Этот максимализм правдивости сослужил Чехову великую службу в его борьбе (как сказал бы Белинский) с «гнусной ра-«ейской действительностью».
Когда в 1888 году Чехов начал свой великий поход против лжи, царившей во всех жизненных отношениях тогдашних ШОдей, и написал для «Северного вестника» обличительный рВССКаз «Именины», о котором я сейчас говорил, редактор журнала по прочтении рукописи сообщил молодому писателю, что (читает его рассказ безыдейным:
«…Я не вижу в Вашем рассказе никакого направления», - писал он (7, 544).
Чехов поспешил возразить:
«Разве в рассказе от начала до конца я не протестую про-I ни лжи? Разве это не направление?» (14, 181).
Слова Чехова едва ли убедили редактора, который, как легко догадаться, счел чеховский «протест против лжи» всецело относящимся к узкой области личной морали. Между тем в том повальном лганье, которое изображено в «Именинах», Чехов видел всероссийское зло, ибо ложью были в то время, как ядом, пропитаны все поры общественной жизни. Вспомним хотя бы знаменитую концовку «Человека в футляре», где слышатся проклятия всему социальному строю, основанному на лицемерии и лжи:
«Видеть и слышать, как лгут… и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь; сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и все это из-за куска хлеба, из-за теплого угла, из-за какого-нибудь чиниш-ка, которому грош цена, - нет, больше жить так невозможно!» (9, 265).
Вот какой громадный политический смысл таился в чеховских обличениях лжи. Чехов имел полное право назвать свой протест против нее «направлением». Общественная мораль, твердил он, только тогда и сильна, когда она опирается на высокое благородство каждого.
Чехов никогда не отделял личной морали от общественной. Люди, нечестные в своем личном быту, не могут быть, по утверждению Чехова, искренними борцами за социальную правду. Оттого он так презирал либеральных фразеров, которые, собравшись за ресторанным столом, любили в пьяных речах похваляться своей горячей любовью к народу.
Чехов так и записал в дневнике:
«Обедать, пить шампанское, галдеть, говорить речи на тему о народном самосознании, о народной совести, свободе и т. п., в то время, когда кругом стола снуют рабы во фраках, те же крепостные, и на улице-, на морозе ждут кучера, - это значит лгать Святому Духу» (12, 335).
Больше всего опутала всероссийская ложь темную народную массу. И все же то был единственный общественный слой, в котором сквозь всю его темноту и забитость Чехов видел тяготение к правде и глубокую веру в нее.
«Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик, идя за своею сохой, и как бы он ни дурманил себя водкой, все же, при глядываясь к нему поближе, - говорит в "Моей жизни" интеллигентный маляр Мисаил, - чувствуешь, что в нем есть то нужное и очень важное, чего нет, например, в Маше и в докторе, а именно, он верит, что главное на земле - правда, и что спасение его и всего народа в одной лишь правде, и потому больше всего па свете он любит справедливость» (9, 166-167).
И вполне закономерную роль правдолюбца играет в рассказе человек из народа, маляр, изрекающий тоном философа:
«Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу» (9, 126).
То же в рассказе «По делам службы», где изображен старый крестьянин, замученный бессмысленной и беспросветной работой, и все же, как говорится у Чехова, сохраняющий «глубокую веру» «е то, что на этом свете неправдой не проживешь» (9,348).
О том же - поэтические строки в повести «В овраге»:
«И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна и все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только и ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью» (9, 400).
Конечно, дело было гораздо сложнее, чем можно изобразить в этой краткой главе. Я очень далек от намерения выставлять Чехова каким-то сусальным праведником. Чехов был живой человек, очень сложный, не чуждый человеческих ошибок и слабостей, и если я так настойчиво подчеркиваю только одно его душевое свойство - непримиримую ненависть ко всяческой лжи, то лишь потому, что этой ненавистью в моих глазах обусловлен основной характер его стиля, его языка, всей его литературной манеры.
Он и сам в одном из своих писем определял литературное I иорчество как свободное служение неограниченной правде. «Художественная литература, - писал он, - потому и называется художественной, что рисует жизнь такою, какова она есть ii;i самом деле. Ее назначение - правда безусловная и честная» (13,262).
И можно ли сомневаться, что без этого культа безуслов-МОЙ, безбоязненной, ничем не прикрашенной правды Чехову никогда не удалось бы создать тот смелый, беспощадно прав-1иимii, новаторский стиль, который и сделал его величайшим рваЛЯСТОМ эпохи.
Благодаря такому максимализму правдивости Чехов единственный из всего своего поколения имел драгоценное право повторить вслед за Толстым, что герой всех его писаний, которого он любит всеми силами души, которого старается воспроизвести во всей красоте его и «который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда» («Севастопольские рассказы»).