещё: «Не могут сыны брачные поститься, когда с ними Жених. Когда уйдёт Жених, тогда будут поститься».

Вот истинное Понятие об учении Христовом!» (стр. 537–539)

«№ 526

Когда метут комнаты, не занимаются рассматриванием сору, а всё в кучу – да и вон. Так и ты поступай. Исповедуй грехи духовнику, да и только, а в рассматривание их не входи. Святые отцы запрещают это тем, которые не могут правильно рассматривать себя: такое рассматривание сбивает с толку, приводит в расслабление и расстройство. От грехов остерегайся, в сделанных по немощи и увлечению раскаивайся, не позволяя себе при раскаянии приходить в недоуменье и уныние, а безгрешности от себя не жди» (стр. 635).

«№ 547

Хотим ли мы или не хотим – находимся во всемогущей воле Божией. Самое правильное последствие такого понятия состоит в том, чтоб мы покорились воле Бога нашего и из этого чувства покорности умоляли Его, да сотворит милость с нами. Я писал тебе, что очень нужно тебе вчитываться в «Слово» об Иисусовой молитве («Аскетические опыты». Т. 2). Там изложено с ясностью, кому какой механизм приличествует. Держись решительно заключения ума в слова молитвы. Если при этом явится какой-либо иной механизм, сам собою, то пусть действует, доколе не отойдёт. Если отойдёт, то не смущайся. У тебя молитва ещё вполне вещественна. И потому самые механизмы, которых ты прежде держался неправильно, могут исправиться заключением ума в слова молитвы. При этом последнем механизме является в своё время неоценимое молитвенное действие, вполне духовное.

Весьма ошибочно твоё искание места сердечного! Если будешь заключать ум в слова, то сердце придёт в сочувствие уму. Сначала надо молиться при этом сочувствии. Такая молитва есть молитва покаяния. Когда же чрез покаяние очистится человек, то место сердечное обозначится само собою.

Когда при молитве ощущается нечувствие, то, несмотря на это состояние нечувствия, полезно принуждать себя к внимательной молитве и не оставлять молитвенного подвига, творя молитву вслух и неспешно, потому что после нечувствия внезапно прикасается к сердцу благодать Божия, и оно приходит в умиление.

Периодом борьбы со страстями никак не должно отягощаться. Период этот назначается Богом по Его премудрому смотрению. Писание говорит: Терпя, потерпех Господа и внят ми. Также: Гнев Господень подвину, яко согреших Ему. Преждевременное освобождение от внутренних браней душевредно» (стр. 647).

«№ 548

К положению Церкви должно мирствовать, хотя вместе должно и понимать его. Это – попущение свыше, которого мы понять не можем. Старец Исайя говорил мне: «Пойми время. Не жди благоустройства в общем церковном составе, а будь доволен тем, что предоставлено в частности спасаться людям, желающим спастись». Сколько могу понять: не предвижу, по духу времени и вообще по нравственности всего народа, чтоб могло быть восстановление Церкви в древней красоте её, также, как и монашества. И то должно будет счесть великой милостью Божиею, если не последует вскоре какого-либо тяжкого удара на монастыри» (стр. 648).

«№ 550

Если оставишь всякое стремление к мнимому преуспеянию, возложив дело преуспеяния твоего на Бога и вручив временную и вечную участь твою воле Божией, будешь заботиться при молитве твоей единственно о внимании, от которого обыкновенно является и которому обыкновенно содействует умиление, – то молитвенный подвиг твой получит правильность. Это значительно успокоит тебя. Спокойствие будет знамением милости Божией. Также я не советовал бы тебе очень вдаваться в рассматриванье своей греховности. Достаточно, если будешь знать это. Духовный подвиг должен быть как можно менее сложным» (стр. 651).

«№ 555

Искушение, постигшее тебя, есть не что иное, как искушение, которое, по милости Божией, пройдёт. Этим искушением свидетельствуется избранный тобою путь. В делании терпения имеются свои меры и степени. Совершенные сохраняют совершенное молчание при обвинениях, соответствующее степени их самоотвержения, и терпят все последствия такого молчания, как, например, святые Андрей и Симеон, Христа ради юродивые. Тебе это делание не только не идёт, как превышающее меры твои, но и крайне душевредно, потому что тебе не выдержать его. На отзыв сделай печатный отзыв без разгорячения; сообщи силу отзыву фактами, дело же поведи законно и с твёрдостью, призвав помощь Божию. С сердечными чувствами злобы и мщения поборись. Именно при таких случаях и притупляется памятозлобие борьбою с ним; ничем не затрагиваемое оно остаётся жить в сердце непримеченным. Очищение твоего имени необходимо для тебя и для твоего сына, по вашему положению благочестивых мирян. И апостол Павел просил суда и апелляции у Кесаря. Успокойся, батюшка мой, Господь не оставит тебя. Благословение Божие да почиет над тобой» (стр. 654).

«№ 556

Предостережение от лжепророков Юму (а также Нострадамусу, Ванге, календарям Майи и прочим – прим. автора) нельзя верить. Такие господа говорят и предсказывают иногда удачно с тою целью, чтобы завладеть доверенностью людей и тем вернее вредить им. Так наставляет преподобный Антоний Великий. Бог изменял Свои определения, объявленные и чрез святых пророков, как то: пророчество пророка Ионы о ниневитянах, Илии о Ахаве (3 Цар. 21, 29), Исайи о Езекии (4 Цар. 20, 1–11); тем удобнее не сбыться предсказанию лжепророков, если б оно и имело какое основание. Кто предал себя и всё воле Божией, тому ничего не нужно знать вперёд. Над всеми нами да будет воля и милость Божия» (стр. 654–655).

«№ 597

Прекрасно сказал святой мученик Тивуртий о земной жизни: «мнится бытии и несть» (стр. 680).

«Требование от себя неизменяемости и непогрешительности – требование несбыточное в этом преходящем веке! Неизменяемость и непогрешительность свойственны человеку в будущем веке, а здесь мы должны великодушно переносить немощи ближних и немощи свои» (Т. VII, стр. 372).

 

5

Из книги «Письма о христианской жизни» (Издательство Свято-Елизаветинского монастыря, Минск, 2004 г.)

«Общество, беседа с людьми благочестивыми приносят существенную пользу. Но для совета, для руководства недостаточно быть благочестивым; надо иметь духовную опытность, а более всего духовное помазание. Таково об этом предмете учение Писания и отцов. Советник благочестивый, но неопытный, скорее, может смутить, нежели принести пользу.

Не только из среды мирян, но и из среды монашествующих крайне трудно найти советника, который бы, так сказать, измерил и вывесил душу, с ним советующуюся, из неё, из её достояния, преподал бы ей совет.

Ныне советники и руководители больше преподают совет из себя и из книги. Совет чуждый, хотя, по-видимому, состоящий из благих и разумных слов, приносит душе лишь мучение и расстройство. Она чувствует его несообразность, чувствует, что он чужд ей. Прибегайте больше к чтению святых отцов; пусть они руководствуют вас, напоминают вам о добродетели, наставляют на путь Божий. Этот образ жительства принадлежит нашим временам: он заповедан, предан нам святыми отцами позднейших веков…

Старайтесь не увлекаться рассеянностью. Если же случится увлечься ею – по немощи, сродной всем нам, человекам, не предавайтесь унынию. Переменчивость и увлечение действуют непременно в каждом человеке – и в строжайшем отшельнике. Тем более, живущему посреди мира, посреди всех соблазнов, невозможно не увлекаться. Не желайте от себя невозможного, не требуйте от души вашей того, чего она не может дать. Врачуйте ваши увлечения покаянием, а недостаток делания вашего восполняйте сокрушением духа. Бог да благословит вас» (стр. 258–259).

«В письме вашем вы написали на меня клевету. Хороши вы, питерские. Уж и «жителя безымянной пустыни» стараетесь достать клеветой! Вы пишете: «Очень рада, что приказали мне не говорить ни с кем о религии и прочее». Неправда! Вот что вам было написано, от слова до слова: «В преподавании «советов» не надо бы вам очень пускаться, а со смирением от них отказаться. Когда же принудят, то сказать нечто слегка, предоставляя дело Богу и прочее».

Говорить о религии и преподавать советы – великая разница: поймите!

И последнее я вам не воспретил, а только сказал, чтоб вы делали это со страхом Божиим, с крайнею осторожностью и умеренностью.

Не доложить бремя на ближнего – не беда; переложи – и ближний может повредиться, на всю жизнь сделаться ни к чему не способным.

Говорю вам это с сердечными слезами, от зрения и испытания многих горьких опытов!

А сохрани меня Боже посоветовать вам, в нынешнее скудное время, скрывать от ближних то малое, но превосходящее сокровище всего мира, знание о Боге, которое получено вами не без подвига и страдания, по особой милости Божией. Ныне много разнородного знания, лишь знание истины ушло от людей. Прекрасна русская пословица: «Недосол на столе, а пересол на спине». Итак, не прогневайся, душа, за то, что в прошедшем письме моём твоей спинке досталось несколько ударов от жезла – слова. Это было за пересол! Всех вас целую, обнимаю, к сердцу прижимаю. Христос с вами! Благословение Божие над вами!» (266).

«Сердце ваше да принадлежит Единому Господу, а в Господе и ближнему.

Охранитесь от пристрастия к наставнику. Многие не остереглись и впали вместе с наставниками своими в сеть дьяволу. Совет и послушание чисты и угодны Богу только до тех пор, пока они не осквернены пристрастием. Пристрастие делает любимого человека кумиром: от приносимых этому кумиру жертв с гневом отвращается Бог. И теряется напрасно жизнь, погибают добрые дела, как благовонное курение, разносимое сильным вихрем или заглушаемое смрадом. Не давайте в сердце вашем места никакому кумиру.

И ты, наставник, охранись от начинания греховного! не замени для души, к тебе прибегшей, собою Бога. Последуй примеру святого Предтечи; единственно ищи того, чтоб возвеличился Христос в учениках твоих. Когда Он возвеличится – ты умалишься: увидев себя умалившимся по причине возраставшего Христа, исполнись радости. От такого поведения чудный мир будет навеваться на сердце твое: в себе увидишь исполнение слов Христовых: смиряющий себя, вознесётся» (329–330).

«Вы знаете, как я живу в монастыре! Не как начальник, а как глава семейства. Несколько лет, как расстроилось моё здоровье, по месяцам, по полугодам не выхожу из комнаты; но религия вместе с этим обратилась для меня в поэзию и держит в непрерывном чудном вдохновении, в беседе с видимым и невидимым мирами, в несказанном наслаждении. Скуки не знаю; время сократилось, понеслось с чрезвычайною быстротою, как будто слилось с вечностью; вечность как бы уже наступила. Тех, которых угнетает скорбь, пригоняет к моей пристани, приглашаю войти в мою пристань, в пристань Божественных помышлений и чувствований. Они входят, отдыхают, начинают вкушать спокойствие, утешение и делаются моими друзьями. Вашей душе надо войти в эту пристань!» (352).

«Весьма благоразумно делаешь, что не сводишь близкого знакомства ни с одним духовным лицом: такое знакомство может очень легко послужить ко вреду и весьма, весьма редко к пользе. Советуйся с книгами святителя Тихона Задонского, Димитрия Ростовского и Георгия Затворника, а из древних – Златоуста; говори духовнику грехи твои – и только. Люди нашего века, в рясе ли они или во фраке, прежде всего внушают осторожность. Молитвы читай утром и вечером следующие: Трисвятое, Отче наш, 12 Господи помилуй, Псалом 50-й, Символ веры, Богородице и некоторые поминания; после сего клади 10 поясных поклонов с молитвою: Боже, очисти мя грешного».

 

6

Следующее наставление специально выделено в отдельную главу по причине его чрезвычайной важности. Речь о причащении. Извлечено оно мною двадцать лет назад из собрания сочинений святителя Игнатия и в течение всех этих лет было внушаемого моим прихожанам. Но даже, несмотря на такой авторитет, большинство осталось к нему равнодушным, оправдываясь фарисейской закоренелостью, в том числе и многие священники, а некоторые даже писали на меня доносы правящему архиерею, как писали в своё время на отца Иоанна Кронштадтского, призывавшего всех к частому причащению. Слепые вожди слепых! За двадцать лет они даже не потрудились открыть сочинения святителя Игнатия, чтобы убедиться в своей слепоте. Они даже в Пасхальную неделю не допускали к причастию желающих причаститься, а когда я в течение Пасхальной недели причащал всех желающих (а в последнее время, практически, весь храм – по 100–150 человек сразу), заставляли меня писать объяснительные архиерею. Заранее зная, что никому ничего не дашь, и всё «потребишь сам», не понимаю, как может повернуться язык возглашать во время литургии: «Примите, ядите…» и «Пийти от нея вси»? Если ты никому ничего не дашь, а всё съешь и выпьешь сам, для чего лукаво произносишь слова Христа? Отвергнуть желающих от причастия, это всё равно, что в голодный год принести домой хлеба и на виду у своих родных голодных детей всё съесть самому.

Слушайте же слепые вожди слепых и слепцы, под видом смирения и послушания им внемлющие, голос великого аввы!

«Приобщение святым Тайнам установлено ежедневное. Ежедневное приобщение жизни Христовой долженствует ежедневно оживлять христианина духовной жизнью. «Частое причащение жизни, – сказал Василий Великий, – что иное значит, как не частое оживление?» Частое причащение, что иное значит, как не обновление в себе свойств Богочеловека, как не обновление себя этими свойствами? Обновление, постоянно поддерживаемое и питаемое, усваивается. От него и им истребляется ветхость, приобретённая падением; смерть вечная побеждается и умерщвляется вечной жизнью, живущей во Христе, источающейся из Христа; жизнь – Христос – водворяется в человеке (Т. IV стр. 159–160).

«Хлеб наш насущный, – так пишется прошение святым евангелистом Лукой, – подавай нам на всяк день».

С прошением совмещена заповедь (!), возлагающая на христиан обязанность, столько ныне упущенную, ежедневного приобщения святым Тайнам.

Сказав «на всяк день», Господь выразил этим, что без сего хлеба мы неспособны провести даже одного дня в духовной жизни. Сказав днесь, выразил этим, что его должно вкушать ежедневно, что вкушение его в протекший день недостаточно, если в текущий день не будет он преподан нам снова. Ежедневная нужда в нём требует, чтоб мы учащали это прошение и приносили его на всякое время: нет дня, в который бы не было необходимо для нас употреблением и причащением его утвердить сердце нашего внутреннего человека» (Т. IV, стр. 308).

Какие из всего это можно сделать выводы?

Указав, что ежедневное причащение – заповедь, и как всякая заповедь, есть непременная обязанность каждого христианина, для исполнения которой даже нелепо испрашивать разрешения у кого бы то ни было, как не спрашиваем мы разрешения на исполнение других заповедей, исполнять которые есть наша святая обязанность, святитель Игнатий хотел этим подчеркнуть, что стремление к частому причащению Святых Христовых тайн – есть личное дело причащающегося, целиком и полностью лежит на его совести и зависит от нашего с вами усердия. Любим Бога, желаем иметь в себе постоянно текущий источник вечной жизни, имеем нужду в чудодейственной силе причастия, как больные, одержимые душевной проказой, стало быть, как можно чаще, каждую службу, если только позволяют обстоятельства, будем причащаться.

Задача священника в данном случае заключается только в том, чтобы дать духовный настрой причащающимся, в умении объяснить значение и величие таинства. И приступать должно к таинству не с сознанием своего мнимого достоинства, а с сознанием своего недостоинства, ибо никто не достоин, с сознанием крайней нужды, или, как сказал святитель Игнатий, а следом за ним праведный отец Иоанн Кронштадтский и многие другие святые, как прокажённые, немощные, больные душою и телом, имеющие нужду во враче, а таковы, увы, все.

Язва Адама, по слову святых отцов, объяла всё наше тело и нашу душу, так что нет даже места, как восклицает в горести пророк Исаия, куда приложить целебный пластырь, проказа охватила всё существо, от темени до пят, болезнь наша до того хроническая, до того прогрессирующая, что едва дотягивает теперь человек до восьмидесятилетнего возраста, да и те годы, по слову Писанию, проходят по большей части в постоянных трудах и болезнях. Видя такое бедственное положение человечества, чтобы облегчить наши страдания, и в то же время укрепить наши расслабленные сердца «средь дольних бурь и битв», Господь даровал нам такое чудесное, ни с чем несравнимое Таинство.

И каждую литургию устами священника зовёт каждого из нас: «Примите, ядите, сиесть Тело Мое, еже за вы ломимое во оставление грехов», «Пийти от нея вси (все стоящиеся в храме), сия есть Кровь Моя Новаго завета, яже за вы и за многи изливаемая во оставление грехов».

Эти слова Господа – есть зов любящего Божества, Того, Кто истощил себя ради нашего спасения до смерти, и смерти крестной. Как же не откликнуться на это святое приглашение любящего, приносящего себя за нас в жертву Христа?

Люди, задумайтесь об этом!

Бог зовёт вас соединиться в этом удивительном, целительном таинстве с самим Собой, а мы говорим, «мы недавно причащались», «мы не готовы», «мы недостойны».

Напрасно возлагаем мы на себя обязанность, как говорит отец Иоанн Кронштадтский, считать себя достойными или недостойными. Мы все недостойны, и сколько бы не готовились, всё равно никогда не будем достойны, как читаем в молитве святителя Иоанна Златоуста «яко несть достоин, ниже доволен (удовлетворён вычитанным правилом), да под кров внидиши души моея, зане вся пуста и падшаяся есть». Иными словами, сколько бы мы ни готовились, хоть бы и всю жизнь готовились, никогда не будем достойны, никогда не сделается Бог нашим должником, всегда будем перед Ним в неоплатном долгу мы – один пять, другой пятьдесят динариев, отдавать всё равно нечем. Всё нам Господь прощает даром, если только мы прощаем должникам нашим.

«Хотите, чтобы никто не осудил вас на Страшном суде? – спрашивает святитель Иоанн Златоуст и отвечает: – Никого не осуждайте, и вас никто не осудит».

Хорошо, это понятно, а как быть с Правилом, постом, которые вменяются желающим прибегнуть ко святому причащению?

На это мы находим ответ и у святителя Игнатия, и у отца Иоанна Кронштадтскиго, и у святителя Феофана Затворника, и у преподобного Серафима Саровского, и у преподобного Кукши Одесского и у многих других святых.

Во-первых, молитвенное правило.

На странице 100 данной книги святитель Игнатий даёт ежедневное молитвенное правило одному из своих духовных чад. По количеству молитв оно гораздо меньше даже известного правила преподобного Серафима Саровского «для ленивых». Мы взяли в кавычки последние слова потому, что дело вовсе не в лени, а в крайней занятости и расслабленности находящихся посреди мира. Схимонахиня Мария (Кудинова) (смотри мою книгу «Матушки» или «Церковь воинствующая») моей многодетной супруге (9 детей), а также всем, обременённым хозяйством, работой, заботой, по совету своего духовного отца преподобного Кукши, советовала совершать обычное молитвенное правило во время домашних дел (а у многодетной матери, да и у любой хозяйки, их больше, чем достаточно), произнося в уме краткие молитвы: «Господи, помилуй», «Слава Тебе Господи», «Пресвятая Богородица, спаси нас» и тому подобные, иначе постоянно держать память о Боге, а перед сном, если только есть силы, прочитывать ежедневную исповедь, «В руце твои, Господи…», сделать один поклон и ложиться спать, и никогда не казнить и не-засуживать себя по причине неисполненного обычного молитвенного правила по «Молитвослову».

То же самое советовал святитель Феофан Затворник своим духовным чадам. Если от дневных трудов мы чувствуем сильную усталость, достаточно сотворить даже всего один поклон с сознанием своей духовной нищеты, и Господь приемлет его как всё Правило. Иными словами, как пишет святитель Игнатий, молитвенное правило должно быть соразмерено с нашими силами и обстоятельствами. И особенно подчёркивает следующее: нужно не количество молитв, а внимание, почему и советует заменять длинные молитвы из Молитвослова, молитвою мытаря (Боже, милостив буди мне грешному) или Иисусовой молитвой (Господи, Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя, грешного). Хоть дома, хоть в церкви можно творить эти молитвы и стоя, и сидя, и лёжа, если устали.

По поводу неудовлетворённости молитвенным правилом. Однажды преподобный Амвросий одной из своих духовных чад, монахине шамординской обители, заменил обычное утреннее и вечернее молитвенное правило Иисусовой молитвой. Через некоторое время та пришла к старцу и сказала, что ей кажется, что она совсем не молится, не чувствует прежнего удовлетворения. На это старец дал просто удивительный ответ. «Это и есть настоящее чувство, поскольку чувство удовлетворения – есть фарисейское чувство, возникающее обычно у тех, кто держится книжного правила, Иисусова же молитва всякий раз оставляет после себя чувство неудовлетворённости, которое и есть настоящее чувство, угодное Богу».

Те же самые слова должно отнести и к Правилу ко святому причащению.

Будучи занятым человеком, отец Иоанн Кронштадтский, причащаясь ежедневно, поскольку служил ежедневно, а служащий священник причащается на каждой службе, всегда взвешивал свои силы и никогда не вычитывал положенного Правила к причащению механически, с насилием над собой. Главное для него, как и для святителя Игнатия и всех святых, было на молитве внимание, поэтому он иногда читал всего одну молитву ко святому Причащению, но с полным вниманием. И потом, более чем достаточно находящемуся на вечернем, а так же утреннем Богослужении мирянину, держать по совету святителя Игнатия молитву мытаря, которая по причине нашей занятости и усталости, вполне может заменить часть правила ко святому причащению, а потом, если позволяет время, есть силы, дома внимательно прочитать Последование, или даже одни молитвы, с «Хотя ясти, человече…»

Преподобный Кукша, как и отец Иоанн Кронштадтский, никогда и ни от кого не требовал обязательной вычитки Правила ко святому причащению, а просто спрашивал, как отец Иоанн отца Василия Шустина, тогда студента, накануне евшего мясо: «Желаете ли вы соединиться со Христом?». И, если тот изъявлял желание, причащал, даже накануне не постившихся, и не вычитавших правило. Так и преподобный Кукша поступал (смотри мои книги «Матушки» и «Церковь воинствующая»), и многие современные священники.

И потом, в каждом храме, перед причастием (как и во время служения отца Иоанна в Кронштадте) на клиросе для всего храма читаются молитвы перед причастием. Нужно учитывать также дальность дороги, во время которой вполне достаточно вместо установленного Правила держать в уме молитву мытаря или Иисусову молитву. Надо помнить главное: не человек создан для правил, а правила для человека. И пусть каждый сам взвешивает свои силы, возможности, а так же желание как можно чаще соединяться со Христом. Обязанность же священника в данном случае, ещё раз повторяю, заключается в разъяснении величия сего таинство, и особенно она заключается в той радости, которую испытывал Иоанн Креститель, видя, как возвеличивается Христос в его учениках.

Причастие, по слову преподобного Серафима Саровского, имеет такую силу, что даже самые окаменелые сердца способно преобразить. Так нам ли, священникам, длительное время причащающимся без исповеди, всего лишь исповедуясь в алтаре перед Престолом, наблюдающим в себе чудодейственную силу сего таинства, заграждать путь к нему своим детям, прихожанам?

Если у человека есть желание, есть нужда, мы, священники, не имеем права не причащать. А что касается приготовления – это дело совести причастника, иначе дело Божие, а не наше, какими бы умными мы себя не считали. Да не заслоним по причине своей образованности или невежества, как советует святитель Игнатий, собою Бога, предоставим Ему самому действовать в храме, ибо не мы, а он зовёт каждого молящегося словами: «Примите, ядите…», «Пийте от нея вси…» Мы только его недостойные слуги, только слуги, а не князья. Жезл наш – любовь, милосердие, сострадание, понимание. Имея такое чудесное лекарство в своём распоряжение, как же мы не дадим его болящим, а больные все. И если нуждаются, просят, да не отгоним их от Чаши. Не вычитали Правила, не попостились – покроем своею любовью, ибо пастырь постится и за пасомых, как уверял преподобный Кукша Одесский. Поправятся болящие от чудодейственного лекарства (Причастия), тогда и возложат на себя и посты, и подвиги. Неразумно от только что приходящего в Церковь, с ног до головы покрытого язвами требовать исполнения всех правил. Он просто не сможет, нет у него, как и у всякого больного на это сил, он ещё на больничной койке, и ни один врач не станет прежде выздоровления больного, требовать от него исполнения непосильных трудов. Когда поправится больной, когда оживёт в нём жизнь будущего века, тогда и заставлять не надо, тогда только придерживай, не дай по излишней ревности надорваться.

О телесном посте. Телесный пост является инструментом, сказано в учении церковном, а не целью. Об этом немало написано в этой книге святителем Игнатием (Брянчаниновым). Пост телесный очень полезен для людей физически здоровых, необходим им (если только они не трудятся физически на работе), нужен для того, чтобы на малое время облегчить плоть и дать возможность ей вкусить духовные ощущения. Впрочем, нам, людям нынешних времён, о них лучше не думать. Телесный пост каждый сам должен соизмерять со своими возможностями – физической усталостью на работе, здоровьем, временем.

Больным людям церковный Уставом запрещает нести телесный пост. Сама болезнь им вменяется в телесный пост.

Но все без исключения призываются к посту духовному. Пост истинный, как поёт Церковь за великопостным Богослужением, есть «злых дел отчуждение, воздержание языка» от осуждения и пустословия, уклонение от раздражения, гнева, ярости и иных непотребных дел, в которых нас обличает совесть – это и есть «истинный пост и благоприятный». В церковном Богослужении, посвящённом посту, вообще ни слова не говорится о пище. Соразмерность поста телесного, ещё раз повторяем, целиком возлагается на самого человека.

А как быть тем, кто болен сахарным диабетом, гипертонией, гастритом, язвенникам, например?

Можно ли принимать лекарство до Причастия?

Разумеется, можно, поскольку лекарство не является пищей. Можно и стакан воды выпить, если этого требует болезнь (например, гастрит или язва), и даже съесть немного пищи, которая необходима для усвоения лекарства (например, диабетчикам или гипертоникам). В данном случае вода или пища не являются едой, а всего лишь лекарством. Если мы откроем Евангелие, то увидим, что апостолы были причащены Иисусом Христом после того, как поели, после вечери. И так причащались первые христиане. Потом из благоговения стали воздерживаться от пищи и пития до причастия. Таким образом, воздержание от пищи и пития перед причастием, есть всего лишь благочестивый обычай, а не раз и навсегда и для всех установленное правило. Ещё раз напоминаем: суббота для человека, а не человек для субботы.

Второй вопрос. Помимо обычных постов для физически здоровых людей, какое время нужно поститься перед причастием?

За время своей двадцатилетней практики, я не один раз задавал этот вопрос известным старцам Троице-Сергиевой Лавры, задавал его и схимонахине Марии, духовной дочери преподобного Кукши, и все мне отвечали одно и то же – сутки. То есть, после обеда начинаем поститься. Отобедали, а затем налагаем на себя телесный пост. От обеда до причастия проходят примерно сутки. Но и от этого правила, сколько мне известно, многие священники отступают, и не постятся даже вечером, даже после Всенощного бдения в мясоеды со спокойной совестью вкушают мясную и молочную пищу и со спокойной совестью на другой день причащаются. Так если сами даже суток не постятся, какое имеют право требовать от прихожан поститься три дня, а то и неделю?

В Пасхальную неделю, на Святках ни один священник перед причастием не постится вообще даже накануне – и причащается.

И только не понятно, почему, причащаясь сам, не допускают, а если допускает, то не призывают разделить священную трапезу своих прихожан?

Или мы, священники, какие-то особенные, или какие-то особые для нас прописаны в Уставе на этот случай права?

Нет таких прав!

Так почему, из любви к себе, мы попускаем себе нарушать обычные правила, не чувствуя, однако, в этом никаких нарушений, а прихожан заставляем их исполнять?

Ведь даже про епитимии сказано святыми отцами (поклоны, налагаемые на прихожан, и так далее), что какое количество поклонов налагаем на прихожанина, такое же количество поклонов должны сделать сами.

Более того, все святые отцы относительно епитимий дают один совет: «И большей епитимии, чем – иди и к тому не греши – не накладывай».

Если мы никогда и ни под каким предлогом не отлучаем себя от причастия, даже если бы и согрешили накануне, какое имеем права не допускать к причастию прихожан, если они что-то по немощи человеческой из Правила не сумели исполнить?

Если не успели по лености и нерадению, исполним за них всем храмом, почитаем перед причастием молитвы к святому причащению!

Не так же ли поступаем мы, священники, по отношению к себе? Мало того, довольно часто накануне, на обычных пасхальных торжествах, или по случаю Праздников, порой выпиваем вина, и не в состоянии бываем вычитать положенного правила, а на утро причащаемся, имея в сердце всего лишь сокрушение о своей немощи. И ничего нам не бывает, служим!

Если себе попускаем, всё прощаем, почему так требовательны к своим детям? Ведь не только за нас, но и за них каждую службу проливается Божественная Кровь Христова!

Каждый причастник всю Пасхальную неделю, а так же на Святках, когда нет поста, имеет такое же полное право наряду с непостящимися в эти дни священниками причащаться Святых Христовых Тайн.

Если мы, священники, просто слуги Божии, а не князья, имеем на это право, то тем более, те, кому мы служим, о ком нам вверена Богом забота, как о детях, имеют на это полное право. Более того, вменяется это в святую обязанность, как исполнение заповеди Христовой, вменяется в обязанность каждому причащаться за каждой службой, тем, кто регулярно посещает богослужения, особенно же, людям в возрасте, пенсионерам, за плечами которых постоянно стоит смерть.

Так как же лишить их такого духовного утешения, такой защиты, когда знаем из писаний святых отцов, что умершие в день причастия проходят страшные мытарства мгновенно?

Разве мы не желаем этого для своих прихожан, для тех, лица которых постоянно видим в своём храме, жизнь которых у нас как на ладони?

А если желаем, почему не причащаем?

Почему не призываем к частому причащению, как делал это всю свою жизнь отец Иоанн Кронштадтский?

Следующий вопрос. Обаятельна ли исповедь перед причастием?

Для тех, кто нерегулярно посещает храм – крайне желательна и даже обязательна перед причастием исповедь. Для тех, кто бывает на службе раз в неделю, тоже желательна хотя бы краткая исповедь. Но во время ежедневного служения на Пасхальной неделе или на Святках (если только нет отягчающих совесть обстоятельств) достаточно сердечного сокрушения о своих немощах, сознание своего недостоинства, соединённое с желание соединиться со Христом. Именно так причащаются священники. Посокрушался перед Престолом в своих немощах – и причащаешься.

Почему же не имеют права делать этого те, кому священники призваны служить, а не княжить над ними?

В «Настольной книге священнослужителя» говорится, что мы, пастыри, должны взять на вооружение пример отца Иоанна Кронштадтского и призывать прихожан, как там сказано, «к спонтанному причащению», то есть к причащению несколько дней подряд, а на Пасхальной неделе – к причащению в течение всей недели.

Для чего, спрашивается, издана эта книга, если мы упорно стоим в суеверии будто бы мы, священники, имеем права, а наши дети – нет?

Причащение же за каждой воскресной службой, в дни Двунадесятых, Великих и других Праздников должно каждому прихожанину вменить себе в обязанность. По мере сил и здоровья попоститься, а больным вообще без поста, по мере сил и возможности посетить вечернее Богослужение, а по невозможности, по совету святителя Игнатия, заменить его чтением какого-нибудь акафиста, или молитвой мытаря, даже и среди неотложных дел, или помолиться во время пути в храм, на исповеди сказать священнику, что по мере сил и возможности исполнили положенное правило, во время службы иметь сердце сокрушенное и смиренное, которое Бог не уничижит, со страхом подходить к причастию, и после причастия радоваться и благодарить Бога. Ни коим образом не входить в рассуждение, в суд или в осуждение причастились. «Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Господи!». В первые минуты после причастия мы не только должны благодарить Бога, но и просить Его об исполнении наших нужд, ибо в эти минуты Он особенно близок к нам, особенно склонен к исполнению наших прошений. Так не упустим случая!

Дело врага рода человеческого, дьявола, заключается в том, чтобы под разными предлогами не давать людям причащаться, ибо причащаясь, мы становимся единым Телом Христовым – настоящею непобедимою церковью. И это всего ненавистнее дьяволу, его цель разорвать тело Христова на части, раскидать его по миру. Но когда мы причащаемся – мы опять становимся единым всемирным, вселенским Телом Христовым, к тому же облекаясь в неприступную для дьявола броню, способную, как уже было сказано выше, защитить нас во время прохождения страшных мытарств.

Да разве не чувствует каждый из нас особенный религиозный подъём в дни всеобщего причащения?

Разве не чувствуем мы, священники, ущербность Богослужения, когда причастников мало или совсем нет ни одного?

Так если мы по опыту знаем, какую радость, какую благодать привлекает общее причащение, почему не призываем к нему прихожан, почему возбраняем желающим причаститься?

Мало постились? А мы разве больше их попостились? Мало помолились? А мы разве больше их помолились?

И потом, мы, священники, всё-таки находимся в особых условиях, у нас больше времени для молитвы, меньше воздействий от мира, меньше возможности получать раны со стороны, в то время как наши братья и сёстры постоянно находятся посреди бушующего моря, постоянно в мирской суете, со всех сторон их атакуют демоны, души их, как душа праведного Лота в Содоме, постоянно уязвляется, ранится, страдает и томится при виде повально умаления веры, окружающего их разврата, духовного разложения, грубости, ненависти, – и после это мы ещё смеем налагать на них бремя непосильных молитвенных правил и поста?

Да это всё равно, что находящихся в окопах солдат, которым назавтра, может, предстоит смерть, заставлять исполнять непосильные правила и поститься. Случись каждому из нас, священников, оказаться в воинской части накануне сражения, разве мы способны будем лишить кого-нибудь Причастия?

В дни всеобщего расслабления, обилия соблазнов, различных искушений, в наши скорбные, крайне скудные духовными дарованиями дни мы тем более не имеем права никого отлучать от причастия, не допускать, ибо каждый из наших братьев – тот же воин, на поле ежедневной и еженощной духовной брани.

 

7

Письма к Н.Н. Муравьёву-Карскому свидетельствуют о том, что святитель Игнатий в течение всей своей подвижнической жизни не переставал думать и о судьбе России. Его оценки тем или иным историческим событиям хотя и носят личный характер, тем не менее представляют свою ценность, раскрывая перед нами авву ещё и как государственного человека, а нам указывают на то чтобы мы под видом благочестия и угождения одному Богу не устранялись от общественных и государственных дел, требующих нашего участия и нашей помощи.

«№ 4

Настоящая война имеет особенный характер: в течение её постепенно открываются взору народов и правительств тайны, которых в начале войны они никак не могли проникнуть. К счастью – откровение этих тайн совершается к пользе дорогого отечества нашего и ко вреду наших врагов. Последнее требование союзников, чтоб им были предоставлены замки, охраняющие Босфор и Дарданеллы, обнаружило пред изумлённой Европой замыслы Англо-Французов, замыслы овладения Турцией и всем востоком. Уже и прежде изумилась Европа, увидев бесцеремонное обращение правительств Английского и Французского с малосильными державами, и варварское обращение их воинов с жителями занятых ими городов. Цепи, готовимые Англо-Французами для Германии, сделались для неё очевидными. Германия должна желать торжества России и содействовать ему: торжество России есть вместе и торжество Германии. Так это ясно, что мы не удивимся, если на будущую весну увидим Германию, вместе с Россиею идущею на Париж, расторгающею злокачественный союз, и потом всю Европу, устремлённую для обуздания Англичан – этих бесчеловечных и злохитрых Карфагенян, этих всемирных Алжирцев. После бесплодного и долгого стояния неприятельских флотов перед Кронштадтом, эти флоты удалились; теперь они обстреливают Свеаборг. Гранитные скалы, из которых высечены верхи этой крепости, и не слышат бомбардирования огромными снарядами, против них употребляемыми; сгорели в крепости деревянные некоторые постройки, которым, признаться, и не следовало бы быть, и которые явились единственно в чаянии нерушимого мира. Кажется – Вам придётся много потрудиться в Малой Азии: по всему видно, что война продлится! Решительный исход её и прочный мир виднеют в самой дали: за периодом расторжения Англо-Французского союза и за побеждением Англии на море. Без последнего события она не перестанет злодействовать и играть благосостоянием вселенной. Вот Вам здешние суждения!

Архимандрит Игнатий

1855-го года 31 июля».

«№ 5

К величайшему утешению моему, слышу и вижу, что все преисполнены к Вам доверенности, а люди знающие – в восторге от Ваших действий. В них видят логику, в них видят предусмотрительность. В нынешней войне не нужны действия блестящие, нужны действия полезные. Иные в энтузиазме говорят, что по взятии Эрзерума Вы пойдёте на Галлиполи или Скутари, чтобы запереть неприятельские флоты и войско и отнять у них возможность получать подкрепления; другие утверждают, что из Эрзерума Вы направитесь на Трапезунд. И я позволяю себе подавать моё мнение, потому что люди снисходительные выслушивают его. Поход к Босфору и Дарданеллам признаю невозможным до того времени, как события определят: сделают ли высадку союзники для действий против Грузии; поход к Трапезунду, как и ко всякому другому приморскому месту, считаю малополезным, если не вполне бесплодным, в войне с неприятелем, имеющим все преимущества на море; лишь демонстрация такого похода может быть полезною в том случае, когда неприятель отрядит значительные силы для охранения приморских мест; такая демонстрация может удерживать в бездействии неприятельские войска, охраняющие прибрежье. По моему мнению, для кампании нынешнего лета имеются в виду действия несравненно большей важности: это – приготовление к кампании будущего года, результаты которой могут быть гораздо сильнее и решительнее, и действия во все стороны от Эрзерумского Паталыка на народонаселение Малой Азии, которая вся наэлектризуется духом неприязни к владычеству Турок, особливо к владычеству на Западно-Европейский лад, и сделается таким образом падение Турецкой империи неизбежным, если не в нынешнюю кампанию, то в последующие. Главное, чтоб здесь не поторопились заключить мир, не дождавшись плода после таких пожертвований и усилий. Так я позволяю себе рассуждать от горячей любви моей к отечеству и от сердечного участия к Вам.

Архимандрит Игнатий

1855-го года 4 августа

Сергиева Пустынь».

«№ 6

В жизни Государства, – сказал Государственный человек (Карамзин), – случаются, как и в жизни частного человека, самые затруднительные обстоятельства, которых исхода не может разгадать и предсказать никакой ум человеческий. Тогда и Государство и человек должны повергнуть участь свою в бездну Судеб Божиих и сказать о себе Богу: «Да будет воля Твоя».

Такое самоотвержение и предание себя Промыслу Всевышнего не устраняет деятельности ни государства, ни человека. Напротив того, оно вызывает эту деятельность.

«Что значит победа?» – спросил Наполеон I у Бертье на родном нашем Бородинском поле, и, не дождавшись ответа, сказал: «Победа – соединение больших сил на стратегическом пункте, нежели сколько их имеет неприятель».

На отечественной почве всемирный гений произнес своё определение, произнёс его, конечно, и для нас. Уравновесим наши силы с силами врагов! Когда уравновесим их, то сверх этого равновесия будут за нас и неисчерпаемые средства нашей России, и пространство, и время, и вдохновение многочисленного и храброго народа, верующего великому назначению своему. При равных силах к противодействию мы можем быть уверены в отражении врага. Только что наши силы будут равны силам врага, мы получим вместе с этим равенством и преимущество силы, а потому и несомненную победу.

Архимандрит Игнатий

1855 года 13-го октября».

«№ 8

Взятие Карса произвело в столице всеобщий восторг. Можно сказать, что все поняли важность последствий падения этого, как Вы называете, оплота Малой Азии. Западным державам не понравилось такое событие: как я слышал, лица Австрийского Посольства не были при отправлении торжественного молебствия, между тем, как их представители участвовали во всех торжествах по случаю успехов Англо-Французского союза. Бедные Турки! они преданы под меч Вам своими коварными помощниками, ищущими не того, чтоб спасти их, а того, чтоб они сделались жертвою их, и ни кого другого. Они падут под этим мечом, и армия союзников останется хозяйничать в Турции. С.-Петербургская газета тщательно перепечатывает из газеты «Кавказ» подвиги подчинённых Вам войск. В этом отношении она гораздо милостивее «Инвалида». Впрочем, на будущий год я выпишу газету «Кавказ».

Призываю на Вас и на труды Ваши обильное благословение Неба! Да вознаградятся они обильным плодом! Да не прольётся драгоценная кровь героев к подножию подлой политики Европейской, требующей, чтобы эта кровь проливалась напрасно, чтоб жатва успехов принадлежала одной Англии.

С чувством отличного уважения и совершенной преданности имею честь быть Вашего Высокопревосходительства покорнейшим слугою и богомольцем.

Архимандрит Игнатий

1855 года 9-го декабря».

«№ 11

В конце зимы, то есть в течение Великого Поста носились в Петербурге слухи, что Вы получите другое назначение. В причину такого перемещения эти слухи приводили тяжесть Вашего характера для подчинённых, из коих многие удалились от их полезной службы. Но после Пасхи столичные слухи стали разглашать иное: что Вы тяжелы для взяточников и для всех расположенных к злоупотреблениям и поэтому самому пребывание Ваше на Кавказе и полезно, и нужно.

Впрочем, судьба каждого человека в деснице Божией!

С моей стороны я желал бы, чтобы Вы остались на Кавказе. На это имеются все условия в Вас самих и в предшествовавшей Вашей жизни. В течение всей Вашей жизни Вы занимались изучением военных и гражданских наук, имели множество опытов своих, были очевидцем опытов других людей, ознакомились вполне с Кавказом.

Промысел Божий (человек – только орудие!) поставил Вас правителем этой страны в такую годину, в которую само правительство убедилось, что России невыносимо тяжки её внутренние враги – взяточники, воры, слуги без чести и без совести, водимые глупейшим эгоизмом. Если не обуздать их благовременно, то они погубят отечество.

Вы призваны к борьбе против них! Не отступайте и не уступайте. Ваш подвиг не блестящ, но существенно нужен и полезен. В Вас пускают стрелы и кинжалы, Вам наносят сердечные раны; эти невещественные оружия и язвы видны Богу и оценены Им: ибо не только, по словам одного видного святого, подвиг и смерть за Христа есть мученичество, но и подвиг, и страдания за правду причисляются к мученичеству. На настоящем Вашем поприще Вы можете совершить гораздо более добра, нежели на всяком другом, потому что Вы к нему предуготовлены. Не оставляйте его; если же интрига неблагонамеренных сведёт Вас с него, то Вы сойдёте с него с мирною совестью, не нося в себе упрёка, что Вы не устояли перед силою зла и предали ему общественное благо; Вас будет утешать приговор Спасителя, Который сказал: Блаженны изгнанные правды ради! блаженны, когда ради её, имя ваше будет осыпано злою молвою в обществе человеков. Радуйтесь и веселитесь, яко мзда Ваша многа на небеси.

Подвизайтесь, но подвизайтесь единственно для Бога и добродетели, а не для истории и мнения о Вас человеков: и история, и мнение людское безжалостны к эгоистам, ищущим всеми ухищрениями земной славы; напротив того, они благоговеют пред служителем добродетели, благородно забывающем о них и имеющем в виду славу от Бога в вечности: они отдают ему справедливость рано или поздно…

Архимандрит Игнатий

1856-го года 12-го июня

Сергиева Пустынь».

«№ 26

В своё время человек начинает поприще жизни, как бы пловец, выходящий в море из пристани, при благоприятном ветре, при многих льстящих ему в воображении предприятиях и удачах. В своё время человек достигает середины этого поприща, и в разгаре деятельности своей, усиливается покорить себе счастье, побороть восстающие против него препятствия, выполнить заданные себе цели для блага общественного и своего. Наконец наступает время, когда человек должен сойти с поприща общественной деятельности с мыслию, что ему или невозможно или очень трудно возвратиться к деятельности общественной с сознанием, что силы души и тела истощились и не могут вынести той настойчивой работы, какую они выносили при полноте своей.

При рассматривании протекшей своей деятельности и деятельности других, какою представляется она недостаточною!

Какая ничтожная часть из предположенных, самых благих намерений могла быть исполнена!

Невольно должны повториться всяким человеком благомыслящим слова премудрого Соломона, произнесённые им на границе земного поприща о всех земных делах его: Суета сует, всяческая суета: всё, что человеки в течение жизни мира ни старались созидать, разрушилось; всё созидаваемое ныне должно разрушиться. При такой судьбе дел человеческих на земле, как не охладеть к ним тому сердцу, которое, стяжавши долгим временем и трудом опытность, уже не чувствует того разгорячения к земной деятельности, которою оно пылало при неопытности своей.

Епископ Игнатий,

5-е июня 1862-го года».

«№ 27

В уединённый Бабаевский монастырь немногие вести доходят, кроме газетных, а и доходящие доходят нескоро. Простой народ говорит, что враги из иноземцев поджигают или поджигали и были намерены поджигать. Теперь вести о пожарах прекратились. По замечанию моему редко пользуется человечество спокойствием прочным и продолжительным. Сколько могу понимать, на моей памяти спокойное время для России было в последние десять лет царствования Императора Александра 1-го, по окончании войн с Наполеоном 1-м. Было спокойно после усмирения Польского восстания, но с 1840-го года или и несколько раньше, начали появляться новые теории; они усиливались, усиливались, и неизвестно, каким результатом разрешатся. Общая обязанность всех Христиан, особенно удалившихся в уединение, молить Бога, чтоб Он ниспослал человекам – этому превосходному созданию Своему – духовный разум и истекающее из него временное и вечное благополучие.

Призывая обильное благословение Божие на Вас и на почтеннейшее семейство Ваше, с чувством искреннейшего, сердечного уважения и преданности имею честь быть Вашего Высокопревосходительства покорнейшим слугою.

Епископ Игнатий,

9-го июня 1862-го года»».

«№ 29

Вы знаете, какое живое участие я принимаю в Вас! И потому Вы не удивитесь письму моему. И прежде писал я Вам, а теперь подтверждаю, что вижу над Вами особенный Промысел Божий. Он провёл Вас по тернистому пути различных скорбей, воспитав Вас ими, и сохранил, чтоб противопоставить Наполеону III, как Кутузова – Наполеону I. К такому делу человек не приготовленный не годится! К такому делу баловень счастья не годится! К такому делу раб мнения человеческого не годится! Предстоит тяжкий труд, соединённый с самоотвержением. Для совершения подвига нужен человек способный, образованный теоретически и практически, человек, которому ничего не было бы нужно, кроме блага отечества. Справедливо сказано в жизнеописании Иосифа, сына Иаковлева, проданного братьями в рабство, что «Промысел Божий обыкновенно ввергает в горнило скорбей тех человеков, которых он предназначает для дел великих».

Ныне или после, но России необходимо сосчитаться с Европою. Усилия человеческие судеб Божиих уничтожить и изменить не могут. России предназначено огромное значение. Она будет преобладать над вселенной. Она достигнет этого, когда народонаселение её будет соответствовать пространству. Это народонаселение ежегодно прирастает больше нежели на миллион; Россия должна вступить в грядущее столетие при народонаселении в 100 миллионов. Нападение завистливых врагов заставит её развить силы и понять своё положение, которое уже будет постоянно возбуждать зависть и козни. Это потребует огромного труда, подвига, самоотвержения; но что делать, когда приводит к ним рука непостижимой Судьбы! Единственное средство к исправлению упавших сил, нравственной и духовной – положение, требующее труда, приводящее к самоотвержению.

В 38-ой и 39-ой главах пророка Иезекииля описаны могущество, многочисленность северного народа, названного Россом; этот народ должен достичь огромного вещественного развития перед концом мира, и заключить концом своим историю странствования на земле человеческого рода. На упомянутые главы Иезекииля делается ссылка в 20-ой главе Апокалипсиса; многочисленность войска, которое будет в государстве, уподоблена песку морскому. Святой Андрей Критский, церковный писатель 7-го века, объясняя 20-ую главу Апокалипсиса и находя пророчество её тождественным с пророчеством Иезекииля, говорит:

«Есть на севере народ, скрываемый от прочих народов рукою Божией, народ, самый многочисленный и воинственный. Пред концом мира он внезапно откроется и преодолеет все народы».

Точно! Европа узнала Россию после Америки, почти только со времен Петра I. Петр I пожаловал в Париж гостем в 1714 году, а в 1814 пожаловала туда русская армия. Какая быстрота событий! Нынче, на встречу грозящимся на нас врагам, можно сказать словами 2-го псалма: Вскую шаташася языцы, и людие поучитася тщетным.

Враги разбудят, потрясут Россию, произведут в ней невольное развитие силы, но не унизят России: они возвысят её, таково её предопределение.

Епископ Игнатий,

14-е мая 1863-го года».

16 апреля 1867 года, в Светлый день Пасхи, владыка отслужил свою последнюю литургию; 21 апреля были получены только что вышедшие из печати 3-й и 4-й тома его сочинений.

30 апреля 1867 года, в Неделю (воскресение) Жен Мироносиц, душа святителя мирно отошла ко Господу. В сердечной молитве святителю был приоткрыт день его исхода. Сказано было: «В день недельный», то есть в воскресение.

Святитель Игнатий Брянчанинов причислен к лику святых в 1988 году.

26 мая 1988 года были обретены его мощи и помещены в Свято-Введенский Толгский монастырь в Ярославле. Владыке впервые пропели и отныне будут петь до скончания века:

«Святителю отче Игнатие, моли Бога о нас!»

 

Кронштадский праведник

 

Святой праведный Иоанн Кронштадтский

(19 октября 1829 года —20 декабря 1908 года)

память 20 декабря / 2 января

 

1

«Господи! Я – чудо Твоей благости, премудрости, всемогущества», – написал отец Иоанн Кронштадтский, в начале своего дневника «Моя жизнь во Христе».

Будущий праведник родился 19 октября 1829 года в селе Сура Архангельской губернии в семье бедного псаломщика Ильи Михайловича и Феодоры Власьевны Сергиевых. В 1851 году с отличием окончил Архангельскую семинарию и на казённый счёт был направлен в Петербургскую духовную академию, которую окончил в 1855 году. 10 октября 1855 года в соборе Петра и Павла, в Санкт-Петербурге, преосвященным Христофором, епископом Ревельским, был рукоположен в дьяконы, 12 октября – в иереи, и направлен в Андреевский собор города Кронштадта, в котором прослужил до своей праведной кончины – до 20 декабря 1908 года. 79 лет жизненного пути, 53 года священнического служения. Но что это был за путь, что было за служение!

Как совершенно справедливо заметил митрополит Антоний (Храповицкий), отец Иоанн по духовному строю жизни был подобен святителю Николаю Чудотворцу своим радостно торжественным хождением перед Богом. Отцу Иоанну всегда был присущ дух радостного прославления Бога, как «в день Святой Пасхи». От отца Иоанна «не было слышно покаянных воплей; он больше радовался, чем скорбел», «в нём постоянно ликовала благодатная, духовная победа над грехом, дьяволом, миром». И всему русскому народу было величайшей радостью видеть такого пастыря, испытывать на себе силу его молитвы. «Отец Иоанн проходил… перед нами как носитель веры побеждающей, торжествующей», – заключает свой рассказ владыка.

Но это не означает, что жизнь отца Иоанна протекала без скорбей и у всех вызывала уважение. Немало было у него и недругов, особенно, в среде заражённой духом революционных преобразований интеллигенции. Эти люди во все времена умудрялись ничего, не сообразного их представлениям о жизни, не видеть и не слышать. Но сколько бы ни пытались очернить образ благодатного пастыря, любовь русского народа к нему с каждым годом только росла. Даже Чехов в своих записках о путешествии на Сахалин счёл необходимым упомянуть, что в какую бы избу он по пути не заходил, везде рядом с иконами видел портрет отца Иоанна Кронштадтского. Оставили свои воспоминания об отце Иоанне такие видные деятели русской культуры, как Василий Васильевич Розанов, Борис Зайцев. Но гораздо больше воспоминаний лиц разного звания и сословия, а также священников и архиереев, которым не раз доводилось служить вместе с кронштадтским пастырем.

Преподобный Силуан Афонский сказал об отце Иоанне поразительные по своей правдивости и обнажённости перед безумством мира слова: «Отец Иоанн был последний святой, явленный миру. Его видели все». Слова эти оказались пророческими. Начиная с Октябрьской революции путь праведников был скрыт от глаз мира. Многие из них стали мучениками, иные попали в лагеря. Но даже со дня прекращения гонений Православная Церковь не явила миру пастыря, подобного Иоанну Кроншатдскому. Воистину он был «чудом Господней благости», будучи явлен миру в дни крайнего религиозного умаления.

Нельзя сказать, что в эти дни безверие захлестнуло всё общество. Среди той же интеллигенции выделилась группа религиозных мыслителей, которые задались вопросом, почему христианство стало таким бескрылым, перестало вдохновлять и преображать жизнь. И это действительно имело место, если вспомнить, что во времена святителя Игнатия (Брянчанинова) специальным постановлением Святейшего Синода был закрыт путь к епископскому сану образованному дворянству, не имевшему документов об окончании духовных семинарий и академий. И это более чем странно, поскольку величайшие примеры подвижничества и старчества явило именно дворянство. Достаточно упомянуть таких выходцев из дворян, как преподобные Леонид, Макарий, Амвросий, Варсонофий оптинские. Рядом с этими старцами всегда вспоминают таких видных деятелей русской культуры, как Гоголь, Кириевский, Хомяков, братья Аксаковы. Кириевский, например, под руководством старца Макария осуществил перевод и издание «Добротолюбия» на русский язык. А сколько сделал в этой области «необразованный», как считал, например, петербургский митрополит Никанор, по предложению которого и было введено ограничение для рукоположения образованного дворянства, первенствующий иерарх Святейшего Синода, святитель Игнатий Брянчанинов? Ни у одного из названных старцев, как и у самого святителя Игнатия (Брянчанинова) действительно не было диплома об окончании духовной семинарии и академии.

В отличие от этих «необразованных», недавно канонизированных Церковью отцов, отец Иоанн окончил и семинарию и академию. Мало того, окончив эти заведения, он умудрился не потерять веры. И первый опыт детской молитвы, когда просил Господа о даровании книжного разумения, положил начало его удивительного пути.

«До этого времени я видел отца Иоанна только на портретах, – вспоминает один молодой толстовец. – Теперь он стоял на пароходе, на капитанском мостике, – священник с добрым приветливым лицом. Глаза людей смотрели на него, и в них видны были радость, восторг, умиление. Слёзы лились у многих. Что это было? Нашли они что-то знакомое, родное, но до сих пор затаённое на дне души каждого; не в себе нашли, а в другом, но это всё равно; почувствовали они, что может быть человек прекрасен и есть такой человек, и вот он стоит перед ними. И всё, что было в каждом прекрасного, всё это поднялось у них, и они облили свой идеал слезами восторга и радости. Священник стал говорить. Утверждают, будто не повторяются в церкви нашей теперь евангельские сцены. Нет, это, несомненно, была евангельская сцена. Он говорил искренно и просто о том, что рад видеть нас, что желает нам всего наилучшего и счастлив, видя, что мы веруем в Бога и Христа Его. Глаза блестели от слёз, добрых, блаженных, счастливых. Если бы в ту минуту отец Иоанн сказал людям, чтобы они оставили всё и пошли за ним, я убеждён, многие бы пошли… Вместе с другими как будто и я нашёл свою душу.

Это был для меня именно тот довод в пользу Бога и христианства, которого я искал с такой жаждой, это был довод такой же силы, живой и могущественно действовавший, как доводы Толстого. Там был гений художественной силы, здесь гений нравственного влияния. Он показал, что церковь может, как ничто другое, оживлять человека, ибо вот пришёл служитель церкви, обвеянный правдой Божией, и в людях заговорил прекрасный и благой дух Христов».

Не правда ли – удивительное признание! Отец Иоанн – и Лев Толстой. Первый, будучи сыном бедного псаломщика, целиком и полностью воспитан в лоне Матери Церкви. Второй, обеспеченный русский барин, гениальный писатель, встал на путь отрицания сначала церковности, а потом и самой Церкви. Оба имели огромное влияние на общество. И отец Иоанн, например, не раз обличал еретические взгляды Толстого. Толстой же посматривал на путь праведника свысока, так сказать, по-барски, но, как выяснилось к концу жизни, не отвергал путь нравственного совершенства отдельных личностей в лоне Православной Церкви. Об этом свидетельствует его последнее посещение Оптиной пустыни, уважение к родной сестре, шамординской монахине Марии. Выше приведённый случай с молодым толстовцем наглядно показывает духовное брожение образованного общества.

Теперь посмотрим, как относился к отцу Иоанну простой народ.

Вологда. 8 часов вечера. Вся набережная, пристань, балконы, барки, лодки заполнены народом. В 9 часов в карете подъезжает отец Иоанн и проходит в рубку готовящегося к отплытию парохода. Многотысячная толпа начинает волноваться, слышится крик: «Батюшка, помолись за нас, грешных!» Отец Иоанн отвечает: «Молюсь, молюсь!» И, сняв шляпу, начинает молиться на близстоящую церковь, потом на все стороны благословляет народ. Народ кланяется, крестится, многие плачут.

Другой конец России, Харьков.

Вечер. Всё помещение вокзала, вся платформа, весь двор заняты народом. Слышится сигнал о приближении поезда. На какое-то время водворяется тишина. В полосу вокзального света входит поезд. Обер-кондуктор сообщает, что «батюшка в заднем министерском вагоне». И до сих пор тихое море начинает волноваться. Вагон моментально наполняется народом, слышен крик: «Батюшка, родной, благослови!» На это из купе доносится: «Бог благословит вас всех, други мои! Пустите меня! Пустите меня!» С трудом выходит, наконец, отец Иоанн на платформу, приветствует собравшихся: «Здравствуйте, други мои! Здравствуйте, отцы и матери! Здравствуйте, братья и сестры, здравствуйте, дети!» Толпа подхватывает отца Иоанна на руки, несёт.

 

2

А теперь мысленно перенесёмся в Кронштадт, на место постоянного жительства и служения отца Иоанна.

Обычно, если позволяли обстоятельства, вставал батюшка в 3 часа ночи, чтобы приготовиться к службе. Прогуливался по двору, читая по памяти молитвы к причастию. Около четырёх отправлялся в собор к Утрене. У ворот дома его ожидала толпа паломников. Поговорить с каждым батюшка не имел возможности. Только благословлял. У собора отца Иоанна встречала толпа нищих, которым он по заведённому обычаю раздавал милостыню. Во время Утрени отец Иоанн читал канон, а затем, не выходя из храма, начинал литургию. Собор бывал полон, и причастников столько, что служба затягивалась часов до двенадцати. Во время службы в алтарь бельевыми корзинами вносили письма и телеграммы, все – с просьбой о молитве. По окончании службы батюшка ехал в Петербург по бесчисленным вызовам к больным и возвращался около 12 ночи, успевая отдохнуть в поезде от столицы до Ораниенбаума – около часа! По приезде домой – вечерняя молитва. А в 3 часа опять подъём.

Но это только внешняя канва.

И в первую очередь надо рассказать о том, как служил отец Иоанн.

Незабываемое впечатление оставляло у всех чтение канона. До канона батюшка обычно молился в каком-нибудь из приделов, а к канону «своей лёгкой, но твёрдой походкой» выходил на клирос. Лишь в последнем в своей жизни году по чрезвычайной слабости не делал он этого.

«Всем памятна, – свидетельствует сослуживший отцу Иоанну дьякон, – маленькая, но дышащая богатырской силою духа фигура батюшки среди 6–7 псаломщиков, с его любимым жестом – прикладыванием сжатой руки к подбородку… Всем памятно его особенное, порывистое чтение (скорее разговор), так поражающее своими интонациями голоса – то резкокрикливыми, то быстро-стремительными, то раздельно-медленными, то ласково-певучими…»

Ни одно слово не читалось просто так. А некоторые слова отец Иоанн произносил, обращаясь лицом к народу, иногда сопровождая их краткими выразительными замечаниями. Волнение заметно во всём его облике, оно выражается в интонациях, в жестах. По шестой песне и ектений батюшка восклицает: «Кондак!». И как победную песнь возглашает его, а по окончании вбегает в алтарь и опускается пред престолом в молитве. Затем возвращается на клирос…

Пел он иногда и стихиры…

После чтения канона отец Иоанн обычно совершал «входные» – положенные пред литургией священнические молитвы – и начинал облачаться.

«Я не забуду никогда, – вспоминает один богомолец. – Начали петь «стихиры на стиховне». Отец Иоанн уже почти облачился, чтобы служить литургию. На нём не было только фелони. Вдруг стремительно, скорее, выбежал, чем вышел, он из алтаря на клирос, присоединился к певчим и начал петь с ними вместе. Пел с воодушевлением, регентуя сам, подчёркивая отдельные слова и замедляя темп там, где это было нужно по логическому смыслу, по содержанию песнопения. Трогательно было смотреть на певцов в это время. Пела как будто одна какая-то святая первохристианская семья со своим отцом во главе, пела свои победные, священные, великие гимны».

Здесь мы позволим себе остановиться и сделать несколько замечаний по следующему поводу. «Пела как будто одна какая-то святая первохристианская семья со своим отцом во главе». Эти слова как нельзя лучше передают понимание сути Церкви Христовой, которую Господь выразил такими проникновенными словами: «Се аз и дети, яже даде Ми Бог». Понимание Церкви как единой семьи всегда было присуще нашему родному православию. К сожалению, не всегда это возможно было осуществить на практике…

Но вернёмся в собор.

И так проскомидия.

Начинает её отец Иоанн, как всегда, сосредоточенно. Для свободы движения ещё не надевает фелонь. Совершает всегда сам, в окружении сослужащего духовенства. Батюшка полон торжествующей радости. Приготовляет Агнец, с благоговением ставит его на дискос.

«Смотрите, – обращается к сослужащим, – отец Павел, отец Николай!.. Где есть что-нибудь такое, как у нас! Вот Он – Христос! Здесь, среди нас, – и мы вокруг Него, как Апостолы».

Неторопливо вынимает частицы из других просфор. Поминает живых и усопших, называя иногда по имени отчеству. Просфоры вносят корзинами. Из каждой корзины хотя бы из нескольких просфор батюшка вынимает частички сам, прочитывает только некоторые из массы поданных записок. А затем кладёт их стопами на жертвенник, опускает на них голову и погружается в молитву.

Наконец говорит: «Кадило!»

И дьякон подносит кадило непременно «не глухое», то есть с горящими угольями и с достаточным количеством ладана. По этому поводу отец Иоанн говорил: «Кадило – образ наших сердец. И они бывают такими же «заглохшими», холодными и бесчувственными… Разогрей, Господи, наши сердца, чтобы они пламенели любовью к Тебе…»

Заканчивая проскомидию, отец Иоанн не произносит вслух положенных молитв, а молится тайно, дьякона же побуждает делать возгласы вслух.

Литургия.

О совершении её отцом Иоанном написано много.

Это только во времена своей всероссийской славы батюшка возглавлял соборное богослужение, а в первое время довольно часто ему приходилось упрашивать чредного священника о предоставлении ему возможности совершить внеочередную раннюю литургию или хотя бы сослужить. Понятно, что первое время к батюшке относились с подозрительностью и даже неприязнью, поскольку с первого же дня своего пастырского служения он стал посещать ночлежки. Кронштадт был местом ссылки, так называемого, «неблагополучного контингента». Жила беднота в лачугах, в нищете. Процветало пьянство, разврат, мордобой. И к таким опустившимся людям (на самое дно) и стал ходить отец Иоанн, помогая и словом, и делом, отдавая порою нуждающимся последние сапоги. Поражающая воображение картина: идущий по городу босиком священник. За такие поступки первое время над батюшкой смеялись, принимая за чудака, даже доносы писали архиерею, обвиняя доброго пастыря в сектантстве. И по этому поводу батюшка был неоднократно призываем к служению в присутствии своего правящего архиерея, который всё доискивался, что же есть в нём такого сектантского. Увы, не оказалось ничего. А была лишь горячая, искренняя вера, которая, как известно, вытекает из дел, а не из слов, которыми, как непроницаемым облаком, окружают свою деятельность лицемеры.

«Помолимся, братие-сослужители, – говорит отец Иоанн, – да даст Господь нам богоугодне совершить мироспасительную, душеспасительную Божественную литургию».

Отверзаются царские врата. Твёрдо, раздельно, из глубины сердца произносит батюшка первый возглас:

«Благословенно царство Отца и Сына и Святого Духа, и ныне и присно и во веки веков».

И весь уходит в себя. Редко когда откроет глаза. Служебника не открывает – молитвы читает наизусть, часто вполголоса. Батюшка не любит тягучего пения. Просит, чтобы пели динамично, бодро и собранного. И дьяконов приучает произносить ектении без затягивания. Внятно, громко, «сердечно», без затягивания и сам делает возгласы. Во время молитвы «Единородный Сыне» при словах «распныйся же, Христе Боже…» порывисто берёт и целует напрестольный крест. Бывает, и в другие моменты неожиданно берёт и смотрит на него восторженно, прижимает ко лбу, к устам, шепча слова молитв…

С напряжённым вниманием вслушивается в слова Апостола и Евангелия, иногда кивая головою. Требует, чтобы чтение было доступно не только слуху, но и сердцу. «Не затем читается Евангелие, – говорит дьяконам, – чтобы только бить воздух громогласней, но и бить также по сердцам».

До великого входа отец Иоанн погружён в молитву за людей.

«Господи, – молится он, – многие из предстоящих в храме Твоём стоят праздны душами своими, не ведают, о чём подобает молиться; исполни сердца их ныне; в этот день спасения, благодатию Всесвятого Духа Твоего, даруй их мне, молитве моей, исполненных познанием благости Твоей и сокрушения, и умиления сердечного; даруй им Духа Святого Твоего, ходатайствующего в них воздыханиями неизглаголанными».

Молится батюшка порывисто, настойчиво, даже требовательно, с властью, ему, как священнику, вверенной.

Молитва батюшкина ощущается всеми – и сослужащими, и молящимися.

Начинается пение «Херувимской».

Простерши руки к изображённому на раскрытом антиминсе Христу, батюшка опять уходит в себя. Слёзы текут по его щекам, он вытирает их платком.

С «печальной торжественностью» совершается Великий вход – шествие Иисуса Христа на Голгофу, на место распятия посреди разбойников, на место крестных страданий.

Начиная с Великого входа, отец Иоанн погружается мыслью в воспоминания последних дней жизни Господа на земле. В этот круг мыслей вводит он себя следующими словами: «И изведоша Его вон из винограда и ту убиша Его».

Вообще в этот момент литургии отец Иоанн начинает вставлять множество своих молитв, иногда произнося их вслух. К тайной молитве перед просительной ектенией, после Великого Входа, прибавляет:

«Сподоби нас обрести благодать пред Тобою еже быти Тебе благоприятней жертве нашей и вселитися Духу благодати Твоей в нас и на предлежащих Дарех сих – и на всём учащемся юношестве, на всех рассадниках духовных монашеских, на нищих людях Твоих, вдовицах, сирых и убогих, на пострадавших, на всех заповедавших мне, недостойному, молиться о них, на всех людях Твоих, яко вси Твои суть. Ты бо создал еси их по образу и подобию Твоему, Ты отродил еси их водою и Духом, Ты благодать сыноположения даровал еси нам, Ты залог Духа в сердцах их дал еси, Его же ничто же есть драже, освятительнее, совершеннее. Ты питаешь их плотию и кровию Сына Твоего, их же ничто же есть сладостнее, Ты подаёшь им вся благая по естеству и по благости, им же несть числа. Присвой же всех нас Тебе, отчуждаемых грехами и врагами борющими нас, и да никто же от нас будет стяжание и брашно чуждему (диаволу). Сам нас спаси, Отче щедрот и Боже всякого утешения».

К словам «Христос посреди нас», при взаимном целовании в алтаре священнослужителей, прибавляет:

– Живый и действуяй.

И тем наполняет трепетом сердца сослужащих.

«Я готов был упасть пред престолом», – вспоминает один из них.

По прочтении Символа Веры отец Иоанн вставляет следующую молитву:

«Утверди в вере сей сердце моё и сердца всех православных христиан; сей веры и сего чаяния жития достойно вразуми; соедини в вере сей все великие общества христианские, бедственно отпадшие от единства Святой Православной Кафолической Церкви, яже есть Тело Твоё и её же Глава еси Ты и Спаситель. К сей вере привлецы все языки, населяющие землю, да единым сердцем и едиными усты все языцы прославят Тебя, единого всех Бога и Благодетеля; в сей вере и нас всех соедини духом кротости, смирения, незлобия, простоты, бесстрастия, терпения, долготерпения, милосердия, соболезнования и сорадования».

«Горе имеем сердца!» К этим словам отец Иоанн присоединяет такую молитву:

«Сам, Господи, вознеси долу преклоншиеся сердца наша».

Тайно же произносит ещё, как свидетельствовал сам, следующие слова:

«Возвыси Духом Твоим Святым всех предстоящих Тебе, Богу живота нашего; и отреши от сердец наших все страсти плотские и душевные».

Кое что присоединяет отец Иоанн и к тайным молитвам во время Евхаристического канона. В молитве «Достойно и праведно Тя пети…» к словам: «Ты от небытия в бытие нас привел еси» отец Иоанн, продолжая мысль молитвы, добавляет: «в разумное бытие и по душе бессмертное». К словам: «падших нас восставил еси паки», прибавляет: «и стократно на кийждо день восставляеши согрешающих и кающихся». После слов: «дондеже нас на небо возвел еси и Царство даровал еси будущее», говорит: «Ты и в самом Причащении нашем Твоих Тайн животворящих уже возводишь нас на небо: ибо где Ты, там небо и небо небесе, и, даровав Себе Самого верным, Ты вместе с Собою уже даруешь и царство небесное – царство будущее, в залог пречистого Тела и Крови Твоей». При следующей тайной молитве: «С сими и мы блаженными силами…», при словах: «Сам Себе за мирский живот», отец Иоанн произносил: «паче же всех мене грешного, да избавлюсь смертоносного греха и да живу во веки».

Произнося слова Спасителя, сказанные во время Тайной Вечери, отец Иоанн оборачивается к народу и громко возглашает: «Приимите, ядите, сие есть тело Мое, еже за вы ломимое во оставление грехов». «Пийте от нея вси, сия есть кровь Моя Новаго завета, яже за вы и за многи изливаемая во оставление грехов».

Трепет охватывает всех молящихся в храме!

«Твоя от Твоих, Тебе приносящее…»

В несказанном величии священнического звания предстоит отец Иоанн Богу, вознося к Нему умилостивительную жертву Сына, единственно достойную искупить мир и испросить верующим прощение грехов и благословение, а усопшим в вере и надежде воскресения – вечный покой…

«…о всех и за вся».

Этими словами объемлются и все предстоящие!

Губами касается отец Иоанн дискоса. Слышит веяние приближающейся благодати, ждёт её, зовёт…

Наступает самый важный момент литургии: торжество и победа!

И в этом торжестве снова преображается отец Иоанн.

«Господи, иже Пресвятого Твоего Духа…» – начинает он молиться торжественно, победоносно, но ещё голосом относительно спокойным. При вторичном произнесении этой молитвы голос начинает дрожать, предощущая чудо пресуществления. Глаза батюшкины широко раскрываются. Он как будто что-то созерцает. Крестообразно, со словами «тайносовершительной формулы», осеняет он Агнец, Чашу, «обоя» (то есть всё вместе).

Всё, с этой минуты на Престоле – Тело и Кровь Господа нашего Иисуса Христа!

«Бывали дни, когда в эти минуты батюшка превращался в какую-то неподвижную тень, точно замирал, стоя на ногах, и лицо его из живого постепенно превращалось в бледное, а затем тёмное, – говорит один из участников этого служения, будущий архиерей. – Как только наступало время сказать ему возглас, он моментально приходил в себя, открывал глаза, и из них катились по ожившему лицу крупные слёзы. В такие моменты его службы присутствующим делалось жутко и страшно».

Во время причастия отец Иоанн говорил в уме: «Господь во мне лично, Бог и человек, ипостасно, существенно, очистительно, освятительно, победотворно, обожительно, чудотворительно (что я и ощущаю в себе)». На лице его нет уже и следа утомления или изнеможения. Исчезла печаль. Батюшка исполнен детской радости – ударяет незаметно в ладоши! «Молитва есть постоянное благодарственное настроение, – говорил он. – Никогда не способно достигнуть оно такой воздымающей силы, как в этот момент: сердце разрывается от исполняющей его благодати!» Духовная радость, мир, покой, тишина на лице отца Иоанна. Он точно светится, сияет…

 

3

К общей исповеди батюшка вынужден был прибегнуть в последние годы своего служения за невозможностью отдельно исповедовать тысячи людей, ежедневно притекавших к нему.

Пред началом исповеди по обычаю обращается он к молящимся с такими словами:

– Грешники и грешницы, подобные мне! Вы пришли в храм сей, чтобы принести Господу Иисусу Христу, Спасителю нашему, покаяние в грехах и потом приступить к Тайнам. Приготовились ли вы к восприятию столь великого Таинства? Знаете ли, что великий ответ несу я пред Престолом Всевышнего, если вы приступите, не приготовившись? Знаете ли, что вы каетесь не мне, а Самому Господу, Который невидимо присутствует здесь?

И только после этого начинает читать положенные молитвы из Требника.

– Боже, Спасителю наш! Прости рабов Твоих сих! – взывает он. От чтения молитв то и дело переходит к толкованию своими словами, стремясь каждую мысль донести до сознания кающихся.

«Боже мой, – вспоминает участница такой исповеди. – Как радовалась, как трепетала кающаяся душа при виде доброго пастыря, взявшего на себя в данные минуты обязанность примирителя и просителя благости Божией к нам, грешникам!»

Отец Иоанн возглашает:

– Кайтесь!

«Тут стало твориться что-то невероятное. Вопли, крики, устное исповедание тайных грехов. Некоторые стремились – особенно женщины – прокричать как можно громче, чтобы батюшка услышал и помолился за них».

– Кайтесь, кайтесь, Господь вас слышит! – взывает отец Иоанн.

«Поднимался такой гул, что никакими словами не выразишь. Это было что-то целое, общее, громадное! Нельзя было расслышать отдельные голоса, как нельзя было выделить отдельных людей из этой толпы. Это была одна масса… Никто не замечал соседа, каждый думал только о себе…»

Отец Иоанн в это время стоит, облокотившись на аналой, молится. Молится и плачет. Где-то в углу раздаётся крик бесноватой, начинающей петь какую-то лихую песнь. Но тут же утихает она, примыкая к общему покаянию. Батюшка продолжает молиться…

– Там, в том углу, вы должны ещё покаяться! – неожиданно говорит он, выпрямившись и указывая пальцем в западную сторону собора. В ответ слышатся вопли покаяния.

Иногда отец Иоанн уходит молиться в алтарь, и молится, положив голову на престол.

Наконец, выходит на амвон. Пот бежит по его лицу. Просьбы помолиться, вопли покаяния всё ещё летят к нему. Но постепенно стихает переполненный собор. Отец Иоанн простирает епитрахиль над народом и читает разрешительную молитву. Иногда накрывает ею головы впереди стоящих. Всё, исповедь кончена.

В книге отца Иоанна «О Боге, мире и душе человеческой» есть такие слова: «Замечательное видение одного мирянина в храме во имя Святого Андрея Первозванного, именно – видение Спасителя, простирающего на всех предстоящих во время общей исповеди и разрешения грехов мною – Божественные руки Свои и обнимающего всех. Благодарю Господа за сие видение, за сию милость, извествующую, что дело общей исповеди Ему приятно и делается согласно с Его Божественной волею».

Есть похожее замечание отца Иоанна из собственного сновидения. Явившаяся ему во сне Божия Матерь велела ему продолжать общую исповедь. Из всего этого можно заключить то, что далеко не всем она была по душе и вызывала нарекания с разных сторон. А ещё знаменательно, что обращалась Божия Матерь к отцу Иоанну, как к сыну, называя его просто «Иван». И это сыновнее обращение Божией Матери как нельзя лучше показывает на то, что «где просто, там ангелов со сто, а где мудрено – там ни одного».

Скопление народа во время общей исповеди было действительно ужасающим. Делались специальные приготовления к ней. Собор перегораживался высокими перилами перед ступеньками на амвон. Разгораживали Собор и посредине, и по обеим сторонам, чтобы избежать давки. Начиналась общая исповедь часов в восемь утра. Но народ собирался с пяти часов, чтобы занять места поближе. На амвон ставился аналой, как для проповеди. Жара была невыносимой. Чтобы как-нибудь освежить воздух, сторожа приносили на клирос снег в тазах, делали большие снежные шары и бросали их в толпу. И было видно, как снег таял на лету.

Облик отца Иоанна в храме был бы неполон, если ничего не сказать о его проповеди. В конце литургии, на пении «буди имя Господне» или на запричастном, отец Иоанн, взяв в руки малое напрестольное Евангелие, выходил обычно на амвон, прочитывал несколько стихов и пояснял их простым доступным языком, призывая всех молящихся к добродетельной жизни. Множество проповедей отца Иоанна напечатано. Но их чтение и отдалённо не передаёт силы действия живого слова, сказанного батюшкой с амвона. Оно буквально жгло. Всякая предвзятость исчезала, всякая враждебность обезоруживалась, всякий скепсис испарялся.

Митрополит Мелетий, вспоминая посещение им отца Иоанна в 1901 году, в преддверии Великого поста, рассказывал о проповеди, сказанной отцом Иоанном в Неделю о Страшном Суде.

«Незабываема эта проповедь. В ней была такая убедительность, такое отчётливое знание того, о чём он говорил, что, когда он, описывая Страшный Суд, вдруг сказал в народ – «и знайте, вот так, именно так всё и будет», – всех охватило волнение. Этого тона, этих пророческих слов нельзя забыть».

Подобные вставки порою просто потрясали слушателей. Тот же митрополит Мелетий рассказывал о более раннем посещении отца Иоанна, в мае 1899 года, когда он присутствовал на службе в день Константина и Елены. На утрени отец Иоанн читал по обыкновению канон.

«Читал он так истово и вдохновенно, словно сам от себя из глубины своего сердца убеждённо произносил написанные слова. Раза два он останавливался, как бы на секунду задумывался и тут же уверенно произносил: «Да, это так, это так!»

Чудотворная сила отца Иоанна нередко наглядно проявлялась, когда к Чаше подводили бесноватых.

«Жуткое впечатление производили в соборе привозимые к отцу Иоанну больные бесноватые, – вспоминает жительница Кронштадта. – Во время проповеди отца Иоанна, во время пения Херувимской, в особенности же во время пения в посту «Ныне силы небесные», раздавались нечеловеческие крики, завывания или лай. Некоторые больные падали на пол, их начинало бить. Как-то за обедней отец Иоанн причащал. Я стояла с мамой на клиросе и видела, как несколько мужчин подвели или, вернее, поднесли к нему женщину. Она упиралась ногами на каждой ступеньке. Вид у неё был ужасный. Платок с головы упал. Волосы растрепались. Она размахивала руками и всё время повторяла: «Плюну, всё равно плюну». Когда её подвели к Чаше, батюшка сказал, чтобы её отпустили и не поддерживали. Провожатые осторожно, с опаской оставили её. Тогда батюшка велел женщине перекреститься. Она перекрестилась уже как следует. Батюшка спросил её имя, причастил, и, успокоенная, она отошла от Чаши, крестясь и повторяя: «Слава Тебе, Господи, слава Тебе, Господи…»

Чудотворная сила отца Иоанна во всей своей силе проявлялась, однако, преимущественно вне храма – в тех многообразных формах общения с людьми, в которых протекал каждый его день. Незаметным для молящихся оставались чудеса, творимые по батюшкиной молитве на расстоянии: по письмам, телеграммам, по молитвенным обращениям со всех концов необъятной России, а порою и без свидетельства письменного.

Вот характерное свидетельство, записанное в Харбине.

«Было это, – вспоминает Н.А. Гуляев, – в 1903 году, в местечке Эмба Сырдарьинской области. Служил я, будучи молодым человеком, на Ташкентской железной дороге, работал по оборудованию водокачек. В тот год была у нас тяжёлая эпидемия тифа, заболел я и был перевезён в заразный барак в 2 верстах от Эмбы, за рекой. Положение моё было признано безнадёжным. Температура доходила до 42 градусов. Я почти всё время был без сознания, ослаб до того, что руки не мог приподнять с одеяла. По словам сиделок, я то и дело в бреду пел церковные песнопения, так как вся семья у нас была очень религиозной и воспитывался я на церковном пении. Отец мой был простым крестьянином, но были в роду у нас и лица духовного звания.

Помню, как очнулся я и почувствовал, что умираю, не могу пошевелить рукою, не могу перекреститься. Я беспомощно заплакал и в слезах стал напевать, как мог, «Царю Небесный».

Вдруг на полдороге между кроватью, на которой я лежал, и дверью появился, как бы в тумане, в золотом облачении священник. Он приблизился ко мне, и я увидел уже совсем ясно светло-русые волосы, румяное лицо, голубые бесконечно добрые глаза.

Священник наклонился ко мне.

– Не надо плакать, давай помолимся.

И тут же стал служить молебен. Служил он не тихо и не громко, но необыкновенно истово и проникновенно. Я смотрел в его доброе лицо, разглядывал, как ребёнок, вышивку на его облачении, слушал его голос и понял, что ко мне пришёл отец Иоанн Кронштадтский. С его приходом рука поднялась для крестного знамения. Отец Иоанн благословил меня. Я прильнул к его руке. Рука была тёплая и очень мягкая. Я помню эту руку, как будто она сейчас со мною. Отец Иоанн сказал мне, что я поправлюсь, но чтобы никогда не забывал молиться и благодарить Бога. Удаляясь, батюшка как бы отступил к дверям, в белый туман…

С этого момента началось моё быстрое, ни для кого не понятное выздоровление. Когда пришёл меня навестить мой отец, я рассказал ему о чуде, виденном мною, описал ему священника, и отец, знавший батюшку лично, был поражён, что я описал ему в такой подробности весь облик батюшки, никогда не видя его в жизни. Даже чуть приметную бородавочку у глаза, даже звук голоса, узор на его облачении я передал ему совсем безошибочно. Но самый факт явления мне батюшки отец мой тут же объяснил мне: оказывается, он послал в самый безнадёжный момент телеграмму в Кронштадт отцу Иоанну и просил его помолиться. В тот самый день, когда отец Иоанн явился мне, он служил молебен о моём выздоровлении».

В данном случае налицо была телеграмма.

Но общался отец Иоанн с людьми и помимо писем и телеграмм.

Архимандрит Рафаил, настоятель Богородице-Задонского монастыря Воронежской епархии, принявший монашество по благословению отца Иоанна, и уже при большевиках, в 1922 году, почивший мученически на 78-м году своей жизни, в первый день Пасхи, свидетельствовал, что, когда принял священство, отец Иоанн четыре раза вызывал его к себе в Кронштадт, являясь во сне и повелевая прибыть для совместной молитвы. Тот приезжал, оставаясь по целой неделе. Молитвенное утешение от совместного богослужения получал такое, что, как говаривал потом, не знал – в теле он или вне тела. Так вот, беседуя однажды с отцом Рафаилом, отец Иоанн поведал ему, что знает, как, кто и где поминает его, и что эта молитвенная близость останется действенной и за гробом – так он умолит Бога!

А вот один из многих случаев, когда при его жизни была явлена эта чудодейственная помощь.

Сестра русского консула города Кяхты (на границе Китая) долго страдала тяжким недугом, от которого, по-видимому, не было никакой надежды избавиться. Болезнь была столь тяжела, что страдалица даже хотела отравиться. А тут снится ей сон. Видит она себя на краю бездны, хочет уйти, но какая-то сила влечёт её в пропасть. Ноги скользят к краю обрыва. Тело зависает в воздухе. Последняя мысль была о распятом Спасителе. И в ту же минуту точно из облака появился перед нею священник. «Именем Спасителя нашего даруется тебе жизнь, – говорит он и ставит её на твёрдую почву, указывает на тропинку, напутствует словами: «Иди и воздай благодарение Богу за дарованное тебе спасение!» Проснувшись, страдалица рассказала брату и всем близким о своём чудном сне, причём с подробностью описала виденного ею во сне священника. Кто был виденный ею священник, никто не мог объяснить.

Через некоторое время ей довелось увидеть портрет отца Иоанна Кронштадтского, о внешнем облике которого она до того времени не имела никакого понятия, хотя и слышала о нём. Каково же было её удивление, когда в портрете она узнала того самого священника, который спас её от гибели во сне. Она немедленно телеграфировала отцу Иоанну в Кронштадт, прося молитв. Отец Иоанн не замедлил исполнить просьбу. Отслужив молебен о здравии, уведомил болящую телеграммою. С тех пор неизлечимая болезнь приняла благоприятный оборот, и в скором времени больная окончательно выздоровела. Она была так признательна, что по выздоровлении не устрашилась трудного путешествия и вместе с братом приезжала из Кяхты в Кронштадт, чтобы лично поблагодарить доброго пастыря.

 

4

Чудеса не были явлениями исключительными в жизни отца Иоанна: он жил чудом и в чуде. И само его существование было настоящим чудом. Постоянно в движении, в неустанной деятельности, почти без отдыха и сна – и так до глубокой старости! А общение с людьми!

Нельзя сказать, в чём «чудесность» была более дивной: в явлениях чудотворения или в едва заметных обнаружениях духовной зрячести, в тех глубочайших воздействиях на душу каждого отдельного человека из многочисленной массы, постоянно батюшку окружающей. Слово, жест, материальная помощь – всё до мелочей в поведении отца Иоанна было благодатно. Зрел он и прошлое и будущее, читал в сердцах людей, как в открытой книге, и даже самые потаённые помыслы прозревал. Видел и нечисть, наполнявшую воздушное пространство. И даже открывал это иногда близким людям. Видел, например, бесов, вьющихся вокруг некоторых погребальных процессий…

Бесчисленны описания чудес, явленных по молитве отца Иоанна. Приведём только некоторые из них для того, чтобы показать отца Иоанна вне храма.

«Первое моё воспоминание об отце Иоанне Кронштадтском, – пишет некая госпожа X., – это день крестин моей младшей сестры. Было мне тогда четыре года и пять месяцев. Помню, как после крестин отец Иоанн сидел в столовой и раздавал всем чай, а нас, детей, каждого приласкал и называл – одного «Алая ленточка», другого «Ясное солнышко». Моего младшего брата отец Иоанн назвал «Бяшек-Барашек» – был он кудрявый. Мать рассказывала после, что когда она попросила батюшку окрестить мою младшую сестру, отец Иоанн ответил, что он больше уже крестить, как священнослужитель, не будет, а будет только восприемником. Уж слишком много было у него крестников к тому времени. Но для матери моей, у которой он крестил всех детей, он согласился сделать исключение, чтобы окрестить последнего ребёнка.

Второе яркое воспоминание осталось у меня от посещения отца Иоанна, когда мне было шесть лет. Отец Иоанн сидел у нас в столовой. Он позвал меня к себе. Мама, проходя мимо, сказала: «Батюшка, её не стоит ласкать, она ленивая, Богу не молится». Отец Иоанн спросил: «Ты вправду ленивая?» Я ответила: «Да». «А какие ты молитвы знаешь?» Я пересчитала, какие знала. Батюшка сказал: «Не надо так много, читай только одну – «Отче наш», – но не торопясь». Я была счастлива, что не оказалась в его глазах лентяйкой.

Вскоре я была свидетельницей чуда, совершённого батюшкой у нас в доме. Привезли из Петербурга знакомого больного мальчика. Нога у него была в лубках! Батюшка отслужил молебен, после молебна разрезал лубки, велел перевязать ногу марлёю, и в тот же вечер мальчик играл с нами. Когда батюшку спросили, что было с ребёнком, он ответил: «Надо, чтобы отец меньше пил, тогда мальчик поправится». Отец мальчика был пьяницей.

А вот второй чудесный случай. Как-то вечером батюшка служил молебен в нашей гостиной. Комната освещалась лампадой, горевшей перед иконой Божией Матери, и тремя свечами, зажжёнными возле вазы с водой, приготовленной для освящения, лампой под абажуром. Мне часто приходилось бывать на батюшкиных молебнах, но этот молебен запомнился на всю жизнь. Батюшка особенно горячо молился, говоря: «Владычица, мы просим, и Ты нам поможешь». И не было сомнения, что всё будет именно так. Служил он в тот вечер по просьбе студентов, товарищей моего старшего брата. Один из студентов стоял печальный у дверей. Никто из нас не знал о причине его печали. Батюшка же, окончив молебен и проходя мимо него в переднюю, благословил его и незаметно сунул ему деньги. Когда батюшка ушёл, растроганный студент сказал, что батюшка ему дал как раз столько, сколько нужно было внести за обучение. Если бы не эта помощь, ему пришлось бы оставить университет. Об этом обстоятельстве он никогда не говорил. И тем удивительнее был поступок отца Иоанна.

А вот и третий случай, происшедший уже не в нашем доме, но тоже на моих глазах. Мы с сестрёнкой часто бывали в Доме трудолюбия, играли с детьми служащих. Мама не разрешала нам заходить в номера к приезжим. Приехали как-то две дамы из Сибири или с Урала, обе очень богатые. У них были там какие-то заводы, теперь я уже не помню. Мы с сестрой очень понравились дамам при встрече в саду и в коридоре, и они затащили нас к себе. Вскоре звоном оповестили о прибытии отца Иоанна. По просьбе этих дам батюшка отслужил молебен в их номере. После молебна одна из дам передала батюшке пакет с деньгами. Батюшка отказался принять. «Возьмите, – сказал, – обратно, это вам самим пригодится». Дама начала уверять, что это для неё такая ничтожная сумма, о которой даже и говорить не стоит. Батюшка все-таки не взял деньги. В тот же вечер была получена телеграмма о том, что завод и дом сгорели, и этот пакет с деньгами пригодился разорившимся богачкам на их обратный путь…»

А вот ещё одно воспоминание.

«Были у отца знакомые по полку два брата Еропкины: Николай, флигель-адъютант, и Ипполит, командир полка (Кирасирского лейб-гвардии Его Величества). Однажды старший, Николай, был у нас в гостях, и вдруг случился с ним какой-то странный и жестокий припадок – какого характера, я сейчас уже не могу объяснить. Но положение его было настолько серьёзным, что вызванный врач не велел перевозить его домой, распорядился, чтобы больной без движения, в полном покое остался лежать у нас в доме. Отвели больному отдельную комнату, созвали консилиум врачей, самых лучших и видных. Положение больного было признано очень серьёзным.

Прошло несколько дней, и доктор Боткин предупредил мою мать, что офицер через два-три дня умрёт, и, вероятно, в состоянии очень бурной и буйной агонии, а потому нужно бы иметь за ним очень сильных физически санитаров. Припадки больного действительно становились всё беспокойнее. На всякий случай отец вызвал кое-кого из солдат-кирасиров, которые должны были дежурить на кухне.

Мать предложила отцу обратиться к отцу Иоанну с просьбой причастить больного. Это вызвало смущение у отца, который знал Еропкина как человека не только неверующего, но даже как будто подтрунивавшего над верующими. Боялся, как бы больной не позволил себе чего-нибудь неуважительного по адресу батюшки. Но мать рассудила так: «Надо предупредить обо всём отца Иоанна, а там уж, как он сам рассудит, так и поступит».

Отец Иоанн приехал на следующий день. Ни о чём не спрашивая отца, он сразу же сказал: «Ну, проведи меня к больному, а тех, кто на кухне сидит, – отпусти с миром домой…» Это сразу же поразило нас, так как было непонятно, откуда он мог знать о кирасирах, вызванных на всякий случай отцом. Провели отца Иоанна к больному. Батюшка сказал:

– Здравствуйте, ротмистр!

– Здравствуйте, батюшка, – спокойно и почтительно ответил больной.

– Вы тяжело болеете. Хорошо ли вас лечат?

– Как же, по милости Его Величества ко мне вызывают лучших врачей. И мне ни в чём не отказывают.

– Ну, а главного-то лекарства вы и не приняли! Святых Христовых Тайн! Хотите ли причаститься?

Больной ответил, что уже более двадцати лет не причащался и считает это для себя невозможным.

– Тем более надо исповедаться и причаститься, – сказал батюшка.

– Хорошо, – согласился ротмистр.

Батюшка встал около постели больного.

Незабываема эта его беседа с Богом, пламенная, горячая, требующая заступления. После этого мы все вышли.

Приблизительно чрез полчаса дверь комнаты открылась, и батюшка громко сказал, обращаясь к нам:

– Ну, а теперь войдите все и поздравьте больного… Он сейчас удостоился принять Господа.

Мы все вошли в комнату. Лицо ротмистра было неузнаваемо: оно было празднично-светло и мирно.

Матушка предложила отцу Иоанну пройти в столовую выпить чаю. Отец Иоанн согласился и даже обещал чего-нибудь немного покушать.

– А вы, ротмистр, усните спокойно и мирно, как дитя, – ласково обратился он к больному, ещё ласковее посмотрел на него и тихо вышел.

Ротмистр повернулся на бок и вздохнул.

Мы прошли в столовую.

– Ну, а теперь он уснёт навсегда, – сказал нам батюшка.

К утру ротмистра не стало».

 

5

А вот что пишет протоиерей Василий Шустин:

«Наша семья познакомилась с отцом Иоанном при вступлении моего отца во второй брак, когда мне было семь лет. Молодая невеста очень хотела, чтобы брак был благословлён отцом Иоанном; отец Иоанн приехал и с тех пор стал бывать у нас каждый год на квартире в Петербурге…

Я видел, что вокруг отца Иоанна всегда собирались огромные толпы и, буквально, рвали его одежду, но я не понимал такого стремления людей к нему. Сердце моё было закрыто до семнадцати лет. Не только христиане шли к отцу Иоанну, но и иноверцы: магометане, буддисты… И действительно, у отца Иоанна была всеобъемлющая душа, сыновняя Богу, дерзновенная.

Когда батюшка приезжал к нам – и, бывало, неожиданно – тотчас же накрывали маленький столик скатертью, ставили миску с водой и клали крест, привезённый из Иерусалима; Евангелие, кадило и кропило были у нас свои. Особенно любил батюшка молиться в столовой перед образом Спасителя, который он считал чудотворным. Бывало, он встанет, и минут пять молча смотрит на этот образ. Когда увидит, что всё приготовлено около него к молебну, становится на колени и начинает молиться. Он всегда молился импровизированными молитвами, произнося некоторые слова очень резко, с особенным ударением, дерзновенно прося у Господа нам милости. После такой молитвы, довольно длинной, где он, так же как всегда, поминал об искупительной жертве Иисуса Христа, он пел сам: «Спаси, Господи, люди Твоя», и освящал воду. Затем обязательно ходил по всем комнатам и окроплял их и все постели святой водой. Батюшка говорил, что воздух нашими действиями и нашими мыслями загрязняется и надо его очищать – святая вода отгоняет и уничтожает этот нечувствуемый смрад.

После обеда всегда накрывали чай.

Батюшка любил чай самый крепкий, почти чёрный, и всегда просил сполоснуть чай и первую воду слить, – как он в шутку говорил: «Надо смыть китайскую нечисть».

К чаю ставили какую-нибудь рыбную закуску. Мяса батюшка совсем не ел. Иногда выпивал полрюмки сладкого вина и, окинув взором присутствующих, давал кому-нибудь допить свою рюмку. Затем ставили перед ним ряд стаканов с крепким чаем, целую стопку блюдечек и глубокую тарелку с кусковым сахаром, и он, благословив, брал сахар целыми горстями и рассыпал по стаканам. Быстро мешал ложкой, разливал по блюдечкам и раздавал присутствующим. Он любил такое общение. К этому времени обыкновенно к нам на квартиру набиралось много квартирантов из нашего дома; все стремились к батюшке и во время трапезы спрашивали о своих нуждах. Иногда он, задумавшись, ничего не отвечал, а другим давал советы или молитвенно поминал. После чая всех благословлял и торопился в другое место. У подъезда опять собиралась толпа, и приходилось батюшку прямо протаскивать к карете.

Часто обвиняли батюшку, что он ездил в карете, что женщины иногда с ним там сидят… Как люди злы в своей извращённой природе, – кто как не женщины окружали Господа нашего, кто как не они служили Ему своим достоянием? Так и здесь находились богатые люди – женщины из духовных детей отца Иоанна, которые считали своим счастьем предоставить свою карету в пользование батюшки. А ему лично было всё равно, в чём он едет, – он был выше этого.

Когда я был ещё совсем юным, отец мой серьёзно заболел горлом. Профессор медицинской академии по горловым болезням Симановский определил, что у него горловая чахотка. Всё горло покрылось язвами, и голос у отца совершенно пропал. Я помню, на Рождество, по случаю такой болезни отца, не делали нам и ёлки. В доме царил как бы траур, все говорили шёпотом, царило уныние; нас, детей, не пускали к отцу. Только в первый день Рождества нас подвели к нему, и он, скорбно и молча, раздал нам подарки. Симановский заявил, что ему осталось жить дней десять, а если увезти, с большими предосторожностями, теперь же немедленно в Крым, то он, может быть, ещё протянет месяца два.

В это время как раз вернулся в Кронштадт из одной своей поездки отец Иоанн. Послали ему телеграмму. Дней через пять он приехал к нам. Прошёл к отцу в спальню, взглянул на него и сразу воскликнул: «Что же вы мне не сообщили, что он так серьёзно болен?! Я бы привёз Святые Дары и приобщил бы его».

Мой отец умоляюще смотрел на батюшку и хрипел.

Тогда батюшка углубился в себя и, обращаясь к отцу, спросил:

«Веришь ли ты, что я силой Божией могу помочь тебе?»

Отец сделал знак головой.

Тогда отец Иоанн велел открыть ему рот и трижды крестообразно дунул.

Потом, размахнувшись, ударил по маленькому столику, на котором стояли разные полоскания и прижигания. Столик опрокинулся, и все склянки разбились.

«Брось всё это, – резко сказал отец Иоанн, – больше ничего не нужно. Приезжай завтра ко мне в Кронштадт – и я тебя приобщу Святых Тайн. Слышишь, я буду ждать».

И уехал.

Вечером приехал Симановский, а вместе с ним доктор Окунев, тоже специалист по горловым болезням. Им сказали об отце Иоанне, и что завтра повезут моего отца в Кронштадт. Симановский сказал, что это безумие, что он умрёт дорогой. (Нужно было из Ораниенбаума ехать на санях по морю, а была ветреная морозная погода.) Но отец верил батюшке, и на следующий день закутали его хорошенько и повезли в Кронштадт.

Батюшка приехал на квартиру, где остановился отец, и приобщил его Святых Тайн. Ещё два дня прожил отец в Кронштадте, каждый день видясь с батюшкой.

Когда он вернулся домой, Симановский был поражён: в горле все раны оказались затянуты; только голос отца был ещё слаб.

Симановский во всеуслышание заявил:

«Это невиданно, это прямо чудо!»

Так совершилось дивное исцеление моего отца по молитвам батюшки.

Отец прожил после этого двадцать пять лет.

Через три года после исцеления моего отца родилась у моей второй матери дочь. Ещё заранее просили отца Иоанна быть крёстным отцом ребёнка. Батюшка согласился. Сестра родилась летом, когда мы жили на нашей даче в Финляндии. Отец Иоанн, по нашим сведениям, в то время должен был быть у себя на родине. Решили крестить сестру и записать, как это в некоторых случаях делается, крёстным отцом отца Иоанна, так как он дал на это своё согласие. Крещение было назначено на воскресенье после обедни.

Вдруг накануне в субботу к нашей даче подъезжает извозчик-чухонец, из экипажа легко спрыгивает священник. Мы смотрим – это отец Иоанн.

«Вот и я на крестины», – заявил он, распахивая двери.

Мы были поражены, началась, конечно, суматоха. Батюшка велел послать за местным, дачным священником и принести из церкви купель. Сам же он пошёл по нашему саду и восторгался лесом, который окружал нашу дачу. Через час всё уже было готово к крестинам. Началось таинство, которое совершал местный священник отец Симеон Нялимов. Отец Иоанн сам держал мою сестру на руках, отрекался сатаны, дерзновенно читал Символ веры, – всё исполнил, что полагалось крёстному отцу. После таинства он сел на балконе в кресло и сказал:

«Ну, теперь радуйтесь. Поздравляю вас с новорожденным младенцем… Теперь я ваш родственник, сроднился с вами. И посмотрите, как я нарядно одет, точно к царю приехал…»

И действительно, батюшка был при звёздах и крестах.

Со всеми нами он перецеловался и радовался вместе с нами. В это время в саду уже собралась толпа народа, и батюшка с верхнего балкона благословлял эту толпу. Потом он пообедал вместе с нами. Я снял его своим фотографическим аппаратом. И он стал спешить в Петербург, чтобы в этот же день попасть в Кронштадт. Местный помещик прислал ему свой экипаж, и мы его проводили на вокзал, где дачники и финны уже теснились, прося его благословения. Когда подошёл поезд, кондукторы взяли его на руки и поместили в отдельное купе. Впоследствии дьякон моей гимназической церкви рассказывал, что он тот раз ехал в том же поезде, в котором отец Иоанн ехал к нам. Дьякон, увидав батюшку совсем одного, удивился очень и, сев рядом, спросил, куда он едет. «К Шустиным на крестины. Они просили меня, и теперь время ехать». Батюшке никто не говорил, что у нас родился ребёнок, да и не мог сказать, потому что сестра родилась ранее предполагаемого срока.

Впоследствии эта сестра Аня семилетним ребёнком, заболела чёрной оспой. Отец Иоанн безбоязненно провёл по её лицу своей рукой и погладил её. А лицо её в это время всё было покрыто язвами, девочка очень страдала. По её выздоровлении не осталось никакого следа от этих язв. Одна только маленькая яминка около глаза.

Один раз мой отец предложил мне поехать в Кронштадт вместе с ним, так как он захотел исповедаться и причаститься у отца Иоанна. Я поехал с ним. Батюшка приехал в Кронштадт к нам, отслужил молебен, выслал всех из комнаты и исповедал отца. После исповеди отец говорит мне:

«Исповедуйся и ты у отца Иоанна».

Попросил об этом батюшку. Но я не готовился к Причастию и ел в этот день мясо; поэтому я сказал батюшке, что и хотел бы приобщиться, да не могу. Тогда батюшка мне говорит:

«Значит, ты не хочешь».

А я опять отвечаю:

«Батюшка, я не подготовлен».

Он же, не слушая меня, спрашивает категорически:

«Хочешь или не хочешь?»

Я, конечно, хотел и сказал ему об этом. Тогда он опять выслал всех из комнаты и сказал:

«Маловер, что ты сомневаешься?»

И исповедал меня.

На следующий день я приобщился в храме у него и с лёгкой душой вернулся домой.

Другой раз мне пришлось приобщаться у отца Иоанна в Великом посту.

Я приехал и пробыл в Кронштадте несколько дней. Батюшку трудно было залучить к себе, и мне пришлось исповедаться на общей исповеди.

Пришёл я с отцом к Андреевскому собору ещё до звона. Было темно – только четыре часа тридцать минут. Собор был заперт, а народу стояло около него уже порядочно. И нам удалось накануне достать от старосты билет в алтарь. Алтарь в соборе был большой, и туда впускали до ста человек. Полчаса пришлось простоять на улице, и мы прошли через особый вход прямо в алтарь.

Скоро приехал батюшка и начал служить утреню. К его приезду собор был уже полон. А он вмещал в себя несколько тысяч человек. Около амвона стояла довольно высокая решётка, чтобы сдерживать напор. В соборе уже была давка.

Во время утрени канон батюшка читал сам.

После утрени началась общая исповедь.

Сначала батюшка прочёл молитвы перед исповедью. Затем сказал несколько слов о покаянии и громко на весь собор крикнул:

«Кайтесь!»

Тут стало твориться что-то невероятное. Вопли, крики, устное исповедание тайных грехов. Некоторые стремились – особенно женщины – кричать как можно громче, чтобы батюшка услышал и помолился за них. А батюшка в это время, преклонив колени и положив голову на престол, молился. Постепенно крики превратились в плач и рыдания. Продолжалось так минут пятнадцать. Потом батюшка поднялся – пот катился по его лицу – и вышел на амвон. Поднялись просьбы помолиться, но другие голоса стали унимать эти голоса – собор стих. Батюшка поднял одной рукой епитрахиль, прочитал разрешительную молитву и обвёл епитрахилью сначала полукругом на амвоне, а потом в алтаре, и началась Литургия.

За престолом служило двенадцать священников, на престоле стояло двенадцать огромных чаш и дискосов. Батюшка служил нервно, как бы выкрикивая некоторые слова, являя как бы особое дерзновение. Ведь сколько душ кающихся он брал на себя! Долго читали предпричастные молитвы, – надо было приготовить большое количество частиц.

Для Чаши поставили особую подставку около решётки.

Батюшка вышел из алтаря приблизительно около девяти часов утра и стал приобщать. Сначала подходили те, которые были в алтаре. Среди них подошёл и я. Батюшка поднял лжицу, чтобы меня приобщить, поднёс ко рту и вдруг отвёл и опять опустил в чашу. Меня захлестнуло, я застыл: значит, я не достоин Святого Причастия, недостаточно каялся на общей исповеди (меня действительно это оглушило)… Я стою перед Чашей, батюшка мне ничего не говорит, только смотрит внутрь Чаши и как бы мешает что-то, потом поднял лжицу уже с двумя частицами Тела Спасителя и приобщил.

Я отошёл на клирос и стал смотреть, как приобщается народ.

Около решётки стояла страшная давка, раздавались крики задыхавшихся. Батюшка несколько раз окрикивал, чтобы не давили друг друга, грозя уйти. Перед батюшкой, чтобы не выбили у него Чаши, была поставлена другая решётка, и народ пропускался между двумя решётками. Тут же стояла цепь городовых, которые осаживали народ и держали проходы для причастившихся. Народ причащался. Довольно часто батюшка прогонял от Чаши и не давал Причастия; главным образом женщин.

«Проходи, проходи, – говорил он, – ты обуяна безумием, я предал вас анафеме за то богохульство, которого вы придерживаетесь».

Это он говорил иоанниткам, той секте, которая считала батюшку Иисусом Христом, пришедшим второй раз на землю. Много было батюшке неприятностей и горя от этих иоанниток. Они кусали его, если это можно было, для того, чтобы хоть капля крови его попала им в рот. Батюшка в соборе обличал их. Но они, как безумные, лезли к нему и ничего не слушали. И даже от Чаши приходилось их оттаскивать городовым.

Несмотря на то, что ещё два священника приобщали одновременно в пределах храма, батюшка с Чашей, которую он несколько раз менял, простаивал на ногах с девяти утра до двух с половиной дня. Надо было дивиться его энергии и силе.

Я достоял до самого конца обедни. По окончании её Святые Дары ещё остались, и батюшка позвал в алтарь всех, кто был там, приобщался, но не запивал.

Поставив всех полукругом перед жертвенником, держа Чашу в руках, он стал приобщать людей вторично, прямо из Чаши.

Удивительно трогательная это была картина! Вечеря любви!

Батюшка не имел на лице и тени усталости, с весёлым, радостным лицом поздравлял всех. К большому для меня огорчению, я уже съел просфоры и не мог войти в этот святой полукруг. Служба, Святое Причастие давали столько сил и бодрости, что действительно мы с отцом не чувствовали никакой усталости. Испросив у батюшки благословение на возвращение домой, мы, наскоро пообедав, поехали на санях в Ораниенбаум.

Когда я стал студентом, всё глубже и глубже начал понимать отца Иоанна и духовно привязываться к нему.

Стали мне вдруг труднее даваться науки, ослабела память, – приезжаю в Кронштадт, говорю об этом батюшке; батюшка объясняет моё состояние чрезмерными моими занятиями в гимназии и велит дать отдых мозгу.

Я начал духовно привязываться к батюшке, но это были уже последние годы его жизни. Нас он уже стал принимать на своей квартире, как родственников. Однажды я приехал к нему, а он был очень болен. Матушка, жена его, говорит, что завезли его в какую-то трущобу и там жестоко избили. Матушка вообще мало рассказывала нам про жизнь отца Иоанна. Называла она его «брат Иван», так как и в действительности он никогда не был её мужем. Она хотела даже разводиться с ним и подавала на него в суд. Но он был непреклонен, и она смирилась. Теперь она так же состарилась, у неё болели ноги, она не могла самостоятельно передвигаться, но о себе не заботилась, а только о «брате Иване».

Она меня просила, если сделается отцу Иоанну хуже, привезти к нему доктора.

«Ведь брат Иван докторов не любит, и трудно заставить его принять доктора. Но один доктор Александров ему понравился; когда я вас извещу телеграммой, вы его привезите. Адреса, где он живёт, я не знаю, но вы узнайте…»

И действительно, спустя недели три получаем мы от матушки телеграмму с просьбой привезти доктора. Я уже заранее просмотрел по книге «Весь Петербург» адреса всех докторов Александровых, съездил к ним и узнал, кто из них был у отца Иоанна. После телеграммы я отправился по нужному адресу. Но оказалось, что доктор уехал на Кавказ. Что делать? Сейчас же послал ему телеграмму с просьбой указать заместителя. Тотчас же он нам ответил телеграммой и указал другого доктора. Я отправился по новому адресу, тот согласился ехать в Кронштадт, но так как было уже одиннадцать часов вечера, мы решили выехать утром, и утром были в Кронштадте.

Батюшка чувствовал себя немного лучше, как сообщила нам встретившая нас матушка. Доктор присел, чтобы обогреться. Вдруг дверь из комнаты батюшки открывается, батюшка выходит и идёт прямо к нам, подходит к доктору и неожиданно говорит: «Христос воскресе!» – и троекратно христосуется. Я в недоумении смотрю на батюшку. Потом он подошёл ко мне, благословил меня и позвал доктора к себе в кабинет.

Около часа доктор пробыл вместе с батюшкой. Потом выходит батюшка радостный и говорит:

«А ведь вот доктор велел мне воздухом подышать. Пускай заложат лошадь. Спасибо тебе, – батюшка повернулся ко мне, – большое спасибо за такого хорошего доктора», – и поцеловал меня крепко в щёку.

Это для меня было так неожиданно и вместе с тем так радостно, что у меня слёзы выступили. Я рад был, что хоть сколько-нибудь услужил батюшке. А он говорит своей жене:

«Хозяйка, распорядись накормить В.В. всем, что у нас есть лучшего, накорми обедом, пирогом, который сегодня принесли!»

Усадил меня за стол, а сам отправился кататься вместе с доктором.

На обратном пути в Петербург, когда мы с доктором сели в Ораниенбауме в поезд, доктор мне говорит:

«А ведь отец Иоанн действительно подвижник, и всё, что про него пишут, всё это ложь. Почему, думаете, он встретил меня возгласим «Христос воскресе?». Он воскресил во мне Христа. Я теперь вспомнил: отец Иоанн есть тот священник, который исцелил мою жену от истерических припадков, которые называют беснованием. Она не могла выносить близости креста и икон. Я был тогда молодым врачом в Вологде. Проезжал тогда через Вологду к себе отец Иоанн. Я был ветреным молодым человеком, неверующим, а тёща моя была верующая, и попросила батюшку заехать к нам. Он побывал у нас, помолился, возложил на голову моей жены руки, и припадки прекратились. Но я считал это случайностью, самовнушением; был, конечно, доволен, что жена стала здоровой, но не придал никакого значения силе молитвы отца Иоанна. Даже не поинтересовался, кто он такой и откуда. И вот теперь, благодаря вашему случаю, я встретил его и убедился, что это действительно подвижник. Мой случай в Вологде батюшка, оказывается, помнит. Там, конечно, было не самовнушение, а исцеление…»

Мне было особенно радостно слышать это признание врача.

Это свидание с батюшкой было последним. Как мне передавали, со слов батюшки, Господь потому не дал ему исцеления, что он сам исцелял многих, а исцеляя, брал болезни на себя, и должен был выстрадать.

При втором моём приезде в Оптину пустынь старец Варсонофий (Плеханков) сказал мне:

«А мне явился отец Иоанн Кронштадтский и передал вас и вашу семью в моё духовное водительство». И добавил потом: «Вижу я батюшку отца Иоанна, берёт он меня за руку и ведёт к лестнице, которая поднимается за облака, так что не видать и конца её. Было несколько площадок на этой лестнице, и вот довёл он меня до одной площадки и говорит: «А мне надо выше, я там живу – при этом стал быстро подниматься кверху…»

Потом отец Варсонофий рассказал про свою встречу с отцом Иоанном в Москве:

«Когда я был ещё офицером, мне по службе надо было съездить в Москву. И вот на вокзале я узнаю, что отец Иоанн служит обедню в церкви одного из корпусов. Я тотчас поехал туда. Когда я вошёл в церковь, обедня уже кончалась. Я прошёл в алтарь. В это время отец Иоанн переносил Святые Дары с престола на жертвенник. Поставив Чашу, он вдруг подходит ко мне, целует мою руку и, не сказав ничего, отходит опять к престолу. Все присутствующие переглянулись, и говорили после, что это означает какое-нибудь событие в моей жизни, и решили, что я буду священником. Я над ними потешался, так как у меня и в мыслях не было принимать сан священника. А теперь, видишь, как неисповедимы судьбы Божии: я не только священник, но и монах».

При этом отец Варсонофий сказал между прочим:

«Не должно уходить из церкви до окончания обедни иначе не получишь благодати Божией. Лучше прийти к концу обедни и достоять, чем уходить перед концом».

Другой оптинский иеромонах рассказал мне, что с ним произошёл тот же случай, что и со мной, когда отец Иоанн меня приобщил двумя частицами Тела Господня. Это, по его мнению, было указанием его монашества. Отец Варсонофий не мог объяснить сего случая, но сказал, что он, несомненно, означает что-то важное. Вообще старец большое значение придавал поступкам священника после того, как он приобщится.

«Бывало со мной несколько раз, – говорил старец, – отслужишь обедню, приобщишься и затем идёшь принимать народ. Высказывают тебе свои нужды. Другой раз сразу затрудняешься ответить определённо, велишь подождать. Пойдёшь к себе в келью, обдумаешь, остановишься на каком-нибудь решении, а когда придёшь сказать это решение, то скажешь совсем другое, о чём не думал. Это и есть невидимая Божия Благодать, особенно ярко проявляющаяся в старчестве, после приобщения Святых Тайн».

 

6

20 декабря 1883 года в газете «Новое время» появилось знаменитое «Благодарственное заявление», которое можно считать началом всероссийской известности кронштадтского пастыря. Вот оно:

«Мы, нижеподписавшиеся, считаем своим нравственным долгом засвидетельствовать искреннюю душевную благодарность протоиерею Андреевского собора в городе Кронштадте отцу Иоанну Ильичу Сергиеву за оказанное нам исцеление от многообразных и тяжких болезней, которыми мы страдали и от которых ранее не могла нас исцелить медицинская помощь, хотя некоторые из нас подолгу лежали в больницах и лечились у докторов. Но там, где слабые человеческие усилия явились тщетными, оказалась спасительной тёплая вера во всемогущество Целителя всех зол и болезней – Бога, ниспославшего нам, грешным, помощь и исцеление через посредство достойного перед Ним благочестивого отца-протоиерея. Святыми и благотворными молитвами этого так много заслужившего перед Верховным Зиждителем всех благ подвижника все мы не только получили полное избавление от угнетавших нас недугов телесных, но некоторые из нас чудесно исцелились и от немощей нравственных, бесповоротно увлекавших их на путь порока и погибели, и теперь, укреплённые столь явным знаком Божиего к ним милосердия, почувствовали силы оставить прежнюю греховную жизнь и пребывать более твёрдым на стези честного труда и богобоязненного поведения. Считая особенно полезным для назидания многих в наше маловерное время сообщить во всеобщее сведение о таком видимом проявлении неустанно пекущегося о греховном человечестве всеблагого Промысла Божия, признаём неуклонным долгом перед лицом всех заявить свою глубокую благодарность столь много помогшему Преподобному отцу-протоиерею, прося его и на будущее время не забывать нас, грешных, в своих молитвах. Вместе с тем, стараясь твёрдо памятовать сами, сообщаем и для других единственный преподанный нам многодостойным пастырем-исцелителем при наших к нему обращениях высоковрачующий спасительный совет жить по Божией правде и как можно чаще приступать ко Святому Причастию».

На следующий день это подписанное 16 людьми разного звания заявление было оглашено обер-прокурором в Святейшем Синоде. Члены Синода были удивлены таким неожиданным известием, а преосвященный Исидор, батюшкин правящий архиерей, выразил неудовольствие на то, что эти заявления были напечатаны в светской газете без разрешения духовной цензуры…

Но именно так было положено начало всероссийской славы отца Иоанна…

Ни в какие рамки обыденности не укладывается это явление, и не надо удивляться недоумению и недоверчивости, проявленным членами Святейшего Синода. Даже такой человек, как вышенский затворник святитель Феофан, и тот счёл своим долгом возвысить предостерегающий голос, обратившись к отцу Иоанну с письмом назидания. Указывал он отцу Иоанну, что тот берётся за подвижническую жизнь в миру, среди житейских соблазнов и невзгод, что это должно привести к страшному падению или окончиться ничем, ибо никто ещё со времени принятия христианства не только в России, но и на Востоке, не решался на подобный путь, будучи не монахом, а священником, живя вне ограды и устава монастырских. Опасался и того епископ Феофан, что это непременно породит величайший соблазн и в духовенстве, и в народе…

Нужно было время, чтобы успокоилась душа епископа Феофана, и способен он был оценить это Божие чудо. «Божиим человеком» называл он отца Иоанна теперь, «молитва которого доходила к Богу по великой вере его», а мысли его называл «утренним весенним ветерком благоуханным». Впрочем, помазанность отца Иоанна на великие подвиги чудотворения не укрыта была от духовного взора и других праведников. Так, старица Параскева Ивановна Ковригина, которая, по неоднократным свидетельствам отца Иоанна, непосредственно подвигла его на дерзание молитвенного чудотворения, творила это не по собственному разумению, а по благословению любимого ученика преподобного Серафима Саровского Иллариона, подвизавшегося в Решминской пустыни. Тот сказал ей: «Иди в Кронштадт, там воссияло новое светило Церкви Христовой – отец Иоанн! Иди и служи ему! И моё благословение да пребудет с тобою!»

Такого влияния решительно на все слои русского народа, какое имел отец Иоанн, такой славы, какой пользовался любвеобильный пастырь и благотворитель, ни у кого из общественных деятелей и писателей не было.

Сам же отец Иоанн о себе и о своей славе говорил так: «Я не ищу и не искал славы, она сама идёт ко мне. Воздаю славу Тому, Кто сказал: Я прославлю прославляющих Меня» (1 Цар. 2, 30).

Отец Иоанн старался лишь об одном – о спасении вверенных ему душ. «Каждый из людей имеет бессмертную душу, предназначенную для спасения, – говорил он, – люби в каждом человеке его бессмертную душу и моли ему спасение, так как без спасения все блага жизни – ничто».

Не только в России знали силу молитв отца Иоанна; тысячи писем и телеграмм присылали ему из Германии, Франции, Испании, Италии, Америки, Индии, Англии, Австрии, Швеции, Португалии, Греции.

Один мальчик из Швеции писал ему: «Я слышал, что ты лечишь людей молитвой: моя мама сошла с ума, лежит в больнице; мне скучно без мамы; помолись, чтобы моя мама выздоровела».

Молодые из Америки просили молитв, «чтобы и впредь жить так же счастливо».

Из Германии просили прислать освящённой воды и масла.

Отец Иоанн охотно откликался на просьбы и приглашения посетить больных, разделить радость какого-либо семейного или общественного торжества не только в пределах Кронштадта или Петербурга, но и по всей России и за её пределами.

Каждый год в конце мая или в начале июня отец Иоанн разлучался с Кронштадтом, чтобы посетить свою родину – Суру. Он всячески заботился о благосостоянии своих родных и земляков; основал там женскую обитель во имя святого апостола Иоанна Богослова, воздвиг в селе Суре благолепный каменный приходской храм с хорошими домами для членов причта, построил каменное здание для местной церковно-приходской школы и потребительскую лавку, механический завод и многое другое для удовлетворения насущных нужд местного населения. Щедрой рукой любвеобильный пастырь раздавал денежные пособия крестьянам Сурской волости на засеивание полей, при выдаче дочерей в замужество, на постройку домов после пожаров и на другие нужды в бедном сельском быту.

Путешествие на родину он совершал всегда по воде через Ладожское и Онежское озёра, по рекам Вытегре, Шексне, Северной Двине и Пинеге и ежедневно служил литургию в каком-нибудь монастыре, которые встречались здесь на каждом шагу.

В своём родном селе оставался только на три дня и отправлялся обратно, теперь по Волге. Останавливался на несколько дней в Леушинском монастыре, затем через Казань, Нижний Новгород и Москву возвращался в Кронштадт, где его встречала многотысячная толпа народа.

Отец Иоанн был везде желанным гостем.

Часто он путешествовал по городам России: бывал в Москве, Киеве, Одессе, Харькове, Туле, Ялте, Херсоне, Казани, Самаре, Калуге, Астрахани.

Посещал Московскую и Киевскую духовные академии.

Однажды ездил через Варшаву в Берлин, чтобы помолиться о тяжелобольном русском после.

«Это человек, который говорит Богу и людям только то, что говорит ему его сердце: столько проявляет он в голосе чувства, столько оказывает людям участия и ласки, сколько ощутит их в своём сердце и никогда в устах своих не прибавит сверх того, что имеет внутри своей души. Это есть высшая степень духовной правды, которая приближает человека к Богу», – свидетельствовал об отце Иоанне владыка Антоний (Храповицкий).

Отец Иоанн представляет собою единственного в мире человека, который всё необходимое о себе сказал сам в своём дневнике «Моя жизнь во Христе». И в дневнике этом – никакой «самости», «саможаления», самооправдания!

Что же говорит о себе отец Иоанн?

«Ночью, – вспоминает он, – я любил вставать на молитву. Все спят, тихо. Не страшно молиться, и молился я чаще всего о том, чтобы Бог дал мне свет разума на утешение родителям. И вот, как сейчас помню, однажды, был уже вечер, все улеглись спать. Не спалось только мне, я по-прежнему ничего не мог уразуметь из пройденного, по-прежнему плохо читал, не понимал и не запоминал ничего из рассказанного. Такая тоска на меня напала, я упал на колени и принялся горячо молиться. Не знаю, долго ли пробыл я в таком положении, но вдруг что-то точно потрясло меня всего. У меня точно завеса спала с глаз, как будто раскрылся ум в голове, и мне ясно представился учитель того дня, его урок; я вспомнил даже, о чём и что он говорил, и легко, радостно так стало на душе, никогда не спал я так покойно, как в ту ночь. Тут стало светать, я вскочил с постели, схватил книги, и – о счастье! – читать стало гораздо легче, понимаю всё, а то, что прочитал, не только всё помнил, но хоть сейчас и рассказать могу. В классе мне сиделось уже не так, как раньше. Всё понимал, все оставалось в памяти. Дал учитель задачу по арифметике – решил, и похвалили меня даже. Словом, в короткое время я продвинулся настолько, что перестал уже быть последним учеником. Чем дальше, тем лучше успевал я в науках, и к концу курса одним из первых был переведён в семинарию».

«Знаешь ли, – говорил отец Иоанн игумении Таисии, – что прежде всего положило начало моему обращению к Богу и ещё в детстве согрело моё сердце любовью к Нему? Это – Святое Евангелие. У родителя моего было Евангелие на славяно-русском языке. Любил я читать эту чудную книгу, когда приезжал домой на вакационное время, а слог её и простота речи были доступны моему детскому разумению. Я читал и услаждался ею и находил в этом чтении высокое и незаменимое утешение. Это Евангелие было со мной и в духовном училище. Могу сказать, что Евангелие было спутником моего детства, моим наставником, руководителем, утешителем, с которым я сроднился с ранних лет».

Существует краткая автобиографическая заметка – единственная! – написанная батюшкой для помещения в 1888 году в журнале «Север»:

«Я сын причетника села Суркого Пинежского уезда Архангельской губернии. С самого раннего детства, как только я помню себя, лет четырёх или пяти, а может быть, и менее, родители приучили меня к молитве и своим религиозным настроением сделали из меня религиозно настроенного мальчика. Дома, на шестом году, отец купил для меня букварь, и мать стала преподавать мне азбуку; но грамота давалась мне туго, что было причиной немалой моей скорби. Никак не удавалось мне усвоить тождество между нашей речью и письмом; в моё время грамота преподавалась не так, как теперь: нас всех учили: «аз», «буки», «веди» и т. д., как будто «а» – само по себе, а «аз» – само по себе. Долго не давалась мне эта мудрость, но, будучи приучен отцом и матерью к молитве, скорбя о неуспехах своего учения, я горячо молился Богу, чтобы Он дал мне разум – и я помню, как вдруг спала точно пелена с моего ума и я стал хорошо понимать учение. На десятом году меня повезли в Архангельское приходское училище. Отец мой получал, конечно, самое маленькое жалованье, так что жить, должно быть, приходилось страшно трудно. Я уже понимал тягостное положение своих родителей, и поэтому моя непонятливость к учению была действительно несчастьем. О значении учения для моего будущего я думал мало и печаловался особенно о том, что отец напрасно тратит на моё содержание свои последние средства.

Оставшись в Архангельске совершенно один, я лишился своих родителей и должен был до всего доходить сам. Среди сверстников по классу я не находил да и не искал себе поддержки или помощи; они все были способнее меня, и я был последним учеником. На меня напала тоска. Вот тут-то и обратился я за помощью к Вседержителю, и во мне произошла перемена. В короткое время я продвинулся вперёд настолько, что уже перестал быть последним учеником. Чем дальше, тем лучше и лучше я успевал в науках, и к концу курса одним из первых был переведён в семинарию, в которой окончил курс первым учеником в 1851 году и был послан в Петербургскую академию на казённый счёт. Ещё будучи в семинарии, я лишился нежно любимого отца, и старушка-мать осталась без всяких средств к существованию. Я хотел прямо из семинарии занять место дьякона или псаломщика, чтобы иметь возможность содержать её, но она горячо воспротивилась этому, и я отправился в академию. В академическом правлении тогда занимали места письмоводителей студенты за самую ничтожную плату (около десяти рублей в месяц), и я с радостью согласился на предложение секретаря академического правления занять это место, чтобы отсылать эти средства матери. Окончив курс кандидатом богословия в 1855 году, я поехал священником в Кронштадт, женившись на дочери протоиерея К. Н. Несвитского Елизавете, находящейся в живых и доселе; детей у меня нет и не было. С первых же дней своего высокого служения Церкви я поставил за правило: сколь возможно искреннее относиться к своему делу, пастырству и священнослужению, строго следить за собою и за своей внутренней жизнью. С этой целью прежде всего принялся я за чтение священного писания – Ветхого и Нового Заветов, извлекая из них всё назидательное для себя, как для человека вообще и священника в особенности. Потом я стал вести дневник, в котором записал свою борьбу с помыслами и страстями, свои покаянные чувства, свои тайные молитвы к Богу и свои благодарные чувства за избавление от искушений, скорбей и напастей. В каждый воскресный и праздничный день я произносил в церкви слова и беседы или собственного сочинения, или проповеди митрополита Григория. Некоторые из моих бесед изданы, и весьма много осталось в рукописи. Изданы беседы «О Пресвятой Троице», «О сотворении мира» и «О блаженствах Евангельских». Кроме проповедничества, я возымел попечение о бедных, как и я, сам бывший бедняком, и лет около двадцати назад, в 1874 году, провёл мысль об устройстве в Кронштадте Дома трудолюбия для бедных, который и помог Господь устроить лет пятнадцать тому назад. Вот и всё».

За первой литургией отец Иоанн обратился к своей пастве с такими словами:

«Сознаю высоту моего сана и соединённых с ним обязанностей, чувствую свою немощь и не-достоинство, но уповаю на благодать и милость Божию, немощная врачующую и оскудевающая восполняющую. Знаю, что может сделать меня более или менее достойным этого сана и способным проходить это звание. Это любовь ко Христу и к вам, возлюбленные братия и сестры мои. Да даст и мне любвеобильный ко всем Господь искру этой любви, да воспламенит её во мне Духом Святым».

Через 25 лет в том же храме при подношении ему наперсного креста с украшениями, батюшка сказал:

«Спасибо вам, что вы благосклонно отнеслись к моим немощам. Да, я исполнен немощей и знаю мои немощи, но сила Божия в немощи совершается, и она дивно совершалась во мне в продолжении 25-летнего священствования моего, и, дерзну сказать – ибо скажу истину, – через меня совершалась во многих, в простоте верующих, очевидным, осязательным образом Слава благодати! Слава Господу Иисусу Христу, даровавшему нам благодать на благодать! Говорю вам об этой силе Божией во мне для того, чтобы вы вместе со мною прославили великого Бога и Спасителя нашего Иисуса Христа, коего благодать и милость не оскудевает и ныне, как не оскудеет до века. Кто исчислит за всё это время бездну спасения Божия, совершавшегося во мне благодатью Христовою всякий день и – многократно! Не могу исчислить бесчисленного множества козней миродержца и приступов страстей, разрушенных милостью и силой Христовой во мне, по моей тайной молитве веры, ради сердечного покаяния и особенно – силою Божественного Причащения!.. Слава Спасителю нашему Богу!»

 

7

В 1901 году по инициативе преосвященного Назария, епископа Нижегородского, состоялась встреча отца Иоанна с городскими священниками, во время которой отец Иоанн сказал следующее:

«Досточтимые отцы и братья, сопастыри! Вы сами, как я вижу, люди, украшенные сединами, значит, сами богаты опытом жизни. Мне вас нечему учить. Но так как вы спрашиваете меня, как я достигаю благотворного действия на сердца людей, то я скажу вам. Я стараюсь быть искренним пастырем не только на словах, но и на деле – в жизни. Поэтому я строго слежу за собою, за своим душевным миром, за своим внутренним деланием. Я даже веду дневник, где записываю свои уклонения от Закона Божия, поверяю себя и стараюсь исправиться. Я целый день в делах, с утра до поздней ночи. Своё пастырское служение я совершаю не только в Кронштадте, но приходится часто путешествовать для этого по разным местам России. Меня осаждают каждый день просьбами, так что иногда мне тяжело и не хочется, но я делаю, стараюсь удовлетворить всех просителей. Где бы я ни был, а особенно в Кронштадте, я каждодневно сам совершаю литургию и искренно, сердечно – усердно и благоговейно приношу святую бескровную жертву Богу о грехах своих и всех православных христиан…»

Другая подобная беседа состоялась в Сарапуле, по инициативе епископа Михея, в 1904 году.

«Всем известно, – сказал отец Иоанн, – что родился я в Архангельской губернии, а курс окончил в Петербургской духовной академии. Непосредственно по окончании академии я поступил на настоящее место в городе Кронштадте – священником к Андреевскому собору. Город этот военный: здесь на каждом шагу встречаешь военных, матросов, мастеровых из гавани и проч. Матросы, большую часть времени проводящие в море на своих судах, попав на берег, стараются использовать своё свободное время во всю ширь, получить как можно больше удовольствий. Поэтому здесь всегда можно встретить было на улицах пьяных и слышать о многих безобразиях. С первых же дней своего служения моё сердце стало болеть при виде такой нехорошей и греховной жизни, и, естественно, явилось твёрдое намерение как-нибудь исправить этот пьяный, но хороший по своей душе народ. Особенно тяжело было видеть пьяных при возвращении домой после литургии. Поэтому я начал как можно чаще обращаться к ним со словом обличения, увещания и вразумления, убеждая их бороться со своей страстью и для этого как можно чаще посещать храм Божий, чтобы хотя утро проводить в трезвости. На первых порах, конечно, пришлось перенести мне много горя и неприятностей, но это не приводило в упадок мой дух, а, напротив, ещё сильнее укрепляло и закаляло для новой борьбы со злом. В это время я боролся со злом обычными в пастырском делании мерами и не только не выступал как общий молитвенник и предстатель пред Богом, но даже и в глубине своей души такого желания и намерения не имел. Господу угодно было поставить меня на другой путь. Случилось это таким образом. В Кронштадте жила благочестивая, прекрасной души женщина Параскева Ивановна Ковригина, родом костромичка, отдавшая себя на служение ближним. Она стала убедительно просить меня молиться за того или иного страждущего, уверяя меня, что молитва за них будет действенна и для них полезна. Я же всё время отказывался, совершенно не считая себя достойным быть особенным посредником между людьми, нуждающимися в помощи Божией, и Богом. Но неотступные просьбы и уверения Параскевы Ивановны в помощи Божией, наконец, убедили меня, и я с твердым упованием и надеждой стал обращаться с мольбой к Богу об исцелении болящих и расслабленных душой и телом. Господь слышал мои, хотя и недостойные, молитвы и исполнял их: больные и расслабленные исцелялись. Это меня ободрило и укрепило. Я всё чаще и чаще стал обращаться к Богу по просьбе тех или иных лиц, и Господь за молитвы наши общие творил и творит доселе многие дивные дела. Много чудес очевидных совершилось и ныне совершается. В этом я вижу указание Божье мне, особое послушание от Бога молиться за всех, просящих себе от Бога милости. Поэтому я никому не отказываю в своей молитве и для посещения болящих езжу по просьбам их по всей России. Бывали случаи, когда просили меня изгонять бесов, и бесы повиновались и выходили из людей по моей молитве. Но бывали и такие случаи, когда мои старания не увенчивались успехом, – бесы не выходили. Правда, бесы эти заявляли о себе, что они самые жестокие, самые упорные… И мои усилия в этих случаях потому не увенчивались успехом, потому что я сам был недостаточно подготовлен, не держал строгого поста, а, по словам Самого Иисуса Христа, «сей род ничем же исходит, токмо молитвою и постом», или недостаточно времени уделять данному лицу. При моих разнообразных и многочисленных трудах мне не приходится уделял много времени одному лицу, так как ожидающих моей молитвы и благословения было всегда множество. А так как при моей настоящей жизни мне постоянно приходилось быть в мире, посещая дома людей всякого звания и состояния, где предлагается угощение, которое мне приходится часто принимать, чтобы отказом не огорчать предлагающих с любовию, то, естественно, мне не представляется возможным держать строгий пост. Вообще в своей жизни я не брал на себя никаких особенных подвигов, не потому, конечно, что не считаю их нужными, а потому, что условия моей жизни не позволяют мне этого, и я никогда не показывал себя ни постником, ни подвижником и т. д., хотя ем и пью я умеренно и живу воздержанно…»

«Скажу вам всем, возлюбленные отцы, – продолжал он, – что молитва должна быть постоянным нашим спутником. И я всегда поддерживаю в себе постоянное молитвенное настроение: благодарю, хвалю и прославляю Благодетеля Бога на всяком месте владычества Его. Молитва – это жизнь моей души, без молитвы я не могу быть. Для поддержания в себе постоянного молитвенного настроения и общения с благодатью Божией я стараюсь как можно чаще служить, по возможности ежедневно, и причащаться святого Тела и Крови Христовой, каждый раз почерпая в этом святейшем источнике богатые и могучие силы для разнообразных пастырских трудов»

Один из присутствующих спросил отца Иоанна:

«Вам, батюшка, при ваших постоянных разъездах по России и дома почти постоянно приходится служить с новыми лицами, причём случаются часто ошибки, замешательства среди сослужащих вам, и вы как будто не замечаете их; посмотришь, чрез минуту вы уже снова в глубокой и сосредоточенной молитве. Скажите, пожалуйста, как и чем достигли вы это?»

«Только привычкой, – ответил отец Иоанн, – привычкой всегда молиться. Когда какое-нибудь состояние человека делается для него обычным, он очень быстро переходит в это состояние. Так и я, усвоив себе привычку быть в постоянном молитвенном настроении, могу очень быстро сосредоточиваться в молитве».

Последовал ещё вопрос:

«Скажите, батюшка, какое молитвенное правило исполняете вы пред совершением литургии при своих многоразличных трудах, требующих от вас и времени, и большого напряжения сил?»

«В данном случае я выполняю обыкновенное молитвенное правило, положенное Церковью для приступающих к святому Причащению, в случае же совершенной невозможности выполнить правило, по недостатку ли времени или по другим причинам, я правило сокращаю, но молитвы пред святым Причащением прочитываю всегда неизменно. При этом я руководствуюсь тем соображением, что Богу от нас нужны и приятны не многочисленные молитвы, а внимательное, от всей души приносимое моление. Поэтому лучше малое количество молитв прочесть с полным вниманием и сердечным умилением, чем много с поспешностью и рассеянностью».

 

8

Четверть века пребывал Кронштадтский праведник на людях, не имея для себя ничего, кроме немногих часов ночного уединения, являясь неиссякаемым источником Божьей благодати. Грандиознейшего масштаба благотворительность. Духовное окормление тысяч, десятков тысяч, сотен тысяч верующих на ходу, в молитвенных встречах, в беглых замечаниях и жестах, в «случайных» беседах, а порою и в мистических видениях, преодолевающих пространство. Евхаристическое чудо, каждодневно торжествуемое, возгреваемое личным молитвенным состоянием отца Иоанна, не передаваемым никакими словами, так что люди, им захваченные, не знали, в теле ли они или вне тела. Блаженство евхаристической трапезы, всегда массовой, заключаемой совместным потреблением святых даров, к которому по выбору привлекались и причастники из мирян. Чудеса, море чудес, и непосредственно, и заочно совершаемых и после молебнов, и во время проскомидии, и во время богослужения, в любой час дня, при любой встрече и даже по просьбе из отдалённых уголков страны. И всё это сосредоточилось в образе отца Иоанна.

То, что рисовалось как недосягаемый идеал святителю Иоанну Златоусту как идеал священства, в полной мере осуществилось в отце Иоанне. Священство, во всей своей полноте, чистоте и силе раскрытое, показал всему миру праведный Иоанн Кронштадтский. То, о чём на протяжении двух тысяч лет говорила Православная Церковь устами лучших своих учителей, открылось на всеобщее обозрение в подвиге простого православного священника.

Сам батюшка так объяснял свою близость к Богу:

«Священник – друг Божий, министр Царя Небесного. Я теперь обращаюсь к Нему, как к Отцу, и Он исполняет всё для меня. Не скоро достиг я этого, а постепенно. Вот, например, воды в Пинеге, где мне надо было ехать, не было, не мог попасть в Суру, и тогда я сказал: «Господи, Ты всё можешь сделать, для Тебя всё возможно. Ты Самого Себя дал нам, и мы совершаем Святые Тайны, осязаем Твоё Тело и Кровь Твою, да и другим преподаём. Что может быть больше этого, а остальное всё уж для Тебя возможно сделать нам. Наполни реки водой, чтобы мне благополучно добраться до Суры и вернуться назад: пошли дождичек», и Господь услышал меня: я получаю известие, что можно ехать, вода прибыла. Вот как благопослушлив Он для всех обращающихся к Нему с верою».

В образе отца Иоанна в последний раз перед великой смутой Христос прошёл по земле русской. Никогда ещё Святая Русь не получала такого праведника.

По поводу всемирной известности отца Иоанна, епископ Александр Семёнов-Тян-Шанский писал:

«Известность отца Иоанна простиралась далеко за границы православного мира. К нему обращались протестанты, католики, евреи, мусульмане, караимы… Свидетельства об обращении к нему иноверцев можно найти в описаниях его крымской поездки к одру умирающего императора Александра III. Иноверцев отец Иоанн обычно расспрашивал об их нуждах и скорбях, не касаясь вопросов религиозных. В Крыму он принимал и еврейскую депутацию, благодарившую его за пожертвования еврейской общине. Существует рассказ, что тогда по молитве отца Иоанна исцелился больной татарин. Татарку, просившую об исцелении своего больного мужа, отец Иоанн спросил: верует ли она в Бога, – и, получив утвердительный ответ, сказал: «Будем молиться вместе, ты – по-своему, я – по-своему».

Отец Иоанн получал массу телеграмм из самых различных мест с просьбой о молитве, их вносили бельевыми корзинами прямо в алтарь. Книги праведника переведены на разные языки.

Средоточием христианской жизни отец Иоанн считал молитву и призывал людей молиться искренно, сердечно, глубоко, с верой в чудодейственную силу молитвы.

«Всегда твёрдо верь и помни, что каждая мысль твоя и каждое слово твоё могут несомненно быть делом», – говорил он. Многих спасла его молитва.

В книге «Моя жизнь во Христе», вышедшей в свет в 1894 году, отец Иоанн так рассказывает о плодах своей молитвы:

«Младенцы Павел и Ольга по беспредельному милосердию Владыки и по молитве моего непотребства исцелились от одержавшего их духа немощи. Девять раз ходил я молиться с дерзновенным упованием, надеясь, что упование не посрамит, что толкущему отверзется, что хоть за неотступность даст мне Владыка просимое; что если неправедный судия удовлетворил, наконец, утруждавшую его женщину, то тем более Судия всех, праведнейший, удовлетворит мою грешную молитву о невинных детях, что Он призрит на труд мой, на ходьбу мою, на молитвенные слова и коленопреклонения мои, на дерзновение моё, на упование моё. Так и сделал Владыка: не посрамил меня, грешника. Прихожу в десятый раз – младенцы здоровы».

Такова была сила молитвы этого великого пастыря. Относился он к молитве и Слову Божию с глубоким уважением, которое внушал и другим:

«Во время молитвы и при чтении слова Божия надо иметь благоговение к каждой мысли, к каждому слову, как к Самому Духу Божию, Духу Истины».

Почти ежедневно совершал отец Иоанн Божественную литургию в Андреевском соборе, где был штатным священником, а в последние 35 лет своей жизни служил ежедневно, кроме тех дней, когда утро заставало его в пути или когда тяжело болел.

Объяснял он это так:

«Если бы мир не имел Пречистого Тела и Крови Господа, он не имел бы главного блага, блага истинной жизни – живота не имате в себе (Ин. 6, 53), имел бы лишь призрак жизни… Христос Спаситель и установил Таинство Причащения для того, чтобы очистить нас огнём Своего Божества, искоренить грех, сообщить нам Свою святость и правду, сделать нас достойными райских селений и радости неизреченной. Какая безмерная благость и премудрость, какое милосердие и снисхождение к падшему верующему человеку, какое примирение грешника со Всесвятым! Какое очищение нечистых самой Пречистой и Всеочищающей Кровью Божией!».

«Мы не готовы, мы недостойны» – часто приходится слышать священникам.

По этому поводу отец Иоанн говорит следующее: «Такая мысль иногда может происходить от смирения, и тогда она, конечно, не повредит союзу таких душ со Христом, подобно как не повредило тому смиренное суждение Петра, который сказал Христу: Выйди от меня, Господи! потому что я человек грешный (Лк. 5, 8). Но надлежит осматриваться, чтобы под благовидным покровом смирения не притаилась холодность к вере и нерадение об исправлении жизни. Ты не готов? Не поленись приготовиться. Ты недостоин? Недостоин ни один человек общения со Всесвятым, потому что ни один небезгрешен; но как всякому, так и тебе предоставлено веровать, каяться, исправляться, быть прощённому и уповать на благость Спасителя грешных и Взыскателя погибших. Ты говоришь, что недостоин. Напрасно ты принимаешь на себя чужую обязанность: удостоить или не удостоить. Таинства – есть долг Тайнодействователя, а не причастника Таинства. Пусть ты недостоин, но неужели же ты хочешь и впредь остаться недостойным? Смотри: если ты беспечно оставляешь себя недостойным общения с Христом в этой жизни, то тем самым не подвергаешь ли себя явной опасности остаться недостойным общения с Ним в жизни будущей?»

 

9

«15 августа 1898 года, – запишет отец Иоанн в своём дневнике, – на Успение Божией Матери, я имел счастье первый раз во сне ясно видеть лицом к лицу Царицу Небесную и слышать Её сладчайший, блаженный, ободряющий голос: «Милейшие вы чада Отца Небесного». Тогда я, сознавая своё окаянство, смотрел на Её пречистый лик с трепетом и с мыслью: не отгонит ли от Себя с гневом Царица Небесная? О лик святой и преблагой! О очи голубые и голубиные, добрые, смиренные, спокойные, величественные, небесные, божественные! Я не забуду вас, чудные, дивные очи. Минуту продолжалось это видение; после этого Она ушла от меня, не спеша, прошла, как перед маленькой ямкой, и скрылась. Я увидел сзади походку Небесной Посетительницы. Сначала я видел Её, как на иконе, ясно, а потом Она отделилась с иконы, спустилась и пошла. Вечером я писал проповедь для дня Успения и лёг поздно, в 2 часа ночи. Вечером за всенощным бдением с великим умилением я читал акафист и канон Успению Богородицы в Успенской церкви».

«В другой раз, – напишет отец Иоанн, – в понедельник 3 февраля 1902 года перед пробуждением, в 6 часов утра, я видел святой сон – живого Младенца Иисуса на руках Пречистой Матери Своей, взиравшего на меня святейшими, благостнейшими, ласкающими очами Своими, и Саму Пречистую, взирающую на меня весьма благостно… Благодарю Господа за сладкое благодатное видение».

«Третий раз, – продолжает отец Иоанн, – в ночь на 27 мая 1905 года я видел во сне Предвечного Младенца Господа Иисуса Христа на руках Пречистой Девы Матери в простом виде, ласково ко мне обращавшего руки и взор Свой; сердце моё порывалось к Нему умилением и любовью, и я прикоснулся губами к ногам Его, и Владычица милостиво обращала Свой взор ко мне, соизволяя на целование ног Пречистого Младенца. Сердце моё горело радостью. Что за видение? Какое его значение? Благодарю Господа за новое и славное сновидение, в котором явился мне спустившийся с высоты светоносный лик Богомладенца Иисуса и Пречистой, обоженной Его Матери с милостивым, радостным выражением лиц».

Но были сны и другого порядка – мучительные, терзающие душу.

30 марта 1904 года праведник запишет в своём дневнике:

«И во сне я служу предметом насмешливых мечтаний врагов бесплотных, ставящих меня в бесчисленные посмеятельные, глупые положения, недоумения, бессмысленные строительства, потери или устрашающих меня войнами, пожарами, громами, молниями, землетрясениями и всякими неприятными мечтаниями, или оскверняющих сладострастными видами. Окаянен аз человек! Кто избавит мя от тела смерти сея?»

А вот ещё запись:

«Утро 19-го июня. Во всю ночь тревожили беспокойные сны. Сердце непокойное, холодное, напоенное дьявольским смятением и удручённое теснотою. Не оттого ли, что я ел скоромную треску и нарушил таким образом пост, да ещё не помолился усердно на ночь: тайно, без поклонов совершил правило пред причащением. Господи, помилуй.

Вчера (18 июня) в постный день я позволил себе, вопреки церковному установлению, под предлогом физической немощи полакомиться скоромной пищей и поесть более потребности свежей трески и тем дал большую поблажку плоти своей. И она наказала меня тем, что я дурно спал всю ночь, с тяжелыми снами, с холодом и скорбью сердца, с очевидным оставлением благодати Божией, с ненормальным пищеварением, со слабостью во всём теле, с тихостью в выговоре слов при богослужении в сельской церкви (было очень много народу). Но причащение Святых Тайн меня оживило и утешило. Слава Богу! Осторожность нужна во всём после бывшей болезни и по преклонности лет».

А вот ещё запись того же года:

«22 июня. Екатеринбург. В ночь на это число во время следования по железной дороге враг рода человеческого и мой представлял моему душевному взору удивительные адские фантасмагории. В посту вижу повсюду на улицах множество нарядившихся в самые причудливые маски и костюмы, рыскающих по улицам с диким хохотом. Или вижу, будто бы я пришёл служить в Казанский собор, прошу у священника служить с ним, хочу надеть подризник, а в рукава не влезают руки – рукава зашиты и рук не пропускают, а другого подризника нет, принуждён был ждать и не дождался, и обедню совершили без меня: досадно и обидно! Итак, всякие насмешки чинит мне враг во сне».

Но воистину великое дело сделал владыка Арсений, сохранив выписки из дневника великого пастыря земли Русской. Эти записи наглядно свидетельствуют о том, что грехи, именуемые человеческой немощью, присущи даже таким праведникам, каким был отец Иоанн Кронштадтский. В общем-то, записки эти только подтверждают слова Христа, сказанные апостолу Павлу: «Ибо угодно Мне, чтобы сила Моя проявлялась в немощи».

Более того! Записки эти – настоящий елей на души тех, кто старается проводить жизнь праведную, собранную, стараясь пребывать в постоянной молитве, регулярно посещает церковь, исповедуется, причащается, неукоснительно держит установленные церковью посты, – и тем не менее видит в себе проявление и зависти, и раздражительности, и обиды, и гнева, и жадности, отчего даже рождается мысль о невозможности спасения, невозможности достичь святости или, как принято выражаться некоторыми современными богословами, свойства непадательности. Увы, возможность пасть есть всегда. И эти малые падения, мелкие грехи, по учению святых отцов, подобные привязанному к шею мешку с песком, способны так же потопить, как и тяжёлый камень, смертный грех, на шее. При виде в себе всей этой неотвязной гнусной мошкары разве не повергаемся мы порой в отчаяние? И только открывая этот чудом дошедший до нас «Неизданный дневник», начинаешь понимать, что никакой такой «непадательности» нет в природе, и всё дело в навыке к покаянию и к самоукорению. Подчистившие из соображений «показной святости» от подобных свидетельств батюшкин дневник учёные монахи тем самым даже поставили себя выше разумения праведника, не щадившего писать о себе такое. Представляемое ими читателям как бы постепенное восхождение праведника на духовный Олимп или обретение им посредством длительного подвига этой пресловутого свойства «непадательности» есть намеренный обман, ибо духовная брань продолжается до самой смерти.

И в этом вы сами можете прекрасно убедиться.

Вот некоторые выписки из «Неизданного дневника» 1904–1907 годов, сделанные рукой владыки Арсения. А ведь это последние годы жизни праведника.

«29-го марта 1904 г. Четверг. Согрешил вчера вечером, обошедшись раздражительно и гневно с супругой священника А.Э., разбитого параличом. Мне было неприятно, что она пригласила меня к нему, больному, со Святыми Дарами (на завтра, то есть сегодня), между тем как мне надо было торопиться. Прошу прощения у Господа в грехах моих. Э. был причащён уже вчера, а сегодня – в другой раз».

«20 мая. Отправляясь из женского Ивановского моего монастыря на машину Николаевской железной дороги, я сильно искусился через нищих мальчиков (лет девяти – десяти), неотступно преследовавших мою карету и просивших подачку. Я рассердился, озлобился на них за вторичное прошение (им дано было по рублю, хотя не всем), и меня оставила благодать Божия, я впал в сильную скорбь и тесноту сердца при воспламенении от адской злобы и с трудом умолил Господа, да простит мне грех неприязни, жестокосердия, скупости и сребролюбия, и только в вагоне при настойчивой тайной молитве покаяния сподобился прощения грехов моих и мира и простора сердечного. Не попусти, Боже, впредь доходить до подобного состояния душевного и научи меня всегда жалеть нищих и сострадать им, ибо рука моя доселе не оскудела от подаяния».

«В 12 часов ночи (на 23-е мая). Благодарю Господа, услышавшего тайную молитву мою и явившего мне великую и богатую милость, и избавившего от тли падшую душу мою.

Благодарю Господа, избавившего меня во время Литургии верных от смущения и тесноты, возникших в душе при виде дыма от задуваемых ветром свечей на престоле, коптивших, как казалось, митру на мне (пожалел, значит, чтобы не закоптилась – тщеславие и суетность в такие минуты!). Но Господь послал в моё сердце истину Свою и благодать Свою, и я одолел мечту врага, смущавшего меня пристрастием к тлену и праху. Успокоившись, я совершил службу непреткновенно и сказал доброе слово верующим, предстоявшим в храме, об отдании Пасхи, о доказательствах Воскресения мертвых из природы, которая зимой цепенеет и мертвеет, а летом оживает, укрепляется и благоухает.

В другой раз Господь избавил меня от большого смущения, скорби и тесноты, постигших меня, когда мне доложили о большой сумме, данной одному человеку за сопутствие мне, которое я ценил гораздо менее, и я, было, к нему охладел. Но, взвесив в мыслях те суммы, которые получаю даром от других в разное время, и сумму, которую потребовал от близких моих спутник мой и которую не я платить буду, успокоился благодатию Божией и неприязнь преложил на приязнь к нему.

Но вечером, часов в одиннадцать, враг бесплотный ещё сильнее напал на меня через тот же помысел, через то же пристрастие к деньгам – я долго боролся с врагом и, наконец, именем Господним победил его мечту и козни злейшие и успокоился. Благодарю Господа, Победителя ада, за все Его благодеяния духовные и вещественные, благодарю Тебя, Владыко прещедрый! Утверди во мне сие, еже соделал еси, Владыко, и царствуй во мне.

Слышу, старец Гефсиманского скита, что близ Сергиевой Лавры, отец Варнава недоброжелательно обо мне отозвался. Что я ему сделал? Нужно помолиться, чтобы Господь примирил наши сердца.

Сегодня ко мне приходила жена моего бывшего секретаря и много мне наговорила дерзостей. И это за то, что я всячески поддерживал ее мужа, заботился о их семье. Признаться, я не выдержал и резко попросил её оставить мой дом».

«2 мая 1905 г. Убей во мне, Господи, всякое плотское греховное стремление, оскверняющее меня и разлучающее от Тебя, Источника жизни и святыни. Буди! Господи, болит душа моя грешная тлением. От тли избави мя Духом Твоим Святым. Вижу плоты из многих дерев и сжимается сердце моё: зачем, думаю, истребляют леса и оголяют землю, а богачи наживают огромные капиталы и плохо, скудно оплачивают труд простолюдинов, крестьян. В Архангельске лесопромышленники наготовили горы брёвен и досок для продажи англичанам. Но что тебе за дело, что лесами торгуют и лесопромышленников обогащают? Уж не жаль ли тебе, что и луга косят, и сено убирают, и нивы пожинают, и хлеб в житницы убирают? Уж не жаль ли тебе, что и солнце лучезарное светит и всю землю освещает и оживотворяет? Горняя помышляй человек, а не земная. О, как хитёр враг бесплотный, уязвляющий сердце пристрастием к тленным вещам видимого мира, – сердце, которое должно быть храмом Божиим».

«31 октября. В Кронштадте, в Доме трудолюбия, когда ходил с молебнами и причащал больных приезжих, ходила за мной из квартиры в квартиру пожилая дева А., домогавшаяся частицы для своего причащения. В запасе оставалось мало частиц – надо было приберегать для больной в Ораниенбауме, – и я очень рассердился на А. и резко отогнал от себя и Е., её сродницу, ходатайствовавшую за неё; и вот я прогневал своим раздражением Господа, Источника, Основания любви, и ближних моих огорчил, и тяжело мне стало, очень тяжело. Я стал каяться Господу, много каяться, и тут, и на пароходе «Любезный», и Господь простил мне тяжкий грех. Вперёд урок: относиться ко всем кротко, снисходительно, терпеливо, любезно».

«3 июля 1905 г. Воскресенье.

Совершил Литургию в Леушинском соборе в сослужении отца архимандрита Игнатия (наместника Патриарха Антиохийского), местных священников Клавдия и Николая и двух диаконов Александра и Иоанна. Обедню совершил благодатно и умиленно; искушения злобного врага на утрене и Литургии благодатию Христовою победил… Причащая народ, согрешил лицеприятием, неприязнью и привередством ко вновь прибывшим в Леушино женщинам, ничего не делающим, а только рыщущим по миру с не внушающим доверия, неблагообразным видом. Я согрешил и глубоко покаялся в этой вине и молил сильно Господа простить мне эти грехи и изменить добрым изменением сердце моё, изменить на любовь, бесстрашие, благость, нелицеприятие – и Господь совершил во мне чудо воскресения души из мертвых, ибо она была умерщвлена греховным чувством злобы и лицеприятия. Благодарю Господа, Жизнодавца Всещедрого».

«6-го июля 1905, 1 ч. пополудни. Сегодня при великом входе во время Литургии подвергся сильному нападению от злых духов из-за петербургской женщины Наталии, стоявшей на неподобающем месте: на мгновение – озлобление на неё, и через то подвергся влиянию лукавого, лишился мира душевного, простора, дерзновения, смутился и подвергся тесноте и огню, и только усердным тайным покаянием возвратил себе милость Божию и вселение благодати в моё сердце. Наука – вперёд ни на кого не обижаться, никого не презирать, всегда и всех любить во Христе».

«12-го, во вторник, служил утреню и Литургию в домовой церкви Якова Михайловича Поздеева, читал каноны мученикам Проклу и Иларию и преподобному Михаилу Малеину. Обедню совершал с умилением, но на Херувимской враг едва не низложил меня, смутив тяжко неудовольствием на певчих – монахинь Леушинского монастыря, певших Львовское переложение «Иже Херувимы», которое мне очень не понравилось. Покаялся тайно и умолил Господа помиловать и умиротворить меня, грешного, своенравного, капризного. Господь простил и умиротворил…

Следуя по реке Мологе на пароходе «Владимир» и на лошадях в Устюжну, я поражён был приятным удивлением и тронут до умиления горячею верою граждан и простых людей обоего пола, всех возрастов ко мне, грешному, просивших у меня благословения. Особенно это зрелище трогательно было при обратном моём путешествии на лошадях в вечернее позднее время, почти ночью. При этом позднем возвращении меня встречали взрослые и дети, мальчики и особенно девочки и девицы, ожидавшие меня с самого утра и до ночи. Какая горячая вера! Какие слёзы! Какое доверие ко мне – детское, горячее! Плакать самому хотелось при этом. Девочки просили, чтобы я молил Бога хорошо, успешно им учиться. Помоги им, Господи! Это Ты расположил их сердца детские, простые ко мне, недостойному!»

«14 июля. Четверг.

Утром, в половине десятого, прибыл в Санкт-Петербург в женский Ивановский монастырь и служил Литургию, предварив её чтением стихир и канонов из Минеи, а частью из Октоиха. Причастил всех монахинь. Обновился духом и телом.

За мною гоняются из города в город какие-то странствующие девушки и женщины худощавые. Они, слышал я, признают меня за Христа, и я не допускал их иной раз до Святой Чаши Тела и Крови Христовой. Надо их испытать. Они ничего не делают и только перекочёвывают с места на место: где я, там и они. Господи, вразуми их и спаси!

Искушение при проезде в карете на пароход «Царский». Гнались за каретой нищие ребята. Иным дал по полтиннику, а одному мальчику два раза по двадцать копеек. Он пренебрёг ими, оставил на дороге и, желая получить рубль, долго гнался за мною; я рассердился и крикнул: «Ступай прочь». И моё сердце лишилось простора, мира и благодати; стало печально и больно на душе. Я стал каяться Богу и молить о прощении мне греха озлобления, пристрастия к деньгам и жестокосердия к нищим. Горячо каялся, и Господь простил, наконец, и дал мир и дерзновение.

Грех мой, в коем я покаялся. Когда подходили к причащению Святых Тайн послушницы монастыря и мирские люди, то между последними я заметил некоторых бедных женщин и девиц немолодых, без дела живущих, перебегающих из города в город, бывающих в церквах, где я служу, и причащающихся без исповеди и спроса. Я их в душе осудил и ими пренебрёг».

«14 ноября 1906 г.

Вспомнил я свою Санкт-Петербургскую Академию и жизнь мою в стенах её, которая была не безгрешна, хотя я был весьма благочестивым студентом, преданным Богу всем сердцем.

Грехи мои состояли в том, что иногда в великие праздники я выпивал вина, и только один Бог хранил меня от беды, что я не попадался начальству Академии и не был выгнан из неё, как был выгнан студент Метельников (Василий Иванович из Нижегородской семинарии), напившийся до бесчувствия и отморозивший себе руки за стенами Академии. Ворота были заперты на ночь, и он не мог попасть в Академию. Благодарю Господа за милость и сокрытие моих грешных поступков. А то ещё был случай: в один двунадесятый праздник было приказано мне за всенощной стоять и держать митру архимандриту Кириллу, экстраординарному профессору и помощнику инспектора Академии, а я митру не снял, и потом, когда товарищи заметили, зачем я это сделал, ответил: «Сам снимет». Как мне сошла эта грубость, не знаю, но только архимандрит, видимо, обиделся на меня и по адресу моему на лекции в аудитории говорил очень сильные нотации, не упоминая меня. Он читал Нравственное Богословие и был родственник ректора Академии епископа Макария Винницкого. Чту почтенную память вашу, мои бывшие начальники и наставники (Владыка Макарий, инспектор архимандрит Иоанн (Соколов), лектор Богословия и профессор архимандрит Кирилл), что вы снизошли ко мне и не наказали меня соответственно вине моей и дали мне возможность окончить счастливо и получить академическую степень кандидата богословия и сан священника. Благодарю Господа, долготерпевшего мне во всё время моего воспитания, ибо в училище и в Семинарии я прогневал Его грехами, хотя всегда каялся, и часто со слезами самыми горячими. Слава Тебе, доселе долготерпевшему мне!

Благодарю Господа, многократно совершавшего во мне чудеса милости, обновления, свободы, дерзновения в молитвах за людей в разных домах и квартирах столицы. Слава Его благопослушеству, благоуветливости, милосердию и силе, животворящей нас, умерщвлённых грехами различными.

Господи, исторгни из сердца моего жало вражие и росу благодати Духа Твоего посли мне, оживотворяющую и прохлаждающую сердце моё. Вижу прелесть лукавого.

Господи, отыми от сердца моего вражии наваждения и всегда свободным яви его через покаяние. Кто Бог велий яко Бог наш! Ты еси Бог творяй чудеса; сказал еси в людях силу Твою – в бесчисленных делах Твоих – и Церковь непрестанно воспоминает и прославляет все великие дела Твои в мире и в Церкви Твоей. Слава Тебе, Господи, слава Тебе. Буди! Буди!»

«9 июня 1907 г. Доселе ещё я не научился ненавидеть грех, доселе ещё я сочувствую греху в себе или в других, хотя скоро опамятоваюсь и осуждаю себя и признаю нелепость и противность его заповеди Божией и моему истинному благу. Окаянен я человек, кто мя избавит от тела смерти сея?

Враг бесплотный, внутри нас, в сердце нашем гнездящийся, постоянно старается высмеивать, осквернять мысленно природные необходимые члены, созданные Творцом для естественных отправлений, а то и святые лица и предметы, достойные всякого уважения, а уж какие истории делает над ними во сне, какие строит химеры, описать невозможно. Вспоминаю бесовские хвастовства у Игнатия Брянчанинова: «Наше время, наши годы» (воспоминание навеяно событием, описанным в 3-м томе Сочинений святителя Игнатия «Брянчанинова». Ямщику Фёдору Казакину, выжигавшему уголья в лесу, троекратно являлись бесы, сидящие на деревьях, играющие на разных музыкальных инструментах, торжествовавшие и бесчинно припевавшие: «Наши годы! Наша воля!») Да, ваше время и область тьмы! (Мк. 7, 21–22).

Как наяву, так и во сне, враг льстит и борет души и мою душу бесчисленными греховными мечтаниями. Господи! Помоги мне побороть его. В будущей жизни и на ум не придут такие грехи и погибнет память их, но будет тогда только правда и святость, мир и блаженство нескончаемое».

И это написано отцом Иоанном за полгода до его праведной кончины.

 

10

А вот что пишет о нём сам владыка Арсений:

«Господь судил мне принять монашество по молитве и заочному благословению отца Иоанна Кронштадтского. Поступив в Духовную Академию, я стал искать случая повидаться с ним в Москве, куда он нередко приезжал для служения Божественной литургии и посещения больных».

И Господь исполнил его желание. По переводе из Академии, находившейся в Троице-Сергиевой лавре, в Москву он довольно часто виделся и служил с отцом Иоанном, который всякий раз «приезжал прямо в храм, боковыми дверями входил в алтарь, опускался на колени перед престолом и, возложив на него руки, находился в таком положении иногда довольно долго. Батюшка каялся в это время во всех грехах, содеянных им за прошедшие сутки, и вставал, когда чувствовал, что Господь прощает его. Обновлённый и бодрый духом, он затем приветливо здоровался со всеми присутствующими, надевал епитрахиль, благословлял начало утрени и выходил на солею читать канон и дневные стихиры по книгам, которые приготовлял обыкновенно протоиерей храма Нечаянной Радости в Кремле Николай Лебедев – друг и постоянный спутник отца Иоанна в Москве. Читал батюшка порывисто, делая на некоторых местах ударения, часто повторяя слова, а то и целые выражения. Видимо, он употреблял старание, чтобы всё самому уразуметь и для присутствующих быть понятным. По той же причине он интересовался впечатлением, полученным от его чтения. После краткой утрени и входных молитв отец Иоанн начинал проскомидию, а иногда предоставлял совершать её одному из иереев. Служил батюшка сосредоточенно, на глазах у него, особенно в важнейшие моменты, показывались слёзы. Тогда ощущалась сила его молитвы и близость к Господу. После литургии батюшка обыкновенно заходил к настоятелю храма или к начальствующим учреждений, где священнодействовал; здесь он выпивал чашку чая и подкреплялся трапезой».

При каждом новом свидании будущему владыке не раз «приходилось убеждаться, что настроение отца Иоанна всегда и везде оставалось ровным, возвышенным, духовным, производившим на присутствующих нравственно-отрезвляющее действие. Там, где только появлялся он, атмосфера сейчас же становилась святой. Недопустимы были при нём весёлые разговоры, шутки, курение табака и тому подобное. Может быть, вам случалось встречать чудотворный образ, когда собравшиеся благоговейно ведут себя; то же наблюдалось и в присутствии батюшки: низменные, мелкие интересы отходили на задний план, а душу наполняло одно только высокое, небесное; все объединялись в этом светлом настроении духа, и получалась могучая волна религиозного чувства».

«В 1906 году, 24 июля, отец Иоанн неожиданно посетил Чудов монастырь и прежде всего зашёл в моё наместническое помещение. Сидя в кабинете на кресле у письменного стола, батюшка беседовал со мной, причём я давал ему читать его письмо от 1899 года, в котором он советовал мне принять монашество… Осматривая монастырь, батюшка заинтересовался ризницей, где обратил внимание на Евангелие, писанное митрополитом Алексием. Долго держа его в руках, он прикладывал святыню к голове, лобызал её и восторженно говорил: «Какое мне сегодня счастье – вижу и целую собственную рукопись великого святителя». Затем, приложившись к честным мощам угодника, простился со всеми и уехал. Это посещение было для нас, как чудный сон.

На другой день, 25 июля, я служил с отцом Иоанном в церкви при Марфо-Мариинской общине «Утоли моя печали». После литургии меня в числе других пригласили в квартиру начальницы, где за столом батюшка много уделял мне еды со своей тарелки и был весьма приветлив.

Отсюда он направился к Мироновым, туда поспешили и мы с отцом Игнатием.

У Мироновых мне пришлось быть свидетелем необыкновенной сосредоточенности батюшки в домашней обстановке. Попив со всеми чаю, во время которого к нему подводили детей, показывали больных и спрашивали советов, он во всеуслышание объявил: «А теперь я почитаю святое Евангелие и немного отдохну». И, перейдя в другую комнату, сел на диван и углубился в чтение, несмотря на то, что взоры присутствующих были устремлены на него. Тут же положив под голову подушку, он задремал».

«Вспоминаю моё пребывание у отца Иоанна в Ауловском скиту Ярославской губернии. Здесь мне отвели место в гостинице, но я в ней только ночевал, а остальное время проводил в домике батюшки. В Аулове батюшка ежедневно служил, говорил поучения и причащал народ, во множестве наполнявший храм. Накануне очередными иереями отправлялась для богомольцев всенощная и предлагалась исповедь.

По милости Божией в совершении литургии с великим пастырем каждый раз принимал участие и я. Помню, отец Иоанн сам подбирал мне митру, а однажды, запивая вместе со мной теплоту у жертвенника, спросил: «У вас в Чудове хорошее вино подают для служения?». Я ответил: «Среднее». «Я же, – сказал отец Иоанн, – стараюсь для такого великого Таинства покупать самое лучшее».

Время, проведённое у отца Иоанна в Аулове, владыка Арсений считал самым счастливым в своей жизни. Здесь ему пришлось видеть великого пастыря в домашнем быту. Батюшка отличался гостеприимством.

«За его обеденным столом располагались все приезжие гости. Меня отец Иоанн усаживал около себя и усердно угощал. Однажды я сказал ему:

«Батюшка, ваш приём и ласка напомнили мне родной дом и родителей, недавно умерших. Бывало, приедешь к ним на каникулы после трудных экзаменов, и начнут они подкреплять тебя всякими яствами».

Батюшка улыбнулся на это. Между прочим, я пожаловался на болезнь желудка. Отец Иоанн посоветовал пить чай с лимоном, причём сам клал его мне в стакан и размешивал. Как-то раз, желая сделать мне удовольствие, батюшка попросил передать стоявший на противоположном конце стола лимон, порезанный на кусочки, со снятой кожицей. Ему не понравилось такое приготовление, и он резко спросил: «Кто же так неумело подаёт? Позовите виновницу». Подошла напуганная послушница. «Это ты нарезала? Кто тебя учил снимать кожицу?» – «Простите, батюшка, я не знала». «А, не знала? Ну, это другое дело, вперёд же знай, что вся суть в кожице». Слова: «Ну, это другое дело», – были сказаны батюшкой так робко и ласково, что, думается, провинившаяся была рада получить такой дорогой выговор. За столом отец Иоанн по слабости сил оставался недолго. Закусит немного, извинится и уйдёт в свой кабинет.

«Вы сидите, – скажет, – кушайте, а я пойду отдохну».

В течение дня, помимо Нового Завета, он прочитывал житие святого, службу ему по Минее, а в конце жизни утешался Писаниями пророков.

По поводу последнего батюшка как-то сказал мне:

«Я теперь занят чтением пророков и немало удивляюсь богопросвещённости их. Многое относится к нашим временам, да и вообще хорошо развиваться словом Божиим. Когда я читаю, ясно ощущаю, как в нём всё написано священными писателями под озарением Духа Святого, но нужно навыкнуть такому осмысленному чтению. Вспомнишь себя лет тридцать назад – нелегко мне это давалось. Берёшь, бывало, святое Евангелие, а на сердце холодно, и многое ускользало от внимания. Теперь духовный восторг охватывает моё сердце – так очевидно для меня в слове Божием присутствие благодати; мне кажется, что я при чтении впитываю её в себя».

«А что помогает пастырю сосредоточиться на Литургии?» – как-то спросил я.

«Необходимо с самого начала службы входить в дух Божественной Евхаристии. Посему-то я и стараюсь почти всегда сам совершать проскомидию, ибо она есть преддверие Литургии, и этого никак нельзя выпускать из виду. Подходя к жертвеннику и произнося молитву: «Искупил ны еси от клятвы законныя…» – я вспоминаю великое дело Искупления Христом Спасителем от греха, проклятия и смерти падшего человека, в частности, меня, недостойного. Вынимая частицы из просфор и полагая на дискос, представляю себе на престоле Агнца, Единородного Сына Божия, с правой стороны – Пречистую Его Матерь, с другой – Предтечу Господня, пророков, апостолов, святителей, мучеников, преподобных, бессребреников, праведных и всех святых. Окружая Престол Агнца, они наслаждаются лицезрением Божественной Славы Его и принимают участие в блаженстве. Это Церковь Небесная, торжествующая. Затем я опускаюсь мыслию на землю и, вынимая частицы за всех православных христиан, воображаю Церковь воинствующую, членом которой ещё надлежит пройти свой путь, чтобы достигнуть будущего Царства. И вот я призван быть пастырем, посредником между Небом и землёй, призван приводить людей ко спасению. Какая неизреченная милость и доверие Господа ко мне, а вместе как велик и ответственен мой долг, моё звание! Стоят в храме овцы словесного стада, я должен за них предстательствовать, молиться, поучать, наставлять их… Что же, буду ли я холоден к своему делу? О нет! Помоги же мне, Господи, с усердием, страхом и трепетом совершать сию мироспасительную Литургию за себя и ближних моих! С таким чувством приступаю к служению и стараюсь уже не терять смысла и значения Евхаристии, не развлекаться посторонними мыслями, а переживать сердцем всё, воспоминаемое на ней.

Далее, для сосредоточенности при Божественной литургии, имеет значение подготовка к ней, в частности, воздержание во всём с вечера, предварительное покаяние и вычитка положенного правила: чем внимательнее мы его выполняем, тем проникновеннее совершаем обедню. Не следует пропускать дневной канон; я его почти всегда читаю и через это как бы вхожу в дух воспоминаемых событий, а когда оставляю, чувствую всякий раз неподготовленность».

«Как предохранить себя от самомнения и превозношения?» – спросил владыка.

В ответ он взял с письменного стола Библию и прочитал раскрытую страницу из четырнадцатой главы Книги пророка Исайи, где говорится о низвержении с неба за гордость первого ангела. Возвращая затем книгу на место, отец Иоанн сказал: «Часто я прибегаю к чтению сей Боговдохновенной речи и дивлюсь ужасному падению Денницы. Как легко чрез высокоумие ниспасть до ада преисподнего! Воспоминание о гибели предводителя бесплотных чинов весьма предохраняет меня от тщеславия и смиряет гордый мой ум и сердце». Тогда же заметил я изношенность листка читаемой главы. Мне показалось даже, будто батюшка всегда держит на столе Библию раскрытой на указанном повествовании пророка, что произвело на меня неизгладимое впечатление.

«А как спасаться от дурных помыслов и чувств?»

«Это наша общая человеческая немощь, – был ответ. – Крепкая любовь к Спасителю и постоянное духовное трезвение предохраняют от нечистоты. Предохраняют, но не спасают; спасает же единственно благодать Божия. Вот и я, старый человек, а не свободен от скверны. Правда, днём, совершая Божественную литургию и следя за собой, почти не испытываю ничего дурного, но за сон не ручаюсь. Иногда враг представляет такие отвратительные картины, что, проснувшись, прихожу в ужас, и стыдно мне делается».

Так батюшка укорял себя, да и вообще, когда я ему исповедовался, считал мои немощи как бы своими собственными. Укажу грех, а он скажет: «И я тем же страдаю», затем уже предложит совет.

Во время нашей беседы отец Иоанн пожаловался, между прочим, на свою мучительную болезнь: «Трудно здоровому представить, как невыносима боль при моём недуге, – нужно большое терпение».

«Благодарю Господа, сподобившего видеть и знать отца Иоанна Кронштадтского в то время, когда я был ещё молод и нуждался в духовной поддержке, живом примере. На примере отца Иоанна я убедился воочию, как служитель алтаря близок Богу и как неотразимо может быть его влияние на народ. Откровенно скажу, батюшка своим молитвенным вдохновением сильно действовал на меня, думаю, также и на многих, особенно при совершении Божественной литургии.

Служить с батюшкой являлось великим утешением. Причаститься из его рук значило получить наивысшую радость. И нужно было спешить, чтобы не потерять случая вкусить вместе с великим пастырем Небесной Трапезы.

Повидаешься с батюшкой, послужишь совместно Литургию и запасёшься на более или менее продолжительное время огнём пастырской ревности; начнёт он угасать – опять поспешишь к нему и духовно воспрянешь.

Жить и трудиться для ближних, приводить их к Богу, ко спасению было целью всей жизни отца Иоанна; в этом отношении он не считался ни со своим покоем, ни с семейными, ни с другими обстоятельствами. На пастырство батюшка смотрел как на дело, вручённое Богом, от которого не имел права отказываться и уклоняться. Супруга батюшки ещё в начале его священства замечала, что он совсем забывает семью и дом, но отец Иоанн отвечал: «Счастливых семей, Лиза, и без нас довольно, а мы с тобой посвятим себя на служение Богу». Когда же домашние выражали опасение, как бы при щедрости батюшки не остаться им в крайней нужде, он приводил такие доводы: «Я священник, чего же тут? Значит и говорить нечего – не себе, а другим принадлежу». Особым видом служения отца Иоанна ближним нужно признать ежедневное совершение им Божественной литургии, на которой он всех звал к покаянию и причащению. Завещание Спасителя о вкушении Пречистого Тела и Крови Его для Жизни Вечной, к сожалению, ныне пришло в забвение и часто подвергается поруганию. Отец Иоанн оживил и восстановил этот завет Христов. Весь исполненный любви, отец Иоанн не мог переносить холодного отношения верующих к столь великому Таинству. Он жаждал спасения духовным чадам своим, а потому хотел, чтобы они всегда получали самое дорогое, самое драгоценное, самое необходимое, а именно: Святое Причащение.

Удивительная внимательность была у отца Иоанна к своему внутреннему состоянию: всему он придавал значение, всё старался осмыслить и оценить с духовной стороны. И внешний вид у него был особенный, какой-то обаятельный, невольно располагавший сердца всех: в глазах отображалось небо, в лице – сострадание к людям, в обращении – желание помочь каждому. Неудивительно, что к нему тянулись все болящие, страждущие душой и телом.

В молодых годах батюшка видел во сне храм, в который его кто-то вёл. Когда он был назначен в Кронштадт священником, то, войдя в первый раз в Андреевский собор, крайне поразился тем, что последний именно и снился ему.

Первоначальная жизнь в Кронштадте не благоприятствовала пастырским трудам отца Иоанна. Многочисленная семья, куда он вошёл, тесная квартира должны были, по-видимому, мешать духовно сосредоточиться, но батюшка и в такой обстановке сумел развить в себе богомыслие: когда ему трудно было молиться, он уходил за город, чтобы в уединении, среди природы созерцать Господа.

С первых шагов пастырства отец Иоанн поставил задачей ежедневно совершать Божественную литургию, но так как местный причт состоял из нескольких священников, исполнение его желания затруднялось. Ему приходилось выпрашивать разрешение отслужить, на что не все собратья его соглашались. Только заменяя очередного, батюшка чувствовал себя свободно.

По настроению батюшка всегда склонен был к духовному созерцанию. Будучи ещё молодым, он, идя в храм и возвращаясь оттуда, устремлял к небу взор и воздевал руки как бы на молитву. Непривычная к подобным явлениям толпа готова была считать нового священника ненормальным. Такой взгляд на батюшку едва не утвердился даже среди его сослужителей по собору.

Живая деятельность его в начале пастырства казалась настолько необычной и новой, что высшее духовное начальство неоднократно вызывало батюшку для объяснений и готово было наложить на него ограничение (то есть запретить в служении), но Господь хранил избранника от несправедливых и ненужных репрессий, доводя постепенно всех нападающих до сознания праведности Кронштадтского светильника.

Иногда одолевала отца Иоанна туга душевная, как он сам объяснял, вследствие отхода благодати Божией, но он тогда не ослабевал духом, а продолжал бодрствовать и молиться так: «Ты, Господи, оставляешь меня за грехи, но я не отойду от Тебя, а всегда буду вопить о помиловании».

Испытал отец Иоанн в продолжение своей жизни немало преследований и надоеданий от своих мнимых почитательниц, наносивших ему много оскорблений в храме, однако как истинный пастырь, имевший о людях всегда ровное молитвенное святое попечение, он вышел незапятнанным от всех козней дьявольских, возводимых на него через людей.

После совершения Божественной литургии отец Иоанн любил уединяться, чтобы почитать святое Евангелие, предаться богомыслию.

Спал батюшка летом и зимой при открытой форточке, так как любил свежий воздух, а если чувствовал холод, одевался потеплее, даже в шубу. Ложась в постель, не снимал подрясника, как бы держа себя всегда наготове к встрече Небесного Жениха, могущего прийти во всякое время; ночью он выходил на прогулку, чтобы насладиться тишиной и полюбоваться звёздным небом. Вообще отец Иоанн очень любил природу и особенно растения: остановится, бывало, над каким-нибудь цветочком и долго-долго размышляет, лобызая в нём творческую десницу Божию. Из всего окружающего он постоянно брал себе повод или тему для богомыслия.

К приносимым деньгам и подаркам отец Иоанн относился различно: от одних отказывался, иными не дорожил, скоро передавая другим, а некоторыми интересовался, очевидно, теми, которые доставляли ему утешение и радость, и всё это вне зависимости от их ценности.

Во время Великого поста, по всей вероятности, от чрезвычайных трудов батюшка почти всегда чувствовал недомогание, так что приходилось бояться даже за его здоровье и жизнь. Но Господь ему помогал. Святая Четыредесятница проходила, и на Пасхе батюшка поправлялся, расцветал.

Отец Иоанн всех объединял своей любовью; он не страдал узкосословными взглядами. К нему одинаково тянулись священники и монахи, знатные и простые, богатые и бедные. Было приятно служить с ним, так как тогда престол Божий окружали чернецы и прихожане пастыря, давая тем чувствовать, что Христос одинаково принимает всех в Свои отеческие объятия. Сам из белого духовенства, батюшка глубоко ценил монашество и был строителем многих женских обителей, отсюда неудивительно, что он давал советы на вступление в иночество.

Однажды в Великом посту отец Иоанн тяжело заболел: доктора предписали ему скоромную пищу. Тогда он запросил свою мать, благословляет ли она его на это, и получил такой ответ: «Лучше умри, но не нарушай устава Святой Церкви».

Отец Иоанн каждую литургию считал за правило говорить поучение, заранее его обдумав, а иногда и написав. Выходя же на амвон, непременно молился: «Господи, помоги мне сказать слово на пользу слушающим».

Батюшка стремился всегда иметь святое, серьезное отношение к Богу и близким.

Отец Иоанн обладал даром слёз, которые часто наблюдались у него при совершении Божественной литургии, тайном молитвенном покаянии и духовном созерцании. Слёзы эти, как говорил он, не вредили его зрению.

«Ты, Господи, устроил то, что я не боюсь проливать пред Тобой слёзы покаяния и умиления, ибо они не ослабляют, а очищают и укрепляют моё зрение. Слёзы мира сего – от печали мирской – ослабляют и совсем ослепляют человека много плачущего, а слёзы благодатные производят противное действие. За сие и за всё благое – слава Богу».

Батюшка часто в своих проповедях указывал на второе пришествие Спасителя, главным образом обращая внимание на огонь, которым будет уничтожен мир, подобно тому, как древний истреблён водой.

«Всякий раз, – говорил он, – как я смотрю на огонь и особенно на бушующую стихию его при пожарах и других случаях, то думаю: стихия всегда готова и только ожидает повеления Творца вселенной выступить к исполнению своей задачи – уничтожить всё, что на земле, вместе с людьми, их беззакониями и делами».

А вот ещё подобная запись:

«Когда воды земного шара потеряют своё-равновесие с подземным огнём и огонь пересилит водную стихию, непрестанно убывающую, тогда произойдёт огненный потоп, предсказанный в Священном Писании и особенно в послании апостола Петра, и настанет Второе Славное Пришествие Господа и суд всему миру. К тому времени нравы чрезвычайно развратятся».

Отец Иоанн в поучениях, беседах и дневниках часто напоминал, что грех, беззаконие томит человека, вселяет в него тоску, терзание совести, и наоборот, свобода от страстей бодрит сердце и освежает весь организм. Здесь сказался духовный опыт батюшки, неусыпно боровшегося с греховной природой.

Любил отец Иоанн говорить о пространстве сердечном, коего сам постоянно искал и просил у Господа. А определял он это так: это состояние духа, когда не гнетёт тебя ни уныние, ни скука, ни страх, ни какие-либо другие страсти. Оно открыто для восприятия духовных благ и переполняется ими. Ему противоположна туга душевная, происходящая от всякого рода скверны и удаления от нас благодати Божией.

Всё земное отец Иоанн переводил на святое, высокое, всемерно старался, если можно так выразиться, «раствориться небесным». Для него везде и во всём был только Бог; вся жизнь, все силы души его направлялись к этому. Иными словами, в духовном кругозоре батюшки земля сближалась с Небом, и чувства его являлись органом для восприятия не столько внешних, сколько духовных впечатлений.

Отец Иоанн не любил оставаться в долгу у кого бы то ни было, а в особенности у тех, кто ему оказывал услуги. Перед праздниками Рождества Христова и Пасхи им подписывались списки лиц, которым надлежало выдать так называемые «чаевые». Сюда входили телеграфисты, почтальоны, полицейские чины и другие лица. Даже в последний год жизни, уже больной, батюшка не забыл своего обычая и торопился составлением списков, а то, говорил он, «не успею».

Всегда бодрый и неутомимый, отец Иоанн в последние три года своей многотрудной жизни часто болел.

Перенесши в начале 1906 года болезнь, отец Иоанн, прежде бодрый, неутомимый и жизнерадостный, стал чувствовать упадок сил, однако не прерывал ежедневного служения Божественной литургии и посещения страждущих.

«Моя физическая сила истощилась, – писал он в дневнике, – но дух мой бодр и горит любовью к моему возлюбленному Жениху – Господу Иисусу Христу… Хочу я видеть неначальную Благость, Светлость, Красоту, бесконечную Премудрость и Силу, создавшую всё, всё державшую и всем управляющую, но я не готов, не чист сердцем».

Осенью 1907 года отец Иоанн был назначен присутствующим в Святейшем Синоде, но из-за тяжёлой болезни ни разу не посетил заседание Святейшего Синода.

9 декабря 1908 года отец Иоанн отслужил последнюю литургию в Андреевском соборе. С этого дня он совсем ослабел, перестал выходить из дома. Ежедневно приходил священник и причащал его, отец Иоанн находил великое утешение в соединении с Господом. Он уже перестал принимать пищу, только пил понемногу святую воду, привезённую из целебного источника Преподобного Серафима Саровского.

За 13 или 15 лет, при закладке нового собора в Кронштадте, отец Иоанн как бы предсказывал свою кончину: «Когда стены нового храма подведут под кровлю, то меня уже не станет». Так и случилось.

17 декабря во время прогулки отец Иоанн простудился, болезнь осложнилась. Когда вечером в этот день приехала монахиня Ангелина, игуменья Иоанновского монастыря в Петербурге, он спросил: «Какое число сегодня?» – «Семнадцатое», – ответила она. «Значит, еще три дня», – сказал отец Иоанн.

Через два дня по просьбе престарелой и больной Елизаветы Константиновны в их квартире остались на ночь родственники: священник Иоанн Орнатский и Р. Г. Шемякина.

Среди ночи отец Иоанн дрожащей рукой сделал знак, что хочет встать. Его подняли, однако ноги отказали. Его опять положили в постель.

Распорядились служить литургию раньше обычного времени и начали около трёх утра, и к четырем отец Иоанн Аржановский и кафедральный священник отец Николай Петровский пришли со Святыми Дарами.

Отец Иоанн причастился, сам вытер уста, какое-то время молчал, а потом произнёс: «Душно мне, душно» – и знаками пожелал освободиться от излишней одежды, так как был в тёплом подряснике; просьба его была исполнена.

Вскоре он впал в забытье. Дыхание становилось всё тише и тише.

Отец Иоанн Орнатский стал читать канон на исход души, затем отходную. Во время чтения отец Иоанн незаметно предал свой дух Богу. Из глаз его вытекли две слезинки. Было 7 часов 40 минут утра 20 декабря 1908 года.

Похоронили батюшку в усыпальнице Иоанновского монастыря в Петербурге.

 

11

По поводу этого горестного события Михаил Меньшиков писал:

«Сегодня Петербург хоронит отца Иоанна Кронштадтского. После всенощной священник вышел к народу и сказал:

«Теперь отслужим панихиду о молитвеннике земли русской, об отце Иоанне Кронштадтском!»

Народ на мгновение замер. А затем разразился плачем и рыданиями.

Умер человек воистину исключительный, можно сказать – единственный по близости к народному сердцу. За эти тридцать лет ни один человек в России не сосредоточивал на себе такого внимания как кронштадтский батюшка.

Живя в Кронштадте, я мог наблюдать отца Иоанна ближе. Этот праведник был тем примечателен, что никак не слагался в театральный облик «святого», не впадал ни в аскетизм, доходящий у нас (в лице юродивых) до цинизма, ни в святошество, ни в ханжество. Я знал, что отец Иоанн – подвижник, что он почти не спит, встаёт рано – и у себя в садике при бедной квартире, гуляя, всё время молится.

Скромность его доходила до того, что, например, он не позволял в бане мыть себя и сам скорёхонько мылся, когда никого не было, и уходил. И это в то время, когда в ванну, из которой он вышел, считал за великое счастье сесть один бывший губернский предводитель дворянства. Я сам видел, как к недопитому «батюшкой» стакану чая устремлялись женщины и, крестясь, благоговейно допивали. И, уже зная, как он прославился на земле, он не то чтобы сохранял смирение, но действительно был скромен до наивности.

Помню, сидя за завтраком после поездки в Берлин, куда его приглашали помолиться за хворавшего нашего посла, отец Иоанн совершенно по-детски описывал, с каким почётом его встречали. Видимо, вместе с народом он сохранял уважение к чину власти, к боярам и вельможам, хотя маловерные из знати терпели гнев его – прямо пророческий.

Хулители отца Иоанна утверждали, будто его деятельность была направлена на добывание денег, что все его молебны и благословения будто бы оплачивались. Грубая клевета! Сколько мне известно, он никогда ничего не просил. Что предлагали, брал, но для передачи нищим. Весьма возможно, что его обманывали и около него наживались. Ведь через его руки проходило более миллиона в год. Сам он ходил в последние десятилетия в роскошных, подаренных ему шубах и рясах, снимался в орденах и в митре, но, я думаю, он делал это не для своего удовольствия, а чтобы не обидеть тех, кому это было приятно. Роскошь одежды иным резала глаза: какой же это святой – не в рубище? Но, может быть, тут было больше смирения, чем спеси?

Подобно Христу, отец Иоанн ел и пил с грешниками, может быть, с блудницами, ел иногда тонкие блюда. Он, сын дьячка, выросший в крайней бедности, пил тонкие вина, но на моих, например, глазах, он едва притрагивался ко всему этому. Веточка винограда, глоток вина, не более. Дома же ему почти не приходилось бывать, и в моё время обстановка его квартиры была очень скромная.

В дневнике отца Иоанна записаны случаи чудес, им совершённых. Записи эти иногда отличаются детским чистосердечием.

«Я молился о нём (некоем Василии), – пишет он, – Господу, чтобы Он исцелил его. Господи! – говорил я, – исцели раба Твоего Василия от болезней его. Достоин есть, ему же даси сия, любит бо священников Твоих и дары своя присылает им». Молился о нём и в церкви у престола Господня за литургией: «Господи! Животе Наш! Как мне помыслить легко об исцелении, так Тебе исцелить легко всякую болезнь; как мне помыслить легко о воскресении из мертвых, так Тебе легко воскресить всякого мертвеца. Исцели убо раба Твоего Василия от лютой его болезни и не допусти его умереть, да не предадутся рыданию жена и дети его», – и благопослушливый Владыка помиловал. А то был на волосок от смерти. Слава всемогуществу, благости и благопослушеству Твоему, Господи».

Так бесхитростно молился праведный батюшка. Восхитительны и эта наивность веры и интимность отношений к Богу.

Только фарисеи и лицемеры ухитряются не иметь врагов и быть всеми уважаемыми. Христос и апостолы имели множетсво врагов и погибли от их лютой злобы. Не мог не иметь врагов и отец Иоанн Кронштадтский. С насмешливым презрением относилась к нему безбожная интеллигенция. С оскорблённой завистью относилась к нему значительная часть духовенства, главным образом – высшего. Митроносцы со сверкающими бриллиантами на клобуках, украшенные омофорами и панагиями, не могли не чувствовать, что при всём своём академическом либерализме, при всей светскости взглядов, при всём искусстве царедворства они бесконечно ниже кронштадтского пастыря и в глазах Божиих, и в глазах народа. Без долгих споров в народе установилось, что он – настоящий, а они так… но куда же без них… Этого никак не могли они простить великому священнику земли русской, и затирали его долго, сколько могли. Лишь незадолго до смерти, когда он стал совсем немощен, удостоили назначения присутствующим в Синод.

Самым грязным и низким врагом великого священника была, конечно, революционная пресса. В течение трёх лет, пользуясь оплошностью господ министров-октябристов, она ежедневно глумилась над благочестивым старцем, издеваясь над его чудесами, милостыней, благоговением его поклонников. Сочинялись клеветнические легенды, сквернилась женская к нему преданность, оплёвывался народный порыв.

Не только народу, но и начальству отец Иоанн предлагал к исполнению знаменитую 13-ю главу Послания апостола Павла к Римлянам: «Начальник не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое». Начальство русское с изумлением узнало, что употреблять меч обязывает сам апостол. Но только Пётр Аркадьевич Столыпин внял этому совету. Революционно настроенная интеллигенция не простила этого ни тому, ни другому.

А вот отношение самого отца Иоанна к политическим событиям того времени:

«Если не будем вооружаться против живущих в нас страстей, то общее беззаконие вызовет праведный гнев Божий и Бог повелит грозному мечу своему посекать нас… повелит действовать смертоносным орудиям брани: из тысячи жерл полетит смерть на людей. Пусть же знают все Царства и народы, все цари и подданные, что нет на земле ни одного непоколебимого Царства, не было и не будет. Коль скоро одолели людей безверие и безнравственность, тогда неизбежно падают Царства и народы… Долго ли существовать ему, этому миру грешному, этой земле – жилищу греха, обагрённой кровию неповинных и невинных жертв, этому скопищу всяких мерзостей? Не наступает ли уже время всемирного огненного очищения? Да, оно, конечно, уже близко. Если апостолы… говорили о близости его, то мы тем более решительно можем говорить о близости кончины века».

«Такое духовное понимание истории позволяло отцу Иоанну становиться выше многих политических страстей и быть трезвым даже тогда, когда страсти, волновавшие русское общество, были возвышенного характера, – писал протопресвитер Армии и Флота Григорий Щавельский. – Так, во время войны с турками за освобождение славян он предостерегает с церковного амвона, как против завоевательных стремлений, так и против славянского шовинизма, направленного на другие племена. Он не одобряет агрессивных военных союзов и утверждает, что «миролюбивая Россия никогда не устраивала таких воинственных народных соединений. Мы хотим только упрочить между «собою мир, единодушие, свойственное братьям, сделать более общими интересы просвещения, наук и искусств… мы должны желать осуществления пламенного желания нашего божественного Спасителя, чтобы племена и народы составили единое словесное стадо, единую истинную Церковь Его». Но в тоже время, по словам отца Иоанна, «стремясь к соединению с однородными племенами, мы не должны затаивать в душе ненависть к племенам инородным, в особенности во множестве населяющим наше отечество. Это противно духу Евангелия… не будем резко отделяться от других, – и эти другие тоже наши братья». И русско-турецкую, и русско-японскую войну отец Иоанн Кронштадтский воспринимал как суд Божий. «Ещё только начинается война, – говорил он в одной из проповедей, – и что будет впереди – одному Богу известно. Нужно для России немедленное покаяние всех сословий, исправление нравов, отрешение от безумного безбожия, смирение и благоговение к заповедям Божиим и тщательное исполнение их… милосердие и сострадание к обиженным и бедным». В другом слове он утверждал: «Нынешняя японская война вызвана тяжкими грехами России».

В 1905 году голос его становится более суровым:

«Настоящая кровопролитная война наша с язычниками есть также праведный суд Божий за грехи наши. Слушайте и читайте, современные безверные интеллигенты. Эти слова Духа Святого относятся к вам: се гряду скоро, и мзда Моя со Мною воздати коемуждо по делом его» (Апок. 22 гл.).

Когда же в России возникает внутреннее брожение, а затем в разных формах революционное движение, отец Иоанн, не переставая обличать плотскую жизнь светского общества, в то же время всё настойчивее начал предостерегать и революционную антицерковную и противорелигиозную интеллигенцию.

«Только Царство Божие на земле обладает всегдашним миром и будет обладать им до скончания века, – говорил отец Иоанн, – а мир прелюбодейный и грешный, отступивший от Бога и Его праведных законов, мятется и будет до конца своего смущаться от своих заблуждений, от своих всезаразительных пагубных страстей, от бесчеловечных браней и внутренних крамол, от своего безумия. Дерево познаётся по плодам. Смотрите же на эти плоды нынешней цивилизации: кому они приятны и полезны? Отчего ныне Россия в смятении? Отчего у нас безначалие? Отчего учащееся юношество потеряло страх Божий и бросило свои прямые обязанности и занятия? Отчего гордые интеллигенты стремятся в опекуны и правители народа, не понимая этого народа и его действительных нужд и не любя его? Оттого, что у всех них оскудела вера в Бога, в Его праведные, вечные глаголы; оттого, что она отпала от Церкви Божией».

К этому надо добавить, что, подобно Достоевскому, отец Иоанн Кронштадтский в террористах видел проявление беснования. Уже в проповедях, сказанных в царствование Императора Александра II, он говорил, что из числа этих бесноватых нигилистов некоторые «бывают столь злы, что задаются целью ниспровергать престолы Царей… и… землю обращать в ад, в место слёз и стенаний». В другом слове говорит: «Бесы потопили свиное стадо. А что, если бы дозволено было им так же поступить с людьми? Свиней же допустил Господь погубить для того, чтобы показать лютость и свирепость бесов».

Радикальная, революционная интеллигенция, которая действительно соединяла политический радикализм с отрицанием христианства и в особенности Православия, не осталась в долгу. Против отца Иоанна была поднята целая кампания в левой печати.

В особенности подвергался он насмешкам за то, что его не было в Кронштадте в 1906 году, когда там были крупные революционные беспорядки с участием матросов военного флота. В своём некрологе об отце Иоанне Кронштадтском некто Б.Г., защищая отъезд отца Иоанна из Кронштадта в эти тревожные дни, пишет, что если бы отец Иоанн во время беспорядков погиб, хотя бы от шальной пули, то «за кровь отца Иоанна настоящая, подлинная чернь ответила бы таким потоком крови интеллигенции, что, быть может, именно эти соображения и побудили его «временно удалиться из родного города».

Нападки не остановили обличений отца Иоанна, направленных против революционных течений, напротив, они сделались более резкими. Так, в одном своём слове в 1907 году он говорил:

«Царство русское колеблется, шатается, близко к падению… Если в России так пойдут дела и безбожники и анархисты не будут подвержены праведной каре закона и если Россия не очистится от множества плевел, то она опустеет, как древние царства и города, стёртые правосудием Божиим с лица земли за своё безбожие и за свои беззакония». Обвинял он в том и правительство, потворствовавшее беспорядкам: «Безнаказанность в России в моде, ею щеголяют. А оттого непрестанные у нас аварии с морскими и даже императорскими судами. Везде измена, везде угрозы жизни и государственному имуществу. Так и впредь будет при слабом управлении. Бедное Отечество, когда-то ты будешь благоденствовать?»

В дневнике отца Иоанна есть такая запись: «Был я в селах и видел крестьянское житьё, – пишет он. – Какая бедность везде, какие рубища с бесчисленными заплатами! Какие измождённые лица от недостатка питания! Какие скорбные лица! Что это – наёмники, а не чада Божии?»

«О Господи! Спаси народ русский, Церковь Православную в России – погибают! Всюду разврат, всюду неверие, богохульство, безначалие! Господи, всё в Твоих руках, Ты – Вседержитель».

«Главная же ненависть и злоба, доходившие до оскорблений и даже физической расправы, – пишет отец Сергий Четвериков, – обрушилась на него в годы первой революции за то, что он открыто и резко выступил против революционного движения и разошёлся с русской передовой общественностью».

«Мир, говорит один глубокий мыслитель, не будет привлечён ко кресту, но он будет привлечён к распятию, – пишет протоиерей Александр Преображенский. – Картина страшного распинания, представленная в пламенных словах отца Иоанна, всегда будет сильна для воздействия на массы». Не учит ли нас, с другой стороны, почивший пастырь, что наша собственная богословская работа, наши успехи в постижении христианской истины более всего зависят от силы личного проникновения духом Христовым, от силы нашего стремления устраивать свою жизнь в свете вечности. Плох тот богослов, тот пастырь, тот проповедник, который, трактуя о Божественном мире, ни разу не воспарил собственным духом к этому миру, не почувствовал на собственном существе соприкосновения с благодатною силою христианства, с тайнами вечности. Высшая богословская школа не должна заниматься только теоретической разработкой богословских проблем, но должна являться центром, в котором сосредоточивалась бы и била живая мощная струя деятельной христианской жизни, местом, в которое направлялись бы и из которого в разные стороны расходились живительные течения истинно христианской жизнедеятельности. Христианская истина о человеке должна быть выявлена человеком в процессе его жизни, в конкретных делах».

«В сгущающейся тьме отступления всё ярче вырисовывается значение личности отца Иоанна, – напишет эмигрант архимандрит Константин (Зайцев) в 1961. – Его ни на кого не похожесть, его единственность на фоне всей истории христианства получает всё большее оправдание. Он замыкает историческую жизнь нашего Отечества, давая некий ослепительный итог нашего исторического бытия – у срыва в бездну отступления. Предельное напряжение зла предварено было предельным обнаружением Добра – как бы открывая последнюю возможность русскому народу опамятоваться и возвратиться на стези служения Богу, как то свойственно было Руси на всём протяжении её исторической жизни. И не случайно под этим углом зрения являет собою о. Иоанн разительный контраст между своим обликом, на мерку земную, и той насыщенностью благодатью Божией, которая в нём получила воплощение. В немощи была явлена сила – не имеющая подобия на всём протяжении вселенского христианства. И эта сила не малится, а растёт – выходя за пределы нашего исторического бытия и образуя некий центр, к которому естественно тянуться всему спасающемуся человечеству – а, прежде всего, русскому народу во спасение самих себя, а, может быть, мира, если таких спасающихся окажется достаточно для того, чтобы оправдать дальнейшее существование мира».

«Отец Иоанн Кронштадтский был народным священником, народным старцем, все дни коего протекли среди людской громады, среди шума, молвы и народного стечения, на улице и в частных домах, и выражались в делах милосердия, помощи и чуда, – писал гениальный религиозный мыслитель Василий Васильевич Розанов. – Иоанну Кронштадтскому дарована была высшая сила христианина – дар помогающей, исцеляющей молитвы, тот дар, о котором глухие легенды дошли до нас из далёкого прошлого христианства и кого Россия конца XIX века была очевидцем-свидетелем. За помощью к нему шли люди на краю последнего страдания и когда уже оказывалось бессильным всякое человеческое могущество, могущество знания и науки, – шли не одни православные, но и лютеране, и католики, и даже магометане и евреи, и Иоанн Кронштадтский, как бы переступив за пределы своей церкви и даже выйдя из границ своего исповедания, шёл, как всемирный молитвенник и целитель, на помощь всемирной нужде, всечеловеческому страданию. В этом явлении, средоточие которого приходится на последнее десятилетие XIX века, было столько умилительного, трогательного, наконец, оно было так поразительно и величественно, что совершенно объяснимо, почему около Иоанна Кронштадтского образовалось такое могущественное народное движение.

Велика или мала была доля сверхъестественного в жизни отца Иоанна, не нам рассуждать, но совершенно бесспорно, что она действительно была в нём, и именно это-то и возбудило вокруг него то необычайное волнение, которого мы были свидетелями. Многие иностранцы и неверующие, и между ними учёные медики, старались увидеть отца Иоанна Кронштадтского и потом засвидетельствовали, что он в своём роде являет чудо изумительного душевного и физического здоровья, удивительную гармонию и равновесие психических и физических способностей. Это – тот язык, которым только и умеет говорить наука; мы же можем перевести тот язык на ту более простую речь, что Иоанн Кронштадтский уже с рождением получил некоторый избыток, некоторый излишек сверх нормы жизненности, вечной жизни, и её богатства он черпал и раздавал вокруг болящим, немощным и слабым. Чудо физическое, духовное и религиозное здесь сплетены в одно. Здесь мы не отрицаем физики; но физик столь же мало имеет права отвергнуть здесь религию и подлинное чудо.

Присутствие этого осязаемого, очевидного дара свыше, то есть сверхобыкновенного человеческого, и подняло вокруг Иоанна Кронштадтского неописуемое волнение: люди потянулись к нему, как к живому свидетельству небесных сил, как к живому знаку того, что Небеса живы, божественны и благодатны. Всё это так естественно! Всё это – обычная история религии на Земле! Мы убеждаемся из книг и доводов: народ этого не может; он не может читать толстую книгу, частью не может вовсе читать. Он, как апостол Фома, ищет вложить персты и осязать. Иоанн Кронштадтский для своего поколения, и поколения народного, явился личным свидетелем истины религии, и религии нашей, русской, православной; он «доказал религию» воочию тем, что вот он – помолился, и – исцеление наступило! Он стал вождём уверования, воскрешителем веры; он поднял волну религиозности в народе».

В июне 1964 года в Нью-Йорке Собор епископов Русской Православной Церкви за рубежом постановил:

«1. Признать праведного отца Иоанна Кронштадтского Божиим Угодником, причисленным к лику Святых, в земле Российской просиявших;

2. Совершить торжественное прославление его 19 октября сего года в день памяти преп. Иоанна Рыльского, имя которого он носил от крещения».

Послание первоиерарха Русской Православной Церкви за рубежом митрополита Филарета (Вознесенского) от 1 ноября 1964 года по случаю прославления отца Иоанна Кронштадтского подчёркивало правомерность такого акта и призывало «русских православных людей», вне зависимости от юрисдикции, прибегать к молитвенной помощи святого угодника. С тех пор в России по рукам стала ходить ксерокопия службы с акафистом Кронштадтскому праведнику.

Возможность прославления в России представилась только после падения богоборческого режима, ненавидящего отца Иоанна, как противника революции и как приверженца монархии.

Только 8 июня 1990 года на Поместном Соборе Русской Православной Церкви, на котором был избран на Патриарший престол митрополит Ленинградский Алексий (Ридигер), произошло это важное событие.

С 31 октября по 2 ноября 2009 года в Санкт-Петербурге прошли торжества, посвященные 180-летию со дня рождения и 100-летию со дня кончины праведника, в которых приняли участие представители 144 храмов всего мира, ему посвящённых.

Малой планете № 16395 было присвоено имя «Иоанн Праведный».

Ныне мощи отца Иоанна покоятся под спудом в Иоанновском монастыре на реке Карповке. Здесь же находится известная икона отца Иоанна с его епитрахилью, хранятся его облачения. Частица епитрахили имеется в иконе Троице-Измайловского собора Санкт-Петербурга. В Ферапонтовом монастыре хранится фелонь отца Иоанна, в которой он совершал там богослужения в 1906–1907 гг.

Память 20 декабря / 2 января.

Святый праведный отче наш Иоанне, моли Бога о нас.

 

Отец Сергий

 

Протоиерей Сергей Николаевич Буглаков

(17 июля 1871 года – 13 июля 1944 года)

 

1

«Богатая, напряжённая, всегда творчески насыщенная жизнь Булгакова сама по себе замечательна, как исключительный памятник тех духовных исканий, того возврата русской интеллигенции к Церкви, который наметился в России ещё до революции 1917 года и который с такой силой проявился в последние 30 лет», – утверждает видный церковный деятель, заведующий кафедрой философии, а с 1944 года декан Православного богословского института в Париже протоиерей Василий Васильевич Зеньковский.

В задачу нашего повествования не входит разбор философских и богословских сочинений протоиерея Сергия Николаевича Булгакова, достаточно сказать, что они несут на себе печать своего времени со всеми своими поистине титаническими попытками проникнуть в область ещё «неясного и нерешённого», а потому порою не свободны от невнятных толкований некоторых положений православной догматики, и тем не менее, как заметил Зеньковский, имеют «чрезвычайное значение в развитии религиозной философии одним уже тем, что он (Булгаков) углубил темы космологии, столь существенные для уразумения бытия». И хотя, по мнению Зеньковского, Булгакову «не дано было войти в «обетованную землю» русского духовного синтеза, он остался в последней близости к ней», а потому «заключённое в его трудах, не пропадёт для будущей русской философии, если это будущее ей будет даровано». Слава Богу, оно даровано нам. И теперь с определённой уверенностью можно сказать, что современная богословская наука расставила точки над «и». И нам уже ничего не остаётся, как только взглянуть на этого удивительного человека совершенно с другой, житейской, если позволительно так выразиться, стороны.

Отец Сергий (Сергей Николаевич Булгаков) родился 17 июля 1871 года в семье сельского священника в городе Ливны Орловской губернии. Сам он так повествует о своём рождении и о своей малой родине:

«Родина есть священная тайна каждого человека, так же как и его рождение. Теми же таинственными и неисследимыми связями, которыми соединяется она чрез лоно матери со своими предками и прикрепляется ко всему человеческому древу, он связан чрез родину и с матерью-землёй, и со всем Божиим творением…

Моя родина, носящая священное для меня имя Ливны, небольшой город Орловской губернии, – кажется, я умер бы от изнеможения блаженства, если бы сейчас увидел его, – в нагорье реки Сосны – не блещет никакими красотами, скорее даже закрыта некрасотами, серостью, одета не только в скромной, но и бедной и даже грязноватой одежде. Однако она не лишена того, чего не лишена почти всякая земля в нашей средней России: красоты лета и зимы, весны и осени, закатов и восходов, реки и деревьев. Но всё это так тихо, просто, скромно, незаметно и – в неподвижности своей – прекрасно. То, что я любил и чтил больше всего в жизни своей – некричащую, благородную скромность и правду, высшую красоту и благородство целомудрия, всё это мне было дано в восприятии родины. И ей свойственна также такая тихость и ласковость, как матери. Она задушевна как русская песня… Только её надо слышать самому, внутренним слухом, потому что она не насилует и не потрясает, не гремит и не кричит, но тихим шёпотом нашёптывает свои небесные сны. Она робко напоминает лишь о потерянном рае, о той надмирной обители, откуда мы пришли сюда. И теперь, когда я пишу эти строки и собираю свои чувства и свою любовь к ней, в душе моей звенит этот голос вечности. И поистине родину можно – и должно – любить вечною любовью. Это не только страна, где мы «впервые вкусили сладость бытия», это – гораздо большее и высшее: это страна, где нам открылось небо, где нам виделось видение «лестницы Иаковля», соединяющей небо и землю. Но для этого надо изжить свою родину, воспринять и услыхать её. Не всем это дано, иные, гонимые ветром жизни, оставляют или меняют родину, прежде чем она войдёт в их душу. Я был её избранником, я жил с ней всё отрочество и юность, у меня ничего, кроме неё, не было в то время, и вся моя жизнь была с ней и в ней, и только позже вошли иные, более оглушающие, впечатления или присоединились к ней иные, новые пласты, но всё это было позднее. Определился же я в своём естестве через Ливны. Я – ливенец.

Попытаюсь как-нибудь рассказать о родине, хотя это так же трудно, как рассказать о матери…

Ливны – небольшой (12 тысяч) город Орловской губернии, расположенный на высоком берегу р. Сосны, с впадающей в неё маленькой речкой Ливенкой.

Город древний, исторический. Ещё во времена татарских нашествий здесь была крепость, от которой остались следы монастыря в виде Сергиевской церкви. В могилах при постройке соседнего храма св. Георгия были находимы обширные кладбища, очевидно военные, хотя и более поздние, близ бывшего монастыря обретались останки в могилах, чтимые как мощи. Земля была исполнена и освящена человеческими останками, как некое кладбище с позабытым и оставленным алтарём. Я разумею ту нагорную часть, высившуюся над рекой, где тихо сияла Сергиевская церковь, близ которой я был рождён.

Город был довольно обширен, большею частью из бедных деревянных домов, хотя в центре были и каменные. Был пылен и грязен. Мало растительности, хотя и был городской сад и чудный кладбищенский, теперь обращённый в парк. Кое-где были небольшие садики при домах; был и у нас, такой дорогой, тихий, нежный, хотя и бедный, маленький.

Наш дом, в котором я родился, был недалеко от нагорной части над рекой в пяти минутах от Сергиевской церкви. Он был деревянный, в пять комнат, расширявшийся пристройками. Он принадлежал семейству моей матери. Сколько здесь было рождений и смертей – тоже алтарь предков!

Дом был одноэтажный, старый, выходящий на угол многими небольшими окнами. Такой интимный, задушевный. Но я не помню, чтобы в нём праздновались браки, но помню много, много похорон. Он был живой, этот дом, как будто часть нашего семейного тела и излияния души предков. Когда приходилось приезжать домой издалека, он тихо обнимал странника и нашёптывал ему песни детства… Святая колыбель. Внутри его всё было бедно и просто (хотя и выше среднего убогого уровня ливенской жизни), скромная деревянная мебель, но даже «диван» и два «кресла» в гостиной. Везде иконы и горящие перед ними лампады, словно церковь. Вокруг – колокольни с разными звонами, ближними и дальними. Это была гладкая и благородная музыка, которою освящался воздух и неприметно питалась душа. Этот скромный дом был срощен с душой, её не покоряя. Но он был всё-таки больше и выше, чем дано было большинству в нашем городе, и это преимущество неизменно отражалось в моей совести, как некая незаслуженная привилегия, и её будило и бременило этой своей незаслуженностью, тревожило социальную совесть, давало ей заповедь на всю жизнь.

Мы были горожане в самом дурном смысле слова. От города мы не имели ничего положительного, но были лишены и не знали никогда прелестей деревенской жизни, никогда не переживали сельскохозяйственного года, пашни, косьбы, уборки урожая, ничего, ничего. Поистине с варварским равнодушием и вместе безразличием бедности мы никогда не живали в деревне (на «даче»), и – самое большее – мне случалось провести в деревне два-три дня, причём я изнывал от бессонницы, от жары, от непривычных условий жизни, от блох. Даже и за город, в лес, мы собирались два-три раза в лето, – эти сборы были событием, и хотя лесок – дивный сказочный Липовчик со степными цветами, которыми мы все упивались, был в трёх верстах от города, мы ездили (и непременно ездили, и лишь в поздние годы ходили пешком). Обычно мы ходили гулять на «линию» (по ветке железной дороги) или в городской сад (на «музыку») или «над Сосну»… Таково было наше варварство. Я замечал, что мужики так равнодушны к природе, хотя сами составляют её часть; они относятся к ней или как корыстные хозяева, или как… звери (в хорошем и плохом смысле слова).

Край наш прекрасен своей широтой и своими полями, но беден и однообразен природными красотами. Он безгорен и безлесен, – наш крохотный Липовчик только оазис здесь, и можно ехать десятки вёрст на лошадях и в поездах, и «всё поля, поля и поля». Вероятно, были красоты в «имениях помещиков», полумифических аристократов, приезжавших на тройках, но эти угодья представлялись сказкою нам, бедным поповичам.

Красой природы для нас были тихие, иногда глубокие речки, с возможностью рыбной ловли. На нашей реке Сосне летом мы жили то в купальне, то на рыбной ловле, это было самое интенсивное общение с природой нашего детства. На рыбную ловлю ходили и дальше, хотя всё это было неумело, убого, лишено настоящего оборудования и сноровки. Но это давало нам живое дыхание природы. И такое же дыхание давала зима, которую мы переживали с её дивными закатами, с её коньками, снежками и санями. И весна с её бегущими ручьями, с её ледоходом, хрустящим и шумящим, с обнажающимися от снега сухими пятнами земли, с первыми травками… Каждый дюйм весны, каждый миг пробуждения природы был нами измерен и возлюблен.

И сейчас тихие слёзы любви и благодарности туманят мои глаза, – как это было бедно и прекрасно, как живо. Мы в природе, и в нас природа. И может ли быть, даже и при нашем варварском неумении брать её, может ли быть её мало? Она являлась царственно, тихо и прекрасно и приносила поэзию душе, будила в ней её грёзы. Как царица София, она являлась мне, вдохновляя и не объясняя, лаская и не устрашая, сокровенная в своей Красоте и прекрасная Ею. И детская душа навсегда услышала, узнала, возлюбила и отдалась этому видению. И все эти детские радостные грёзы были осенены небесной музыкой церковного звона. Наши Ливны были для меня Китежем. О нашей Сосне, быстро обмелевавшей и затягиваемой песками (по всеобщему равнодушию и варварству, соединённому с бедностью), были китежские легенды, которые пели моей душе, и она пела о них. Одна была о Колоколе, который будто бы сорвался во время подвешивания и скатился с горы в реку, но иногда гудит под водой. Я воспевал это в детских неумелых стихах:

Тьма ночная над водою, Город весь заснул, И несётся над рекою Колокола гул…

Но родина моей родины, её святыня, была Сергиевская церковь, «Сергие», как сокращённо она называлась в обычной речи. Для нас она была чем-то столь же данным и само собою разумеющимся, как и вся эта природа. Она была прекрасна, как и эта природа, тихою и смиренною красотой. Она, очевидно, представляла собою остаток древнего стиля: голубая с белыми колоннами, главная древняя её часть была трогательна своей интимностью и прелестью, она и была – Сергиевская, и к ней была пристроена главная часть, с престолом Успения, храмовый праздник 15/28 августа. Я никогда не задумывался о том, почему здесь соединены Сергиево и Успение, – явное созвучие Троице-Сергию в Лавре. Я не знал и не понимал, что это был столь же Софийный храм, как и Успенский собор в Лавре; я не знал тогда, что я получил имя, был крещён и духовно рождён в Софийном храме, причтён к лику служителя Софии Премудрости Божией преп. Сергия. Я не знал, что все мои вдохновения, которым в будущем суждено было развиться в целую богословскую систему, в корне своём были всеяны в душу Промыслом Божиим в этом умильном храме. Только теперь, в старости, я постигаю этот дар Божий.

Как мы любили этот храм, как мать, как родину, как Бога, – одной любовью, и как мы вдохновлялись им. Он был для нас и святилищем, и источником восторгов красоты, – больше у нас ничего не было, но этого было довольно. Мы были привязаны к своему храму исключительно и ревниво, – другие храмы, как даже, например, Кладбищенский, где служил мой отец, были как бы не храмы, полухрамы, лишь этот был настоящим. В нём душа дышала красотой. Он весь был голубой, софийный: особо стояла колокольня, особо храм, род удлинённой базилики, но какой домашний, уютный, тёплый, с теплом намоленных икон (чтимой иконы Тихвинской Божией Матери).

Хора, конечно, не было, да правду сказать, в нём и не нуждались, храм сам пел. Был гнусавый дьячок, наивно любивший свой клирос и право правивший своё клиросное послушание, – бедный, с красным носом, вероятно, от выпивания. Но краса нашего «хора» был бас «Степаныч», пьяница, неизвестно как существовавший. Как сейчас вспоминаю, был он, вероятно, подлинно музыкален, артист в душе, и голос имел прекрасный, благородный, хотя и пропитый, дребезжащий. Как мы трепетали, придёт или не придёт от своего запоя Степаныч петь в Великий четверток («Вечери Твоя Тайныя»), заутреню в Великую субботу («Волною морскою») или в Святую Пасху петь пасхальную заутреню.

А другая краса нашего храма, другой столп нашей эстетики был дьякон: прекрасный тенор, бархатный, музыкальный, задушевный. Тоже пил, и тоже мы трепетали, будет ли в голосе и будет ли петь в Страстную субботу и пасхальную заутреню. И когда оба пели, душа уходила в небеса, горела и трепетала в божественном сиянии. Премудрость Божия смотрела в душу во Славе Своей.

Священник отец Иван, старенький, заикающийся, сама простота, сам ничего не вносил от себя в эту эстетику, но и не противоречил ей. Он был принят в это целое, потому что был принят этим храмом. И храм стоял над рекой, на высоте, и окружён был, пусть простым и убогим, цветником. Он тоже жил и дышал одной жизнью с природой. Во время Великого поста, с его печальными, строгими звонами, дивно соединялась музыка бегущих весенних ручьёв, шорохи и шумы ледохода, ширь весеннего разлива, а позже и пасхальная радость нежной трепетной весны. А в день Успения его икона была неизменно украшена осенними астрами, бархотками и резедой, и их благоухание с тех пор трогает сердце радостью Успения. Это не внешняя только ассоциация, но благоухание от гроба Пречистой. И уже свежеющие лунные вечера над рекой с площадки около храма…

Да, здесь я принял в сердце откровение Софии, здесь в мою душу была вложена та жемчужина, которую искал я в течение всей своей слепой и смутной жизни, искал умом и сердцем, больше умом, чем сердцем, и когда обрёл, то узнал её, как сокровище, данное мне как дар Божий в духовном моём рождении.

Но наша церковная эстетика включала и «кладбище», то есть кладбищенскую церковь моего отца, которая находилась на другом конце города. Это считалось «далеко», и туда ездили «на лошади»: зимой на санях, летом на «тарантасе», причём и эта лошадь, и кучер «Федорок» также вошли в память о святыне. Мы неохотно изменяли «Сергию» для «кладбища» и лишь иногда, в определённые времена, как бы из любезности отцу, отправлялись с ним на его служение. Здесь было меньше эстетики: пение (тоже дьячка, трогательного в своей простоте и благочестивой наивности) нас не пленяло. Церковь была мужицкая, серая. Но здесь было другое: отец, совершающий таинство Евхаристии и потрясающий тем нашу душу, его детская восторженность в пасхальную ночь, когда посредине храма водружалась жаровня фимиама и он наполнялся благоуханием (по Типикону), и из светлого храма выходили в тёмную ночь сада с могилами, поющими своими молчаливыми, но слышными голосами: Христос воскрес.

С «кладбищем» соединяется у меня ещё и небесная музыка сфер: когда ночью, во втором часу, ехали на санях в праздник Рождества Христова или Крещения, то небесный свод сиял своею славою. Звёзды горели и посылали в душу свои ангельские звуки среди мороза, как Господь родился на морозе в зимнюю ночь в пещере. И всё – одно об одном: о Славе Божией. Душа воспринимала многое и сохранила немногое, но это сохранила, потому что только это есть сокровище души, её жемчужина, – остальное кожура или оболочка…

Вместе с церковью я воспринял в душу и народ русский, не вне, как какой-то объект почитания или вразумления, но из нутра, как своё собственное существо, одно со мною. Нет более народной и, так сказать, народящей, онародивающей стихии, нежели церковь, именно потому, что здесь нет «народа», а есть только церковь, единая для всех и всех единящая. Однако никогда я не был слеп и глух к страданию народному, к неравенству и обиженности. Себя мы чувствовали всё-таки привилегированными, как бы ни было в действительности скромно наше существование, и это сознание вносило острое чувство стыда и социального покаяния, хотя и бессильного. По-детски это выражалось так: к Празднику Пасхи нам обыкновенно шилась какая-нибудь новая принадлежность туалета: уродливые сапоги, не менее уродливый костюм, вообще обновки, которые, конечно, весело и не без горделивости самолюбования чувствовались её обладателем. И однако к этому всегда примешивался щемящий звук, как ноющий зуб: а такой-то (Ванька, Кузятка) будет в своём единственном, старом, замусоленном, уродливом дипломате или свитке, потому что ему нечего больше надеть. И красуясь в церкви в своей обнове, я робко искал глазами и находил его – в его уродстве. Правда, сам-то он едва ли так остро чувствовал своё убожество, а сам я отлично приспособлялся к некоторому духовному неудобству и благополучно забывал об укорах совести. Но они всегда были, эти укоры.

И психология «кающегося интеллигента», которую он не умеет отличить от христианского покаяния, вместе с его «народничеством» зародилась именно здесь. Я всегда был народником, потому что был народен от рождения. Больше ничего у нас не было в детстве из области «культуры»: ни музыки, ни другого искусства, которого так жаждала душа. Но она была полна, потому что всё дано было в церкви, истина чрез красоту и красота в истине.

Здесь, в Софийном храме Успения, я родился и определился, как чтитель Софии, Премудрости Божией, как чтитель преподобного Сергия в его простоте и смирении, соединённой с горением и дерзновением, в его народолюбии и социальном покаянии. И здесь я определился как русский, сын своего народа и матери – русской земли, которую научился чувствовать и любить на этой горке преп. Сергия и на этом тихом смиренномудром кладбище.

И по велению Божию конец своего жизненного пути совершаю под кровом Успения-Сергия, хотя и в стране далёкой, в земле чужой, без аромата бархоток и резеды в августовский вечер…

Моё великое богатство, особое благословение Божие, было не только в том, что я родился и вырос под кровом двух храмов и на лоне нежной, смиренно-целомудренной природы, но и в семье православного священника, в атмосфере дома-храма, как будто продолжавшего собою храм.

По своему происхождению от отца я – левит до 6-го колена (приблизительно до времени Иоанна Грозного, когда – возможно – захудалый боярский сын с явной примесью татарской крови, по обычаю того времени, вступал в духовное сословие). По матери, вероятно, происхожу от левитско-дворянского рода, со следами утончённости (и, может быть, некоторой дегенерации). Мой отец был смиренный и скромный священник, 47 лет прослуживший в своей кладбищенской (бесприходной) церкви с каждодневным служением, на панихидные гроши вскормивший и воспитавший всю нашу семью (семь человек детей, из которых остались в живых только два). Оба они, – и отец и мать, – были проникнуты церковной верой с простой и наивной цельностью, которая не допускала никакого вопроса и никакого сомнения, а вместе с тем никакой вольности и послаблений. Типикон был нашим домашним уставом в постах и праздниках, богослужениях и молитве. Вместе с этой природой, которая тоже как будто следовала церковному уставу, строй нашей жизни дышал этой атмосферой и не мнил быть иным. Поэтому для нас было самоочевидным, как бы законом природы, что постные дни, и особенно суровый режим Великого поста, не могут быть не соблюдаемы; что ранние, даже ночные вставания к службе, независимо от времени года и погоды, неотменны, и не может даже возникнуть вопроса о человеческой слабости, состоянии здоровья и проч. Да они и не возникали, не могли возникнуть эти вопросы в нас самих, в детях, так мы сами были проникнуты этим, так мы любили храм и красоту его службы. Не знаю, каким горем и лишением было переживаемо (как иногда случалось), или болезнь отлучала от храма. Но, как правило, все времена церковного года, все праздничные и торжественные службы, особливо все посты и пасхи, нами переживались, каждое в своём роде, как особое торжество. Как богата, глубока и чиста была эта наша детская жизнь, как озлащены были наши души этими небесными лучами, в них непрестанно струившимися.

Вот Рождественская и Крещенская службы: два часа ночи, мороз, звёзды, холодная церковь, борьба с дремотой, а вокруг летают ангелы. Но что скажу о величии Великого поста: о прежде-освященной литургии, о стоянии Марии Египетской и, наконец, о Страстной седьмице, где были у нас на учёте все дни и часы? Исповедь в Великую среду и литургия Великого четверга (с «Вечери Твоея тайныя днесь»), погребение Спасителя («Волною морскою»), литургия Великой субботы и, наконец, Пасха, когда мы не знаю где были: на небе или на земле. Словно хоровод небесных светил зажжены были в душе эти звёзды, и они не могли погаснуть даже во тьме безбожия, но всегда они звали к небу. И вся эта церковная, типиконская жизнь была обрамлена и связана с жизнью природы, которая в ней участвовала. Это был детский христианский «пантеизм», софийное чувство жизни и мира. Это был простёртый над землёю свод небесный, на веки вечные вошедший в душу: небо и земля. И когда от рассказов о монастыре (одного купца) горела душа, то видела она себя в детском воображении украшенной ангельским золотым поясом, горевшим и светящимся…

Но вся эта безмерная поэзия, радость озлащённой жизни соединялась с бытом прозаическим и суровым. Мои родители для своего круга были исключительно заботливы, тревожны, чадолюбивы. Нашим отношениям всегда присуща была природная нервность, свойственная – в разной мере – и всем членам нашей семьи, особенно матери (вместе с изнурительными бессонницами). Но это не могло уберечь от гнёта бедности (или, по крайней мере, постоянного недостатка) и возникающих на этой почве семейных ссор, в связи с неудержимой склонностью матери дарить, а для этого занимать (она была исключительно добра и в силу этого расточительна – не по нашим средствам, – моя мама для себя же самой довольствовалась самым малым и как будто даже не существовала: не спала, не ела и только всегда беспокоилась). К этому надо прибавить тяжёлые впечатления от «русской слабости», не чуждой и нашему дому. Алкоголизм скосил две молодые жизни (моих братьев, по-своему трогательных и благочестивых) в нашей семье, и только милостью Божией и сам я спасся от этой гибели. Эти же заболевания моего отца, очевидно, унаследованы были от предков (вместе с хронической нервной экземой), они сопровождались после прекращения большой его раздражительностью, это есть самое, может быть, тяжёлое воспоминание детства, вместе с криком в доме от семейных раздоров, преимущественно почти исключительно возникавших на почве денежных затруднений. Но это проходило, и снова водворялся мир с жизнью словно в церкви или, по крайней мере, при церкви.

Наша семья состояла из родителей, братьев и дедушки. Все они, кроме двух братьев (меня и Лёли), и умерли в нашем доме. Раньше всех дедушка от паралича, от которого он лежал разбитым более года. Это был чистый и благообразный старец, Косьма Сергеевич Азбукин, с ясным, любящим сердцем и каким-то прирождённым духовным достоинством. Он рано овдовел (его жена умерла после пожара, в котором будто бы считала себя виноватой от какой-то неосторожности, – из-за большой нервной и духовной утончённости). Оставшись один, он посвятил себя всецело воспитанию дочери «Саши» (Александры Косминичны, нашей мамы). Был педагогом и хотя светским, но, конечно, до дна церковным. В своей жизни был безупречен и строг. Нас, внуков, любил безгранично, – меня меньше, чем старшего брата, из-за моей суровости (которая на самом деле была застенчивостью). Он был как патриарх. С его кончиной смерть впервые вошла в детское сознание (лет 12), я был, с одной стороны, мистически потрясён, а с другой – оборонялся животным себялюбием. Хорошо в Ливнах хоронили. И прежде всего никакого страха перед смертью. С каким-то скорее радостным, важным чувством приходят родственники, а прежде всего женщины, обряжать покойника, молиться о нём, помогать на дому: особое вдохновение смерти входит в дом. А затем самые похороны в храме с несением по городу под погребальный перезвон колоколов, предание земле и почитание могилы, молитвенная память…

Отец был провинциальный священник, который, хотя и родился в селе Гуторове (Кромского уезда Орловской губернии), однако совершенно не имел черт сельского жителя и как-то совершенно перевоплотился в горожанина со всей ограниченностью этого типа. Он хорошо учился в семинарии, но вообще был ограничен, без особых умственных запросов и без всякой трагики в характере. У него был здоровый ум и жёсткий сарказм, не лишённый остроумия. В характере его (как и у меня) было мало ласковости, по крайней мере, способности её обнаруживать. Дедушка говорил обо мне с порицанием: булгаковская суровость. Может быть, в последнем счёте это – татарская кровь.

Главным достоинством моего отца была его добросовестность и ответственная точность во всех делах его: таков он был в исполнении своего семейного долга, – воспитания детей с ответом себе и в бережении худой лишней копейки (что так несвойственно было маме), в своём служении в храме и школе (женской гимназии, где он законоучительствовал), в своих счетах и личных отношениях. Это был человек доброй совести, на ответственность которого можно было положиться. Он не лишён был и своеобразной поэзии, любил природу, хотя и пользовался ею редко, и в Липовчике что-то напевал полуженским своим тенорком. Вообще же мужественность не была свойственна его характеру, он был робок и весьма законопослушен. В нём была крепкая воля в исполнении долга, как он его понимал: не могу иначе, но совсем не было способности настойчиво хотеть и осуществлять свое воление. Он был – не борец по природным своим свойствам. Своей судьбой он и не был призван к борьбе. Я унаследовал от него и эту робость, и отсутствие хотящей воли, но меня судьба поставила в неизбежность борьбы. И я всегда чувствую это как тяжёлую на меня извне как бы наложенную необходимость, связанность, бремя. Мне труден мой удел.

Мама была окрылённая. Она всегда была несколько охвачена «навязчивыми идеями», большею частью очередными пустяками: чтобы мною надета была крахмальная рубашка, которой я не выносил, чтобы кого-то «позвать» (в гости), написать поздравление и прочее (и это я от неё унаследовал как внимательность к людям). Но обычно «эти её пункты» всё-таки выходили за пределы нужд обыденности, относились к тому, что можно было назвать поэзией жизни. Она любила и поэзию, хотя при слабом её образовании круг её знаний был ограничен, любила книгу и стихи. Вообще являла в себе тип какого-то неуравновешенного и несколько дегенеративного (фантастическая бессонница) аристократизма. Была не лишена и незлобивого тщеславия в детях, – в отношении к моим успехам, – и суетливой говорливости. В своей нервной многозаботливости бывала и деспотична, в соединении с слабохарактерностью. Поэтически любила храм и богослужение, но благодаря нервности будила нас раньше времени: Серёжа, вставай! Миша, вставай! – раздавались по дому её крики даже тогда, когда я терял уже веру и переживал эти бужения как насилие над собой и когда, принуждённый уходить из дома, шатался по городскому саду.

Мои братья… Ко всем им (разумею старших) я относился свысока, а они признавали моё превосходство, великодушно не замечая моего свинства и эгоцентризма в своём трогательном смирении и великодушии. Старший брат Володя явился наиболее трагической жертвой наследственного алкоголизма. Он был прост сердцем, но неистов в страстях, алкоголь делал его безумным. Он погиб от чахотки, будучи уже священником в Москве. Младший мой брат Миша, робкий и кроткий ребёнок, также погиб от чахотки (через две недели после Володи) в Ливнах. У меня и сейчас через 40 лет глаза застилает слеза, когда я вспоминаю его святую, прекрасную смерть. Как ангел он был послан отряхнуть сокровище своей смерти в мою душу, пред тем как уйти из мира. Это было ночью. Явно началась агония. Все встали, окружили его, и отец начал читать отходную (это для всех явилось так естественно).

«Это – отходная?», – спросил Миша и затем начал прощаться со всеми, выразительно каждого целуя. И меня поцеловал так… Он особенно хотел, чтобы я был около него, когда я был полон собой, только собой… Он тихо отошёл, и было светло таинство смерти. Руки его, как у чахоточных, были прекрасны своей белизной. Мы вышли в сад с братом Лёлей, рассветало, и на сердце была такая небесная музыка, такое торжество, которое даёт только смерть ласковая, тихая, верующая, смерть, открывающая небо и ангелов. Да, смерть была наша воспитательница в этом доме, как много было в нём смерти…

Впрочем, всё это уже было позже, в юношеском возрасте, но и в детстве смерть стояла к нам близко, никогда не отходя. Один за другим умерли два маленьких «Кузи» (в честь деда Косьмы Сергеевича). Мама не хотела уступить смерти, и после смерти одного Кузи наименовала тем же именем другого ребёнка, но умер и этот.

Помню ночь с детским мёртвым телом в доме, и её плач, ночные воющие звуки… Это вкралось в сердце каким-то зовом и страхом и грозной памятью о вечности, так же как и когда стояло тело дедушки, то приносились – неизвестно откуда – страшные плачущие и торжественные звуки, которые переворачивали душу. Это черничка Параша читала Псалтырь.

Но самая тяжёлая рана была смерть Коли, прелестного, умного, одарённого мальчика в пятилетнем возрасте, общего любимца, с печатью херувима, предшественника нашего Ивашечки (умершего младенца Булгакова). Он болел горлом и долго боролся с болезнью. Ещё накануне смерти отец шутя сказал: «а бутуз бутузит». Явилась надежда. А утром он скончался. Отец неизменно поехал служить свою раннюю службу, он был человек долга. Приехав в церковь сам в слезах, и дьякон в слезах, но стали служить. Никогда не могу забыть этой кончины, даже Ивашечкина кончина её не изгладила. Так он был прекрасен в своей рубашечке, так истекала слезами его няня Татьяна, так мучительно болело и моё себялюбивое сердце, все горевали. И каждое утро этого трудного лета (я готовился к экзамену, решавшему судьбу мою) начиналось для меня «слезами Татьяны» и этой мукой о подстреленном младенце. И всё это – Ливны. Сокровище моей души. Капли небесной росы, которые падали в себялюбивое, но всё же не мёртвое сердце и, прожигая его, ложились в него бриллиантами. Сейчас кажется, что все они не для себя умерли, а для меня умирали, как какая-то жертва любви ко мне. И не явится ли за гранью земной жизни явью эта тайна любви?..

Но лик жизни нашей был суров и важен. Не раз тогда говорили мы об этом в беседах с мамой: не странно ли? Смерть никого не минует, но почему же тогда, в эти ранние годы, она миновала дома наших сверстников и сродников, но ангел смерти неотступно стоял над нашим домом?

Хочется призвать и другие милые тени, которые одаряли меня дарами любви и поэзии: няня Зинаида, которая бдела над нами в наших детских бедах и была такая замечательная рассказчица о своей жизни из крепостного быта. Она и певала нам свои песни из этого прошлого, и это пение ложилось в душу как музыка жизни. Помню оттуда такие бесхитростные слова:

В посиделках девки пряли.

Они пряли, веселились, всякая с своим дружком.

Вдруг мальчишка девке красной Бросил взор свой распрекрасный, Что-то на ухо шепнул. Что шепнул, я не слыхала, Как взглянул, я не видала, Только милая узнала,    что он сердцу её мил…

А дальше следует другая картина:

Как во городе в Орле В большой колокол звонят — То Парашу хоронят, А Ванюша-то Параши Гробову доску вскрывал, Сам Парашу целовал. Ты, прости, прости, Параша, Прости, милая моя, Не досталася, Параша, Ты ни мне, и никому. Ни злодею моему.

Няня рассказывала про крепостной театр, про свою былую жизнь. И сама она как будто не существовала, она была стихией русской ласки, жалости, любви к нам. И подобной была и другая няня Елизавета, сказочница. Как она умела рассказывать сказки, страшные, фантастические…

Ливенцы жили, кроме исключений, для нас не существовавших, в великой бедности и убожестве. Это был город не крестьян, людей производительного труда, и не купцов, и не дворян, но мелких мещан, существование которых зависело от случайного барыша и не носило в себе никакой обеспеченности. Это было ниже, чем пролетарии, трясущееся приниженное существование. Конечно, оно вырабатывало и инстинкт приниженности, было и это, но запечатлелась во мне какая-то смиренная простота, с которой несли своё существование, да кротость. Это то, что я унёс со своей родины.

Родина – святыня для всякого, и, как таковая, она всегда дорога и прекрасна. И моя родина есть прекрасный дар Божий, благословение и напутствие на всю жизнь… Но изломанными и таинственными путями Бог дал мне и вторую родину – Крым, но это не вторая, а тоже единственная, но которая явилась мне в другом образе славы и также с ангелом смерти. Только там родина, где есть смерть. И потому последнее слово о родине – о смерти».

 

2

«Я родился и вырос под кровом церковным, и это навсегда определило мою природу. Это есть моя «почвенность», которая повелительно звала и через многие годы призвала меня к алтарю. Рукоположение для меня было не внешним биографическим фактом, которого могло бы и не быть, но внутренним необходимым раскрытием самого моего существа, голосом моей «левитской» крови. Я – левит, и всё полнее сознаю своё левитство и дорожу им (готов сказать: горжусь им). В русской истории «духовное» сословие, при всех немощах, было действительно и наиболее духовным. Религия из детства была для меня моей стихией, призванием, влечением, которое никогда меня не оставляло, как собственное моё, глубинное естество. Я всегда жил в вере и верою.

Как же могло случиться, что этой верой моей стало неверие, и я в нём прожил не короткий промежуток времени, но долгие годы, целую часть своей жизни, примерно с 14–15-го года жизни, стало быть, с отрочества и ранней юности до зрелого возраста, примерно, до исполнившегося 30-летия?

На это время падают и такие события моей жизни, как вступление в брак, рождение первого ребёнка, смерть деда и братьев…

Как произошло это отшествие блудного сына из дома отчего, о котором я всегда, хотя сначала и бессознательно, а затем и всё более сознательно, тосковал? Как?

Странным образом на этот вопрос, как совершилось это падение, которым, конечно, явилось для меня отпадение от веры, я принуждён ответить: никак. На Страшном Суде Христовом обнаружатся все тайники души, и глубины греха, в которых это зародилось, но – дерзну исповедывать наряду с грехом своим и всю, конечно, относительную и ограниченную, малую правду своего безбожия. Поскольку в нём совершилась моя трагическая судьба. Впрочем, я привык думать (и постигаю это всё глубже), что вообще лишь трагедия, конечно, с её преодолением, есть единственно достойный «путь спасения». На путях человеческих надлежит быть и «ересям», да откроются искуснейшие в искусстве их, а от искушений не освобождён был и праведный Иов, их не отрицался и сам Сын Божий как Сын Человеческий.

Общий характер моего искушения в неверии и моей трагической в нём судьбе я определил бы как несоответствие между тем образом религиозной жизни, как она определялась для меня тогда в мысли и культуре, и моими личными запросами, отречься от которых я не мог и не хотел во имя правды, как я её тогда понимал. Отказаться от её критерия, вступить на путь внутреннего и внешнего компромисса и тем более остаться в нечувствии его я также не мог и не хотел. Я должен был вступить в борьбу, но не преклониться перед обывательством и порабощением духовным, которое изнутри проникали поры церковности, меня окружавшей. И единственным исходом для этой непримиримости и этого моего разлада явилось… безбожие, уход из отчего дома».

И не только из дома родительского, но и из духовной семинарии буквально за год до её окончания.

«Я повторяю, что никогда не терял веры и не погружался в неверие, но всегда жил верой, сколь бы она ни была слепотствующей. И, однако, не могу без скорби и раскаяния вспоминать и теперь об этих годах тьмы и отпадения…

Как это случилось?

Как-то сразу, неприметно, почти как нечто само собою разумеющееся, когда поэзию детства стали вытеснять проза бурсачества в семинарии. Конечно, здесь в духовном смысле побеждала и гордость, нежелание согласиться, стать как все, разделить общий образ бытия. А его неприятие так легко, – с преступной легкостью – переходило в холодность к детским верованиям и их отвержение.

Когда же началось сомнение, критическая мысль, рано пробудившаяся, не только перестала удовлетворяться семинарской апологетикой, но и начала ею соблазняться и раздражаться.

Семинарская учёба непрестанно ставила мысль перед вопросами веры, с которыми не под силу было справляться своими силами, а то, как всё это преподавалось, ещё более затрудняло моё внутреннее положение. Не буду здесь вспоминать недобрым словом наставников своих, в которых много было доброго и светлого, а если и были слабости, то как пороки возраста, а не человека. Однако внутренний разлад, однажды появившийся, всё углублялся и переходил в религиозный кризис. Это было то состояние, которое описано в стихах честного семинариста, прошедшего тем же путем, Н. А. Добролюбова: «гимнов божественных пение стройное – память минувшего будит во мне». Оно заканчивается словами: «детскими чувствами вновь я горю, – но уста уже не шепчут моления – но рукой я креста не творю». И это противление ещё усиливалось чрез принудительное благочестие: продолжительные службы с «акафистами» и подобное, вообще обрядовое благочестие уже не удовлетворяло, а только раздражало, мистическая же его сторона всё больше переставала для меня существовать.

Здесь вступила в действие ещё новая сила – интеллигентщина – судьба и проклятие нашей родины, искушение от нигилизма, надолго оторвавшее меня от почвы. Естественно и почти без борьбы потеряв религиозную веру, я сделался «интеллигентом» как в положительном, так и отрицательном смысле: интеллигентности в само собою разумеющемся соединении с нигилизмом. Однако – опять-таки и здесь я должен наряду с исповеданием всей лжи нигилизма – свидетельствовать и о правде моей непримиримости к раболепству и порабощённости всей русской жизни, в частности и церковной, общего характера эпохи. Этого я не мог и не должен был принять, и в этом неприятии я не могу раскаиваться. В известном смысле могу сказать, что его я сохранил «даже и до дня сего» и хочу сохранить до конца своих дней, – верность началам свободы и хранения человеческого достоинства, с непримиримостью ко всякому «тоталитаризму». Здесь я хочу остаться в рядах русской «прогрессивной» (не хочу отрицать также и этого слова) общественности.

Однако именно на этих путях, общественного и государственного самоопределения, меня ждали наибольшие трудности и искушения, особенно в отношении к священной царской власти. Здесь я сразу и всецело стал на сторону революции с её борьбой против «царизма» и «самодержавия». Это явилось совершенно естественным, что с утратой религиозной веры идея священной царской власти с особым почитанием помазанника Божия для меня испарилась, и хуже того, получила отвратительный, невыносимый привкус казёнщины, лицемерия, раболепства. Я возненавидел её, в единомыслии со всею русскою революцией, и постольку разделяю с нею и весь грех её перед Россией. Однако грех этот состоит не столько в свободолюбии и в этом смысле революционности, сколько в нигилизме и историческом своеволии, в последнем счёте, самочинии с отсутствием чувства меры. Во всяком случае, вся гамма монархических чувств, если и была когда-нибудь хотя бы в малой степени мне знакома, быстро во мне испарилась. Я ещё помню из отрочества, как я десятилетним мальчиком горестно переживал убийство Александра II, со всей трогательностью этой кончины, ещё усиливавшейся обликом Царя-освободителя. Однако этот облик был совершенно вытеснен из памяти сердца политическим обликом его преемника и всем общим характером царствования Александра III. Этот режим я переживал с дней юности своей со всей непримиримостью, и вся связь «православия с самодержавием», как она тогда проявлялась, была для меня великим и непреодолимым соблазном не только политическим, но и религиозным. В таком же настроении встречено было мною и вступление на престол его преемника, с речью о «бессмысленных (беспочвенных) мечтаниях» (о конституции).

Лишь с началом революции, а вместе с нею всей русской катастрофы, с 1905 года, я стал преодолевать революционные искушения. Вспоминаю следующий символический жест: 18 октября 1905 г. в Киеве я вышел из Политехникума с толпой студентов праздновать торжество свободы, имея в петлице красную тряпицу, как и многие, но, увидав и почувствовав происходящее, я бросил её в отхожее место. И мне открылось Евангелие со следующим текстом в ответ на моё немое вопрошание: «сей род изгоняется молитвой и постом», и однако также не в смысле измены свобод – повторяю, здесь я не могу и не хочу ничему изменять, но в отношении к идее священной власти, которая получила для меня характер политического апокалипсиса, запредельного метаисторического явления Царствия Христова на земле.

Эту свою тоску о «Белом Царе» и любовь к нему я выразил в диалоге «Ночь», написанном в 1918 году уже после падения царской власти.

Однажды всего на краткое мгновение мелькнуло предо мною её мистическое видение.

Это было при встрече Государя. Я влюбился тогда в образ Государя и с тех пор носил его в сердце, но это была – увы! – трагическая любовь: «белый царь» был в самом чёрном окружении, чрез которое он так и не мог прорваться до самого конца своего царствования.

Как трагично переживал я надвигающуюся революцию и отречение от престола, как я предвидел с самого этого дня всю трагическую судьбу и Государя, и его семейства!

Долгое время я бредил мыслью о личной встрече с Государем, в которой бы хотел выразить ему все царелюбивые, но и свободолюбивые свои идеи и молить его о спасении России. Но это был только мечтательный бред, которому не соответствовала никакая действительность. История уже сказала свой приговор. То был мой личный апокалипсис, – был и есть – но историческая и церковная действительность – увы! – были тогда страшны, но не «апокалиптичны», в смысле свершений, а только в смысле трагических путей своих, которыми и пошла через революцию в советчину, к дальнейшим, ещё неявленным и неразгаданным судьбам Россия.

Но возвращаюсь к своим собственным судьбам в «интеллигентщине».

Я оказался ею отравлен чрез такое привитие этого яда, которому я бессилен был оказать противодействие. Рок мой состоял в том, что в том возрасте, когда во мне пробудилась критическая мысль, я находился в среде некультурной или, лучше сказать, внекультурной, и это делало меня в известной степени беззащитным перед ядами интеллигентщины, но вместе и лишённым её благ и вообще культурного воспитания.

Я находился в известном смысле в состоянии первоначальной невинности, святого варварства.

Когда же столкнулся с ревизионным сомнением, которое порождалось во имя культуры и свободы, я оказался пред ним совершенно беззащитным, да и обнажённым. Иной культуры, кроме интеллигентской, в её довольно упрощённой форме политической революционности (даже ещё не социальной) я не знал. В этом отношении моя личная судьба в безбожии всё-таки отличается от судеб других моих спутников жизни, которые, происходя из культурной среды (Водовозов, Струве), могли быть и по-иному ответственны за своё мировоззрение.

Я оказался отрочески беспомощен перед неверием и в наивности мог считать (на фоне, конечно, и своего собственного отроческого самомнения), что оно есть единственно возможная и существующая форма мировоззрения для «умных» людей.

Мне нечего было противопоставить и тем защититься от нигилизма. При этом те, довольно примитивные, способы апологетики, вместе с неудовлетворявшими меня эстетическими формами, способны были содействовать этому переходу от православия к… нигилизму. Словом, он совершался как-то в кредит, умственно безболезненно, ребячески.

Вероятно, я сразу испугался твердыни нигилизма в его «научности», а вместе с тем сразу почувствовал себя польщённым тем, чтобы быть «умным» в собственных глазах.

В этом, повторяю, была своя правда и честность, искание истины, хотя и беспомощное и ребяческое.

Я сдал позиции веры не защищая.

Впрочем, моя вера и не была никогда ранее (да и не могла быть по моему возрасту) таким мировоззрением, которое допускало бы для себя и интеллектуальную защиту. Она была для меня жизнью, мироощущением гораздо больше, чем учением, хотя, конечно, св. Евангелие, некоторые жития святых (например, Марии Египетской) трогали сердце и исторгали из него сладкие звуки, но это было заглушено мефистофельским шипением нигилизма.

Дальше с раз принятой установкой оно стало уже само собой развиваться и укрепляться вместе с моим собственным развитием, умственным и научным, протекавшим притом в интеллигентской среде, которой не были свойственны религиозные переживания и вопрошания, но, напротив, религиозный нигилизм являлся само собою разумеющейся аксиомой мировоззрения.

Так продолжалось долгие годы, доколе не пришло время прорасти зерну моей собственной души, и этот росток властно проложил себе путь в чуждой и враждебной среде.

Сейчас мне самому является чем-то для себя уничижительным, а вместе и непонятным, как мог я так долго духовно спать или находиться в духовно обморочном состоянии. Этот период религиозной пустоты представляется мне сейчас самым тяжёлым временем моей жизни именно по своей религиозной бессознательности. Очевидно, мне предстояло изжить до дна всю пустоту интеллигентщины и нигилизма, со всей силой удариться об эту каменную стену, отчего почувствовалась, наконец, невыносимая боль.

Теперь, озирая свою жизнь уже из начала 8-го десятилетия, зная её долготу, я вижу, что темпы её свершений вообще были соразмерны этой продолжительности. Для того чтобы пережить данное духовное состояние в пропорциях долголетней жизни, очевидно соответствовала и большая замедленность духовных процессов, которая не соответствовала бы жизни более краткой.

Однако, если я воспринял нигилизм без боя, это не значило, чтобы я это пережил безболезненно. Совсем напротив, теперь я вижу, как я никогда не мирился с ним, нося его как платье с чужого плеча, доколе не найдено было мною собственное. Да и вообще это мой переход не от веры к неверию, но с одной своей веры к другой, чужой и пустой, но всё-таки вере, имеющей для себя свои собственные святыни. Эта верность вере, призвание к вере и жизнь по вере (если и греховная даже в отношении к ней, то во всяком случае судимая её собственным, имманентным судом) – есть основной факт моей жизни, который мне хотелось бы установить и утвердить именно пред лицом моего неверия.

Человек есть вообще верующее существо, призванное к вере и к жизни по вере. Но не все сознают это с равной степенью ясности. Для меня же это открылось с такой полной очевидностью именно потому, что имея, может быть, по левитству своему, особую призванность к вере, в свете её, загоревшемся во мне, и на протяжении всей жизни в вере, являюсь способен ощутить в себе и оценить во всей силе этот основной факт веры и неверия, познать как особый образ или разновидность веры. Такова была психология моего неверия.

Дважды я переживал потерю веры, как общий жизненный кризис, настолько, что однажды во мне раздались мысли о самоубийстве на религиозной почве, т. е. утрачивался и смысл жизни вместе с потерей веры. Этого не было в отрочестве в ранний период неверия, но проявилось с неожиданной и большой силой на грани юности. Бессознательное религиозное вдохновение подавалось мне даже в период безверия, веяние смерти, её благодать с откровением потустороннего мира. Наряду с этим, и самый характер моего неверия не был состоянием религиозной пустоты и индифферентизма, но вера в «прогресс» человечества. Она включала не только определённую этику, но и эсхатологию. Моё неверие было существенно эсхатологично. Оно знало свои восторги веры.

Я вспоминаю такие минуты некоего как бы пророческого вдохновения, когда свои видения грядущего человеческого прогресса я невольно облекал в образы жизни в Боге: люди будут как боги, говорил я себе (кажется, и другим) с юным горением сердца и, разумеется, без всякого оттенка богоборчества или кощунства. Напротив, то было бессознательное видение истины богочеловечества, которое во мне всегда просилось наружу, искало для себя выхода. Но выход этот должен быть найден достойно, а этого я не умею найти. И так создавался духовный плен. Найти же себя в православии, которое было для меня родным, мешал, кроме моей юношеской гордости, его «зрак раба», культурное убожество и историческая бескрылость «исторической церкви», пойти же на открытую борьбу с интеллигентщиной не находилось сил.

Таким образом, я оказался уже в начале своего жизненного пути между двух миров, не будучи способен слиться ни с одним из них, двух станов гость случайный.

Так предопределилась судьба всей моей жизни, пока ещё в смутных первообразах: чужой среди своих, свой среди чужих, а в сущности нигде не свой… Один в поле не воин, но всегда и везде один…

 

3

«Мне шёл 24-й год, но уже почти десять лет в душе моей подорвана была вера, и, после бурных кризисов и сомнений в ней воцарилась религиозная пустота. Душа стала забывать религиозную тревогу, погасла сама возможность сомнений, и от светлого детства оставались лишь поэтические грёзы, нежная дымка воспоминаний, всегда готовая растаять.

О, как страшен этот сон души, ведь от него можно не пробудиться за целую жизнь!

Одновременно с умственным ростом и научным развитием душа неудержимо и незаметно погружалась в липкую тину самодовольства, самоуважения, пошлости. В ней воцарялись какие-то серые сумерки, по мере того как всё более потухал свет детства. И тогда неожиданно пришло то… Зазвучали в душе таинственные зовы, и ринулась она к ним навстречу…

Вечерело. Ехали южною степью, овеянные благоуханием медовых трав и сена, озолоченные багрянцем благостного заката. Вдали синели уже ближние Кавказские горы. Впервые видел я их. И, вперяя жадные взоры в открывавшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупою, молчаливою болью в природе видеть лишь мёртвую пустыню под покрывалом красоты, как под обманчивой маской; помимо собственного сознания, она не мирилась с природой без Бога.

И вдруг в тот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: а если есть… если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, но Он, благой и любящий Отец, Его риза, Его любовь…

Сердце колотилось под звуки стучавшего поезда, и мы неслись к этому догоравшему золоту и к этим сизым горам. И я снова старался поймать мелькнувшую мысль, задержать сверкнувшую радость…

А если… если мои детские, святые чувства, когда я жил с Ним, ходил перед лицом Его, любил и трепетал от своего бессилия к Нему приблизиться, если мои отроческие горения и слезы, сладость молитвы, чистота моя детская, мною осмеянная, оплёванная, загаженная, если всё это правда, а то, мертвящее и пустое, слепота и ложь?

Но разве это возможно, разве не знаю я ещё с семинарии, что Бога нет, разве вообще об этом может быть разговор, могу ли я в этих мыслях признаться даже себе самому, не стыдясь своего малодушия, не испытывая панического страха перед «научностью» и её синедрионом?

О, я был, как в тисках, в плену у «научности», этого вороньего пугала, поставленного для интеллигентской черни, полуобразованной толпы, для дураков.

Как ненавижу я тебя, исчадие полуобразования, духовная чума наших дней, заражающая юношей и детей! И сам я был тогда заражённый, и вокруг себя распространял ту же заразу…

Закат догорел. Стемнело. И то погасло в душе моей вместе с последним его лучом, так и не родившись, – от мёртвости, от лени, от запуганности. Бог тихо постучал в моё сердце, и оно расслышало этот стук, дрогнуло, но не раскрылось… И Бог отошёл. Я скоро забыл о прихотливом настроении степного вечера. И после этого стал опять мелок, гадок и пошл, как редко бывал в жизни.

Но вскоре опять то заговорило, но уже громко, победно, властно.

И снова вы, о горы Кавказа!

Я зрел ваши льды, сверкающие от моря до моря, ваши снега, алеющие под утренней зарёй, в небо вонзались эти пики, и душа моя истаивала от восторга. И то, что на миг лишь блеснуло, чтобы тотчас же погаснуть в тот степной вечер, теперь звучало и пело, сплетаясь в торжественном, дивном хорале.

Передо мной горел первый день мироздания.

Всё было ясно, всё стало примирённым, исполненным звенящей радости.

Сердце готово было разорваться от блаженства.

Нет жизни и смерти, есть одно вечное, неподвижное днесь.

Ныне отпущаеши, звучало в душе и в природе.

И нежданное чувство ширилось и крепло в душе: победы над смертью. Хотелось в эту минуту умереть, душа просила смерти в сладостной истоме, чтобы радостно, восторженно изойти в то, что высилось, искрилось и сияло красотой первоздания.

Но не было слов, не было Имени, не было «Христос Воскресе!», воспетого миру и горным высям. Царило безмерное и властное Оно, и это «Оно» фактом бытия своего, откровением своим испепеляло в этот миг все преграды, все карточные домики моей «научности».

Я не знал и не понимал тогда, что сулила мне эта встреча. Жизнь дала новый поворот, апокалипсис стал превращаться во впечатления туриста, и тонкой плёнкой затягивалось пережитое. Но то, о чём говорили мне в торжественном сиянии горы, вскоре снова узнал я в робком и тихом девичьем взоре, у иных берегов, под иными горами. Тот же свет светился в доверчивых, испуганных и кротких полудетских глазах, полных святыни страдания. Откровения любви говорили об ином мире, мною утраченном…

Пришла новая волна упоения миром.

Вместе с «личным счастьем» первая встреча с «Западом» и первые пред ним восторги: «культурность», комфорт, социал-демократия…

И вдруг неожиданная, чудесная встреча: Сикстинская Богоматерь в Дрездене, Сама Ты коснулась моего сердца и затрепетало оно от Твоего зова.

Проездом спешим осенним туманным утром, по долгу туристов, посетить Цвингер, с знаменитой его галереей. Моя осведомлённость в искусстве была совершенно ничтожна, и вряд ли я хорошо знал, что меня ждёт в галерее. И там мне глянули в душу очи Царицы Небесной, грядущей на облаках с Предвечным Младенцем. В них была безмерная сила чистоты и прозорливой жертвенности, – знание страдания и готовность на вольное страдание, и та же вещая жертвенность виделась в недетски мудрых очах Младенца. Они знают, что ждёт Их, на что Они обречены, и вольно грядут Себя отдать, совершить волю Пославшего: Она «принять орудие в сердце», Он – Голгофу…

Я не помнил себя, голова у меня кружилась, из глаз текли радостные и вместе горькие слёзы, а с ними на сердце таял лёд, и разрешался какой-то жизненный узел. Это не было эстетическое волнение, нет, то была встреча, новое знание, чудо… Я (тогда марксист) невольно называл это созерцание молитвой и всякое утро, стремясь попасть в Цвингер, пока никого ещё там не было, бежал туда, пред лицо Мадонны, «молиться» и плакать, и немного найдётся в жизни мгновений, которые были бы блаженнее этих слёз…

Я возвратился на родину из-за границы потерявшим почву и уже с надломленной верой в свои идеалы. Земля ползла подо мной неудержимо. Я упорно работал головой, ставя «проблему» за «проблемой», но внутренне мне становилось уже нечем верить, нечем жить, нечем любить. Мною владела мрачная герценовская резиньяция…

Но чем больше изменяли мне все новые боги, тем явственнее подымались в душе как будто забытые чувства: словно небесные звуки только и ждали, когда даст трещину духовная темница, мною самим себе созданная, чтобы ворваться к задыхающемуся узнику с вестью об освобождении.

Во всех моих теоретических исканиях и сомнениях теперь всё явственнее звучал один мотив, одна затаённая надежда – вопрос: а если?

И то, что загорелось в душе впервые со дней Кавказа, всё становилось властнее и ярче, а главное – определённее: мне нужна была не «философская идея Божества», а живая вера в Бога, во Христа и Церковь. Если правда, что есть Бог, значит, правда всё то, что было мне дано в детстве, но что я оставил. Таков был полусознательный религиозный силлогизм, который делала душа: ничего или… всё, всё до последней свечечки, до последнего образка…

И безостановочно шла работа души, незримая миру и неясная мне самому.

Памятно, как бывало на зимней московской улице, на людной площади, – вдруг загорался в душе чудесный пламень веры, сердце билось, глаза застилали слёзы радости.

В душе зрела «воля к вере», решимость совершить, наконец, безумный для мудрости мира прыжок на другой берег, «от марксизма» и всяческих следовавших за ним измов к… православию…

О, да, это, конечно, скачок к счастью и радости, между обоими берегами лежит пропасть, надо прыгать. Если придётся потом для себя и для других «теоретически» оправдывать и осмысливать этот прыжок, потребуется много лет упорного труда в разных областях мысли и знания, и всего этого будет мало, недостаточно. А для того, чтобы жизненно уверовать, опытно воспринять то, что входит в православие, вернуться к его «практике», нужно было совершить ещё долгий, долгий путь, преодолеть в себе многое, что налипло к душе за годы блужданий.

Всё это я отлично сознавал, не теряя трезвости ни на минуту. И тем не менее в сущности вопрос был уже решён, с того берега смотрел я на предстоящий мне путь, и радостно было сознавать это.

Как это совершилось и когда – кто скажет?

Кто скажет, как и когда зарождается в душе любовь и дарит ей своё прозрение?

Но с некоторого времени я со всею уверенностью узнал, что это уже совершилось.

И от того времени протянулась золотая цепь в душе.

Однако шли годы, а я всё ещё томился за оградой и не находил в себе сил сделать решительный шаг, – приступить к таинству покаяния и причащения, которого всё больше жаждала душа.

Помню, как однажды, в Чистый четверг, зайдя в храм, увидел я (тогда «депутат» Государственной Думы) причащающихся под волнующие звуки: «Вечери Твоя Тайныя..» Я в слезах бросился вон из храма и плача шёл по московской улице, изнемогая от своего бессилия и не-достоинства. И так продолжалось до тех пор, пока меня не восторгла крепкая рука…

Осень. Уединённая, затерянная в лесу пустынь. Солнечный день и родная северная природа. Смущение и бессилие по-прежнему владеют душой. И сюда приехал, воспользовавшись случаем, в тайной надежде встретиться с Богом.

Но здесь решимость моя окончательно меня оставила…

Стоял вечерню бесчувственный и холодный, а после неё, когда начались молитвы «для готовящихся к исповеди», я почти выбежал из церкви, «изшед вон, плакался горько».

В тоске шёл, ничего не видя вокруг себя, по направлению к гостинице и опомнился… в келье у старца.

Меня туда привело: я пошёл совсем в другом направлении вследствие своей всегдашней рассеянности, теперь ещё усиленной благодаря подавленности, но в действительности – я знал это тогда достоверно – со мной случилось чудо…

Отец, увидав приближающегося блудного сына, ещё раз сам поспешил ему навстречу.

От старца услышал я, что все грехи человеческие как капля перед океаном милосердия Божия.

Я вышел от него прощённый и примирённый, в трепете и слезах, чувствуя себя внесённым словно на крыльях внутрь церковной ограды.

В дверях встретился с удивлённым и обрадованным спутником, который только что видел меня, в растерянности оставившего храм. Он сделался невольным свидетелем совершившегося со мной. «Господь прошёл», – умилённо говорил он потом…

И вот вечер, и опять солнечный закат, но уже не южный, а северный. В прозрачном воздухе резко вырисовываются церковные главы, и длинными рядами белеют осенние монастырские цветы. В синеющую даль уходят грядами леса. Вдруг среди этой тишины, откуда-то сверху, словно с неба, прокатился удар церковного колокола, затем всё смолкло, и лишь несколько спустя он зазвучал ровно и непрерывно. Звонили к всенощной. Словно впервые, как новорождённый, слушал я благовест, трепетно чувствуя, что и меня зовёт он в церковь верующих.

И в этот вечер благодатного дня, а ещё более на следующий, за литургией, на всё глядел я новыми глазами, ибо знал, что и я призван, и я во всём этом реально соучаствую: и для меня и за меня висел на древе Господь и пролил пречистую Кровь Свою, и для меня здесь руками иерея уготовляется святейшая трапеза, и меня касается это Евангелие, в котором рассказывается о вечери в доме Симона прокажённого и о прощении много возлюбившей жены – блудницы, и мне дано было вкусить святейшего Тела и Крови Господа моего…»

 

4

Следующий факт биографии этого удивительного человека сопряжён с тяжелейшим семейным горем – смертью сына Ивашечки. И всё, что будет сказано ниже, надо принимать как самое сокровенное, самое интимное, сказанное даже и не людям, а самому Богу в тяжелейший период жизни.

Вот эти слова:

«…Я не хочу прощать небу его страданий, его распятия. Как я могу простить то, чего я не умею понять. И я не должен прощать, ибо Бог осудил ведь своих «адвокатов» около Иова, которые всё объяснили и обо всём рассудили. Мне казалось, – кажется и теперь, чрез много лет спустя, – что Бог и не хотел от меня лёгкого примирения, ибо и я должен был принять орудие в сердце.

Нелегка ты, жертва Авраама, не из благополучной, но из растерзанной души исторгался перед лицом невинной жертвы вопль мой: прав Ты, Господи, и правы суды Твои!

А я это говорил всем сердцем своим. О, я не бунтовал и не роптал, ибо жалок и малодушен был бы бунт, но я не хотел мириться, ибо постыдно было бы и примирение.

Отец молча ответил мне: у изголовья его тела стало Распятие Единородного Сына.

И я услышал этот ответ и склонился перед ним, но неповинные страдания и чей-то сарказм густым, непроницаемым облаком легли между Распятием и его телом, и – я твердо знаю это – здесь, в этом облаке, тайна и моей собственной жизни. Знал я и тогда, что очень легко, соблазнительно легко постараться забыть об этом облаке, обойти его как-нибудь, – ведь неприятно же носить в душе нечто совсем непонятное, да и пристойнее жить в мире с важными особами… Иначе же – только подвигом, крестом целой жизни могу я рассеять это облако, – оно может рассеяться, это я тоже знал достоверно, оно есть тень моего собственного греха, но ведь я сам распял его своими грехами. И об этом говорил он мне в ту голгофскую ночь: «неси меня, папа, кверху, – пойдём с тобою кверху». О, пойдём, пойдём, дитя моё, мой вождь, учитель, ангел-хранитель мой!

Но здесь начинается невыразимое словом…

Святой мой, у святыни мощей твоих, у чистого твоего тела, белый мой, светлый мальчик, узнал я, как говорил Бог, понял, что значит: Бог сказал!

В новом, никогда доселе не ведомом ясновидении сердца – вместе с крестной мукой сходила в него небесная радость, и с тьмою богооставленности в душе воцарялся Бог. Сердце моё отверзлось на боль и муку людей, – перед ним раскрывались доселе чуждые и потому закрытые сердца с болью и горем. Единственный раз в жизни понимал я, что значит любить не человеческой, себялюбивой и корыстной любовью, но божескою, как Христос нас любит. Как будто завеса, отделявшая меня от других, спала, и мне открылся в сердцах их весь мрак, горечь, обида, озлобление, страдание. И в несказанном восторге, исступлении, самозабвении говорил я тогда, – ты помнишь это, мой белый, говорил я: мне Бог сказал, и также просто, и тебя слыша, прибавлял, что и ты мне сказал. И Бог говорил мне тогда, и ты говорил. О, теперь я живу опять во мраке и холоде, и лишь по памяти могу говорить об этом, но я уразумел, что это значит: Бог сказал.

Тогда раз и навсегда я узнал, что Бог действительно, говорит, а человек слышит и – не испепеляется. Я знаю теперь, как Бог говорит пророкам.

О, ангел мой светлый!

Это может показаться безумием и самоослеплением, хулой и кощунством, но ведь Ты же знаешь, что это не так, Тебе я не могу сказать неправды. Я знал тогда с последней достоверностью, что Бог говорил мне, и так говорил Он и пророкам. О, иное и иначе говорил пророкам, и они были иные, – неизмеримую бездну между мною и ими знал и ощущал я тогда, не меньше знаю и теперь. Но Бог – один, и Его безмерное к нам снисхождение одинаково, и пусть между моей тёмной, греховной душой и святою душою пророка лежит великая бездна, но ведь ещё неизмеримее та бездна, которая лежит между Богом и всякою тварью, – и как тварь ведь и я, и пророки – одно, и Он говорит твари… Забыть это и усомниться после этого значит для меня умереть духовно. Можно потерять своё сокровище, испугаться перед его защитой, но и недостойно брошенное и утраченное, оно есть всё-таки сокровище…

«Вем человека о Христе, который вознесён был на третье небо» – читали ли эти слова? Задумывались ли, что они означают? Если это не бред или самообман, если правда то, что здесь написано, и было, как написано, то что же это значит для видавшего, каким взором должен был он смотреть на мир после виденного, когда небо открылось!..

О, мой светлый, мой белый мальчик! Когда несли мы тебя на крутую гору, и затем по знойной и пыльной дороге вдруг свернули в тенистый парк, словно вошли в райский сад; за неожиданным поворотом сразу глянула на нас своими цветными стёклами ждавшая тебя, как ты прекрасная, церковь. Я не знал её раньше, и как чудесное видение предстала она, утонувшая в саду под сенью старого замка.

Мать твоя упала с криком: «небо раскрылось». Она думала, что умирает и видит небо…

И небо было раскрыто, в нём совершался наш апокалипсис. Я чувствовал, видел почти восхождение твоё. Обступили тебя олеандры, розовые и белые, как райские цветы, только того и ждавшие, чтобы склониться над тобою, стать на страже у твоего гроба… Всё становилось понятно, вся мука и зной растворились, исчезли в небесной голубизне этой церкви. Мы думали, что только там, внизу, в зное, происходят события, и не знали, что есть эта высь, а оказывается – здесь ждали… И глубоко внизу, вдали остались зной, муки, стенания, смерть, – на самом же деле не это было, потому что есть то, и теперь раскрыто…

Шла литургия. Не знаю, где она совершалась, на земле или на небе…

«Ангельскими невидимо дориносима чинами» – привычные, уже примелькавшиеся святые слова… но кто это в алтаре направо… разве не сослужитель небесный? А эти странные демонские лики, с такой неведомой мне, превосходящей моё воображение злобою на меня смотрящие и… тоже из алтаря… Но не боюсь я вас, ибо к небу он восходит, мой белый мальчик, и вы бессильны перед его защитою, пред его светом…

Слушаю «апостол» о воскресении и всеобщем внезапном изменении… и впервые понимаю, что это так и будет и как это будет.

Нужно ли верить, что литургия совершается в сослужении ангелов, когда я это… видел?

Не так же ли видел ангела священник Захария около кадильного алтаря, или сослужащий с преподобным Сергием видел ангела, литургисающего с ним, как повествует его житие?

Но и здесь не дерзновенно ли, возможно ли делать такие сопоставления?

Должно. Ибо не себя ведь, не темноту свою греховную сравниваем мы, но виденное по Божественному усмотрению…

Так вот к чему звал меня этот звон с высоты, который так настойчиво слышался мне в то лето. Ты пришёл к нам в Рождественскую ночь, под звон колоколов, славивших родившегося Христа. Духовное твоё рождение совершилось в день празднования собора Крестителя, «величайшего между рожденными женою», Господня Предтечи, к его лику принадлежишь ты, вестник небес. И мнится и верится, станешь ты у смертного изголовья с печалью молчаливого укора иль с радостью вечного свидания, светозарным ангелом смерти».

 

5

«Жизнь даётся один раз человеку, и в этом смысле дорога и интересна всякая жизнь. Индивидуальность есть как бы окно, чрез которое зрится поток жизни, и личная судьба есть рамка, в которой она оформляется, дробится, конкретизируется. То важное, дивное и страшное, чему суждено было стать свидетелями и участниками людям нашего поколения, каждым испытано и пережито по-своему. И в этом – оправдание и вместе побуждение рассказать о пережитом каждым по-своему. Это же понуждение испытываю я теперь, когда волею судеб прервалась временно линия моей жизни, и я оказался выброшен из пределов России.

Отрезок времени от начала революции лежит предо мною, если не законченным внутренне, то оборванным, как обрывается всякая жизнь. И невольно хочется посмотреть на него извне и изнутри как на целое, ещё раз пережить и понять.

Однако я чувствую себя не в силах писать воспоминания.

В своё время я делал заметки в потаённой книге сердца, род интимного дневника. Но его нет со мной, как нет вообще никаких материалов, а надорванная и ослабевшая память не помогает. К тому же никогда у меня не было ни интереса, ни вкуса к конкретному, к действительности, такова моя слабость и моё свойство. События всегда воспринимались мною в виде звуковых или красочных нитей определённого колорита и насыщенности, но я не имел ни умения, ни вкуса разлагать их на конкретности. При этом сам я, как ввиду личной слабости, так и ввиду особого своего отношения к современности, в которой почему-то всегда оказываюсь не современным, чужим в трагическом разладе, не принимал активного участия в событиях, был ими влеком, но не делал их, созерцал и чувствовал, но не был деятелем, по крайней мере, в смысле внешнего исторического делания.

Пусть так. Но ведь и то, что совершалось в душах людей, имеет право на такое же внимание, как внешние события. И события в душах, в известном смысле, важнее и существеннее внешних событий. Попытаюсь и я закрепить те, бледнеющие уже, нити своих воспоминаний о том, как революция, происходившая извне, протекла в моей душе и отражалась в моих судьбах.

Но я чувствую потребность сделать здесь нечто вроде пролога – о себе, о том, что я был и чем стал к тому времени, когда грянула мировая война, а за ней и революция.

Революцию я пережил трагически, как гибель того, что было для меня самым дорогим, сладким, радостным в русской жизни, как гибель любви. Да, для меня революция именно и была катастрофой любви, унесшей из мира её предмет и опустошившей душу, ограбившей её. Пусть смеются над этой трагической эротикой, которая всё время составляла «ошибкой в оценке объекта», пока не погиб сам объект. Однако это было так.

В предреволюционной России был такой безумец, который носил в сердце стыдливую и до конца никогда не высказанную трагику любви, которая всё время и попиралась её объектом. И эти объектом был царь. Я любил царя, хотел Россию только с царём, и без царя Россия была для меня не Россия.

Первое движение души – даже полусознательное, настолько оно было глубоко, – когда революция совершилась и когда по-прежнему раздавались призывы: война до победного конца, было таково: но зачем же, к чему теперь победа без царя? Зачем же нам Царьград, когда нет царя? Ведь для царя приличествовал Царьград, он был тот первосвященник, который мог войти в этот алтарь, он и только он один. И мысль о том, что в Царьград может войти Временное Правительство с Керенским, Милюковым, была для меня так отвратительна, так смертельна, что я чувствовал в сердце холодную, мертвящую пустоту.

Я не был «монархистом» в политически-партийном смысле, как есть и были они в России, и вообще я никого почти не знал, с кем мог бы разделить эти чувства мистической любви. Но у меня было на душе так, как бывает, когда умирает самое близкое, дорогое существо, после безнадёжной продолжительной болезни. Однако подобно тому, как здесь же бывает, испытывалось и облегчение, потому что агония любви моей была невыносима, она парализовала во мне всякую активность.

В сущности, агония царского самодержавия продолжалась всё царствование Николая II, которое всё было сплошным и непрерывным самоубийством самодержавия. Теперь, после всего, что мы уже знаем о царе и об его царствовании, это выступает с новой очевидностью. Раньше могло казаться, что революцию сделали революционеры, – и это верно в том смысле, что «такую», т. е. интеллигентскую, революцию сделали действительно революционеры во имя своей интеллигентщины, но это лишь «как». К несчастью, революция была совершена помимо всяких революционеров самим царём, который влёкся неудержимой злой силой к самоубийству своего самодержавия, влёкся чрез Ялу, Порт-Артур и Цусиму, чрез все бесчисленные зигзаги своей политики и последний маразм войны.

Я ничего не мог и не хотел любить, как царское самодержавие, царя, как мистическую, священную Государственную власть, и я обречён был видеть, как эта теократия не удалась в русской истории и из неё уходит сама, обмирщившись, подменившись и оставляя своё место… интеллигентщине.

И теперь только я вижу и понимаю, что эта неудача была глубже и радикальнее, чем я её тогда умел видеть.

Самоубийство самодержавия, в котором политические искажения в своевольном деспотизме соединились с мистическими аберрациями в Распутине и даже семейным психозом в царице, не имели виновника в Николае II, ни в его семье, которые по своим личным качествам были совершенно не тем, чем сделал их престол. Это самоубийство было предопределено до его рождения и вступления на престол, – здесь античная трагедия без личной вины, но с трагической судьбой: Эдип должен убить отца и жениться на матери, хочет он этого или не хочет. Николай II с теми силами ума и воли, которые ему были отпущены, не мог быть лучшим монархом, чем он был: в нём не было злой воли, но была государственная бездарность и в особенности страшная в монархе черта – прирождённое безволие.

Но разве он сам восхотел престола и от его ли воли зависело то, что он на нём унаследовал?

Но такой, как он был, он мог только губить и Россию, и самодержавие. И добавлю ещё: разве не правого он восхотел, когда он, теократический царь, как это он верно и глубоко понял в царском сердце своём (вопреки всем окружающим, хотевшим видеть в нём только политического монарха, самодержавного императора), взыскал вдохновения свыше, духа пророчественного, и обрёл его… в Распутине…

И, однако, неудача самодержавия в лице Николая II была настолько велика, непоправима, что она обрекала того, кто мог и хотел любить только самодержавие, понятое как государственная вселенская идея, на ежечасное умирание.

И притом в повседневной жизни эта неудача измельчалась, она разменивалась и дробилась, принимала вид пошлый, жалкий и ничтожный. Царя можно было любить только в уединении, но всякая встреча в действительности оскорбляла и ранила, приносила миллион терзаний. Вместе с тем глубоким мистическим чувством, которое даёт только зрячая любовь, я видел и знал, что неудача самодержавия есть неудача России и гибель царства есть гибель и России. Я это знал и думал до революции, я это теперь со всей ответственностью исповедую и утверждаю, и потому я не хотел революции, когда все её хотели, и плакал, когда все радовались, я хоронил, когда все стремились к новому браку…

Сделаю здесь небольшое отступление, чтобы сказать, как и когда появилось у меня это «шестое чувство».

 

6

«Всю свою молодость и сознательную жизнь до первой революции я был непримиримым врагом самодержавия, я его ненавидел, презирал, гнушался им, как самым бессмысленным, жестоким пережитком истории. Самодержавие – это полиция, жандармы, тюрьма, ссылка, придворные, ни для кого не нужные и не интересные приёмы и парады и убийственная жестокость к русскому народу. Всю гамму интеллигентской непримиримости к самодержавию я изведал и пережил. В студенчестве я мечтал о цареубийстве (хотя, разумеется, меня начинало трясти уже при мысли об исполнении акта), когда я вступил на путь религии, самодержавие казалось мне главнейшим религиозным врагом, с которым связана основная ложь нашей церковности. И в своих мыслях и чувствах я не находил никакого подхода к тому, чтобы можно было мистически познать и признать самодержавие.

В подготовке революции 1905 года участвовал и я, как деятель Союза Освобождения, и я хотел так, как хотела и хочет вся интеллигенция, с которой я чувствовал себя в разрыве в вопросах веры, но не политики. В Киеве, где я профессорствовал эти годы (1901–1906), я занимал вполне определённую политическую позицию.

И так шло до 17 октября 1905 года.

Этот день я встретил с энтузиазмом почти обморочным, я сказал студентам совершенно безумную по экзальтации речь (из которой помню только первые слова: «века сходятся с веками») и из аудитории Киевского политехникума мы отправились на площадь («освобождать заключённых борцов»). Все украсились красными лоскутками в петлицах, и я тогда надел на себя красную розетку, причём, делая это, я чувствовал, что совершаю какой-то мистический акт, принимаю род посвящения.

На площади я почувствовал совершенно явственно влияние антихристова духа: речи ораторов, революционная наглость, которая бросилась прежде всего срывать гербы и флаги, – словом, что-то чужое, холодное и смертоносное так оледенило мне сердце, что, придя домой, я бросил свою красную розетку в ватерклозет. А в Евангелии, которое открыл для священногадания, прочёл: сей род (какой род, я тогда ещё не умел распознать) изгоняется молитвой и постом. Но тогда для меня ясно было присутствие сего рода, от которого вечером того же дня начались в Киеве погромы, только в том чёрном стане, но не в этом с красной петлицей.

Однако развернувшаяся картина революции очень скоро показала, что представляет собою революция как духовная сущность. И я уже с этого времени отделился от революции и отгородился от неё утопической и наивной мыслью о создании христианского освободительного движения, для чего нужно создать «Союз христианской политики» (ранний прототип «живой церкви»).

Я постиг мертвящую сущность революции, по крайней мере русской, как воинствующего безбожия и нигилизма. До сих пор я кое-как старался зажимать себе нос, чтобы не слышать этого трупного запаха. С революцией было нам не по пути, потому что, пока Россией правила чёрная сотня, казалось оправданным бытие красной сотни.

Постепенно, по мере того как выявлялась духовная сущность русской революции в истории 1905–1907 гг., для меня становилась невозможна всякая связь с ней. Становилось очевидно, что революция губит и погубит Россию.

Но не менее ясно было для меня тогда, что её не менее верно губит и самоубийца на престоле, первый деятель революции, Николай II.

И из этого рокового кольца революции, в котором боговенчанный монарх в непостижимом ослеплении и человеческом слабоволии подавал руку революции, казалось, не было выхода. Слишком страшно было думать всерьёз и говорить о гибели России, тем более что всё ещё оставалась надежда найти внереволюционный, свободный от красной и чёрной сотни культурный центр, опираясь на который можно было бы освободить царя от революции (тогда мы ещё не знали, что революция имеет неотразимую силу на него через ближайшего ему человека – любящую, преданную жену, ибо царица Александра оказалась в полном смысле слова роковой революционеркой, что она дала революции проникнуть во святая святых царя и утвердиться во дворце).

Культурный консерватизм, почвенность, верность преданию, соединяющаяся со способностью к развитию, – таково было это задание, которое и на самом деле оказалось бы спасительным в истории, если бы было выполнено. Впрочем, про себя лично скажу, что, хотя в бытовых и практических отношениях я шёл рука об руку с этим культурным консерватизмом (как он ни был слаб в России), исповедовал почвенность, однако в глубине души никогда не мог бы слиться с этим слоем, который у нас получил в идеологии наиболее яркое выражение в славянофильстве (с осколками славянофильства: Д. Ф. Самариным, И. В. Мансуровым, М. А. Новоселовым, В. А. Кожевниковым и др. я дружил и лично). Меня разделяло общее ощущение мира и истории, какой-то внутренний апокалипсис, однажды и навсегда воспринятый душой, как самое интимное обетование и мечта.

Русские почвенники были культурные консерваторы, хранители и чтители священного предания, они были живым отрицанием нигилизма, но они не были его преодолением, не были потому, что сами они были, в сущности, духовно сыты и никуда не порывались души их, никуда не стремились. Они жили прошлым, если только не в прошлом. Их истина была в том, что прошлое есть настоящее, но настоящее-то не есть только прошлое, но оно есть и будущее, и притом не только будущее, которое есть выявление прошлого чрез настоящее в будущем, т. е. только прошлое, а будущее, как новое рождение. «Се Аз творю все новое». К этому новому рвалась и рвётся, его знает душа.

И это религиозно-революционное, апокалипсическое ощущение «прерывности» (о чём любил философствовать рано ушедший друг наш В.Ф. Эрн) роднит меня неразрывно с революцией, даже – страшно сказать – с русским большевизмом.

Отрицая всеми силами души революционность как мировоззрение и программу, я остаюсь и, вероятно, навсегда останусь «революционером» в смысле мироощущения (да разве такими «революционерами» не были первохристиане, ожидавшие скорого мирового пожара). Но эта «революционность» в русской душе так неразделимо соединилась с «гадаринской бесноватостью», что с национально-государственной и культурной точки зрения она может быть только самоубийственной.

К чему я об этом говорю здесь, в воспоминаниях?

Да потому, что понимание этого со всею ясностью у меня явилось уже в 1906 году и определило собою и мой образ действий, и мировоззрение.

Дореволюционные безумства и наглость 1905 года, совет рабочих депутатов, экспроприации, убийства и, как ответ на это, военно-полевые суды, с жестокостями, с которыми было так же невозможно мириться, как с низостями революции. И, казалось, нет выхода.

Промелькнула первая Государственная Дума: она блеснула своими талантами, но обнаружила полное отсутствие государственного разума и особенно воли и достоинства перед революцией, и меньше всего этого достоинства было в руководящей и ответственной кадетской партии, получившей бесславный конец в Выборге, ибо Выборг был несомненно самоубийством партии, от которого она уже не оправилась. Вечное равнение налево, трусливое оглядывание по сторонам было органически присуще партии и вождям при всех достоинствах и заслугах их в отдельности, и это неудивительно, потому что духовно кадетизм был поражён тем же духом нигилизма и беспочвенности, что и революция. В этом, духовном, смысле кадеты были и остаются в моих глазах революционерами в той же степени, как и большевики, и исключения здесь лишь подтверждают общее правило: насколько те или иные отдельные лица (как П.Б. Струве или П.И. Новгородцев, – не говорю о кадетах, случайных для блока, как А.В. Карташёв) они перерастают свой кадетизм.

Всё дело в религиозном самоопределении, а эту-то сторону по наивности и в революционном ослеплении кадеты оставили в тени, предоставляя его «терпимости», т. е. нигилизму.

Наконец, среди правых руководящую роль задавали погромные элементы либо такого рода консерватизм (например, митрополит Антоний Храповицкий, Грингмут, протоиерей Восторгов), для которого нет никакого просвета ни в настоящем, ни в будущем: это поклонники московщины и деспотизма реакции под маской консерватизма.

Погромщики же (Дубровин и К°) подняли голову и образовали свои боевые дружины. И, однако, они исповедовали православие и народность, которые и я тогда исповедовал, и я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своём же собственном лагере.

В это время образовалась крошечная группа людей, составивших вскоре религиозно-философское общество имени Владимира Соловьёва в Москве.

В то время, около 1905 года, нам всем казалось, что мы-то именно и призваны начать в России новое религиозно-революционное движение (позднее, когда это было уже брошено нами, это было подхвачено и опошлено декламацией Мережковского, который сделал своей теноровой специальностью ноту революция-магия). Это были своего рода «бессмысленные мечтания», которые и обличила жизнь.

В Москве дело не пошло дальше расклеивания революционных прокламаций с крестами, а я лично пытался кликнуть клич на основание «Союза христианской политики» (название, как и идея заимствованы у Владимира Соловьёва), но для этого у меня самым очевидным образом не хватало ни воли, ни умения, ни даже желания, это предпринято было, в сущности, для отписки, ради самообмана. Сам я очень скоро разочаровался и отказался от этой затеи. Позднее, в 1917 году, меня хотели вернуть к ней, аки «пса на блевотину», но у меня не было на это ни малейшего желания.

Под такими воздействиями определялось моё настроение в начале революции. Своей партии я не создал, а примкнуть к кадетам я не хотел и не мог, не теряя своего лица. А в это время надвинулись выборы в первую Думу. Я не имел достаточно характера, чтобы остаться «твёрд, спокоен и угрюм» перед общей сутолокой и предвыборной суетой. Для меня было необходимо пережить Государственную Думу, да и, разумеется, я имел достаточные данные, а потому и обязанность вложить и свои силы в общую работу.

Однако препятствием оказалась партийность.

По вышеуказанным причинам, став боком к революции уже тогда, я не мог примкнуть ни к одной из политических партий, всецело стоявших на почве революционного или контрреволюционного мировоззрения (не говорю об «октябризме», который всегда имел классово-оппортунистическую природу). Между тем попасть в Государственную Думу в Киеве, где я жил и где могла быть выставлена моя кандидатура с большими шансами на успех, не было возможности.

Моя очередь пришла во вторую Государственную Думу, куда и выбран по родной Орловской губернии, как беспартийный («христианский социалист»).

Я получил, наконец, депутатское крещение. Но четырехмесячное сидение в «революционной» Государственной Думе совершенно и окончательно отвратило меня от революции.

Из Думы я вышел таким чёрным, как никогда не бывал. И это было понятно.

Нужно было пережить всю безнадёжность, нелепость, невежественность, никчёмность этого собрания, в своем убожестве даже не замечавшего этой своей абсолютной непригодности ни для какого дела, утопавшего в бесконечной болтовне, тешившего самые мелкие тщеславные чувства. Я не знавал в мире места с более нездоровой атмосферой, нежели общий зал и кулуары Думы, где потом достойно воцарились бесовские игрища советских депутатов. Разумеется, сам я совершенно негоден в депутаты, и потому, может быть, с таким ужасом и вспоминаю эту атмосферу. Однако я сохранил достаточную объективность и бесстрастие, чтобы видеть там происходившее. И нет достаточно сильных слов негодования, разочарования, печали, даже презрения, которые бы мне нужны были, чтобы выразить свои чувства.

И это – спасители России.

Эта уличная рвань, которая клички позорной не заслуживает. Возьмите с улицы первых попавшихся встречных, присоедините к ним горсть бессильных, но благомыслящих людей, внушите им, что они спасители России, к каждому слову их, немедленно становящемуся предметом общего достояния, прислушивается вся Россия, и вы получите 2-ю Государственную Думу.

И какими знающими, государственными, дельными представлялись на этом фоне деловые работники ведомств – «бюрократы».

Одним словом, 2-я Государственная Дума для меня явилась таким обличением лжи революции, что я и политически от неё выздоровел.

Однако я ещё не стал монархистом.

Моё отношение к царю и в Думе оставалось прежним. В мою «почвенность» идея монархии и монархической государственности отнюдь не входила. Вопрос о монархии есть, в существе дела, вопрос любви или нелюбви, а я не любил царя. Мне был гнусен, разумеется, рёв и рычание революционной Думы, но я ощущал как лакейство, когда некоторые члены Думы удостоились царского приёма, где-то с заднего крыльца.

Но, выйдя из Думы, после банкротства революции и разочарования в ней, куда мог я пойти?

В Государственной Думе на меня произвёл сильное впечатление своей личностью, смелостью, своеобразной силой слова (особенно на фоне жалкой брехни) Столыпин. Я совершенно не сочувствовал его политике, но я сохранил веру, что он любит Россию и, в конце концов, не солжёт. И с этой – последней – надеждой я вышел из Таврического Дворца. Это была слабая соломинка, но и она уже гнулась во все стороны.

И здесь была течь. И в этом я убедился с трагической ясностью, когда встретился со столыпинской работой по подготовке выборов в 3-ю Государственную Думу.

Я снова участвовал в орловских выборах, но в Думу уже не пошёл, хотя меня и посылали настойчиво. За время 3-й Думы революция затихла, но зато подняла голову – всё решительнее и решительнее – контрреволюция. Начались ликвидационные процессы, дело Бейлиса и подобное. Россия экономически росла стихийно и стремительно, духовно разлагаясь.

И за это время, каким-то внутренним актом, постижением, силу которого дало мне православие, изменилось моё отношение к царской власти, воля к ней. Я стал, по подлому выражению улицы, царист. Я постиг, что царская власть в зерне своём есть высшая природа власти, не во имя своё, но во имя Божие. Не хочу здесь богословствовать о царской власти, скажу только, что это чувство, эта любовь родилась в душе моей внезапно, молниеносно, при встрече Государя в Ялте, кажется, в 1909 году, когда я его увидал (единственный раз в жизни) на набережной. Я почувствовал, что и царь несёт свою власть, как крест Христов, и что повиновение ему тоже может быть крестом Христовым. В душе моей, как яркая звезда, загорелась идея священной царской власти, и при свете этой идеи по-новому загорелись и засверкали, как самоцветы, черты русской истории; там, где я раньше видел пустоту, ложь, азиатчину, загорелась божественная идея власти Божией милостью, а не народным произволением. Религиозная идея демократии была обличена и низвергнута во имя теократии в образе царской власти. Безбожная демократия, на которой утверждается духовно революция, несовместима с теократической природой власти, здесь водораздел: или – или: с царём или без царя, против царя. А вся русская революция – я это знал и по личному опыту – всегда была против царя и с демократией.

В моём энтузиазме к царской власти совсем не было (и никогда не бывало) элементов полицейского черносотенства, и я не становился от этого ближе к «правым», оставаясь одиноким и безвольным мечтателем, каким был я всегда, но передо мной становился со всей трагической остротой вопрос о монархе, о носителе царской власти, в годину её рокового крушения, о Николае II, совершавшем самоубийство самодержавия.

Ставши царелюбцем в такое время, когда царская власть уходила из мира, я обрекался на муки медленного умирания вместе с ней. Отныне, если я – монархист, я становился как-то ответственным за все те безумия и преступления, которые творились царской властью и даже именно этим монархом-самоубийцей. А в то же время в своей любви к царю я сразу же отделил от его личности вины, за которые он не был ответствен, и зло, ему не принадлежавшее, и полюбил его в это мгновение какой-то любовью до гроба, какою обещаются перед алтарём жених и невеста. Это – бред, которого не поймёт и не простит мне интеллигенция, но это было стихийное чувство русского народа, на котором строилась русская государственность.

И когда совершилось это избрание сердца, когда я полюбил царя, а вследствие этого не мог не полюбить и царствующего императора, не полюбить в нём того, что достойно любви, и прежде всего крестоносца, моё политическое бытие, как русского гражданина, стало агонией, ибо в агонии находилась историческая царская власть, и я агонизировал вместе с нею.

Отмечу два-три момента в этой истории, запечатлевшиеся в моём сознании с особенной чёткостью: выборы в 3-ю Государственную Думу и распутинская эпопея. После роспуска 2-й Государственной Думы и нового избирательного закона правительство Столыпина проявило известную избирательную технику, которая, однако, соединилась, увы, с прямолинейностью цинизма и бесстыдства. А к этому ещё не приучена русская жизнь, как приучена уже теперь (как и во всём мире, где выборы делаются). В качестве избирательной скотинки были избраны послушные попы, которых в огромном, ничего не соображающем количестве нагнали на выборы в качестве выборщиков и здесь заставили играть самую жалкую и вредную роль, причём дирижировал ими А.Н. Хвостов, будущий министр, а в то время нижегородский губернатор, расстрелянный большевиками. Это был отвратительно толстый и столь же развязный человек, – он внушал мне непримиримое отвращение. Рядом с раболепством духовенства была демонстрирована гнилость дворянства, которое также проявляло «классовую» разнузданность, без мысли об общерусских, государственных интересах (разумеется, за единичными исключениями, очень высокими и светлыми), и полная темнота крестьянства, которое думало только о диетах. Всё это вскрыло передо мною воочию такое убожество России и, главное, такую нечестность власти в её политической деятельности, что я вернулся с выборов в полном отчаянии и даже заболел от огорчения.

В это время раздавались уже первые раскаты мировых громов, – начало балканской войны, повлекшей за собою через пять лет и войну мировую.

Наблюдая непрестанно, что царь действует и выступает не как царь, но как полицейский самодержец, фиговый лист для бюрократии, я – в бессильной мечтательности помышлял об увещаниях, о том, чтобы умолять царя быть царём, представить ему записку о царской власти, но всё это оставалось в преступно бессильной мечтательности. Царь ли деморализовал министров или же деморализовался ими, только пусто было около царского трона. И когда царь бывал в Крыму, где жизнь его была близко известна, то у местных людей к нему имели приближение и доступ только карьеристы, временщики и проходимцы. Ещё помню, уже во время войны, когда обаяние царя заметно пошло на убыль, был он в Москве с обычными официальными приёмами, а у нас была как раз лекция о войне (и даже именно моя), и было так больно, что непроницаемая стена отделяет царя от тех, кто изнемогает в бесплодной идее об апофеозе царской власти.

Однако самое мучительное было связано с Распутиным и его влиянием. О действительном характере этого влияния много врали и спорили. Чаще всего приплетали всякую грязь, которой я не верил, но совсем почти не знали действительной причины его силы, – именно болезни наследника и рокового и таинственного влияния на ход этой болезни (и даже мне, который, как отец, должен был бы это понимать, не приходило в голову никогда, каким непрестанным и скрытым мучением, обессиливающим и терзающим, была для царской четы неизлечимая болезнь единственного сына).

Я никогда не видел Распутина. Услышал о нём впервые в 1907 году в бытность членом 2-й Гос. Думы, от М.А. Новосёлова, который тут же выразил сомнение в мистической доброкачественности этого совершенно особого человека. Тогда же я познакомился и с архимандритом Феофаном (Полтавским), который позднее сыграл столь роковую роль в знакомстве Распутина с царской семьёй. О Распутине заговорили несколько лет спустя, и тогда же М.А. Новосёлов, со свойственной ему ревностью о вере, начал собирать материалы о нём и готовить печатное обличение, однако задержанное полицией.

Затем Распутин был ранен и удалён в Сибирь, но с начала войны влияние его опять стало колоссально. Теперь степень этого влияния выясняется из писем царицы, но и тогда, во время войны, оно было общеизвестно и приукрашивалось, разумеется, слухами об измене. Газеты были полны намёками, сообщениями, выпадами относительно «тёмной силы», тем более что она давала себя знать ощутительно и в церковной жизни (удаление Самарина, опала митрополита Владимира, возвышение епископов Варнавы и Питирима). Это был позор, позор России и царской семьи, и именно как позор переживался всеми, любящими царя и ему преданными. И вместе с тем это роковое влияние никак нельзя было ни защищать, ни оправдывать, ибо все чувствовали здесь руку диавола.

Про себя я государя за Распутина готов был ещё больше любить, и теперь вменяю ему в актив, что при нём возможен был Распутин, но не такой, какой он был в действительности, но как постулат народного святого и пророка при царе. Царь взыскал пророка, говорил я себе не раз, и его ли вина, если вместо пророка он встретил хлыста. В этом трагическая вина слабости Церкви, интеллигенции, чиновничества, всей России. Но что этот царь в наши сухие и маловерные дни возвысился до этой мечты, смирился до послушания этому «Другу» (как в трагическом ослеплении зовёт его царица), это величественно, это – знаменательно и пророчественно. Если Распутин грех, то – всей русской Церкви и всей России, но зато и самая мысль о святом старце, водителе монарха, могла родиться только в России, в сердце царёвом. И чем возвышеннее задание, чем пророчественнее, тем злее пародия, карикатура, тем ужаснее падение. Таково действительное значение распутинства в общей экономии духовной жизни русского народа.

Но тогда это был самый страшный тупик русской жизни и самое страшное орудие в руках революции. Этого не понимали легкомысленные попы, как Востоков, пошло игравшие в демагогию на распутинской теме, но это отлично сознавали мои друзья, которые вели через Елизавету Феодоровну скрытую борьбу с Распутиным при дворе, когда А.И. Гучков просил их дать материалы о Распутине для «запроса» в Гос. Думе и они отказались дать эти сведения. Они не хотели революции, которой хотели все, злорадствовавшие о Распутине.

Итак, мировая война застала меня с потаённым чувством мистической любви к царю и вместе с тем с постоянно растравляемой раной в сердце от постоянного попирания этого чувства.

Начавшаяся война принесла нежданный и небывалый на моём веку подъём любви к царю. Меня лично объявление войны застало в Крыму, вдали от центров. Я лишь из газет узнавал о тех восторгах, которыми окружено было имя государя. Особенно потрясло меня описание первого выхода в Зимнем Дворце, когда массы народные, повинуясь неотразимому и верному инстинкту, опустились перед царём на колени в исступлении и восторге, а царственная чета шла среди любящего народа на крестный подвиг.

О, как я трепетал от радости, восторга, умиления, читая это!

Как будто и я сам был там, как будто то видение на Ялтинской набережной теперь приняло всероссийский размер. Для меня это было явление Белого царя своему народу, на миг блеснул и погас апокалипсический луч Белого царства. Для меня это было откровение о царе, и я надеялся, что это – откровение для всей России.

В газетах стали появляться новые речи о примирении власти (читай: царя) с народом, за этим последовали восторженные студенческие манифестации. Улицы столицы увидели неслыханное в истории зрелище: манифестации молодёжи с царским портретом и пением гимна. Государь ответил на студенческий привет достойной и тёплой телеграммой.

Моё сердце рвалось от восторга.

Тогда я написал сумасшедшую статью («Родине») в газету «Утро России», в которой промелькнули слова о Белом царе. Статья была замечена, что называется, спущена с рук, но не одобрена зоилами, я попал на чёрную доску монархизма (а некий Дориан Грей от профессуры, Г.Г. Шпет, прислал мне ругательное письмо за «Белого царя», в нём характерно выразилась та злоба и презрение, которое питает нигилистическая душа к светлому образу).

Начало войны, принесшее нам неожиданные по своим размерам успехи (ведь мы всё ещё жили под гнётом японских поражений, и я отлично помню, как страшно было за армию с начала войны и как успокаивали и радовали первые победы, удостоверявшие, что русская армия может ещё побеждать).

Но скоро начались затруднения и неудачи; обнаружилась «сухомлиновщина», совершилось принятие главного командования государем, вместо Николая Николаевича, который как-то сделался популярным. Я помню, что это пережито было мною лично как гибель страны и династии, – так это и оказалось. Я просто рыдал с этим газетным листом в руках…

Чем дальше, тем напряжённее становились отношения с Гос. Думой, которая – от Пуришкевича до Милюкова – принимала революционный характер. В это время с царской властью явно что-то творилось: какая-то мистическая рука на ней тяготела и вызывала её судороги. Эта ежемесячная смена министров, недопустимая и в мирное время, была температурой чахоточного больного. Я изнемогал от муки, я умирал и был совершенно парализован, потому что присутствовал при смертном одре умирающего дорогого существа – русского царства в лице царя. И вместе с тем, как русский патриот и гражданин, я изнемогал от тревоги и скорби за родину: так немного, казалось, нужно было, чтобы быть любимым, нужно не приближать всякую сволочь, нужно отказаться от бессмысленных назначений и дикого произвола. Наконец, после Хвостова (того самого Хвостова, который привёл меня в отчаяние ещё в Орле, теперь, во время мировой войны, видеть министром!) докатились до Протопопова. Это была настоящая мерзость, и мерзость эта была на месте святом, пятнала царскую мантию.

И в это время от сгущавшихся грозовых туч ударила первая молния, в декабре 1916 года был убит Распутин.

Я был в Зосимовой пустыни под Москвой на богомолье. В монастыре было, как всегда, тихо и молитвенно. Простояли, как водится, пятичасовую всенощную, исповедовались, причащались за литургией, которую совершал епископ Феодор из Москвы (он меня впоследствии и рукополагал).

И вот после обедни из номера в номер поползло потрясающее известие. Распутин убит.

Кто-то приехал и привёз его из Москвы.

Первое и непосредственное чувство было отнюдь не радости, как у большинства, но смущения и потрясения. А между тем все радовались, даже монахи. Преосвященный Феодор перекрестился, узнав об этом, – помню, как меня это поразило.

У меня же было твёрдое и несомненное чувство, которое – увы! – впоследствии подтвердилось: против нечистой силы бессильна революционная пуля, и распутинская кровь прольётся в русскую землю.

Вместе с тем было смущение относительно бессилия Церкви, которая, очевидно, не могла заклясть беса, и его сразила офицерская пуля. С этим чувством я приехал в Москву, где встретил те же настроения, что и в монастыре, только не робкие и тихие, но наглые и торжествующие. «Истребить гадину» – иначе не говорилось.

Два года спустя после этого я познакомился с князем Юсуповым, который мне рассказывал (очевидно, уже десятки раз) историю этого убийства с его потрясающими подробностями. В его рассказе не было ничего, кроме аристократической брезгливости, не было даже сознания того, что пуля, направленная в Распутина, попала в царскую семью и что с этим выстрелом началась революция. Это было уже тогда для меня очевидно. Убийство Распутина внесло недостававший элемент какой-то связи крови между сторонниками революции, а таковыми были почти все. Вокруг себя я, по крайней мере, почти не видел и не знал единомышленников. Это убийство разнуздало революцию, и стали открыто и нагло говорить и даже писать – правда, не о цареубийстве, но о дворцовом перевороте.

В обращение было пущено подлое словцо В.А. Маклакова о перемене шофёра на полном ходу автомобиля, и среди мужей-законодателей, разума и совета совершенно серьёзно обсуждался вопрос о том, внесёт ли это какое-либо потрясение или нет, причём, конечно, разрешали в последнем смысле. Я чувствовал себя единственно трезвым среди невольного сумасшествия: иначе нельзя было понять это повальное ослепление.

И, конечно, для меня обезвкушивалась, теряла радость Россия без любимого царя.

Особенное недоумение и негодование во мне вызывали в то время дела и речи кн. Г.Е. Львова, будущего премьера «главноуговаривательного» правительства. Его я знал во время 2-й Гос. Думы как верного слугу царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту зовут прямо к революции, – такова была, например, его прокламация по поводу неразрешённого всероссийского земского съезда. Это было для меня показательным, потому что о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить.

Не иначе настроены были и мои близкие: Н.А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о «тёмной силе; кн. Е.Н. Трубецкой плыл в широком русле кадетского либерализма и, кроме того, относился лично к Государю с застарелым раздражением (ещё по делу Лопухина). Г.А. Рачинский, конечно, капитулировал по всему фронту и был левее левых (впрочем, он и прежде был таков же).

Из моих друзей только П.А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого. Л.В. Успенский, любимый из моих учеников и молодых товарищей, которому я мог открывать свою душу, спорил со мною, как политическим утопистом. А я, повторяю, чувствовал себя единственным трезвым среди пьяных, единственным реалистом среди всяких иллюзионистов, и мой реализм – было православие, моя трезвость – любовь к Государю.

Я видел совершенно ясно, знал шестым чувством, что царь не шофёр, которого можно переменить, но скала, на которой утверждаются копыта повиснувшего в воздухе русского коня.

Незабываемым по силе и остроте впечатлений остался в моей памяти один декабрьский вечер в квартире Угримовых в Никольском переулке. Там делился своими впечатлениями только что вернувшийся с фронта И.П. Демидов. Я знал его раньше как исключение среди кадет по своей церковности, почвенности и вообще какому-то особенно напряжённому строю души. Его доклад был богат содержанием, он сообщил много удивительного и трогательного о русском солдате, давал полную надежду на победу, но являлся сплошным обвинительным актом против царя как главнокомандующего за его безответственные и вредные действия по смене начальствующих отдельными частями и армиями. Доклад был гневен, страстен и по-своему убедителен, он заставлял думать, что русское дело в неверных руках и эти руки надо устранить во имя победы, для спасения родины. Этот самый фальшивый и самый опасный лозунг, который изобрела и которым победила революция, не останавливающаяся ни перед какой, даже самой заведомой ложью, здесь провозглашался устами искреннего и доброго, но слабого мыслью и волей, как и все мы, русского человека, и от этой авторизации приобретал особую убедительность. Он свидетельствовал, что революция проникла уже на фронт, отравила высшее командование.

Я чувствовал в этот вечер, как смерть входила в мою душу.

Начался обмен мнений, который сводился к полному согласию с оратором относительно необходимости перемены шофёра, и только спрашивали его, как примет это фронт и не пошатнётся ли, причём, со своей стороны, выражали уверенность, что это пройдёт незамеченным и фронтом, и страной и опасностью для обороны совсем не угрожает. Был ряд ораторов, в числе их я запомнил именно Н.А. Бердяева, он, по обычаю, говорил против меня и бил именно по мне. Из всех только я один говорил против, выражал ту простую мысль, что революция, хотя бы и дворцовый переворот, не может пройти незаметно, не вызвав потрясений на фронте.

Сочувствовал мне только один протоиерей Фудель, который при выходе сказал мне упавшим и полным отчаяния голосом, что он давно уже видит всю неизбежность революции и всю её гибельность. Но в этом чуждом для меня собрании и он молчал, да и моё выступление имело значение только для исповедания веры.

О, как часто впоследствии вспоминал я этот декабрьский вечер с его безвыходной тоской.

В это время в Москве происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом, как о событии завтрашнего дня. Приезжал в Москву А.И. Гучков, В.А. Маклаков, суетились и другие спасители Отечества. Во главе власти стоял в это время Штюрмер, а министром внутренних дел был сделавшийся быстро всем ненавистным и никому не милым и не нужным Протопопов, ведший политику ничтожества и страха.

И вот грянула роковая гроза.

Начало её застало меня опять не дома, а на богомолье у Троицы. 26 февраля, день рождения моей жены, мы привыкли проводить у Троицы-Сергия, были там и на этот раз. Так хорошо было оказаться среди снегов, в скитах и в окрестностях посада.

Возвратясь к вечеру домой, мы узнали по телефону, что в Петрограде происходят события: распущенная Государственная Дума отказалась повиноваться и объявила себя временным правительством.

Известия шли за известиями с удручающей быстротой и несомненностью, и очень быстро революция передавалась Москве.

Уже на следующий день появились на улицах сначала угрожающие объявления, а затем «революционные бюллетени», которые, по привычке, сначала было страшно читать, однако читались всеми, и там уже открыто оповещалось о ходе революции в столице.

Исчезла полиция, но вскоре начали ловить и водить переодетых городовых и околоточных, с диким и гнусным криком толпа провожала их как затравленных зверей.

Улицы всё более переполнялись народом.

На следующий день около манежа уже появились военные части, и неслись какие-то автомобили, на которых появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы.

Кремль был взят почти без одного выстрела, и к вечеру Москва оказалась в руках революционной власти.

Эти дни улицы были полны народом, который шёл с гнусными революционными песнями на гнусные свои демонстрации. Временами слышались всплески – это долавливали городовых.

Объявлено было «благодарственное Господу Богу молебствие», шли войска на парад, и там было кощунственно и гнусно.

Все радовались, все ликовали, красный Дионис ходил по Москве и сыпал в толпу свой красный хмель. Всё было в красном, всюду были гнусные красные тряпки, и сразу же появились не то немцы, не то большевики, с агитацией против войны.

У меня была смерть и на душе. Революция была мне постыла и отвратительна. Я хорошо помнил революцию 1905 года, чтобы не предаваться ни в какой мере обаянию…

И, вместе с тем, я любил царя и изнывал в тревоге за царскую семью. Однако был момент малодушия, когда я захотел выдавить из себя радость, слиться с народом в его «свободе». Не хватило характера презирать и негодовать до конца. Я шёл по Остоженке в народном шествии в день парада и пьянил себя. Однако этого хватило на полчаса, и ничего не вышло, кроме омерзения. Я видел и чувствовал, что пришёл красный хам, что жизнь становится вульгарной и низкой и нет уже России. А между тем крутом всё сходило с ума от радости, и как я ни сторонился в эти страшные дни, но и мне приходилось попадать в круги профессионально радующихся. Так, например, в кругу профессоров и студентов – демонстративно хоронили в красном гробу одну жертву революции – произносились ликующие речи, делались соответствующие обещания, распространялся «заем свободы», брехня Керенского ещё не успела опостылеть, вызывала восхищение (а я ещё за много лет по отчетам Думы возненавидел этого ничтожного болтуна).

И я мрачным Гамлетом, хотя, конечно, не обнаруживавшим своего безочарования (хотя и молчание на фоне общего исступления было достаточно красноречиво), проходил среди этих сумасшедших.

Была Крестопоклонная неделя Великого Поста. Об этом, конечно, все забыли, а у меня были самые тяжёлые предчувствия от этого символического совпадения.

Однако вся мысль и забота (увы! бессильная и бездейственная!) была о нём, о помазаннике. Что с ним? Удержится ли он на престоле? Если да, то можно мириться со всякими ответственными министерствами (так тогда казалось, в страхе за него, быть может, и неверно казалось).

Затем поползли слухи о вынужденном отречении: я и этого ждал, потому что знал сердцем, как там, в центре революции, ненавидели именно царя, как там хотели не конституции, а именно свержения царя, какие жиды там давали направление. Всё это я знал вперёд и всего боялся – до цареубийства включительно с первого же дня революции, ибо эта великая подлость не может быть ничем по существу, как цареубийством, которая есть настоящая чёрная месса революции.

И вот понеслась весть за вестью: царь отрёкся.

Одновременно с этим в газетах появились известия об «Александре Феодоровне» (по новой жидовской терминологии, с которой нельзя было примириться): больны корью царевны, болен наследник и она под арестом.

Слёзы, бессильные и последние, душили при чтении, а газетчики кричали по улице гнусные слова: «Арест Романова».

Государь был действительно арестован и отвезён в Царское Село, там соединён с семьёй. Стали доходить только отрывистые сведения о нём, хотя поражало, что во всём этом море лжи, клеветы и ругани он выходил прекрасным и чистым. Ни единого неверного, неблагородного, нецарственного жеста, такое достоинство, такая покорность и смирение.

Подходила Пасха.

Мысль о них: что с ними, как? Появилось сведение, что они говели, причащались, что к ним допущен священник. Рассказывалось, что государь работает в саду и как оскорбляют его хамократы. И, однако, оглушающий поток событий нёсся с такой стремительностью, что заставлял забывать о царскосельских узниках до новых слухов или известий».

 

7

В это время с Булгаковым происходит то, что некогда произошло с апостолом Павлом – Савл превращается в Павла. Однако если превращение Павла было вызвано чудесным явлением Божественной славы в ослепительном сиянии и небесном гласе вразумления, обращение к пути предков Булгакова было не только следствием титанической работы его пытливого ума и души, но и «левитская кровь», как он любил выражаться. Сам он так повествует об удивительном и знаковом в своей жизни событии:

«Вернувшись к вере в «личного» Бога (вместо безличного идола прогресса), я поверил во Христа, Которого в детстве возлюбил и носил в сердце, а затем и в «Православии», меня повлекло в родную церковь властно и неудержимо. Однако прошли ещё годы, в которые эта мысль и желание о возвращении в дом Отчий во мне оставались ещё бессильны, сокровенным страданием было оплачиваемо моё возвращение. Оно совершалось, конечно, не только в сердце и в жизни, но и в мысли, из социолога я становился богословом (благодарно отмечу духовное влияние Достоевского и Владимира Соловьёва в эти годы). Но одновременно в душе поднималось и желание, которое тайно тоже никогда не угасало, полного уже возвращения в отчий дом, с принятием священства.

В эти годы я называл себя иногда в беседе с друзьями «изменником алтаря». Мне становилось недостаточно смены «мировоззрения», «левитская» моя кровь говорила всё властнее, и душа жаждала священства, рвалась к алтарю».

Друг Булгакова, князь Евгений Николаевич Трубецкой однажды даже сказал ему, что по его ощущению он «рождён в епитрахили».

«Однако на этом пути стояли разные препятствия. Первое из них – это привычки и предубеждения среды и даже близких. Если там, откуда я ушёл, в среде «духовной», принятие сана в известный момент жизни являлось шагом само собою разумеющимся и бесспорным, то в среде интеллигентской, где безбожие столь же естественно подразумевалось, принятие священства, по крайней мере, в состоянии профессора Московского Университета, доктора политической экономии и прочее являлось скандалом, сумасшествием или юродством и, во всяком случае, самоисключением из просвещённой среды. На это надо было решиться, и это тоже потребовало времени. Впрочем, не знаю, как бы я сам справился со всеми личными трудностями, но здесь меня явно поддерживала рука Божия.

В начале 1918 года в Москве было получено известие об обстреле Ялты и вообще южного Крымского побережья, где находилась моя семья, большевиками, и, конечно, произошёл перерыв всяких сношений с ней. Были основания опасаться, что вся она погибла. Я оставался один пред лицом Божиим. И тогда я почувствовал, что меня уже ничто не удерживает и нет оснований откладывать то, что я вынашивал в душе, по крайней мере, десятилетие.

Но существовало для меня ещё препятствие, силами человеческими также непреодолимое: то была связь православия с самодержавием, приводившая к унизительной и вредоносной зависимости церкви от государства и своеобразного цезарепапизма. Чрез это я не мог перешагнуть, не хотел и не должен был.

Это препятствие внезапно отпало в 1917 году с революцией: Церковь оказалась свободна, из государственной она превратилась в гонимую.

На Всероссийском соборе (которого я был членом) Церковь, в лице Патриарха Тихона, получила достойного и неустрашимого главу. Собор же явился каноническим органом церковного управления.

Вместе с Церковью и я получил для себя свободу действий. Поэтому я также не должен был терять времени, чтобы им воспользоваться пред лицом грозных грядущих событий.

Решение мною было принято, и нельзя было его откладывать. К тому же я получил от кн. Евг. Н. Трубецкого однажды поздним вечером дружеское извещение по телефону, в котором он меня на латинском (!) языке предупреждал, что этой ночью я буду арестован. Но когда я после этого лёг спать, то почувствовал себя больным, поднялась температура с болями. Утром доктор определил припадок аппендицита, хотя и не настаивал на немедленной операции. Из своей квартиры мне надо было скрываться (хотя предупреждение Е. Н. и не исполнилось).

Кое-как оправившись от припадка, я начал действовать: сначала обратился к Преосвещенному Феодору (Поздеевскому) Волоколамскому, одному из московских викариев (ректору Московской духовной академии), лично меня знавшему (и рукоположившему моего друга профессора отца Павла Флоренского), с вопросом, согласится ли он меня рукоположить в иереи. После его согласия я объяснил ему всю срочность этого дела ввиду моей угрожаемости (поэтому он от первоначального своего предложения провести некоторое время в диаконстве, узнав моё положение, и сам отказался).

После этого я уже обратился к самому Патриарху Тихону с прошением о рукоположении, на что Святейший милостиво и без всяких возражений согласился. (Он сказал мне, смеясь, что «Вы в сюртуке нам нужнее, чем в рясе».) Я и не подумал, что Патриарх мог иметь желание сам совершить моё рукоположение, когда просил его поручить это Преосвещенному Феодору. При этом я хотел избежать шума, ввиду моего положения. В смирении и доброте своей Патриарх не возразил против этого, тем более что времени терять не приходилось, а между тем в ближайшее воскресенье (Троицын день) Патриарх должен был отъехать в Петербург и, следовательно, отсутствовать из Москвы. Условились, что это решение до последнего момента останется в тайне, хотя оно, конечно, просочилось и на соборе, да и сам Патриарх в Петербурге в самый Троицын день говорил в своих кругах, что сегодня их ждёт радость, таково было его любящее и благословляющее слово. Незадолго до этого, в рождественские праздники, Святейший Патриарх меня понудил (ещё мирянина) составить текст первого его послания, возвещающего об его вступлении на Патриарший Престол, что я и исполнил (читано было в храмах на Крещение).

Итак, наконец, было решено: в Троицын день имело состояться моё рукоположение в диаконы (в Даниловом монастыре, где пребывал Преосвященный Феодор), а в день Святаго Духа в храме кладбища Святаго Духа во иереи. Разумеется, я не дерзнул бы сам избирать такие сроки для своего рукоположения, они оказались предуказанными свыше, и посему я всегда переживаю эти великие и священные дни как светлое знамение милости Божией.

При этом упомяну и о такой смешной и характерной подробности всего этого события.

Когда я в субботу (канун дня Троицы, назначенного для моего рукоположения) пришёл в Московскую консисторию выправлять своё ставленническое дело, в нём оказалось отсутствующим письменное удостоверение относительно моей жены, что она православного исповедания и венчана со мной первым браком. Хотя я, будучи не только членом церковного собора, но и избранного им Высшего Церковного Совета, об этом заверял секретаря консистории, этого оказалось недостаточно, необходима была соответственная бумага. Когда же он обратился за этим в канцелярию Священного Собора, то оказалось, что оттуда её нельзя было получить. Каково же было моё волнение, когда я понял, что всё для меня висит в воздухе из-за этого канцелярского формализма, ничто здесь не может помочь и даже некуда обратиться, потому что сам Патриарх, если только и он мог здесь справиться с неумолимостью канцелярий, был уже в отъезде (в Петербурге). А между тем день склонялся уже ко второй половине, всё было условлено и решено (даже вплоть до газетных заметок о предстоящем рукоположении, которые намеренно были отложены до утра самого Троицына дня). И вот в последнюю минуту меня осенила спасительная мысль обратиться к секретарю канцелярии Московского Коммерческого Института, где я был профессором, за выдачей такого удостоверения. Отправил спешного гонца, и беспрепятственно выданное свидетельство удовлетворило консисторию, и тем самым моя «политическая экономия» открыла мне врата Данилова монастыря. Я испытал чувство совершившегося надо мной чуда милости Божией.

Итак, решено.

Но от Светлого Праздника отделяла меня ещё страстная седмица, дни духовного приготовления. Ещё никто не знал о моём решении, и я сам извещал о том лишь своих ближайших друзей. То было как бы радостное прощание с ними пред моим браком духовным, а вместе и некое торжественное свидание – перед смертью. Я храню в сердце священные воспоминания об этих встречах: здесь были и слёзы радости, и волнения, и слова любви и дружеского напутствия. Много дружеской заботы было проявлено к тому, чтобы меня одеть в «духовное», тогда это по-своему было не менее трудно, как и теперь. Бог помог мне с тех дней всегда сохранять «духовный» облик, хотя были времена, когда от меня требовали ему измены под угрозой опасности смертной. Дома же я был один с мальчиком-сыном, который явился для меня огромной и радостной поддержкой в эти дни (нас разделило моё изгнание и не знаю, увижу ли его в этой жизни).

Страстная седмица перед рукоположением состояла для меня в умирании для этой жизни, которое началось для меня с принятием моего решения. Не знаю даже как, но в моём сознании запечатлелось ясное понимание, с каждым днём всё возраставшее и крепнувшее, что это умирание есть вольное, но и неизбежное, от которого нельзя уйти, но этого ухода и не должно желать. Это была как бы длительная агония. Каждый день приносил новые переживания, и то были муки, которых невозможно описать. Но не было ни одного мгновения, когда мелькнула хотя бы мысль об отступлении; однако при этом я шёл, имея пред собой как будто какую-то каменную стену, упираясь в тупик. Могу сравнить это только с некоторыми состояниями умирания во время моей последней болезни, хотя, конечно, тогда они не сопровождались физическим страданием (если не считать обычной для меня бессонницы). Это умирание явилось для меня тогда совершенно необходимым и важным, каким-то духовным заданием, которого я не могу миновать, как некоей духовной очевидности. Оно для меня неожиданно и непроизвольно возникло и как-то тлело и, тлея, жгло меня. Эта мука духовного рождения была великая милость Божия.

Но миновав и эти дни умирания, 9 июня, в канун Троицына дня, я отправился в Данилов монастырь, неся с собой узел с духовным платьем (обратно в нём же принёс я уже свою сюртучную пару), к Преосв. Феодору, там я и ночевал. Москвичи знают этот монастырь с кладбищем, в котором покоится прах Хомякова, Гоголя и других.

В день Святой Троицы я был рукоположен во диакона. Если можно выражать невыразимое, то я скажу, что это первое диаконское посвящение пережито мною было как самое огненное. Самым в нём потрясающим было, конечно, первое прохождение чрез Царские врата и приближение к престолу. Это было как прохождение чрез огонь, опаляющее, просветляющее и перерождающее. То было вступление в иной мир, в небесное царство. Это явилось для меня началом нового состояния моего бытия, в котором с тех пор и доныне пребываю…

Когда я шёл домой по большевистской Москве в рясе, вероятно с явной непривычностью нового одеяния, я не услышал к себе ни одного грубого слова и не встретил грубого взгляда. Только одна девочка в Замоскворечье приветливо мне сказала: «Здравствуйте, батюшка!» И буквально то же самое повторилось и на следующий день, когда я возвращался уже священником. Тогда же моя кухарка, чудная Аннушка, которая вообще всё время относилась к происходящему с молчаливым сочувствием, ко мне подошла за благословением уже со словами: благословите, батюшка, и первая тогда его получила, вслед же за нею и швейцар нашего дома.

В день Святаго Духа епископ Феодор собирался служить в кладбищенском храме, и туда шли мы из Данилова монастыря крестным ходом, я шёл в стихаре с дьяконской свечой рядом с епископом. То было не малое расстояние, но прошли его спокойно и беспрепятственно. К рукоположению пришли в храм и друзья мои, бывшие тогда в Москве. Вспоминаю прежде всего отца Павла Флоренского (со своим Васей), участвовавшего и в литургии, М.А. Новосёлова, Н.Н. Прейса, Вяч. Ив. Иванова, Н.А. Бердяева, П.Б. Струве, кн. Е.Н. Трубецкого, гр. А. Рачинского, В.К. Хорошко, А.С. Глинку (Волжского), М.О. Гершензона, Л.И. Шестова, Е.А. Аскольдову и других. Все они после службы участвовали в дружеском чаепитии, духовенством храма для нас радушно устроенном (тогда это было нелегко, как и теперь).

Переживания этого рукоположения, конечно, еще более неописуемы, чем диаконского. «Удобее молчание».

Епископ Феодор сказал мне в алтаре слово, которое тогда меня потрясло, хотя сейчас я не могу восстановить его содержания. Была общая радость, и сам я испытывал какое-то спокойное ликование, чувство вечности. Умирание миновало, как проходит скорбь страстных дней в свете пасхальном. То, что я переживал тогда, и была та пасхальная радость.

Первые свои литургии я совершал в Богородичном храме Всех Скорбящих Радости, в детском приюте на Зубовском бульваре, где и жил, вместе и под руководством отца Павла Флоренского, который для этого остался несколько дней в Москве после моего посвящения. Приписан же я был к храму Ильи Обыденного в Обыденном переулке, близ Храма Спасителя, где также успел совершить несколько литургий до своего отъезда из Москвы.

Однако надлежало мне в новом образе встретиться с семьёй, о которой я тогда уже получил вести. Поэтому чрез две недели после рукоположения, с благословения Патриарха, я выехал в Крым для свидания с семьёй на месячный срок, по истечении которого предполагал вернуться к месту своего прежнего, профессорского, и нового, иерейского, служения.

Однако мне вовсе не суждено было вернуться в Москву. Мне пришлось первый раз переехать под Курском границу немецкой оккупации, без паспорта, но благополучно её миновав. Встретил благополучно своих и пробыл законный месяц с ними. Затем я сделал попытку возвращения в Москву чрез Киев. Но отсюда в течение целого месяца мне это не удалось: обстоятельства изменились. Так я и принуждён был возвратиться в Крым и там остался до конца 1922 года, когда оттуда был выслан за границу навсегда.

Из числа же профессоров университета я был исключён за принятие священства дважды: из Московского – немедленно по рукоположении, из Симферопольского – по занятии его большевиками».

 

8

В 1922 году, согласно составленному для ГПУ самим Лениным списку, Булгаков вместе с семьёй был выслан из России.

В это страшное время братоубийственной войны отец Сергий вёл дневник. Мы сделаем из него выписки.

«18(31) декабря 1922 г.

Чёрное море между Севастополем и Константинополем, итальянский пароход «Jeanne»

Итак, на пути на чужбину, изгнанный из родины, к древнему Царьграду!

Так дивно и по-человечески неожиданно совершается над нами воля Божия!

Рука Промысла взяла меня и извлекла из тупика, в котором я оставался в Ялте. Тяжелы были последние испытания, хотя, когда они миновали, и в них вижу милующую руку Божию. Разве можно было легко и безбоязненно покинуть родину и разве можно было её оставить, не испытав самому ни ареста, ни чрезвычаек.

Эпопея моей высылки началась еще 7 сентября, когда был у меня произведён обыск, но, несмотря на ордер об аресте, я не был ещё арестован – в канун Рождества Богородицы. Затем я был подвергнут аресту в канун Покрова Божьей Матери 30 сентября, был переведён в Симферополь и там получил свой приговор. В день Казанской Божьей Матери выехал оттуда в Ялту, где в день Введения во Храм Пресвятой Богородицы получил извещение о требовании выехать. 3 декабря был отправлен в Севастополь, где промучился до 17-го, когда выехали в море.

Всё пережитое за эти три месяца было и настолько кошмарно по своей жестокой бессмыслице и вместе так грандиозно, что я сейчас не могу ещё ни описать, ни даже до конца осознать. Но это дало последний чекан совершившемуся в душе и облегчило до последней возможности неизбежную и – верю – благодетельную экспатриацию. Страшно написать это слово мне, для которого ещё два года назад во время всеобщего бегства экспатриация была равна смерти. Но эти годы не прошли бесследно: я страдал и жил, а вместе и прозрел, и еду на Запад не как в страну «буржуазной культуры» или бывшую страну «святых чудес», теперь «гниющую», но как страну ещё сохранившейся христианской культуры и, главное, место святейшего Римского престола и вселенской католической церкви – «Россия», гниющая в гробу, извергла меня за ненадобностью, после того как выжгла на мне клеймо раба.

Положение русской церкви в настоящее время безвыходно: она развалилась и медленно догнивает под гнётом большевистского гонения и деспотизма, в существе же дела изживает последние дни своего обособления. Дело России может делаться сейчас, кажется, только на Западе, – и путь в «Третий Рим», сейчас подобно Китежу скрывшийся под воду, лежит для меня через Рим второй и первый. Мне 51-й год, а мне опять кажется, что новые страницы жизни открываются для меня (а во мне и для России; ибо всё-таки во мне и Россия), в ясности, с яркими просветами открывающейся уже смерти. Со мной семья, кроме Феди, который, надеемся, к нам присоединится. Пусть они поживут по-человечески и, если не поздно, воспитаются и поучатся, в России это уже невозможно. Конечно, знаю, что ждут всякие испытания, тоска по родине, разочарование, всему этому и надлежит быть, и положение наше без средств и неизвестность могли бы смущать в другое время, но сейчас во мне по-человечески одно чувство – радости освобождения и благоговейное чувство удивления и благодарности перед милостью Божией. Господи, благослови путь наш!

Вечер надвигается. Плывём среди открытого моря – свобода.

Мысли о России, о родных.

Россия, как ты погибла? как ты сделалась жертвой дьяволов, твоих же собственных детей? Что с тобой?

Никогда не было загадки загадочнее, непонятнее. Загадку эту дал Бог, а разгадывает дьявол, обрадовавшийся временной и кажущейся власти.

«О недостойная избрания, ты избрана» (так пели славянофилы), а теперь приходится говорить: ты отвергнута, проклята, но ведь Бог никогда не отвергает и не проклинает, почему же Россия отвергнута?

Раньше я всё понимал и толковал, а теперь этой судьбы России я не понимаю и не берусь истолковывать, Богу я верю, потому что верю в Бога, значит, верю, что и происшедшее с Россией нужно, совершилось не только по грехам нашим, но и да явятся дела Божии. Только чудо может спасти Россию так, как мы не знаем, и то, что нужно и можно спасти, но чудо нельзя предвидеть. В Россию надо верить и надо надеяться, но то, что я вижу, знаю и понимаю, не даёт ни веры, ни надежды. Я не могу даже любить её, могу только жалеть, а между тем есть долг верности России. Вернее сказать, то, что лежит между Северным и Чёрным морем и занимает шестую часть света, не есть Россия, по крайней мере для меня, я даже не чувствую русскую землю, даже от неё без боли отрываюсь действительно, а не по большевистской только бумажке экспатриируюсь.

Но где же Россия и есть ли она, если в себе её не чувствуешь? Есть ли и я сам?

Я ощупываю себя как после обморока или глубокого сна, не понимая, где я, жив ли я и что со мной, как если бы я потерял свой вес или объём.

Что со мной?

Не понимаю, не понимаю. Пойму, если надо, если Господу угодно, а может быть и не пойму, тогда это смерть, потому что смерть для живого непонятна. А ведь я жив и хочу жить…

Я не могу даже сказать, что у меня есть боль о России, нет, боли нет, как не болит отрезанная нога, отёкшее тело, утратившее чувствительность. Я не хочу быть неблагодарным, свиньёй, эгоистом (хочу и нахожу, что, раз мне дана жизнь, я могу радоваться этой жизни), я не дам пинка копытом несчастной родине, но я не буду ни лгать, ни сентиментальничать у одра гноящегося Иова, да не возгремит с неба Вышний на горе.

Я туп и растерян, я не знаю и не понимаю, что случилось, и это не личное моё непонимание и ограниченность, это – так есть. Бог понимает и знает, что Он делает, когда движет и сталкивает ледяные глыбы, движет землю и сотрясает её, но мы не понимаем. Произошло погружение Атлантиды, хотя по человечьему разумению она и могла не погружаться, и непонятно, почему она погрузилась. Бог понимает, не мы… Разумеется, я могу видеть и учитывать и ошибки, и заблуждения, но и при всех их той гибели, того погружения Атлантиды, смерти России могло не получиться, а оно получилось. Смерть непонятна, по крайней мере, для нас, остающихся по сю сторону смерти, живых, не умеющих подняться выше различия жизни и смерти.

Россия спасена, раздалось в моём сердце перед большевистским переворотом в 1917 году как откровение Богоматери (во Владычной Её иконе), и я верен и верю этому завету. Но в ответ на это исторически Россия погибла, значит, она спасётся через гибель и смерть, воскресая, но воскресение нам непонятно, оно – чудо. Так толпятся в уме и сердце неисходные противоречия. Она поражена, смертельно и навечно разорвана и ранена.

Она исцелится? Благодатью Духа Святаго, но тоже чудом, новым созданием, а это сердце неисцельно ранено и болит. Конечно, на крайний случай можно обойтись и без родины, когда есть Родина – Церковь, но и от родины я не должен, не могу и не хочу никогда отказаться и, значит, умираю всю оставшуюся жизнь, пока Господь не исцелит бесноватую Россию. Его воля да совершится.

19. XII.1922 (01.01.1923)

Утро в море. Сегодня ночью на пароходе встречали новый год, гудели, стреляли…

Когда я оглядываюсь назад, на «Россию», я чувствую себя таким жалким ничтожеством, которое, даже не замечая, вылили случайно и выбросили в роль прихлебателя Западной Европы, и такое обидное и горькое чувство бессилия. А вместе с тем чудесное спасение из пещеры львиной, – недаром мы отъехали 17 декабря в день Даниила пророка и Трёх отроков.

22. XII.1922 (04.01.1923)

На рейде в Ковани

Вот уже мы достигли таинственных вод Босфора и уже третий день стоим в карантине у входа в Царьград. Проза и скука карантина притупили первое впечатление, но оно было царственно и прекрасно. К вечеру по летнему морю в лунную ночь мы подошли к Босфору, в стене берега открылись ворота, и мы вступили в тихие воды, обрамлённые мягкими берегами, скользя как по стеклу. Напор дум волновал мою душу, и глаз радовали эти дивные берега. Здесь ключ европейской и мировой истории, здесь Иустиниан, здесь Константин Великий, здесь Иоанн Златоуст, Фотий, Византия и её падение, здесь узел политических судеб мира, и доныне не распутанный, а ещё сильнее затянутый! В ум вмещается такое богатство воспоминаний и такой напор чувств, теряется мысль.

На рейде стояло несколько пароходов. Наш пароход, полный эмигрирующих евреев, печальных, карикатурных, но старозаветных и симиотичных, тотчас вступил в сношения с другим пароходом, стоявшим на рейде из Румынии: он был полон евреев, переселявшихся в Палестину. У нас тоже оказался ревнитель этого дела, начался разговор на древнееврейском языке, а затем многочисленный, хотя и не очень стройный хор с того парохода долго пел свои национальные песни, и с гаснущим днём тихо гасли слова песни.

Господи, как всё это трогательно: из большевистской Палестины в эту Палестину? И всюду они!

А на следующий день к ним явились уже свои из Константинополя, затем еврейское общество прислало подарки (уделило и нам – анекдот!), и здесь они – свои. Какая всепроницаемость, какая нерастворимость у этого народа: едут – старики и дети, зимой, в Америку и Палестину, уверенные в себе, не теряющиеся, шумные, смешные и трогательные. Избранный народ, вместе и отверженный и священный в двойном смысле слова.

Однако нам недолго пришлось погружаться в мистику и созерцание, на другой же день начался санитарный контроль и карантин. Самое прискорбное его последствие то, что, может быть, нам придётся провести здесь и день Рождества Христова или же приехать в самый его канун. Я с тревогой думаю, неужели же это имеет преобразовательное значение и для будущей моей жизни, и я буду лишён возможности служить… Но Господь так был милостив ко мне во все дни живота моего, неужели я буду лишён того, что для меня жизнь? Настоящее рассматриваю как эпитимью, на меня налагаемую. Думаю, как юная душа Феди будет впитывать все впечатления, если Господь его сюда приведёт.

23. XII.1922 (05.01.1923)

Ковани

Стоим на карантине, томимся. Говорят, завтра выедем, если так, то Рождество Христово встретим на судне, в Константинополе. Иногда охватывает тревога пред многими трудностями, разочарованиями, ныне предстоящими, но гоню это малодушное чувство как грех перед Богом. Думы мои, конечно, о родине. За что и почему она отвержена Богом и обречена на гниение и умирание? Грехи наши тяжелы, но не так, чтобы объяснить судьбы, единственные в Истории. Не повторю друзей Иова и с ним вместе стану прекословить Богу за родину! Такой судьбы и Россия не заслужила, она как будто агнец, несущий бремя грехов европейского мира, и она заклана и растлена. Здесь тайна: верою надо склониться и надеяться, но человеческому уму недоступно. Все исчадия адовы слетелись и душат Россию…

24 декабря 1922

Навечерие Р(ождества) Хр(истова).

Пароход «Jeanne», Ковани

Итак, день Рождества Христова встречаем в безбожной международной прозе пароходного карантина. Не удостоил Господь сладостной молитвы в этот день. Сегодняшний день ознаменован для меня тяжёлым испытанием: утром в каюте поскользнулась и упала моя дорогая Неличка (Елена Ивановна Токмакова – жена Булгакова – прим. автора) и повредила себе ногу. В первое время казалось, что если не перелом, то вывих, бедная страшно страдала, и остро стала вся безвыходность положения и в карантине, когда требуется немедленная помощь, и в незнакомом мировом городе Константинополе. И вся радость от предвкушения его созерцания погасла, и новое бремя жизни легло на усталые плечи. В середине дня Неличке стало легче, вывих отрицают, хотя положение и неясно. Господи, благослови завтрашний день, рождённый в Вифлееме, смилуйся над нами.

25 декабря 1922

Рождество Христово. Ковани.

Пароход «Жанна»

Вот и великий наш праздник, но – увы, без богослужения, без церковной радости, на чужбине, на пароходе, в карантине и, главное, в тревоге за мою любимую, не говоря уже о безвестном будущем, о котором нет возможности даже думать. Она мучилась ночь и лежит, прикованная к постели. С вечера я чувствовал удивительную, единственную, сердцу слышную тишину Христовой ночи, когда Господь явил безмерность любви своей к миру… Говорят, сегодня будем в Константинополе, но мне не суждено будет увидеть его с моря. Что-то даст Господь при высадке! Господи, благослови!»

 

9

Здесь мы прервём последовательное цитирование, поскольку в предисловии к публикации «Дневника» (впервые «Вестник РХД», 1979. № 129. С. 237–268; № 130. С. 258–274) Н. А. Струве пишет: «Перед лицом катастрофы, постигшей Россию, в частности русскую Церковь, расколовшуюся на два враждующих лагеря, отец Сергий Булгаков соблазнился твёрдостью и незыблемостью «Рима». Ещё будучи в Ялте, он написал диалоги «У стен Херсонеса», в которых защищал примат и непогрешимость Римского папы, а также Флорентийскую унию (диалоги, по желанию автора, остались не напечатанными). В эмиграции (буквально за несколько месяцев) отец Сергий быстро преодолел эти взгляды: «даже до Праги не довез я своих наивных восторгов и вдохновений». Впоследствии он подверг строгой богословской критике и Ватиканский догмат («Путь», № 15 и № 16), и другие догматические отклонения католической Церкви. Однако в «римском соблазне» была и положительная сторона: тяга к кафоличности (вселенскости), к универсальности, к преодолению всего ущербного, провинциального в историческом православии.

В чём же виделась в те трудные для России дни отцом Сергием «ущербность» и «провинциальность» нашего родного православия?

«Целая вечность протекла за эти дни и, конечно, трудных и изнурительных впечатлений, чтобы не сказать разочарований… Сразу же в душу полезли, как едкие туманы, впечатления о разлагающейся эмиграции: нужды и нищеты, тоски и уныния, неизбежная, но печальная картина. Я, конечно, ещё не в состоянии в этом разобраться, но вижу и чувствую, как всё тяжело, и ещё как силён большевизм и здесь, и вообще за пределами России. Однако самое тяжёлое и трудное ждало меня в области церковной – острое и совершенно старомодное, миссионерское столкновение с католиками, которые тоже применяли здесь миссионерские приёмы.

С одной стороны, каждый день и час приносит с собой новые черты крушения православия вместе с Россией и совершенную неподвижность здесь пребывающих, а тем более местных этнографических церквей. Все они равнодушны взаимно и слабы, так что, в сущности, речь может идти только о соблюдении привычных отношений, а не о поддержке, и русская церковь влачит жалкое существование беженства. А с другой – натиск воинствующего католицизма, уверенного, умного, сильного, победа которого так же неотразима, как дредноутов над ручными триремами. Остров православия смывается, и всякая попытка его оградить только свидетельствует никчёмность. Национальная церковь держится не православием, но некультурностью, косностью и национализмом. В России был натиск лишь советского, живоцерковного насилия, а здесь лютого, разлагающего бессилия.

Я чувствую себя парализованным во всех своих действиях и начинаниях. Я здесь нужен, и за меня хватаются, как за авторитет, а я ношу в душе бурю неутешную. Господь оставил меня изведать всю мою слабость и несостоятельность. И в то же время слёзное зрелище здешнего беженства: какие овцы рассеянные без пастыря, какая скорбь и какая беспросветность!

Я уже теперь по ночам просыпаюсь от боли за родину и о родине, за семью, за Церковь. Когда я реально соприкасаюсь с православием, то вижу такую толщу косности и предубеждений, что является совершенно отчётливое сознание своей утопичности и безнадёжности… Снова повторяю и сознаю, что я не могу жить в разрыве с родной Церковью и вне её, и вместе с тем перерос ли я её или не дорос, но кризис её и во мне совершился, и меня обессилил. Боже, помоги мне, не ведаю пути… и как противоестественна, смертна жизнь эмиграции, как безрадостна.

Вчера я имел счастье посетить Святую Софию, Бог явил мне эту милость – не умереть, не увидев Святой Софии, и благодарю Бога моего. Я испытал такое неземное блаженство, в котором потонули как незначащие все мои скорби и туги, прошлые и будущие. Душе открылось нечто абсолютное, непререкаемое и очевидное. Из всех виденных мною дивных храмов, это есть «кафедральный собор» в абсолютном и непререкаемом смысле, храм вселенский. Это непередаваемая на человеческом языке лёгкость, ясность, простота и дивная гармония, при которой совершенно исчезает тяжесть, – тяжесть купола и стен, это море света, льющегося сверху и владеющего всем этим пространством, замкнутым и свободным, эта грация мраморного кружева и красоты колонн, эта царственность – не роскошь, но именно царственность золотых стен и дивного орнамента – пленяет, покоряет, умиляет, убеждает…

Исчезает ограниченность и тяжесть маленького страждущего Я, нет его, душа растекается по этим сводам и сама сливается с ними, становится миром, я – в мире и мир во мне. И это чувство растаявшей глыбы на сердце, это ощущение крылатости, как птица в синеве неба, даёт не счастье, не радость – но блаженство, какого-то окончательного ведения, всего во всём и всего в себе, всякого всячества, мира в единстве. Это действительно София, актуальное единство мира в логосе, связь всего со всем, мир божественных идей…

Софии есть художественное, следовательно, наглядное доказательство и оказательство явления софийности мира и космичности Софии. Это не небо и не земля, свет небесный над землёю – это не Бог и не человек, но сама божественность, божественный покров над миром.

Как понятно стало чувство наших предков в этом храме, как правы они были, говоря, что не ведали они, где находятся, на небе или на земле: они и на самом деле были ни на небе и ни на земле, но между небом и землёй (речь о посланниках в Царьград святого князя Владимира – примечание автора).

Входишь… И отовсюду, сверху и снизу, со всех сторон душу наполняет чувство пространства и свободы. Со стен звучит тихо и гармонично это золото, оттенённое дивным и благородным орнаментом. Разве могут быть не золотыми, не сверкающими нетленным, нержавеющим золотом стены Храма? Разве могут быть не золотыми стены и здания небесного Иерусалима, спустившегося на землю? Это само собой разумеется, и здесь это показано.

Перед глазами эти колонны справа и слева, вдали высится алтарь, а свод зовёт к себе, под себя, пережить его небесность, и входишь, становишься под ним, в самой его середине, он тихо и властно объемлет душу и входит в неё…

Запрокидываешь голову, насколько можешь, чтобы глотнуть этот свод полной грудью, напиться ею и раствориться в нём, и душа уплывает в его безмерности, теряется чувство тяжести, телесности, летишь, летишь, как птица.

Но снова опускаешь голову и снова изумлённо смотришь на высящийся алтарь, на боковые колоннады, на колонны хоров с их кружевом мрамора, с непрекращающимся звучанием золота стен, и снова улетаешь к своду…

Приближаешься к алтарю, опустевшему и лишённому своего престола. Здесь мысль невольно несётся к прошлому: как здесь всё было, если ограбленный скелет храма так дивен…

Что было здесь, когда Патриарх и Царь со всем клиром и синклитом, в златых одеждах, в золоте небесного Иерусалима священнодействовали в этом алтаре, и храм наполнен молящихся, и курился фимиам: когда была полнота живой Софии, а не омертвевшее тело её? Какой был замысел богослужения в этом храме?

Не было на земле подобного по красоте богослужения.

А ныне… ныне храм Бога, но не христианского, отнят у Христа и отдан Лжепророку. Но и ныне здесь молятся и молятся достойно, достойнее тех, кому принадлежит храм… Бог сдвинул светильник и отдал храм чужому народу. Они молились. Как прекрасна, благообразна, чинна была эта молитва, как красивы были они сами, мирно и благоговейно то склонявшиеся, то поднимавшиеся в молитве, как благородно звучали их восточные напевы в молитвословии. Они, пленив Храм, обарабили его, дали ему своё лицо, свою душу. Конечно, они не заметили, не знают св. Софии, ограничили её до мечети, но они явились и являются благоговейными «местоблюстителями». И их молитва, их благочестие производят чарующее, успокаивающее душу впечатление: «из уст и ссущих совершил еси хвалу». Они – младенцы и «сущие». Храм отнят от недостойных и до времени вверен местоблюстителям.

И невольно подумалось: они достойнее нас, тех, которые недавно ещё собирались «водрузить крест на св. Софии», чтобы безобразничать там безвкусием и рабством своим… Но София этого не допустила, отвергла непрошеных и осталась у прежних детей…

София есть Храм вселенский, абсолютный храм вселенского человечества и вселенской Церкви, имеющий для христианского мира в его истории значение, аналогичное Иерусалимскому Храму, интегральное значение. Иерусалимский храм принадлежит Ветхому Завету, началу истории, посему он должен был упраздниться, Храм Новозаветный принадлежит вселенскому будущему Церкви, а сейчас, пока нет вселенской Церкви в её исторической силе и славе, после разделения церковного, после Фотия и Веттулария отнят у христиан и отдан местоблюстителям.

И снова: какая слепота, какая детскость у нас, когда мы считаем себя, Россию Николая II и Распутина, Святейшего Синода, Плеве и Победоносцева, достойной и готовой воздвигать крест на Софии: говорят, приготовили даже в Питере, с какого-то приходского храма, крест на Храм Софии, думали, как Магомет, окровавленными сапожищами вступить в Софию и наложить и в ней на стене свою лапу, синодальным хором пленить эти стены.

Но в гневе воззре Господь, и посмеяся нам…

И правы пути Твои, Господи!

Но или София есть археология, памятник прошлого, музейная ценность, – но против этого говорит… она сама: пусть судит и свидетельствует об этом имеющий очи видеть и уши слышать, – здесь носится Дух Божий, благодать Божия, зов Божий, веление Божие, непреложность обетования, София живёт божественной, бессмертной жизнью, София есть потрясающий факт для сознания и современного и всех времён христианства; или – София – символ, пророчество, знамение. У старообрядцев есть мудрое, как вижу теперь, поверье, что София будет восстановлена в конце мира. Если освободить эту мысль от эсхатологического испуга, её окрашивающего, то это значит, что София осуществится, станет возможной лишь в полноте христианства, в конце истории, когда явлен будет её самый зрелый и последний плод, когда явится Белый Царь, и ему, а не политическому «всеславянскому царю» (строка из стихотворения Тютчева – прим. автора) откроет свои врата Царьград, и он воздвигнет Святую Софию, а освятит её не распутинский ставленник, но вселенский патриарх… И посему история не кончена… Мы ещё в «средних веках» в смысле варварства и идём к новому средневековью в смысле вдохновения Истории – впереди, хотя мы уже видим и чувствуем её конец, к чему она идёт, но история внутренне не окончена, она на полном ходу, и прочь туман и испуг, навеянный тяжёлым часом истории, внемлите гласу Святой Софии, её пророчеству, она не в прошлом, но в будущем, она зов векам и пророчество, история окончится внутренне в Царьграде и лишь тогда станет возможно, без испуга и не от утомления говорить об «эпилоге истории»… Есть история, история внутренне не закончилась, пока нет в мире христианской св. Софии, пока она не стала хотя на мгновенье победным фактом истории, вот что говорила мне св. София.

Разумеется, обыденное «православное» сознание считает, что время Софии в прошлом, когда был православный царь и патриарх в Царьграде. Но это до очевидности не так: то была Византия, определённая, местная и по отношению ко всему остальному миру насильственно тираническая, как и по отношению к местной, вообразившей себя вселенской церкви. Но св. София, хотя и создана Византией, точнее, всем эллинством, но возвышается над византизмом, есть его отрицание.

Как возможна оказалась св. София в Византии?

Как могла она иметь своим строителем Юстиниана, так же отразившего на себе черты византийца?

Это – загадка, нет, это – тайна. Или это значит, как всего естественнее думать, что София адекватно выражает Византию, но тогда она должна была бы погибнуть с нею, а она живёт? И разве Византия, это зрелище церковных разбоев и насилий над Церковью, а вместе и непрестанного надмения поместной церкви, может быть признаком достойной Софии?

Конечно, только гений эллинства, живший в византийстве, мог родить одинаково – богословие вселенских Соборов и св. Софию, и вне эллинства нигде – менее всего в Риме, тоже не знавшем и не понимавшем себя, своей собственной природы, и служение Вселенского Первосвященника смешавшего с земным владычеством, – было бы это возможно. В этом свидетельство непререкаемое самобытности восточной церкви, от Византии переданной России, она не может и не должна быть утеряна и под водительством вселенского первосвященника, – непониманием и небрежением этой истины питалось и питается разделение церквей, её восстановлением и только им одним – может быть оно преодолено (иначе попытки унии будут иметь такую же судьбу, как и доселе). И об этом свидетельствует св. София.

Невольно мысль несётся в наши русские, домашние, семейные храмы, полные такого тепла и уюта. И тот же небесный купол над ними, но этот купол над «домашней церковью», небо в клети, в доме… Это тоже купол небесный, но не тот свод над всей вселенной, о котором говорит св. София…

И медленно переходишь из места в место, из точки в точку, причём всё в новых переливах, в новых перспективах открывается этот свод небесный; время остановилось, а между тем зовут, надо уходить. А там молятся, поют, припадают, кланяются мусульмане на месте святе, ныне опустелом, у св. Престола… Как благородно, как величественно лицо молящегося турка, как красивы движения… Нет, сейчас рано освобождать и воздвигать крест над св. Софией, когда снимаются кресты с наших домашних русских храмов, пусть пока там благочестиво молятся местоблюстители, своими щитами и арабскими молитвами заградившие наши священные изображения. Боже, до чего таинственна история человека…

Русские славянофилы всегда относили пророчество о Византии к русскому православному царю, всеславянскому (Тютчев). Но этого мало для Софии.

Что для космоса Россия? Провинция. Славянство? Этнографическая группа.

Но София всенародна, она не национальная, местная, но вселенская церковь, все народы призывавшая под свой купол. А её хотят сделать поместною, народною, приходскою церковью, её, Кафедру мира… А вместе с тем заветы царства отданы Востоку, восточной церкви, Византии и России. Но как София была создана, когда не было ещё разделения церквей, так и возвращена будет христианскому миру, лишь когда его не будет: как этого не понимали наши славянофилы, что нельзя церковной провинции иметь храмом Софию. Единственная церковь должна породить единого Белого Царя, но этот царь есть историческое задание и мечтание Востока, которое трагически не удавалось до сих пор, и под развалинами царства рассыпалась и церковь, за вторым Римом рушится третий, но воскресает новый Рим, который в едином древнем Риме получил свои бармы, а Москва только промежуточная точка в пути…

Опять испытание для моей смертной воли: молодая женщина, католичка, никогда не знавшая католической веры, но жившая всегда с русскими, хочет присоединиться к православию – исповедаться и причаститься. И я опять перед той же трудностью, которая год назад стала передо мною, когда я присоединял Е.К. Ракитину (в том же смысле). Я спрашиваю себя: не лгу ли я пред Богом, «присоединяя» её, ибо присоединение в обычном понимании означает отречение от высшей церковной власти? Разумеется, она не понимает, что делает, для неё присоединение будет преображение, потому что она присоединяется к таинствам, но я при этом чувствую свой паралич всё яснее. Как было бы легко, ясно и радостно, если бы я мог искренно ниспровергать ересь латинства и присоединять к единой истинной Церкви. А между тем теперь у меня сознание, что я от полноты церковной увожу её в ущербное состояние, в провинцию. Изнемогаю от бессилия… что будет со мною, если жизнь будет ставить передо мною эти же вопросы всё в новой и более острой форме? Господи, Ты помоги, укажи, научи… Я не знаю, не могу…

В день Богоявления зашёл, наконец, разговор об этом у архиепископа Анастасия: он, конечно, заволновался, хотя я говорил только о желательности соединения церквей, но не о догматах… Кругом меня, в церковных кругах, среди духовенства и «мирян» всё остаётся неподвижно, косно, они ничего не нажили и не перечувствовали. Но гораздо хуже, что то же самое и в католических кругах, и здесь поместное заслоняет вселенское, иезуитский фанатизм здесь, в Константинополе, неразборчив в средствах, создалась атмосфера тяжёлая. И я чувствую, что я ударяюсь в каменную стену равнодушия, непонимания и оголтелости. А в то же время я среди них авторитет, за мною ухаживают, со мною носятся, а я… ношу в сердце измену: как будут меня поносить, как будут опечалены, когда это раскроется…

Я не имею покоя даже среди богослужения. Ко мне ходит отец Глеб В., католик. С одной стороны, я ему не верю, инстинктивно сжимаюсь перед ним, как перед змеёй, чувствуется какая-то лживость, задняя мысль, лукавство, «иезуитизм» во всей его повадке, а в то же время в церковном сознании я с ним, я к нему ближе, чем ко всем нашим (кроме далёкого отца Павла Флоренского), я вслушиваюсь в его речи, выспрашиваю его с тайным сочувствием. Вероятно, он и сам не подозревает, насколько я к нему близок, хотя, конечно, поражён (и, наверно, отписывает кому следует) переменой, во мне происшедшей с 1917 г., когда мы виделись. В сущности, мы единомышленники, но боюсь, не одинок ли и не так же ли бессилен и он в своей церкви, как и я в своей. Мы оба вывихнуты, он в католичество, в которое теперь и обращает, а я в схизму, которой уже не разделяю. Оба мы – уроды, опередившие своё время.

Слышал за это время рассказы о творившемся на Карловацком соборе, об его атмосфере: даже я не думал, что это так тяжело, так страшно, так безнадёжно. Там и не интересовались делами церковными – митрополит Антоний (Храповицкий) с обычным цинизмом заявлял: «кто теперь интересуется религией: два архиерея, 4 священника, да шесть мирян, правой или левой партии они служат» – всё было поглощено политиканством, – ищут нового барина, устроиться по-старому… И это в такое время, когда поля побелели от жатвы… При полной свободе (единственное место русской церкви) они ничего другого не нашли, кроме обычных банальных миссионерских резолюций. А затем и этот собор был отвергнут патриархом, и наступила смута.

В России Церковь погибает от советского гнёта, а здесь от внутреннего бессилия.

И разве возможно, разве мыслимо при этом противодействовать католической пропаганде?

И нечего отгораживаться благочестивым жестом о силе Божьей, в немощах совершающейся, для оправдания слабости и равнодушия…

Боже, укажи путь, научи!»

«11(24).01.1923

Получил письма: пишут из Белграда, из Праги и Софии, и везде одно: как нужен мой приезд для блага Церкви, какие надежды на меня возлагаются…

Если бы знали, что у меня на душе…

Но что же? или я обманщик, который обманывает всех и вся, или же на самом деле посылает меня Бог для важного и нужного дела и для него спас меня из пасти львиной.

Здесь православие уже есть нечто иное, чем было, до известной степени и есть в России: не общий и основной факт жизни, как бы сам собою разумеющийся для всех, и внутренних и внешних, но принадлежность общины в изгнании, национальная церковь: кроме католичества здесь только и есть ведь национальные церкви. Этим становится по-новому и дорого, и жизненно православие, но этим оно и развенчивается, низводится в этнографию. Этнографическими, по-видимому, являются здесь и остальные местные православные церкви, безучастно, а то и враждебно относящиеся друг к другу. И в этой жизненной переоценке православия как русской веры – не в России, великой, необъятной и практически безграничной, но в рассеянии, в изгнании. Только одна национальная вера была в то же время и вселенской у народа рассеяния, но ведь это и был избранный народ, и ему были даны все обетования. И его рассеяние было особое, как и его нерастворимость. Но теперь это умаление православия до уровня национальной веры испытывается как унижение и умаление: как какие-нибудь копты, маронисты, армяне, караимы… С этим умалением не может мириться ни русское сердце, ни русское церковное сознание. Или у русской церкви должен быть свой особый мессианизм, как и у русского народа, или она отжила, потому что влачить национальное, этнографическое существование она не может. Вселенское чувство должно быть удовлетворено.

Православие есть, несомненно, интегральная основа русской народности, теперь и здесь более чем где-либо и когда-либо, и вместе с тем русская душа совершенно неспособна к мелкому, этнографическому национализму: для этого она и слишком избалована величием своей истории, грандиозностью своего национально-исторического процесса, который тем самым практически принимался и за вселенский, и слишком рыхла и неоформлена, и слишком богата.

Для своего национального чувства русскому нужно вселенское ядро – это аксиома, а без этого он быстро утеряет вкус к церковности, то есть подвергнется самой существенной, внутренней денационализации (а я скажу: пусть лучше так, чем этнографическое православие чешского или даже греческого образца). Итак, рассуждая чисто отвлечённо: то, что содействует поднятию кафоличности в русской вере, в русском православии, то содействует и духовному сохранению русской народности…»

«16(29).01.1923

Вчера я служил с архиереем в греческой церкви Панагии (Введение во храм на Пере)…

Прежде всего внешнее впечатление: большой храм с колоннами и отгороженным какими-то стеклянными стенками (как кассы в магазинах) пространством пред алтарём, масса электричества (тоже вроде иллюзиона), икон мало и плохие, даже на иконостасе грубая и безвкусная позолота, но в общем самый храм произвёл скорее благоприятное впечатление своими размерами, и он был переполнен.

Когда мы пришли, царские врата были открыты ещё от ранней литургии (здесь и боковые приделы имеют одни общие царские врата). Говорят, что обычно царские врата представляют собою большую дорогу, по которой все, даже не исключая женщин, шляются к алтарю. Мы, конечно, заперли.

Самый престол удлинённый, на католический манер (говорят, что обычно на Востоке алтарь бывает и совсем у стены – явный знак древности этого обычая), под киворием на столбах, с занавесом, окружён приступкою. На нём крест, что-то вроде двух рипид и свечи, большая дарохранительница. Крестов у них своих на престоле нет, были наши.

Антиминс без плитона (плата), часто бывает и без мощей. Жертвенник также под навесом и с занавескою, справа и слева, общий для двух престолов.

Толпится беспорядочно народ, хотя, видимо, стесняются и на нас смотрят наивными, дикарскими глазами, светские и попы в характерных камилавках, и с косицами пучком.

Стали облачаться. Не сразу определил, где я нахожусь. И лишь позднее я понял, что это был боковой алтарь, а стол, около которого мы раздевались, был престол. Я был в совершенном ужасе, когда рассмотрел: на престоле было навалено: какой-то чемодан, две рясы, нашими клириками, быстро подчинившимися общим нравам, складывались ризы. У другого придела на престоле были навалены какие-то богослужебные книги и, опершись, в фривольной позе стоял служивший священник, и нам протягивали – на запивку после причастия – по рюмке красного вина. Относительно главного престола сдерживались, только было по бокам положено несколько книг. Это был такой ужас, что я сейчас с тяжёлым отвращением вспоминаю про этот базар в алтаре, и это благолепие, совершенно исключительное.

Вчера мне рассказывали, что люди, приходившие в греческий храм на Страстной к Страстям, со слезами уходили, не вынеся безобразия в храме. Говорят, что это турецкое иго. Но разве турки сами так молятся и ведут себя внешне и внутренне в храмах? Это внутреннее одичание, утрата благоговения к святейшему, к алтарю и престолу, не может быть объяснено игом. Им, может быть, ещё с натяжкой объяснено невероятное безвкусие и отсутствие своего (оказывается, нет своих риз и парчи, всё из России, нет иконных лавок, и это при богатстве, при торгашестве), но им не может быть объяснено это отношение к храму, даже не языческое, а какое-то этнографическое, фольклорное. Для греков вера стала национальной феской, и понятна слепая, тупая ненависть к католичеству (мне рассказывали, что на какое-то их торжество с патриархом приглашаются представители всех вер, даже раввины, кроме католиков). Вот от этого-то отрыва от вселенской церкви они и стали такими, так выродилось великое и величественное православие! Это так ясно, как простая гамма!

Как бы то ни было, но даже при русском служении с архиепископом я ушёл совершенно неудовлетворённый и должен сказать прямо, что я не могу и даже не должен служить с греками. Это не нравы, это – разная вера, это богослужебная ересь (как справедливо заметил о. Леонид К.). Ведь если говорят, что дух православия в богослужении, то именно этот дух соединяет и отличает нас от инославных, то какое же единство духа, молитвы, тайнодействия соединяет нас с греками? Повторяю, это – другая вера, это национальный обряд греков, который имеет величайшую национальную стойкость (характерно, что у греков так стойко держатся их родные обычаи), но духовное содержание выпарилось. У них и монастырей здесь нет, кроме Афона. Правда, там есть подвижники, и держится знаменитый афонский устав, но и там тот же национализм (не пускают теперь старейшего первоиерарха русской церкви митрополита Антония, куда идти дальше!).

Одним словом, несмотря на то что служба была наша, впечатление от вчерашнего дня было потрясающее. И это новый, неожиданный и неотразимый аргумент в пользу того, что для мирового православия жизненную необходимость составляет разделение церквей, и византийская церковь действительно изнемогла и иссохла за грех отпадения от вселенской церкви!

Подобный же варварский характер, немножко лучше, немножко хуже, имеют и балканские церкви: сербская и болгарская. Неудивительно, что здесь, как и в греческой (а говорят, что Константинопольская церковь стоит ещё выше Афонской), на нет сошла исповедь. Если у нас духовничество есть самая слабая сторона, то что же здесь! Поэтому фактически исповедь иногда выходит из употребления (в Сербии!). Я пока ещё ничего не знаю, но я не мог предполагать, что на Востоке дело стоит так плохо. И этот-то обскурантизм составлял и составляет главный оплот «православия», за что восхваляют греков, и главное препятствие к соединению церквей. Вероятно, так было это и при Марке Эфесском!»

«13(27).11.1923

Третьего дня в неделю православия я был в знаменитом Фанаре на служении греческого патриарха Мелетия, бывающем раз в год. Место историческое: врата, ныне закрытые, на которых в начале прошлого века повешен был патриарх Григорий V (не спасло и анафематствование восставших греков), и гордый византийский герб – нам хорошо знакомый двуглавый орёл и на царских вратах (!) и у него на груди – и «фанариоты» современности.

В храме так же грязно и отвратительно, как и в других греческих храмах, но облачение патриарха было царское, даже не византийское, а ассирийское, так гармонировавшее с его бородой и восточным стилем, и сонм (8) архиереев, тоже в хороших и красивых облачениях, словно сошедших со старинных греческих икон, это было поистине великолепно по своей живописности. Служба была тоже приличная и своею простотою выгодно отличалась от нашего архиерейского сумасшествия. Но обычных греческих мерзостей было и здесь сколько угодно, хотя к ним и принюхиваешься: и патриаршее пенсне с футляром на престоле подле Святых Даров, и небрежно брошенный крест, который потом взял с престола какой-то мужик, сунул в карман и понёс патриарху, и спешно разоблачающиеся тотчас же после причастия архиереи, и возня в царских вратах с сором и на престоле сторожа по окончании службы. Тем не менее, сам патриарх был величествен в роскоши своего облачения и очень живописен. Кажется, это и всё, что осталось от прежнего византийского величия.

По окончании службы я наблюдал языческий обряд, здесь распространённый (я наблюдал его и во Влахернской церкви накануне): к иконе приклеивают монету, чтобы узнать, услышана ли молитва. Держится – да, нет – нет. Монета со звоном упала внутрь ризы Богоматери.

После службы были приглашены на приём к патриарху (он именинник).

Глубокий Восток. Сели. Молчание. Впрочем, архиереи болтают по углам и, конечно, курят. Принесли щербет, из общей чашки, по ложке, затем вода. Затем по чашечке кофе – не всем хватило. Посидели в молчании минут пятнадцать, и приём окончился. После был ещё на приеме у его викария.

Для меня интуитивно стало ясно в этот день, в чём дело: почему греки, наши единоверцы, и особенно их духовенство, нам чужие, несмотря на единоверие, – это Восток, они – не европейцы, а мы Европа, окончательно и решительно, люди европейской культуры. Вот почему всякий западный христианин нам ближе и роднее, чем восточные бонзы с их лукавством, фанатичным национализмом, скорлупой которого оказался и обедневший, и обездуховившийся у них обряд, с их особым примитивизмом. Это – муллы, ближе к ним, чем к нам. Византия и её культура умерли с падением Царьграда, и теперешние греки, кичливо несущие византийский герб, не византийцы, они восточные варвары, так же, конечно, или ещё больше, чем другие «восточные патриархи». Вот почему мы, православные русские, остаёмся им чужды, и единство церкви есть отвлечённая идея, фикция. И вот отчего умерла заживо греческая и восточная церковь в своей тупой ненависти и зависти к католикам, то есть к Европе, которую они поэтому берут ещё более внешне, утилитарно, протестантски, чем великий Пётр».

 

10

И в то же время с пронзительной болью пишет:

«…читаю записки Витте, письма Государыни, – это потрясающий, единственный в своём роде документ – святость и безумие! И как становится ясно, что помимо интеллигентщины произошло самоубийство самодержавия в лице лично почти святого царя.

Трагедия!

Их жизнь и мученическая праведная кончина возносят их на высоту, небывалую в истории, не бывало в ней и подобных событий – такой страшной гибели целой царской семьи и целого царства! Какие мещане по сравнению с ними все эти Вильгельмы германские, австрийские и прочие! И поистине Бог возлюбил Россию. Над самодержавием произнесён «мене-текел-фарес» («исчислил Бог царство твоё и положил ему конец»), и Николай II был обречён, чтобы осуществить его собою. Он совершал политически это самоубийство с первого дня царствования, которое было ему вверено Богом, не взято хищением, но затем началось самоубийство церковное, главы церкви, «цезарепапы».

Распутин – вот яд или меч, которым поражено было изнутри самодержавие.

Но что значит Распутин? Как возможен Распутин?

Он возможен потому, что существующие представители Церкви не авторитетны, ибо они ему фактически (если не канонически) подвластны, и в то же время не обладают учительным авторитетом… В деле имяславия он (царь), нисколько не стесняясь, перешагивает через постановления Синода по указанию Распутина и повелевает пересмотреть это дело. И архиереи безмолвствуют перед Распутиным не только потому, что боятся за себя или за династию, но и потому, что ни один из них не обладает полнотой церковной власти и её непогрешимостью, ни каждый в отдельности, ни Синод (им же назначаемый и фактически возглавляемый) в совокупности. Распутин – это символ разложения цезарепапизма изнутри, – это безблагодатный, ибо неканонический цезарепапа, поставляющий выше учащей церкви «пророка», прельщённого и прельщающего…

За это время получили письма из Крыма. Вопли и стенания. Корчится в предсмертных конвульсиях российский удав – Ленин, второй Иуда! Боже мой, как страшно, как темно у этого одра, «лучше не родиться человеку сему». А в то же время думаешь и знаешь: тебе ли судить его, имевшего «безумство храбрых», способность принять историческую ответственность, от которой малодушно и трусливо всю жизнь уклонялся. И, право, не знаешь, – на весах вечной правды Божией (а не справедливости, так сказать, педагогической), что лучше: Иуда ли, дерзнувший совершить свою безумную мысль, хотя на дне её всегда таилась осина и верёвка, или ученики, которые «бежаша», а один трижды отрёкся. Ведь могло быть и так, что его отречение явилось бы решающим показанием, предательством, а не невинным разговором с служанкой на дворе, и тогда… во что превратился бы князь апостолов? И невольно хочется молиться около этого страшного мрака, о зарезанной и замученной им России, и… о мучителях… Безумная мысль: может быть, Русь спасётся тогда и тем именно, когда она станет молиться о мучителях своих…

Опять острый приступ страдания и какой-то чёрной греховной тоски: согрешил я, что Господь отнял от меня свет Свой и радость. Кажется, у меня что-то делается с сердцем. У меня нет здесь материала для работы, кроме того, я изнемогаю от безволия, как Николай II к концу царствования. Да и тяжело мне одному против всех. С каждым днём всё заново убеждаюсь, что в здешних церковных кругах полная неподвижность и потому мертвечина: внешне они ко многому приспособились, но внутренне остаются во дни всеобщей катастрофы совершенно неизменными и скопчески бездарными. И, кроме того, при первом же малейшем поводе проявляется легкомысленное самомнение: шапками закидаем.

Достаточно произвести впечатление на дикарей греков нашим богослужением и уже толкуют о миссии, а с чем, какими средствами?

Разумеется, русская душа совершенно особая эолова арфа, но она резонирует не только на пение ангелов в небесах, но и на звериный лай комсомолов.

Газеты приносят новые и новые вести о суде над патриархом, об его Голгофе.

По ночам просыпаюсь и в ужасе и смятении думаю об его гефсиманской муке. Господи, укрепи его, дай ему силы пронести крест свой до светлого мученического венца или спаси его силою Твоею… А между тем большевики устраивают-таки соединение церквей по способу антихристову – в предании на муку.

Боже мой, но что же я могу сделать? Научи, просвети.

Одновременно умирает русский Иуда-Ленин – две главы России призываются ко Творцу, святитель святой Руси – и чёрно-красный антихрист… Но я невольно молюсь и о нём. Этот сифилис, которым поражена Россия, не мог лучше воплотиться, чем в нём, и гибель России оказывается сначала буйством неистового хлыста – Распутина, а затем маньяка – прогрессивного паралитика. Боже, какой потрясающий ужас! Бесы… и несть изгоняющего, доколе не изгонит их Дух Святый…»

«У меня к Пасхе будет великое утешение: здесь, в общежитии, будет совершена мною пасхальная служба, есть уже разрешение от архиепископа, и уже начинаются спевки. Кроме радости иметь свою службу, хотя и среди чужого стада, меня ещё услаждает, что это будет в комнате, открытая литургия без иконостаса. Я давно уже стремлюсь к упразднению иконостаса, чтобы приблизить совершение таинства к молящимся. Если было время, когда естественно появился иконостас, теперь нужно другое, – его устранение, как не было его и в раннем христианстве. И гонение, обрекающее на катакомбы, вместе с условиями беженства, ведут к тому же. Благословен грядый во имя Господне, осанна в вышних!»

«Из России прежние вести: казнь католического епископа, вызвавшая негодование всего мира. Но у нас, русских и православных, невольная боль и обида: почему же не было этого негодования, когда убивали русских епископов и священников? Это и в газетах, и в устах у всех: конечно, свои рубашки ближе к телу, но в этом грех и неправда к нам западного христианства».

«26. III.(7.IV).1923

Канун святой Пасхи

Вот и пролетела Страстная неделя на чужбине. Благодаря прекрасным службам церковным, в которых и мне приходилось участвовать, и не почувствовалась чужбина, – в храме, среди русских, у себя на родине, и здесь так хорошо молятся… Хотя я провёл Страстную без особого подъёма – увы, их теперь у меня не бывает по грехам моим – и притом только зрителем, а не пастырем, тем не менее чувствую полное молитвенное удовлетворение. А пасхальную службу совершу здесь, в общежитии, в комнате, – беженская служба…

«26 марта.

Пасха Христова

Вот и Пасха на чужбине. Ночью была служба. Было хорошо и трогательно; хотя мало было народу. Молился от сердца о нас и дорогих отсутствующих, о Феде, о родине, о Церкви Божией…»

«31. III (13.IV).1923

День Перекопского боя.

Пятница Светлой недели.

Федя исчез от нас… Иду совершать литургию, молиться о нём. От него нет вестей, нет их давно и из Крыма. Хотя я и сохраняю надежду на его приезд, но он почему-то всё отсрочивается. Бедный мальчик! Ему приходится, как и тогда, быть за нас искупительной жертвой. А я связан в своих движениях его отсутствием… Из России вести идут о голоде. Стыдно своего здесь благополучия. Вчера в местной гимназии были разговоры и о русской революции, и о народе… я невольно задумался, когда о. Леонид предложил мне вопрос – сравнение здешнего и русского благочестия. Здесь действительно и Страстная, и Пасха были отмечены большим подъёмом. Разумеется, я мог наблюдать его только, так сказать, боком и со стороны, но было очень хорошо, как дома, т. е. по внешнему благолепию даже лучше, чем дома. Но когда думаешь о российских мучениках, то на сердце ложится такая скорбь и такое чувство виновности: они так страдают… И эта тень от грядущей Голгофы патриарха. От Феди нет известий, а проникающие сюда слухи различны и противоречивы. Одни говорят, что пароходы конфискованы, а из Крыма пишут, что поездка его всё-таки готовится. Уедем, его не дожидаясь, – грустно это, но ничего не сделаешь. Пока его нет, я чувствую себя связанным по рукам и по ногам. Очевидно, такова воля Божия. Здесь всюду движение против советской власти, и большое искушение поднять свой голос, но практической нужды в том я совершенно не чувствую…»

«8(21).IV.1923

Константинополь

Доживаем последние дни в Царьграде. Среди безумной и бессмысленной беготни за визами, за деньгами всё сильнее чувствуется и обычная предотъездная нервность, и жаль расставаться с Константинополем, в котором мы видели столько добра и пережили так много. Кроме того, так и не суждено было нам дождаться Феди. Вчера было получено оттуда письмо, он всё надеется выехать, но всё тянется и тянется. Он остаётся там нашим заложником и искупительной жертвой… Уезжаем отсюда, как будто расстаёмся и с Россией… Расстаёмся с Царьградом. За эти месяцы мы сроднились с ним, и уже грустно уезжать, особенно так и не дождавшись Феди. Вчера делали прогулку по Босфору, прощаясь с морем, которое соединяет нас с родиной. Теперь уедем далеко от моря и от южного солнца. Оттуда проехали в Стамбул, посмотреть гулянье турок во время Рамадана. Наконец, сегодня получил деньги, и завтра едем. Благослови, Господи, путь наш, умудри, сохрани! Со смущением оглядываюсь на эти месяцы: более трёх месяцев я со своей семьёй имел стол, квартиру, стирку от добрых людей, от земского союза. Мне друзья и учреждения с разных сторон посылали деньги, так что я мог перебирать и кочевряжиться. Нас лечили, – и ноги, и лёгкие, и зубы, всё даром! Так стыдно и, вместе с тем, так радостно – за Россию. И со стыдом и мукой вспоминаю о своих грехах в тот страшный голодный год в Ялте. Господи, дай мне волю и силы перестать быть тунеядцем, стать у своей межи на работе Господней…»

«15(28).IV.1923

София. Болгария

Вот и оставили мы сказочный Царьград и имеем днёвку в маленькой Болгарии, в деловой, провинциальной, прозаической Софии, столь странно и как будто без всякого права носящей великое имя. Путешествие хотя и утомительно, но интересно. Радует и возбуждает эта смена впечатлений, наций, костюмов. Неля радуется по-детски, вместе с Серёжей. Культура здесь русская, как русская и вся ориентация. За мною ухаживают, убеждают здесь остаться, приём самый хороший и неожиданный. Разумеется, здесь глухая провинция. Духовного в этих духовных лицах, конечно, нет ничего, особенно наряду с светоносным епископом Серафимом и вообще с русским православием. Но это люди западного покроя, и притом хотя внешней, неглубокой, но всё же европейской культуры, и этим они отличаются коренным образом от чуждых нам азиатов-греков… Здесь греков, конечно, не выносят. Как для меня важно и поучительно, что я пожил в Константинополе, сталкивался с греками и от них получил определённое впечатление, внутренне с ними покончил…

Верно одно: даже до Праги не довёз я своих наивных восторгов и вдохновений. Всё так трудно – так иначе, чем я думал (речь о разочаровании по поводу возможного и будто бы спасительного соединения с католичеством – примечание автора). Но иначе ведь и быть не могло. Московские церковные бандиты, по газетам, свергли патриарха, а за духовными палачами не замедлят и светские. Значит, новый разрыв с официальной русской церковью неизбежен, и исключительное значение получает всё происходящее в церкви. Какая страшная ответственность. Господи, просвети и благослови! О Феде ничего. Господи, дай его нам увидать здесь! Аминь».

Фёдор Сергеевич Булгаков, старший сын отца Сергия, так и не смог выехать из России. Будучи женатым на дочери М. Нестерова, он прожил всю оставшуюся жизнь в Москве.

 

11

А теперь, на наш взгляд, самое ценное, что оставил нам в наследие этот удивительный авва.

«Моё основное чувство этой жизни определяется, с одной стороны, моей безграничной церковностью и верностью Церкви – в её конкретном образе Православия, на служение которому я отдал все свои силы, с того времени, как возвратился в церковь, но, с другой, чувством моей духовной свободы и её долгом (если так можно сказать) как основным условием и самой стихией моей церковности: «где Дух Господень, там свобода» – этот высший дар Божий и… служение. И то, и другое для меня тождественно: грехи против свободы суть грехи против православия и церкви, и наоборот, духовное самопорабощение, во имя чего бы оно ни принималось, есть хула на Духа Святаго, которая не простится ни в сём веке, ни в будущем.

И вот это-то тождество устраняло во мне «православизм» (в качестве и вместо православия), рабство и фетишизм, а вместе вносило и известный релятивизм в отношении ко всей церковной конкретности. А во всей совокупности такое чувство жизни отделяло меня от той церковной среды, в которой я жил и которая была проникнута абсолютизированием относительного, угашением духа и его творческой стихии ради вещелюбия и властолюбия, которому соответствовало на другой стороне раболепство.

Вот почему я всегда – и могу сказать, чем дальше тем больше – чувствовал себя чужим среди своих: «во своя прииде, и свои Его не прияша». Так было в земной жизни Господа в его отношении к хранителям закона, который Он пришёл не нарушить, но исполнить. И в этом первообразе почерпает вдохновение всякая живая душа.

Однако спешу оговориться, что эта чуждость проистекала не из самомнения и притязательности, но из глубочайшей любви и верности церковной, которая всяческий компромисс и рабство ощущает как измену.

Любовь к Церкви рождает и предполагает послушание, но послушание любви, а не страха, почитания, а не лести и всегда остаёшься здесь в неустойчивом равновесии, в страхе оступиться то в ту, то в другую сторону. Таково было и есть моё основное чувство жизни в Церкви.

И все-таки я должен сознаться, что по личной слабости своего характера, застенчивости, доходящей до робости, до «страха иудейска», я считаю, что я всё-таки грешил скорее в сторону самопорабощения, чем дерзновения (как это, может быть, казалось иным в соответствии сложившейся моей репутации «еретика»). Однако должен прибавить, что если я, может быть, рабствовал и малодушествовал в церковной эмпирии, ради «экономии» и мира, во избежание мелких трений, то совесть меня не упрекает в уступках в той области, к которой я чувствую себя наиболее призванным и ответственным: в богословствовании и проповеди. Здесь я был всегда самим собой и хочу себе остаться верен до смерти.

Это чувство исторического релятивизма, которое у меня есть в отношении к исторической Церкви, существующей, развивающейся и определяющейся в пространстве и времени, совершенно не связано с каким-то пренебрежением или недооценкой важности, ценности и необходимости её форм и установлений, каким-то своеволием или снобизмом. Чувствую глубокое отвращение и к тому и другому, в своей инстинктивной наследственной, но и сознательной законопослушности, а главное, в том мистическом реализме, которым моё отношение к Церкви определяется. Для меня мистическое содержание исторических форм от них неотделимо, оно в такой мере самоочевидно и подлинно, что не является даже вопроса о возможности их разделения всяческим иконоборством. Однако это не мешает и не противоречит различению в исторической оболочке элементов разной важности и вообще вносит в их расценку и исторический коэффициент.

Церковная непогрешительность в православии не должна выражаться в абсолютизировании всех конкретных форм, чем, однако, вовсе не подрывается их устойчивость и ценность, как и не ослабляется законопослушность во всякой области церковной. Но это не только не устраняет, но делает необходимым и даже по-своему обязательным сознательно критическое различение, которое не есть отрицательная критика, однако в определённых случаях может и даже должно приводить и к отвержению тех или иных форм. От своеволия же здесь достаточно предохраняет любовь к Церкви, я сказал бы, инстинкт церковности, который склоняет всегда уступить «преданию» больше, а не меньше. И во всяком случае разрыв с ним в большом или малом является болезненным, если не прямо трагичным, в зависимости от данного частного случая. Такова вообще психология всякого церковного раскола.

И прежде всего основной вопрос: насколько и в каком смысле православие может рассматриваться как находящееся в исключительном обладании церковности, настолько даже, что не-православие или вне-православие есть и не-церковь (не говоря уже о том сквернословии относительно инославия, которое у нас в ходу и является признаком хорошего православного тона, самосвидетельством ревности о православии)?

Церковь, как тело Христово, конечно, не совпадает с вероисповедными границами, она не ограничивается и православием.

Истинные христиане существуют во всём христианском мире (не будем сейчас говорить о не-христианах, «с которыми нет и не может быть в этой жизни молитвенного общения»). Эту христианскую близость и вселенское единение во Христе я опытно познал в «экуменическом» общении. Последнее есть не столько вольность, о которой всегда надо помнить, «блюдите как опасно ходите», но и – христианское откровение, которое обязывает (конечно, не к церковному безразличию – о, нет! – но к церковному расширению сердец).

Помимо того, что в православии я знаю и исповедую его чудесную – отнюдь не человеческим блюдением, но Божией милостью – неповреждённость, чистоту и истинность, но, кроме того, оно для меня есть и своё родное. Это – психологизм, заведомый, хотя и неустрашимый. Ведь правду сказать, нам столь близко не столько православие вообще, как вселенское, но именно наше русское, родное. Таков невольный провинциализм всего родного и дорогого, именно как близкого. Он преодолевается с годами и опытом «экуменизма», но этого не приходится особенно чураться, хотя и нет основания этим превозноситься. Родную мать можно и должно любить как родную, даже если и знать, что она есть единственная на свете любовь только для меня, а не для других, у которых тоже есть свои родные матери. Этот психологизм полагает естественную границу в религиозно-практическом общении, он входит в конкретность церковности, хотя сам по себе не даёт оправдания исключительности.

Православие является не только истинною, неповрежденною Церковью в своей мистической и догматической сущности, но оно, как и все другие исповедания, есть и церковь историческая, которая отпечатлевает характер её истории. Но в этом выражается и его относительность и – по-своему ограниченность, ибо «дары различны и служения тоже».

Я должен сказать по совести, никогда и ни в какой мере я не колебался в верности своему священству и могу по-своему применить к себе слова апостола, что я был иудей из иудеев, но происходившее кругом меня всё решительнее научило меня постигать историческую относительность внешних форм.

Это не значит, что их можно бросать или менять своевольно, но они сами нуждаются в корректуре относительности.

Особенно это относится к иерархическому устроению в Церкви. С иерархией связана сакраментально-мистическая жизнь Церкви, и это для меня есть столь же незыблемая истина и неколебимая действительность, как свет дневной. Но уже в вопросе об изначальности епископата, как непосредственного «апостольского преемства», я не считаю себя связанным (как, впрочем, и не я один) исторически с недоказуемым постулатом, который получил фактическую силу догмата. Хотя от этого для меня нисколько не колеблется мистическая подлинность епископского сана и вообще сила хиротонии. Но ещё менее умаляется сила и значение всеобщего царственного священства, как и личного духовного христианства.

Вообще время для справедливого взаимного отношения между восточным и западным христианством, основывающегося на признании и уважении каждого из них в его своеобразии, ещё не настало, и я со своей стороны никак не хотел бы углублять эту историческую пропасть, в которой вижу, прежде всего, огромный, исторически возникший психологизм. Живая церковность имеет задачей любви церковной во взаимном общении засыпать эту пропасть и тем подготовить почву для воссоединения «церквей».

Однако здесь мне предстоит сделать одно признание, которое, я знаю, является общим для многих, если не большинства православного (по крайней мере) клира, и которое для меня лично особенно обострилось после моего искушения папизмом. Православие, сначала в Византии, а затем и на русском востоке, в Московской Церкви, страдает также папизмом, только не сознательно-догматическим, ответственно точным и явным, но фактическим, психологическим.

Православие есть соборность, а не епископат, тело церковное, а не глава или главы только.

Уже по этому своему характеру оно не является злоупотреблением, пародией, я готов сказать, карикатурой на Римское церковное самовластие и самодержавие. Я разумею тот особый гиперболизм, который усвоен в русской церкви (а также и в славянских церквях) в отношении к епископату.

К счастью, болезнь эта кажется гораздо слабее в греческой церкви, родине православия, хотя здесь это и соединяется с известной халатностью церковной, наше благочестие шокирующей.

Это признание я имею сделать здесь, как голос из могилы, который, может быть, прозвучит через это более ответственно и без личных приражений.

Если я при жизни в себе это чувствую как молчаливое страдание, это моё молчание объясняется, кроме моего малодушия, отвращением перед мелким скандалом, в который неизбежно облеклось бы такое дело маленького русского Лютера.

Однако здесь содержится менее всего лютеранства, желания колебать благодатную силу епископата; она для меня есть мистическая реальность, которая имеет всю очевидность.

Моё «лютеранство» выступает не против, но за епископат, стремится восстановить его в подлинном достоинстве, освободить его от приражений «деспотизма», имеющего опору в психологии раболепства.

Это раболепство относится, прежде всего, к отношению самих епископов к светской власти, к цезарепапизму, императорскому в Византии, царскому в Москве, далее советскому, расистскому, польскому, всяческому: «союз Церкви с государством», – царство от мира сего, в качестве царствия Божия. Но при этом подчинении кесарю епископы требовали такого же подчинения себе внутри церкви, притом, конечно, не от словесного стада, а от клира, связанного каноническим послушанием.

Психологически к этому злоупотреблению пастырской властью в сторону «деспотического» самовластия присоединяется ещё и то, что вопреки 2 правила Софийского Собора, исключившего для монашествующих прохождение епископского служения, у нас епископство оказалось монашествующим, точнее, псевдомонашествующим, поскольку обеты послушания сделались ступенью к достижению епископской власти и вообще утратили отношение к монашескому подвигу. Бытовые условия русской церковности оказались таковы, что принятие монашества ради епископской карьеры стало одной из самых болезненных особенностей нашего церковного строя; это – всем известно. И всё более обнаруживается вся невыносимость этого духовного противоречия, особенно в наши времена смены властей, то завоевателей, то национальных, причём каждая смена находит своих временщиков и прислужников, и епископат чудовищно засаривается карьеристами.

Всё это в будущем ведёт к какому-то неизбежному и очистительному кризису церковной жизни и спасению её не от епископства, но – во имя его – от иных епископов (то есть от причин «архиерейского произвола»-примечание автора). Таково будто бы было пророчество преподобного Серафима о наступлении такого времени для русской церкви.

Конечно, само положение епископства психологически трудно, оно содержит в себе особый соблазн и искушение своеобразного человекобожия. Так было всегда и везде, как за пределами откровенной религии, в язычестве, так и в Ветхом Завете, ибо не случайно же самыми ожесточёнными врагами и гонителями Христа были первосвященники Анна и Каиафа – со всем идеологическим, исповедническим и религиозным (человекобожеским) комплексом этого неприятия.

Но – увы! – тип ветхозаветных первосвященников оказался живуч, и он повторяется и в новозаветной истории.

Здесь парадокс: первосвященство есть божественное установление в Ветхом Завете, но исторически и психологически оно дорого оплачивается немощным, в грехах своих падшим человечеством.

Нельзя дерзновенно восставать против самого божественного установления из-за грехов человеческих, как делал это протестантизм, но и нельзя пред ним идолопоклонствовать и раболепствовать. В этом своеобразная трагедия церковной жизни.

В Римской церкви она выразилась в человекобожии папизма, на Востоке же в папистических уклонах епископата в области догматической, канонической и бытовой. В русской жизни одним из важнейших практических проявлений этого уклона является богослужебный культ епископства, придающий богослужению до известной степени оттенок архиереослужения. Народ любит этот парад, он церковно на нём воспитывается и, конечно, деморализуется таким стилем благочестия. Основной нерв всей молитвенной жизни, божественная Литургия облекается и заслоняется пышностью архиерейского чина, декоративным, а потому и религиозно вредным удлинением службы.

Конечно, по-настоящему это можно выстрадать только в алтаре, иконостас ограждает народ в известной мере от этого искушения, но вообще трудно спокойно думать и говорить об этом внедрении декоративного парада под предлогом благочестия, во святая святых. И, конечно, это увлечение помпой больше всего свойственно наиболее рядовым духовным представителям епископата, превращающим себя в живые иконы.

Однако – увы! – есть общее искушение, и самое трудное здесь и там, что вся эта церковная трагедия возвышения епископата разыгрывается не в догматической осознанности, но на почве церковной психологии, есть… психологизм.

По существу всё остаётся благополучно и неповреждённо, а изнутри же охвачено духовной болезнью человекобожия (что намного хуже человекоугодничества).

Здесь поэтому невозможна ни реформа, ни реформация, которая явилась бы победой духовной провокации, здесь достаточно пересмотра архиерейского чиновника, и вообще применения его хотя бы к греческому чину; для этого нужно перевоспитание как правящей церкви, клира, так и церковного народа.

Во всяком случае, я должен исповедать, что для меня на путях моего священства, при всём моём личном почитании и любви к тем епископам, с которыми я сам имел дело, эта церковная «деспотия» была наиболее тяжёлым крестом, и я чувствую себя виновным в пассивности, церковном попустительстве. И, неизменно читая в церкви гневные речи Господа с обличением «Моисеева седалища», голос мой бессильно дрожал от затаённого страдания. Такова горькая истина об этой стороне моего священства.

Другая же горькая истина относится к моим судьбам, так сказать, литургическим.

Я шёл в священство исключительно ради того, чтобы служить, т. е. по преимуществу совершать литургию. Мой наивный и неопытный глаз при этом не различал никаких подробностей, относящихся к храмовому положению священника. Очень скоро я понял, что для того, чтобы служить, надо иметь храм или, по крайней мере, престол. Но я вступал в клир хотя и не стариком, то во всяком случае и не молодым, чтобы начинать прохождение священнического пути. Кроме того, это произошло в пору жесточайшего гонения на Церковь в России и далее в эмиграции, в обстановке беженства и всяческой церковной тесноты. В результате, кратко говоря, за четверть века своего священства я никогда не имел своего собственного храма, а всегда или «сослужил» архиереям или настоятелям, или имел лишь случайные службы, и, во всяком случае, не в великие праздники.

Мои друзья ревновали в таких случаях об устроении мне службы в домашних помещениях (особенно в Страстную седмицу и на Пасху), и это почти всегда доставалось ценою борьбы и самозащиты».

Здесь отец Сергий имеет в виду распространённые ныне и ставшими притчей во языцех препятствия со стороны правящих архиереев: хотя ты и имеешь каноническое право служить, но «я не благословляю». Почему? «Не благословляю и всё – и разговор окончен». Это только в лесах ГУЛАГа подобные благословения считались совершенно бессмысленными и неуместными, но стоило только отпустить вожжи атеистического преследования – и ты уже «без благословения» не имеешь на это права. Это как раз и имеет в виду отец Сергий. Потому и сетует далее:

«О своём церковном устроении в храме я никогда не знал церковной заботы со стороны епископов. И это положение было для меня лично самым тяжёлым крестом и скорбью на путях моего священства. Её разделяли со мною и мои близкие… Об этом я не могу думать спокойно и ныне, когда болезнь сделала для меня уже почти невозможным самостоятельное служение в храме. И психологический источник этого равнодушия всё тот же, что и выше мною указанный. То есть – равнодушие епископа».

К этому надо прибавить ещё и сочувствие большинства священства и паствы современной церковной России.

«Но все эти горести – и епископская, и священническая, и многие другие, относящиеся к бытовой и фактической жизни православия, некультурности и непросвещённости церковной нашего народа, обрядоверия и суеверия, дьячковскому ритуализму, – вообще всему тому, что делает наше православие неправославным, – всё это выкупается каким-то богоданным даром любви к Богу, из которого родятся наши великие подвижники и святые, «святая Русь» (в моей книге «Церковь воинствующая» есть наглядный пример («Старец Зосима-Захария) каким образом происходило это «рождение» – примечание автора). В огненном испытании, через которое проходит Россия, одинаково проявились и эта духовная безоружность православного народа в борьбе с дьявольщиной большевизма, направленной против святыни и религиозной веры, так и особое религиозное призвание и религиозный гений русского народа, любовь к Богу, которая если не может сравниться с избранным народом в его единственности, то всё-таки напрашивается на сопоставление именно с ним. И, конечно, эти дары могли проявиться во всей широте и силе только во времена испытаний, которыми милосердный Господь почтил народ русский и его Церковь. И я славлю и благодарю Бога моего, что Он дал мне вступить в клир и послужить в нём именно в эти страшные, трагические времена неблагополучнейшего благополучия жизни церковной.

Поскольку всё сказанное выше не колеблет и не ограничивает моей верности и преданности православию, но только делает его свободным от всякого «православизма», свойственного поместной церкви, которая не ощущает всей своей ограниченности и провинциализма, но принимает себя за исчерпывающе вселенскую и поэтому, дыша одним из лёгких или только частью их, чувствует себя дышащею полною грудью.

«Экуменизм», как факт, выражает пробуждающуюся неудовлетворённость провинциализмом римского ли или византийско-восточного образца.

Можно в некотором церковном надмении мнить себя как всю полноту церкви, но не может не оставаться глухого сознания и чувства жизни, свидетельствующих о том, что это – не то…

Утеряно в веках то, что дано было и заповедано, но, и теперь утерянное остаётся как некое обетование и тревога, неутолённое желание, раскрывшиеся, но не смыкающиеся объятия, которые не заменяются показыванием кулака в сторону инакомыслящих «православных».

В сердце всегда надо носить живую боль от раны церковного разрыва и искреннюю молитву о «соединении всех», которое в обетовании дано и в жизни задано. И вселенское православие не совершилось до этого свершения. Это относится к кафоличности православия или, по-русски, к его вселенскости, не к догматическому учению и чистоте предания, но к чувству Церкви».

Иначе есть учение, но оно не вдохновляет. Неужели всего лишь от того, что такой плохой народ нашему православию достался.

«Доселе это чувство ещё не может найти для себя достойного и соответственного выражения. Но есть ещё и другое, быть может, ещё более важное и чувствительное для меня расхождение с «историческим» православием. Оно относится к будущему, к эсхатологии, к тому трепетному призыванию и ожиданию Христа грядущего, но которое как-то если не догматически, то фактически утеряно православием (и не меньше, если не больше, и католичеством) под непосильным бременем своего историзма.

Предание перестало быть живым и живущим, но стало «депозитом» веры, который надо хранить, а не жизненно творить.

Православие же есть не только обладание данным богатством веры и жизнью в ней, но и пророчество, апокалипсис, история – не только прошлого, но и настоящего и будущего, зов обетования. Оно не имеет града здесь пребывающего, но грядущего взыскует. Оно есть поэзия, эрос церковный, чаяния Жениха, чувство его Невесты. Оно есть творчество, направленное к концу и цели, чаяние Конца. Это не малодушный страх жизни и бегство от неё к смерти, но преодоление всякой данности, чаяние Нового Неба и Земли, новой встречи и жизни со Христом. Всё это в словах невыразимо и неопределимо, звучит как музыка души, симфония красок, поэзия искусства. Оно всё есть – порыв, чаяние, обетование, «Ей, гряди».

При всей моей «почвенности», которая меня укореняет в Церкви и со всеми в ней соединяет в этом чувстве её, я остался одинок и чужд «историческому православию». Последнего для меня мало, вернее сказать, принятие его в такой ограниченности я испытываю как измену с утратой самого дорогого и жизненно важного. Этого почти нельзя рассказать о себе, сообщить другому, но это передаётся и слышимо как музыка души, это роднит и сближает затерянных в море житейском как братство, церковь в церкви. Это же можно назвать и софийным чувством жизни, которое позволяет опознавать божественную основу под корою естества. И я не могу сказать, чтобы я оставался здесь один, около меня и мною соединялись родные души, однако церковно-исторически я одинок и ёжусь от церковного холода.

Однако такое чувство во мне соединяется с такой незыблемостью этого чаяния, с таким апокалипсисом жизни, что это делает меня спокойно радостным в моём уповании. И во свете его я воспринимаю настоящее и прозреваю будущее, в событиях настоящего я ищу их пророчественного содержания, уразумевая их сокровенный смысл, в них нахожу свершения обетованного будущего. В свете апокалипсиса истории я постигаю и развертывающуюся пред нами историческую трагедию и особенно самые важные её главы или темы. Из них для меня горят и светятся наиболее две: Россия-родина и судьбы Израиля…

В обеих я вижу средоточие всего совершающегося в мире, к ним более всего влечёт уразумение пророчества. Страшные и роковые судьбы обоих народов, каждая по-своему, знаменует их исключительное значение и в жизни всего человечества, и именно теперь, больше, чем когда-либо, становятся они в центре мировой истории…

Я не надеюсь при жизни своей увидеть исполнение чаяний пророчеств. И пусть будет так, на это воля Божия. Но это не колеблет незыблемости моей веры, стойкости упования, как не заглушает и победного вопля души: ей Гряди, Господи, Иисусе! Я жду чуда в истории как раскрытия в ней воли Божией, высшего её смысла. Но это может совершиться лишь чрез явление полноты христианства, ветхо-новозаветного в духе и силе молитвы и пророчества…

 

12

А теперь о природе церковной власти:

«Для того чтобы оценить по существу природу церковной, т. е. епископской, власти, всё время нужно иметь в виду её особенности, проистекающие из природы церковного общения. Хотя и часто говорится о «монархическом» епископстве, причём это государственное определение порою и находит оправдание в личном властолюбии отдельных епископов (архиерейском произволе – примечание автора), однако надо помнить, что церковная власть имеет иную природу, чем государственная, как власть духовная: она и больше и выше всякой светской власти, как простирающаяся на душу человека, но в силу этого духовного своего характера она есть прежде всего служение, по слову Господа: «цари господствуют над народами, и владеющие ими благодетелями называются. А вы не так: но кто из вас больше, будь как меньший, и начальствующий – как служащий» (Лк. 22, 25).

Епископ в осуществлении своей власти действует с церковью, но не над церковью, которая есть духовный орган любви: согласие с Церковью и единение с нею составляет самое условие бытия епископа. Это единение не может быть выражено в таких терминах государственного конституционного права, как, например, народоправство или ограниченная власть конституционного монарха, за неприменимостью здесь правовых категорий (церковное право, если и есть право, то во всяком случае – это генезис, единство).

Епископская власть может быть и абсолютнее власти абсолютного монарха, но может и совершенно растворяться в единении с народом. Руководящей нормой является здесь пример иерусалимской церкви в её отношении к апостолам, как первоепископам. Несмотря на всю полноту своей действительно сверхепископской власти (поскольку она, включая в себя всю полноту епископства, имеет ещё и личные апостольские полномочия), апостолы все существенные вопросы решают с народом: ап. Пётр обращается ко всему Иерусалимскому братству (Д.А. 1, 15–16) для избрания 12-го апостола вместо Иуды. «И поставили двоих и помолились, и сказали… и бросили о них жребий» (1, 23, 24, 26), – во всех моментах этого избрания апостолы пребывают в единении с народом.

То же самое и при избрании семи диаконов: апостолы созывают «множество учеников», к которым и обращаются об избрании семи диаконов. «И угодно было это предложение всему собранию… избрали… их поставили…» – апостолы же рукоположили – «помолившись, возложили на них руки» (Д.А. 6, 3–6). Община («обрезанные») обратилась с упрёком к ап. Петру о принятии необрезанных дома Корнилия, и он успокоил её своим рассказом об особом откровении, ему бывшем. «Церковь Иерусалимская» посылает Варнаву в Антиохию (11, 22). Наконец, апостольский собор, на котором Павел и Варнава были приняты в Иерусалиме «Церковию, апостолами и пресвитерами» и возвестили им о своей проповеди среди язычников, то «апостолы и пресвитеры», здесь в общем смысле старейшин, собрались на соборе (15, 6). Тогда апостолы и пресвитеры вместе со всею Церковию рассудили, избрав из своей среды двух мужей, послать их в Антиохию вместе с Павлом и Варнавой, написав и вручив им следующее: «апостолы и пресвитеры и братия… мы услышали… собравшись, единодушно рассудили…» «угодно Духу Святому и нам не возлагать на вас бремени» (15, 25, 28).

Образ первого вселенского апостольского собора даёт норму епископской власти в церковном народе и с церковным народом. И если исторически нам известно, что вселенские и многие поместные соборы обычно состояли преимущественно из епископов, то в этом не следует видеть новую каноническую норму, отменяющую апостольский собор и дающую власть епископскому сословию, как таковому, над церковным народом и без народа. Этот факт надо понимать не столько как проявление власти епископа над церковью, сколько как представительство чрез епископов возглавляемых ими церквей, с которыми они пребывают в единении. И при этом является скорее вопросом факта и, так сказать, технического удобства, нежели принципа, что на соборах фактически не присутствуют «пресвитеры и братия», бывшие на Иерусалимском соборе. Впрочем, они и фактически присутствовали, например, на Московском Всероссийском Соборе 1917–18 г., который состоял из епархиальных, т. е. имеющих единение с паствой, епископов, священников и мирян и в этом своём составе точнее отображал каноническую норму Иерусалимского собора, нежели даже соборы вселенские. Трудность прибытия на последние – по тогдашним средствам сообщения – достаточно объясняет их односторонне иерархический состав, если, впрочем, не считать, что и народ церковный там был представлен царём или его чиновниками. Разумеется, в римском католичестве присутствие одних епископов на соборе составляет уже норму, потому что там иерархия понимается в гораздо большей степени как власть над церковью, возглавляемая монархом-папой. Мы не знаем в истории апостольских времён ни одного факта, когда бы апостолы поступали как единоличная власть над церковью и без церкви. Напротив, если мы имеем проявление личной силы апостольской, – в чудотворении, то она не связана с их преимуществами как носителей церковной власти, но принадлежит им как дар апостольского служения.

Поэтому же и теперь церковному народу принадлежит своя доля участия в избрании епископов, в чём и выражается духовное единение клира и мирян: народ принимает участие даже в рукоположении, хотя и совершаемом епископом, ибо в соответственный момент провозглашает свое аксиос (достоин).

«Никто да не поставляется, – пишет папа Лев Великий, – против воли и желания народа, чтобы народ, пережив принуждение, не возненавидел и не стал презирать нежелаемого епископа».

Для того, чтобы правильно понять иерархическое начало в Церкви, необходимо иметь в виду не только неотъемлемые преимущества иерархии, но и столь же неотъемлемые преимущества мирян.

Миряне отнюдь не представляют собой лишь пассивный объект управления, с единственной обязанностью повиновения иерархии, харизматически пустое место, которое всецело заполняется иерархией.

Мирянство можно рассматривать также как некий священный сан, облекающий его носителей достоинством христианского звания: «народ Божий, царственное священство».

Эта идея хотя и утрируется в протестантизме вплоть до полного отрицания иерархии, однако не может и не должна быть умалена в своём значении. В качестве христиан, приявших крещение и дар Святого Духа в миропомазании (которое можно рассматривать и как род рукоположения в христианское звание), и миряне являются харизматиками, хотя и в ограниченном смысле, в частности, даже и в области священно и тайнодействия. Они могут, в случае нужды, совершить крещение чрез троекратное погружение во имя Святой Троицы, которое является действительным. На этом основании Церковью крещение почитается действительным и в обществах, утерявших священство и отвергающих иерархии.

Но и помимо этого, ведь и всякая частная молитва, которая составляет право и обязанность каждого христианина, есть также священнодействие, в котором он является священнослужителем в храме своей души, а также для своих собратий в том случае, если молитва является не единоличной, но коллективной. По крайней мере, в этом смысле можно расценивать общественное богослужение обществ, упразднивших священство. Это есть хотя и не тайнодействие, но всё же общая молитва.

Наконец, и при совершении таинств, совершаемых только священством, в частности даже Евхаристии, миряне имеют свою долю участия, которая внешне выражается в их ответах на молитвы и возглашения священника (то, что теперь поёт хор, пел раньше весь храм – примечание автора), внутренне же она столь значительна, что священник, строго говоря, не должен совершать таинства один без народа.

Иными словами, он совершает их вместе с народом, и миряне являются сосовершителями и таинства на своём месте.

В духовном организме Церкви всё совершается в единстве любви, и ни один орган не может существовать вне зависимости от другого. Нельзя только отсюда делать того вывода, что на основании всеобщего христианского харизматизма не существует харизматизма особенного, принадлежащего только иерархии.

Напротив, именно в силу этого харизматизма существует и иерархия, которая имеет свои степени, и есть грани, которые непереходимы для мирян.

Таково есть совершение таинств и, прежде всего, божественной Евхаристии.

И хотя в Новом Завете мы и не можем найти прямого установления нашего теперешнего трёхстепенного священства в точности, т. е. в том виде, как оно установилось ещё с древнейших времён, но мы видим и здесь повсеместно начало иерархизма прежде всего в апостольстве, затем – епископстве и пресвитерстве, и в диаконстве. С другой стороны, нигде мы не найдём такого беспорядочного харизматизма, в силу которого все и каждый совершали бы «преломление хлеба» и другие таинства. Напротив, это явным образом составляет преимущество или самих апостолов или, во всяком случае, нарочито поставленных лиц.

Идея иерархического равенства, равносильная отрицанию принципа иерархии, в качестве начала ветхозаветного, нигде не выражена в Слове Божием и совершенно отсутствует в церковном предании уже с I–II вв. Но последнее есть, во всяком случае, лучший свидетель об апостольском учении, передающем заповеди Христовы, нежели проблематические реконструкции современных историков, оторвавшихся от живого предания.

Иерархия, ведущая своё происхождение прямо от Христа, первосвященника по чину Мельхиседекову, чрез апостольское преемство, есть сам Христос, тайнодействующий в Церкви Своей. Она любима Им и полна любовию к Нему, она есть радость и утешение Церкви от Утешителя Святого Духа, который низводится на рукоположенного, она есть средоточие церковной жизни, установленное самим Богом, и через неё действует сам Бог на земле. Лишить себя иерархии значит обеднить, опустошить церковную жизнь, значит, в известном смысле, изгнать апостолов и самого Пославшего их из Церкви, и не может быть большего церковного бедствия и большего заблуждения, нежели то, вследствие которого в начале XVI века целые церковные общества, охватывающие целые народы, лишили себя священства и поныне остаются без таинств, без благодатных даров, в них подаваемых.

Конечно, Дух дышит, где хочет, и мы не можем сказать, что они совсем лишены Святого Духа, которым возрождаются при крещении. Но это есть величайшая церковная скорбь наших дней, и любовь наша к братьям протестантам и молитва наша да будет о том, чтобы они вновь взыскали иерархии апостольского преемства, и она возвращена была бы им.

Служение священства в качестве харизматического посредства не может быть лишь механическим или магическим, но оно предполагает и духовное участие того, кто является этим живым посредником.

Священник, посредствуя между Богом и человеком в таинстве, низводя в нём Духа Святого, делает самого себя орудием этого низведения, он совлекается сам себя, жертвенно умирает, есть жертва и жрец, «приносящий и приносимый», по образу Первосвященника Христа. Но это жертвенное умирание есть самоотвергающаяся любовь, и служение иерархическое есть служение любви. Сила иерархизма есть любовь.

Связь иерархии с мирянами есть не властвование, но взаимная любовь, со стороны иерархии попечительно-отеческая, со стороны паствы признательно-сыновняя.

«Пастырь добрый душу свою полагает за овцы своя», и «овцы знают его и слушаются гласа его» (Иоанн. 10).

С тайнодействием непосредственно связано и пастырство (которое сохраняется и в протестантском пасторстве), т. е. душепопечение, а из него вытекает и учительство.

Иерархическое строение Церкви, имеющее основание в самом существе благодатной жизни и любви церковной, в соответствии вновь возникающим нуждам, развёртывается в целую систему канонического законодательства, имеющего для себя основу в прямом поведении Господа, избравшего апостолов.

В настоящее время эта система определяется совокупностью постановлений, содержащихся в так называемых апостольских правилах и вселенских и поместных соборов, а в подробностях – в постановлениях поместных церквей.

В связи с тайнодействием, которое связано с воздействием на души верующих, находится и пастырское служение иерархии, как служение попечительной любви.

Пастыри получают особый дар сострадательной любви, – чужие горести и падения они делают как бы своими собственными.

Они пекутся о душах, воздействуя на них как мерами протеста и прощения, так и мерами строгости и карательной дисциплины. На этой почве в истории Церкви установляется каноническая практика относительно применения церковных кар и, в связи с этим, церковного суда, одинаково как в применении к пастырям, так и пасомым, ибо и сами пастыри, в свою очередь, являются пасомыми чрез своих сопастырей (и только римский папа у католиков оказывается пастырем, всех пасущим, но никем на земле не пасомым, хотя, впрочем, даже и он имеет своего духовника).

Пастырство связано с особой ответственностью за паству, не существующей для мирян, которые платят пастырям за это особой любовью и почитанием. И таким образом, паства, естественно, собирается около пастырей, и Церковь, естественно, слагается из общин, иерархически организованных.

Иерархия есть как бы скелет в теле церковном.

Разумеется, если в Церкви возникает явление духа и силы в лице какого-нибудь духоносного мужа, к этому пророческому служению устремляется всё церковное общество, и пастыри, и пасомые, без различия своего иерархического положения: личный авторитет преподобного Серафима Саровского или отца Иоанна Кронштадтского, или оптинских старцев (о. Амвросия и др.) был больше всех иерархических личных авторитетов. Однако он никогда и не вторгался в область чисто иерархических полномочий, не нарушал и не разрушал их. Это лишний раз подтверждает полную совместимость профетизма и иерархизма.

В Церкви есть пастырство и паства, следовательно, есть две части: учащая и учимая. Авторитет церковного учительства не может быть умаляем безнаказанно. Однако его наличие совсем не означает, что пастырству принадлежит вся сила учительства, а миряне вовсе лишены её, имея только одну обязанность – пассивного приятия учения. Такое понимание, резко разделяющее церковное общество на две части – активную и пассивную, не соответствует христианству, и нужно, вместе с протестантизмом, противопоставить ему идею всеобщего священства и помазанности народа Божьего. К нему, к этому народу, ко всем верующим, ко всему христианскому люду, а не к одной только иерархии (как это обычно понимается чрезмерными иерархистами) обращены слова Господа: «шедше научите вся языки, крестяще их во имя Отца и Сына и Святаго Духа, учаще их блюсти вся, елика заповедах вам» (Мф. 28, 19–20), или: «идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари» (Мр. 16, 15). Насколько тайнодействие, которое выражалось, в частности, в низведении даров Духа Святого чрез рукоположение, составляло достояние апостолов (а после них, ими поставленной иерархии), настолько проповедание Евангелия считалось делом всякого верующего, который призывается самим Господом исповедовать (а чрез то и проповедовать) Его перед людьми; «всякого, кто исповедует Меня перед людьми, исповедую и Я пред Отцом Моим небесным» (Мф, 10, 32–33); «и Сын Человеческий исповедает пред ангелами Божиими» (Лк. 12, 8), «а кто отречется от Меня перед людьми, отрекусь от того и Я пред Отцом Моим небесным» (Мф. 10) (Лк. 12: «пред ангелами Божиими»). И мы действительно видим, что проповедание Христа изначала совершается не только апостолами, но и вообще верующими, притом не только мужчинами, но и женщинами, из которых иных Церковь ублажает как равноапостольных именно за проповедь Евангелия (как св. Нина, просветительница Грузии, далее св. равноапостольная Мария Магдалина, св. первомученица Фекла и др.). В Д. Ап. первыми называются (как проповедники Евангелия) св. архидиакон первомученик Стефан «исполненный веры и Духа Святаго» (6, 5) и диакон Филипп, который, пришедши в город Самарийский, «проповедовал им Христа» (8, 5). (Диаконство в теперешней иерархии не даёт права самостоятельного церковного проповедания и в этом отношении приближается к мирянству). При этом, «когда поверили Филиппу, благовествующему о Царствии Божием и о имени Господа Иисуса Христа, то крестились и мужчины и женщины» (Д.А. 8, 12).

Из всего этого можно вывести то заключение, что будущее церковной жизни лежит в участии паствы и в управлении церковном, и в раскрытии своего творческого потенциала.

 

13

Есть у отца Сергия работы, посвящённые будущей христианской культуре или синтезу двух направлений – светской и церковной.

«Создать подлинно христианскую, церковную культуру и возбудить жизнь в церковной ограде, – утверждает он, – внутренне победить эту противоположность церковного и светского – такова историческая задача для духовного творчества современной церкви и современного человечества.

Высказанная мысль, вероятно, оскорбит многих церковных людей старого закала. Церковь мыслится ими как совершенная полнота благодатных даров, которую нужно только хранить согласно преданию, и поэтому речь о новом творчестве, по мнению их, будет неуместна. Такому воззрению на церковь, согласно которому ей приписываются лишь функции охранительные, консерватизм предания, мы противопоставляем идеал церкви творящей, растущей, развивающейся. Как учреждение богочеловеческое, она имеет неподвижную мистическую основу в лице своего Божественного Главы и содержит истинное догматическое учение о Нём, но другой стороной своего бытия она предполагает человеческую стихию, развивающуюся исторически в границах пространства и времени.

Взаимодействием мистической основы и человеческой стихии обусловливается исторический прогресс церкви, призванной вводить историческое человечество в сферу Царствия Божия. Поэтому было бы также ошибочным ограничивать и область влияния церкви, а следовательно, и церковной жизни или, точнее, жизни в церкви какой-нибудь одной узкой сферой, например, богослужения или храмового благочестия. Благодаря этому неправомерному сужению понятия церкви в привычном словоупотреблении она обычно понимается лишь как церковь-храм, но не как церковь-человечество, церковь-культура, церковь-общественность, и это сужение сферы влияния и жизни церкви и является главной причиной, а вместе и симптомом ее исторической слабости в данный момент.

По идее религия, а следовательно, и церковь как область религиозной жизни должна быть всем, распространяясь на все области жизни верующих. Не должно быть ничего, принципиально «светского», не должно быть никакой нейтральной зоны, которая была бы религиозно индифферентна, не имела бы того или иного религиозного коэффициента.

Духовная деятельность исторического человечества, т. е. культура, овеществляющаяся и во внешних материальных объектах, и в продуктах духовного творчества, должна вырастать также на духовной почве церкви, в церковной ограде, ею должны святиться, находясь в интимном общении с ней, все стороны жизни.

До известной степени осуществлялось это требование в средние века, но ценою духовного деспотизма, пора которого навсегда миновала. За своё отрицание прав свободного творчества средневековая церковь поплатилась, с одной стороны, гуманистическим отторжением от неё наиболее деятельной её части, а с другой – своим собственным духовным оскудением.

Следствием угашения духа и враждебного противопоставления стихий светской и церковной и явилось вырождение, извращение церковной жизни и деятельности за пределами храма.

Церковная организация стала не творческой, но консервативной и даже реакционной силой истории, оказавшись в естественном и прискорбном союзе с тёмными историческими силами, при этом унижаясь до роли, совершенно уже не соответствующей её достоинству.

Но если церковная организация не должна остаться навсегда крепостью обскурантизма и реакции и быть приютом более для усталых и отсталых, чем для работников и мужей, то необходимо должна начаться рядом с общей молитвой и общая соборная жизнь в церкви, жизнь, полная духовных даров, в том размахе и диапазоне, от которого не может и не должен отказаться современный человек, даже если бы он этого хотел, а следовательно, должно начаться и культурное творчество.

Церковная ограда должна вместить в себе не один только дом для инвалидов и богадельню, для которых в ней находилось место до сих пор, но и рабочую мастерскую, и учёный кабинет, и художественную студию…

Должна вновь возродиться церковная жизнь, но не на основе инквизиционного режима, а на основе свободного общения и соборного творчества, так чтобы для участия в творчестве культуры не нужно было удаляться в «страну далече», за пределы соборной жизни и церковного общения.

Итак, христианская культура, церковное творчество – такова всемирно-историческая задача, которая ставится нашему веку.

Не наше дело спрашивать, в какой мере осуществима эта задача, – это решит за нас Вышняя воля, мы только должны определить, действительно ли она существует, и если да, должны посильно работать для её разрешения.

Трудно себе представить, насколько изменилась бы вся наша жизнь, какими радужными красками расцветилась бы она, как стала бы легка и благостна, если бы вспыхнуло подлинное пламя христианского творчества и вдохновения, если бы в церкви восстановилась та полнота жизни, которой жаждет современный человек.

И вся культура, освещённая внутренним светом, оказалась бы светопроницаема, полна света и жизни. Задача эта превышает не только силы, но и разумение одного поколения, это идеал, а не практическая программа. Но этот идеал даст вполне определённые указания, создаст соответственные настроения и чувства и заставит бороться с настроениями, чувствами, мнениями, ему противоречащими.

Противоречит же ему тот дух отрешённости, который прочно утвердился в современном церковном сознании и который питается самодовольным, но безосновательным мнением, что в «культуре» всецело царит тёмное, сатанинское начало.

Между тем там ключом бьёт жизнь, которой не нашлось места в церковной ограде, накопляется всемирно-исторический и общечеловеческий опыт, который необходим и для церковного сознания; ведь даже и с строго догматической точки зрения допустимо так называемое «естественное» откровение, и кто же поставит ему границы и пределы, кто скажет, что нет ему места в теперешней «светской» культуре?

Поэтому нужно любовно, без кичливости, но с христианским смирением открыть своё сердце «светскому» миру и, может быть, тогда и старший брат вместе с Отцом дождётся радостного дня, когда увидит, что блудный сын был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся.

И с той и с другой стороны должна быть признана обоюдная вина и принесена духовная жертва, и тогда естественно возникнет взаимное притяжение, и воссоздастся живая, творящая, взыскующая грядущего града, воистину воинствующая церковь.

«Се стою у дверей и стучу…»

 

14

Как известно, отец Сергий был основателем Православного Богословского института в Париже. С его открытия в 1925 г. и до своей кончины он был его бессменным деканом, а также профессором кафедры догматического богословия. Под его руководством «Сергиевское Подворье», как стали называть комплекс институтских строений с храмом во имя преподобного Сергия Радонежского, выросло в крупнейший центр православной духовности и богословской науки в зарубежье. Пастырская, профессорская и руководящая работа в институте – ядро всей деятельности отца Сергия в последние двадцать лет его жизни. Эта деятельность была чрезвычайно многогранна. Помимо дел, связанных с институтом, и помимо богословского творчества, отец Сергий уделял большое внимание ещё по меньшей мере двум сферам: духовному руководству русской молодёжью и участию в экуменическом движении. Центральным руслом религиозной активности русской молодёжи за рубежом стало Русское студенческое христианское движение. Отец Сергий был одним из главных его отцов-основателей. Он участвовал в его зарождении, в первых съездах РСХД (Русское студенческое христианское движение) в Пшерове (Чехословакия) и Аржероне (Франция) и продолжал постоянно его курировать, оставаясь для членов Движения незаменимым наставником и авторитетом. В работу экуменического движения отец Сергий включился в 1927 г. на Всемирной христианской конференции «Вера и церковное устройство» в Лозанне. До конца 1930-х гг. он принял участие во многих экуменических начинаниях, став одним из влиятельных деятелей и идеологов движения; в 1934 г. он совершил большую поездку по США. Наиболее перспективным направлением в экуменической сфере оказалось сотрудничество с Англиканской церковью. Объективные возможности для сближения между православием и англиканством указывались и «были признаны со времён А.С. Хомякова»; трудами отца Сергия и его сподвижников (отца Георгия Флоровского, Н.М. Зернова, Г.П. Федотова и других) они начали воплощаться в жизнь.

В марте 1927 г. Архиерейский Синод Русской Православной Церкви в Карловцах направил митрополиту Евлогию (Георгиевскому) послание с обвинением протоиерея Сергия Булгакова в том, что своим учением о Софии – Премудрости Божией он «вносит модернизм в учение Православной Церкви», с требованием расследовать этот вопрос.

В сентябре 1935 г. поступило аналогичное, но ещё более резкое послание от Заместителя Патриаршего Местоблюстителя Сергия (Страгородского) с обвинением, что «учение Булгакова о Софии – Премудрости Божией нецерковно и противоречит церковному учению, иногда повторяя ереси, уже осуждённые Церковью». Богословская система Булгакова, построенная на этом основании, «настолько самостоятельна, что может или заменить учение Церкви, или уступить ему, но слиться с ним не может». Это послание содержит ряд существенных аргументов против богословских трудов отца Сергия.

В 1936 г. митрополит Евлогий получил новое извещение, что Карловацкий собор вынес постановление признать учение протоиерея Сергия Булгакова ересью и организовать Комитет для охраны православной веры от лжеучений.

Митрополит Евлогий, отстаивавший – согласно учению апостола Павла «внутреннюю духовную свободу в Церкви», выступил на защиту протоиерея Сергия Булгакова, «зная драгоценнейшие качества этого одарённого, высокодуховного пастыря». Всякий раз митрополит Евлогий собирал Епархиальный Совет в Париже и предлагал отцу Сергию дать ответ на все выставленные против него обвинения. Обстоятельные доказательства убедили Епархиальный Совет в несостоятельности выставленных против системы отца Сергия аргументов, и, в частности, выяснили, что обвинение митрополита Сергия (Страгородского) было вынесено лишь по «донесению», единолично, без непосредственного ознакомления с его богословскими трудами и без всякого церковного обсуждения. Протоиерей Сергий Булгаков был полностью оправдан и продолжал до конца жизни оставаться профессором догматического богословия в Православном Богословском институте в Париже».

Примечательно, что главный критик протоиерея Сергия В.Н. Лосский в одной из своих последних работ (1957 г.) призывает всех богословов к риску осмысления ещё не определённых вероучительных вопросов: «Лучше мыслить о Святой Троице, принимая на себя риск всегда возможных ошибок, чем только повторять священные формулы в ленивом и самодовольном безмыслии, оставаясь чуждым и их содержанию и силе. Верность преданию – не инертна, а динамична. Без новых и новых усилий богословской мысли не может быть подлинной верности преданию Отцов Церкви».

 

15

В 1939 г. у отца Сергия был обнаружен рак горла. Он перенёс операцию, утратил способность говорить, служить, читать лекции. Начавшаяся Вторая мировая война ограничила ещё более сферу его трудов. Однако до последних дней жизни, в тяжёлых условиях оккупированного Парижа, он не прекращал работать над новыми сочинениями и совершать богослужения. Его творчество обладает редкой цельностью: всем его главным темам он сумел подвести итог и дать отчётливое завершение. Как и в каноне Священного Писания, свою последнюю книгу («Апокалипсис Иоанна») он закончил незадолго до смерти.

01.01.1941 года в Сергиевском подворье в Париже отец Сергий оставил такое завещание:

«Прошу устроить мои похороны возможно дешевле и проще, без всяких лишних расходов. У меня нет средств, и всё, что будет израсходовано лишнего на похороны, тем самым будет отнято прежде всего от самых моих близких или вообще от кого-нибудь из нуждающихся, которым может быть отдано в качестве венка надгробного, в некоторое хотя бы возмещение моего собственного нечувствия. Просил бы и цветов не возлагать, не заслужил их. «Господня земля и исполнение ея, вселенная и все живущие на ней». У меня нет никакого пожелания относительно места погребения, после изгнания из родины, где я преждевременно избрал себе место около могилы сына на Кореизском кладбище. Если возможно, я хотел бы быть погребённым в одной могиле вместе с женой моей (но она скончалась через год после смерти мужа, в 1945 – примечание автора), однако если это не вызовет больших трудностей и будет вообще исполнимо. Однако я прошу положить мне в гроб горсть родной земли, зашитой в ладанку и взятой с могилы моего сына, соединив её с горстью святой земли из Гефсимании, заключённой в мешочке под моими иконами (землю эту, оставшуюся, можно раздать желающим).

Вот все мои пожелания.

Грешный священник Божий Сергий».

В письме к духовной дочери, матери Феодосии, в 1943 г. отец Сергий писал: «…пасхальная радость всегда есть чудо, прикосновение к жизни будущего века, откровение, притом не даровое, но обретённое всем подвигом Страстной седмицы. Хотя ты приписываешь мне (чего на самом деле мне вовсе не принадлежит) особливую радость пасхальную, и даже не отрекаясь от неё, я должен всё-таки сказать, что для меня существует жизненная разница между Страстной и Пасхальной неделями. Я это выразил бы так, что одна актуальна, динамична, есть порыв, усилие, действенность любви ко Христу, страдание с Ним, вторая же – есть дар Божий, который может быть единожды принят (даже актуально), но нами не умножаем, а лишь пассивно сохраняем, как настроение праздничное, радостное, богослужебное. Нам с ним, в каком-то смысле, нечего делать самим, пассивное же приятие и удержание его нам не под силу. Поэтому Пасхальная седмица светит и звенит в нашей душе с тем, чтобы погаснуть и закроются снова врата будущего века. Это и потому, что воскресение всё-таки отделено от нас смертью, т. е. жизнью загробною, с её откровениями, её достижениями и – дерзнул бы сказать – динамизмом, и даётся нам лишь в каком-то лучезарном взлёте над смертью, за смерть: «смертию смерть поправ». Но в нашей собственной жизни нам дано и задано реализовать только страсть крестную».

О последних днях жизни отца Сергия сохранились документальные свидетельства матери Феодосии. Две другие свидетельницы, присутствовавшие при кончине отца Сергия (Е.Н. Осоргина и мать Бландина (Оболенская), тоже составили сходные записки, но судьба их неизвестна. А вот монахиня Елена заканчивает своё жизнеописание отца Сергия такими словами: «…когда в самом начале июня 1944 г.

Л.А. Зандер принёс ему (Булгакову) одну из глав своей книги «Бог и мир», отец Сергий спросил его: «Придёшь в Духов день?! Зандер, живший за пределами Парижа, ответил: «Постараюсь». Отец Сергий с мягкой настойчивостью сказал: «Приходи, это в последний раз…»

Наконец, наступила памятная для всех его духовных детей годовщина рукоположения отца Сергия – 5 июня 1944 г., день Святого Духа. Он служил с большим подъёмом Божественную литургию на греческом языке. Все его духовные дети причащались, а после богослужения, как обычно, пошли к отцу Сергию пить чай, продолжить общение в беседе.

Многие из них вспоминали потом, как особенно значительна для них была эта последняя исповедь, как бы прощальная, будто в ней отец Сергий дал своё завещание и выражал главное, что хотел сказать каждому…

Предчувствие отца Сергия сбылось в ту же ночь – его постиг удар с 5 на 6 июня… Прибывший доктор сказал, что ни сознание, ни центр речи не поражены ударом. Несмотря на такой утешительный диагноз, четыре духовные дочери отца Сергия решили неотлучно пребывать у постели больного.

Первые два дня отец Сергий был очень слаб, однако проявлял некоторые признаки жизни; в течение следующих дней его сознание стало постепенно угасать. Но лицо его выражало напряжённую духовную жизнь, и всё время менялось его выражение. Все четверо почувствовали, что присутствуют при таинстве перехода души отца Сергия в горний мир.

И вдруг в субботу утром, 10 июня 1944 г., когда сестра Иоанна сидела одна у постели отца Сергия, она поразилась: так непрестанно стало изменяться напряжённое выражение его лица, как будто вёл он какой-то таинственный потусторонний разговор. Неожиданно лицо его начало становиться светлее и радостнее. Выражение мучительной напряжённости стало всецело преображаться в выражение мирной детской невинности. Сестра Иоанна немедленно позвала остальных, и они вчетвером были свидетельницами необычайного просветления лица отца Сергия. Однако это просветление не стирало черт лица и выражения его радости. Эта удивительная озарённость длилась два часа, как сказала мать Феодосия, взглянувшая на часы. Она промолвила: «Отец Сергий приближается к Престолу Господню и озарён Светом Его славы».

Агония у отца Сергия началась во время всенощной под праздник святых первоверховных апостолов Петра и Павла и закончилась 13 июля 1944 г., в праздник Собора 12 апостолов. Отца Сергия облачили в ризу, которую он привёз из России. В гроб, согласно его завещанию, положили горсть родной русской земли, взятой отцом Сергием с могилы его сына Ивашечки, и горсть Святой Земли из Гефсимании, которую отец Сергий хранил под образами.

Похоронили отца Сергия 15 июля 1944 года на русском православном кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, недалеко от храма, освящённого в 1939 г. в праздник Покрова Пресвятой Богородицы.

Митрополит Евлогий (Георгиевский) сказал над могилой следующее слово:

«Ты был не понят, обвинён. Быть может, это было вписано в твою судьбу, так как твоё богословие являлось плодом не только твоего мышления, но также и скорбных испытаний твоего сердца… Дух Святой преобразил в твоей душе Савла в Павла. Ты был истинным христианским мудрецом, учителем жизни, поучавшим не словом только, но и всем житием своим, в котором – дерзаю сказать – ты был апостолом».

Другой духовный сын отца Сергия В.В. Вейдле писал:

«Все эти двенадцать лет я восхищался им… Его энергией, трудоспособностью, широтой его ума, богатством его любопытств и интересов (когда он «для отдыха» брал у меня почитать стихи Элиота или джойсовского «Улисса»), свежестью его чувств, его восприимчивостью, душевной молодостью (когда я водил его смотреть Рембрандта в Лувре или гулял с ним по залам лондонской Национальной галереи), его постоянным бодрствованием, духовным подъёмом, врождённой высотой всего его нравственного существа, его благородством, его зоркостью, недоступной мне силой его мысли и его веры, всей той царственностью духа, которую я ни в ком не видал воплощенною так, как в нём. Но вот я всё это перечислил, и перечисленное кажется мне бедным и тщетным. Нет, это не совсем то. Я в нём любил его самого, вне всяких определений, и вместе с тем я любил что-то, что как бы сияло мне сквозь него. Как те человеческие творения, что были дороги ему и мне, чем совершеннее, чем выше бывают, тем прозрачней, так и сами люди, так и он. Что-то трепещет и светлеет за мрамором и полотном, что-то проникает насквозь земную человеческую душу. Все краски и формы, все слова и качества истлевают, остаётся то, что мы любим и любили, то одно, что не больно любить: «Излучение добра».

 

Используемая литература

«Святитель Игнатий (Брянчанинов)»

1. Собрание сочинений в 7 томах, Москва, «Ковчег», 2005.

2. Письма о христианской жизни, Минск, изд. Свято-Елисаветинского монастыря, 2004.

3. «Ищите всюду Духа, а не буквы», полное жизнеописание святителя Игнатия Кавказского, составленное его ближайшими учениками, Москва, Приход храма Святаго Духа сошествия, 2010.

4. Отдел письменных источников Санкт-Петербургского Государственного исторического музея (ОПИ ГИМ) – фонд 254.

«Кронштадтский праведник»

1. Моя жизнь во Христе. М., 1894. Т. 1–2.

2. Мысли о Церкви и Православном богослужении. СПб., 1894.

3. Путь к Богу. СПб., 1905.

4. Солнце Правды. О жизни и учении Господа нашего Иисуса Христа. СПб., 1901.

5. Поли. собр. соч. Слова и поучения. СПб. – Кронштадт, 1897–1903. Т. 1–7.

6. Мысли о богослужении Православной Церкви. М., 1894.

7. Новые грозные слова отца Иоанна Кронштадтского о Страшном поистине Суде Божием, грядущем и приближающемся. 1906–1907 гг. СПб., 1908.

8. Сурский И.К. Отец Иоанн Кронштадтский. Белград, 1938.

9. Епископ Александр Семенов-Тян-Шанский. Отец Иоанн Кронштадтский. Paris, 1990.

«Отец Сергий»

1. С.Н. Булгаков, Тихие думы, Москва, «Республика», 1996.

2. Василий Зеньковский, История Русской философии, Москва, «Академический проект, Раритет, 2001».

3. «Русская мысль», Париж, 1924 (№ 8–12).

4. Булгаков С., прот. Автобиографические заметки. Париж, 1946.

5. Вестник РХД, 1979, № 129.