Мемуаристы в один голос рассказывают, будто к концу жизни, в эпоху, предшествующую 1905 году, Чехов, «человек глубоко аполитический», стал близко принимать к сердцу события, вызванные революционными чувствами масс. «Видимо, - вспоминает В.В. Вересаев, - революционное электричество, которым в то время был перезаряжен воздух, встряхнуло и душу Чехова». «Как-то все перевернулось в нем, - вспоминал С.Я. Елпатьевский. - Происходил перелом во всем настроении Чехова».

Очень удивились бы авторы этих воспоминаний, если бы им стало известно, что не только в конце, но и в начале своей литературной работы «аполитический» Чехов смело высказывал в печати те самые мысли, какие, по их убеждению, пришли к нему лишь в предсмертные месяцы жизни, а до той поры никогда не посещали его.

Такое заблуждение могло укрепиться в умах этих современников Чехова лишь потому, что им были плохо известны (вернее, совсем неизвестны) ранние произведения писателя.

Вглядываясь в эти произведения лет десять назад, я неожиданно для себя убедился, что юноша Чехов в самый мрачный период реакции пытался приобщиться к традициям шестидесятых годов и высказать резкий протест против беззаконий, царивших в тогдашней действительности.

Так, в одной из сатирических статеек («Записка»), напечатанных в журнале «Осколки», юноша Чехонте дерзнул намекнуть, что царская полиция держит в тисках всю духовную жизнь страны. С обычным своим лаконизмом он выразил эту истину так:

«Русская мысль у квартального» (4, 394).

Квартальными назывались в те времена полицейские.

К этому Чехов прибавил, что в тогдашней России нет никаких проблесков светлого будущего, а есть шпионы да сибир екая каторга. Шпионов нередко именовали тогда наблюдателями. Поэтому у Чехова сказано так:

«Жизни, зари и нови нет нигде, а наблюдатель и сибирь есть» (4, 394).

Спрашивается, почему же царская цензура без всяких препон разрешила Чехову напечатать в журнале такие крамольные строки?

Это произошло потому, что Чехов с большим искусством применил в своей журнальной статейке один из хитроумных приемов так называемой эзоповой речи. Статейка написана в середине восьмидесятых годов. Так как в ту пору в России издавались журналы «Новь», «Наблюдатель», «Русская мысль», а также газеты «Жизнь», «Заря», «Сибирь», Чехов использовал эти названия для двух зашифрованных фраз, всецело полагаясь на догадку читателя, который, расшифровав эти фразы, смекнет, что речь идет не о заглавиях, но о подлинных, реальных вещах.

Чтобы окончательно сбить цензора с толку, Чехов изобразил дело так, будто эти фразы написаны полуграмотной женщиной, буфетчицей провинциального клуба, составившей для начальства отчет о местонахождении газет и журналов, взятых из клубной читальни.

В ее отчете упомянуты двадцать четыре названия. Каждое из них здесь дано без кавычек. Для цензуры это объясняется безграмотностью глупой буфетчицы, а читателю тем самым внушается мысль, что, например, журнал «Ваза» в данном контексте совсем не журнал, а самая обыкновенная ваза и газета «Инвалид» - не газета, а подлинный, живой инвалид.

То же самое относится и к казенно-церковному органу «Странник». Здесь такая же двойная игра: буфетчица разумеет журнал, но читателю надлежит догадаться, что в статейке фигурирует подлинный странник - так назывались тогда ханжи-богомольцы, слонявшиеся по монастырям и церквам. В отчете буфетчицы сказано: «странник ежели не у купчихи Ви-хоркиной, то значит в буфете» (4, 394), то есть либо распутничает, либо пьянствует.

Точно таким же манером Чехов использовал название юмористического листка «Развлечение»:

«развлечение у отца Никандра в шкафчике, где водка» (4,394).*'",

И название ежемесячного журнала «Дело»:

«…у вице-губернатора дел нет, оно у его сикретаря» (4,395).

И название журнала «Русский еврей»:

«…русский еврей связанный висит на веревочке…» (4,394).

Таков был один из самых действенных методов эзоповой речи: в текст вводились такие слова, которые имели двойное значение: одно - явное, совершенно невинное, а другое - подспудное, тайное, заключающее в себе нелегальщину.

Эзопова речь, как мы знаем, процветала главным образом в шестидесятых годах. Когда-то, изучая эту речь, я сделал попытку классифицировать те разнообразные формы ее применения, при помощи которых Некрасов, Щедрин, Чернышевский, Писарев, Слепцов, Якушкин и др. умудрялись в подцензурной печати доводить свои крамольные мысли до широких читательских масс1.

Напомню всего лишь один, но очень выразительный случай. У Некрасова есть такая строка, обращенная к какому-то военному:

Ты не дрогнул перед бездной.

Прочтя эту строку, цензор простодушно поверил, что выражение «дрогнул перед бездной» есть просто фигуральный оборот, не заключающий в себе никакого осуждения царизму. Между тем тогдашние читатели могли без труда догадаться, что Некрасов имеет в виду село Бездна Спасского уезда Казанской губернии, где незадолго до того произошло зверское усмирение восставших крестьян. И что, значит, некрасовский стих должен читаться:

Ты не дрогнул перед Бездной.

То был излюбленный метод эзоповой речи, применявшийся во всей революционно-демократической прессе: и в «Современнике», и в «Свистке», и в «Искре», и в «Отечественных записках». Вся ставка была на то, что одураченный цензор уловит лишь явное значение слова, а тайное, ускользнув от него, дойдет до наиболее смышленых читателей.

1 См. главу «Эзопова речь» в моей книге «Мастерство Некрасова». Собр. соч. Т. 4. М., 1966.

Знаменательно, что юноша Чехов попытался воскресить созданную старыми демократами эзопову речь в самый черный период реакции восьмидесятых годов.

Именно тогда положение евреев в России стало невыносимо тяжелым, и замечательно, что Чехов единственный нашел возможность заявить об этом в тогдашней легальной печати за спиною у цензора.

«Записка» не была случайным эпизодом в литературной деятельности Чехова. Еще раньше, в 1883 году, он при помощи таких же иносказаний довел до читателей мысль о жестоком угнетении русской печати. В шутливом наброске «Гадальщики и гадальщицы» он как бы мимоходом изобразил редактора русской газеты, который, глядя в кофейную гущу, гадает о судьбе своего детища. Перед редактором возникают на миг самые разнообразные вещи, казалось бы, не содержащие в себе ничего нецензурного:

«Это рукавицы… - говорит он. - Это на ежа похоже… А вот нос… Точно у моего Макара… Теленок вот… Ничего не разберу!» (2, 96).

Но внимательному читателю ясно, что, хотя в чеховском тексте «рукавицы» отделены от «ежа», их нужно воспринимать в едином образе: ежовые рукавицы. А из сочетания таких разрозненных слов, как «Макар» и «теленок», создается представление о тех отдаленных местах, «куда Макар телят не гонял».

Такова, по Чехову, роковая судьба редактора русской газеты: тяжелые административные кары и в конце концов ссылка в Сибирь. Высказать открыто эту крамольную мысль в пору бешеной реакции восьмидесятых годов было, конечно, невозможно, и Чехов опять-таки прибег, как мы видим, к зашифрованной речи, дабы через голову оплошавшей цензуры довести до читателя свой протест против правительственной расправы с печатью.

Всем было ясно тогда, что над «Отечественными записками», последним оплотом революционной демократии, занесен неотвратимый удар и что через несколько месяцев они будут прекращены навсегда. Закрыт был даже умеренный «Голос».

Сущность приема, примененного Чеховым, такова: читателю предлагался набор якобы разрозненных слов, которые он сам должен был скомбинировать так, чтобы они приняли определенный политический смысл. Вспомним, как Рязанов в

«Трудном времени» В.А. Слепцова перечисляет заглавия первых попавшихся журнальных статей, причем из совокупности этих заглавий становится ясно, что под ним скрывается перечень реформ Александра II, гневно осуждаемых автором.

Об эзоповой речи есть очень верные строки у славянофила Ивана Аксакова. По его словам, писатель, прибегающий к ней, заботился «только о том, чтобы как-нибудь протащить свою мысль контрабандой сквозь цензурную стражу, - и мысль тихонько прокрадывалась, закутанная в двусмысленные обороты речи». Эта «контрабанда» удавалась Чехову далеко не всегда. Порою он действовал слишком уж смело, и его тайные замыслы не могли ускользнуть от бдительного цензурного ведомства.

Так и случилось с его сказкой «Говорить или молчать», написанной в том самом апреле 1884 года, когда постановлением четырех министров были закрыты «Отечественные записки» и цензурный террор достиг апогея.

Первые строки сказки не внушали цензуре никаких опасений. Судя по этим строкам, можно было, пожалуй, подумать, будто автор намерен рассказать анекдот о двух приятелях, Смирнове и Крюгере, пытавшихся добиться благосклонности одной миловидной девицы. В четырех первоначальных абзацах Чехов очень удачно прикрыл политическое содержание сказки игривой амурно-обывательской фабулой.

Но во второй половине рассказа, когда Чехову, очевидно, почудилось, что он вполне'дезориентировал цензора, девица внезапно исчезает из текста, словно ее там никогда не бывало, на ее месте возникает жандарм, который прозрачно именуется здесь «господином в синем костюме». С этой минуты осторожность покидает писателя, и политический смысл рассказа обнажается с полной ясностью. «Господин в синем костюме» задает одному из приятелей, Смирнову, несколько провокационных вопросов, и пойманный в жандармские сети простак отвечает не только чрезвычайно охотно, но даже «с восторгом». Наивность его так велика, что он доверчиво раскрывает перед провокатором все свои мысли: о несправедливости социального строя в России, о свободе слова в странах Запада и о положении женщин в Америке. Едва только Смирнов изложил эти мысли, жизнь его круто изменилась:

«…каково, согласитесь, было его удивление, - пишет Чехов, - когда господин в синем костюме, взяв его на одной станции за руку, ехидно улыбнулся и сказал: "следуйте за мной!"

Смирнов последовал и исчез неизвестно куда (то есть оказался в тюрьме или в ссылке. - К.Ч.). Через два года он встретился Крюгеру, бледный, исхудалый, тощий, как рыбий скелет.

- Где ты пропадал до сих пор?! - удивился Крюгер.

Смирнов горько улыбнулся и описал ему все пережитые им страдания» (3, 547).

У Чехова так и написано: «страдания». Очевидно, к концу рассказа он решил говорить напрямик, без всяких ухищрений эзоповой речи. Ухищрения кончились с той самой минуты, как, устранив из рассказа девицу, Чехов тем самым дал своим читателям понять, что любовная тема, которая была намечена в первых строках, есть, так сказать, заслон для цензуры.

Выслушав своего приятеля, Крюгер сказал:

«- А ты не будь глуп, не болтай лишнего… Держи язык за зубами - вот что» (3, 547).

Сам-то Чехов, как мы видим, не следовал этому робкому правилу, о чем свидетельствует хотя бы вышеприведенная сказка, ибо нужна была незаурядная смелость, чтобы касаться таких рискованных тем в эпоху террора, наступившего тотчас же после 1 марта 1881 года, когда народовольцы убили царя Александра II.

Здесь Чеховым применен тот прием зашифрованной речи, который в журналистике шестидесятых годов применялся особенно часто. Метко охарактеризовал этот прием Чернышевский в письме к одному литератору:

«Прямо говорить нельзя, - писал он, - будем говорить как бы о посторонних предметах»1.

Так и поступил Чернышевский в своей знаменитой статье «Русский человек на rendez vous», где под прикрытием рассуждений о том, что новое поколение юношей не умеет влюбляться всем пылом души, он провел в печать нелегальную тему об антинародной сущности оппозиционно настроенных либеральных дворян.

Иносказание Чехова оказалось раскрытым. Цензор, запретивший его сказку, очень хорошо уловил ее потаенный смысл. «Здесь, - говорил он в своем донесении начальству, - изобра жен правительственный шпион в синем костюме, в присутствии которого автор советует держать язык за зубами и не болтать лишнего1, чтобы не быть арестованным и не настрадаться до истощения сил» (3, 604).

В донесении цензора не сказано, к какому ведомству принадлежит этот шпион. Между тем в нелегальной печати синяя одежда с давних пор является постоянной приметой жандармов.

Вспомним двустишие Шевченко:

И часовых переменяли, Синемундирных часовых. («Н. Костомарову»)

Впрочем, это мелкая деталь. В основном и главном цензор был прав совершенно, утверждая, что в сказке Чехова «наша внутренняя государственная жизнь представлена в крайне безобразном виде» (3, 604).

В таком же виде представлена Чеховым «внутренняя жизнь» России в его сказке «Наивный леший» (1884), где снова отразилась его ненависть к «разнузданной, невероятно бессмысленной и зверской реакции» восьмидесятых годов2.

Сатира направлена против таких мерзостей этой реакционной эпохи, как мракобесная система образования, введенная министром Д. Толстым для обуздания революционного юношества, и административная расправа с писателями, и полицейская перлюстрация писем (3, 195-197).

Сатиры, о которых я сейчас говорил, названы Чеховым «Сказки» - не потому ли, что как раз в эти годы Щедрин возобновил печатание в разных изданиях целого цикла своих обличительных «Сказок»?

Вообще годы 1883-1885 ознаменованы в творчестве Чехова сильным влиянием щедринской тематики и щедринского стиля. Если бы, например, исследователям не было достоверно известно, что сатирический очерк «Герат» есть произведение Чехова, его можно было бы приписать Щедрину: и лексика, и манера письма, и каждый оборот иронической речи, каждая ее интонация проникнуты щедринским влиянием.

1 Н. Г.Чернышевский. Поли. собр. соч. Т. 14. М., 1949. С. 348.

1Курсив цензора. - К.Ч.

2В. И. Л е н и н. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 295.

Всмотритесь хотя бы в словесную ткань такой, например, фразы из «Герата»:

«Сегодня персидский становой рыщет по дворам и собирает недоимку, а назавтра, глядь, - уже афганский акцизный разъезжает по гератским кабакам и поощряет пьющих» (4,563).

Или:

«Университета, библиотек, музеев, театров и прочих соблазнов нет, но зато гаремы преизбыточествуют» (4, 563).

Даже слово «преизбыточествует» - не чеховское, а щедринское слово. Щедрин, как известно, любил оснащать свои тексты старославянскими словами и фразами. Юный Чехов перенял - на короткое время - эту особенность щедринского стиля. Кроме «преизбыточествует», в наброске есть и «дщери», и «обретается», и «достояние», и библейское «жены» (в смысле: «женщины»).

Как бы для того, чтобы связь «Герата» с щедринской традицией ни в ком не вызывала сомнений, Чехов вводит в этот очерк два образа, созданные великим сатириком: помпадура и «бесшабашного советника» Дыбу.

Вообще в ранних произведениях Чехова образы, заимствованные из сатир Щедрина, встречаются нередко.

В «Злостных банкротах» (1883) мы встречаем у него и убежище Монрепо (1,502), и город Глупов (1,503); в очерке «Ревнитель» (1883) есть газета «Краса Демидрона», увековеченная Щедриным в «Современной идиллии», причем Чехов прямо указывает, что это «Новое время» Суворина (2, 147). В «Осколках московской жизни» (1884) встречаются и Дыба, и Удав (2, 387), и «торжествующая свинья» (2, 467). В рассказах и очерках 1885 года - Иудушка и Балалайкин (4,403,441) и т. д.

Если бы я писал статью «Щедрин и Чехов», я процитировал бы воспоминания Мих. Чехова:

«Еще будучи студентом, A[htoh] Щавлович] наезжал летом в Воскресенск» (ныне Истра). В километрах двух от Вос-кресенска в Чикинской земской больнице у земского врача П.А. Архангельского собиралась медицинская молодежь. «Салтыков-Щедрин не сходил с уст - им положительно бредили»1.

Я привел бы цитаты из чеховских писем, в которых он с таким глубоким уважением говорит о великом сатирике. Я на 1 А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1960. помнил бы, что престарелый Щедрин очень сочувственно встретил первое крупное произведение Чехова1, что Лейкин, редактор «Осколков», в 1888 году называл Чехова «новым Щедриным» - так сильно бросалась в глаза «щедринская линия». Что тот же Лейкин, желая похвалить чеховский рассказ «На гвозде», написал Чехову:

«Это настоящая сатира. Салтыковым пахнет» (2, 521). Что, желая охарактеризовать одного пошляка и тупицу, Чехов заставил его высказать такую сентенцию: «Щедрин туманно пишет» (3, 231).

Очевидно, по мнению Чехова, отозваться о Щедрине таким образом мог только отпетый глупец.

Я отметил бы, что знаменитое восклицание «Человека в футляре»: «Как бы чего не вышло!» - восходит к щедринской «Современной идиллии», где чиновники хором твердят: «Как бы чего из этого не вышло!»2

Я сослался бы на то, что в повести «Три года» Лаптев сравнивает своего брата с «щедринским Иудушкой» (8, 417), а в рассказе «Володя большой и Володя маленький» доктор Са-лимович цитирует крылатые слова Щедрина:

«Хотите конституции? Или, может, севрюжины с хреном?» (8, 259).

Я привел бы такие рассказы, как «Молодой человек», «Весь в дедушку», «Размазня», «Верба», «Без места», «Весной», «Толстый и тонкий», «Унтер Пришибеев» и десятки других, где для щедринской тематики найдены другие - чеховские, - не щедринские формы.

Я отметил бы, что даже заглавия ранних сборников Чехова перекликаются с заглавиями щедринских сатирических циклов:

У Щедрина: «Пестрые письма», «Невинные речи». У Чехова: «Пестрые рассказы», «Невинные речи».

18 апреля 1888 года сын А.Н. Плещеева писал Чехову: «Был отец у Салты кова, который в восторге от "Степи". "Это прекрасно", - говорит он отцу и вообще возлагает на Вас великие надежды. Отец говорит, что он редко кого хвалит из новых писателей, но от Вас в восторге» (7, 524).

2М. Е.Салтыков-Щедрин. Современная идиллия. М., 1959. Гл.

XVII, стр. 214. «Добрые сердца (чиновников. - ЯЛ.) говорили им: "Ос тавь!" - а жалованье подсказывало: "Как бы чего из этого не вышло!"»

Но моя тема гораздо беднее. Мне захотелось хоть бегло отметить, что в жизни юноши Чехова был такой неприметный период, когда он, под обаянием сатир Щедрина, сделал несколько смелых попыток воспользоваться эзоповой речью, чтобы выразить свое возмущение реакцией восьмидесятых годов.

Нужно ли говорить, что период этот был очень недолог, ибо эзопова речь была речью Чехонте, но не Чехова. Писатель пользовался ею только в годы своего ученичества, равно как и другими (очень многими) литературными стилями, от которых он навсегда отказался, едва только его творчество свернуло на другую дорогу и он - гениальный новатор - создал свой собственный, чеховский стиль. Этим новаторским чеховским стилем он, уже не прибегая к эзоповой речи, произнес свое проклятие порядку вещей, калечащему души и судьбы людей: в «Моей жизни», в «Мужиках», в «Ионыче», «В овраге» и во многих других наиболее зрелых вещах.