в слове «пухлявая» есть явственный оттенок презрения, которое еще сильнее подчеркивается окончанием сравнительной степени: «попухлявей»; этой формой начисто отрицается мысль о человеческой личности той или другой из «мамзелей», ибо единственным признаком каждой является наибольшая степень «пухлявости».
Есть ли в каком-нибудь из иностранных языков (скажем, в английском) соответствующее слово, передающее все отмеченные выше смысловые оттенки? Может быть, и есть. Но их никогда не отыщет рядовой переводчик, не обладающий такими же языковыми ресурсами. Нужно быть гением английской речи, Диккенсом или Томасом Харди, чтобы найти это слово, равное гоголевским по своей выразительности.
Таких слов у Чехова великое множество. Как перевести на какой бы то ни было иностранный язык такие, например, чеховские слова, как
«Она окошкодохлилась» (13, 329),
«Опсихопатиться до мозга костей» (5, 241),
«Не правда ли, я изменился?.. Пересобачился» (1, 172),
«Не прочь погазетничать» (1, 111),
«Не преминул сморальничать» (3, 323),
«Внутри все сарайно» (5, 190),
«Будь он хоть распереписателъ» (5, 269),
«Сижу и[."] околеванца жду» (11, 40),
«Прежние баре наполовину генералы были, а нынешние - сплошная мездрюшка» (6, 261),
«Я в мерлехлюндии» (11, 247),
«Выслушав мою речь, домочадицы выходят» (5, 385),
«Иметь подобные изображения… счтаежямоветонством» (5, 300),
«Соня провожает глазами прусака и думает о его детях: какие это, должно быть, маленькие прусачата» (4, 131).
И еще один пример:
«А в молодости (я. - К.Ч.) Печорина и Базарова разыгрывал. Базаристей меня и человека не было».
Наряду с «базаристей» такая же форма: «поцицеронистей».
Или другая сравнительная степень от слова «балалаечный», которое, по школьной грамматике, не имеет и не может иметь этой формы. Мы говорим «балалаечный оркестр», и нам в го лову не приходит сказать, что один оркестр балалаечнее всех остальных. А у Чехова мы читаем в одном из его писем:
«Балалаечней нашего братца трудно найти кого другого» (13, 46).
Правда, в этом чеховском неологизме совершенно отсутствует представление о балалайке: судя по контексту, оно означает «безалабернее», «бестолковее», пожалуй, «разнузданнее», но куда бедней и худосочней покажется Чехов, если выразить его мысль такими словами, лишенными той смелой экспрессии, какая имеется в подлиннике.
Чехову именно потому, что он был таким могучим хозяином слов, так властно подчинял их себе, было доступно труднейшее в литературе искусство: при помощи единственной фразы того или иного человека создавать его характеристику.
Причем эта характеристика зачастую создавалась у него не только словами, но расположением слов, синтаксическим характером фразы.
Приведу один из очень многих примеров.
Избалованная барынька, пошлячка до мозга костей, рассказывает своему слепо влюбленному мужу, что она выпила «ужасно холодной лимонной воды с немножечком коньяку».
И это «с немножечком» - фальшивое, инфантильно-жеманное - чудесно рисует всю ее кокотскую душу, особенно после того, как она в том же монологе рассказывает, что в кухне на столе она увидела «хорошенькие, молоденькие репочки и морковочки, точно игрушечки» (5, 122).
За всем этим сюсюканьем, рассчитанным на то, чтобы дать представление о младенчески бесхитростной, наивной душе, скрывается расчетливая, развратная гадина, о которой у того же Чехова сказано:
«Посмотришь на иное поэтическое созданье: кисея, эфир, полубогиня, миллион восторгов, а заглянешь в душу - обыкновеннейший крокодил!» (11, 88).
И вся претензия этого «крокодила» на поэтичность, «кисею и эфир» - в этой малограмотной, но чрезвычайно выразительной формуле:
«С немножечко^ коньяку».
Как перевести это «с немножечком» на иностранный язык, я не знаю, но мне жутко подумать, что среди переводчиков най дутся ремесленники, которые пренебрегут этой формулой и переведут:
«С небольшим количеством коньяку».
При таком переводе от Чехова ничего не останется.
И как перевести такую фразу полнотелой купальщицы:
«И в кого я такой слон уродилась?!» (8, 485).
И как перевести такую фразу полового в московском трактире:
«А на после блинов что прикажете?» (4, 511).
И вопрос московского лакея:
«Как прикажете подавать мороженое: с ромом, с мадерой, или без никого?» (11, 116).
Или такой оборот в речи московской мещанки:
«А я через грибы еще выпью… Такие грибы, что не захочешь, так выпьешь» (6, 224).
И в речи игривого провинциального барина:
«Моя благоверная написала большинский роман» (9, 287). «Не дурственно» (9, 288).
Конечно, я лишь для того говорю о трудностях воспроизведения чеховской лексики на другом языке, чтобы читатель ощутил, как экспрессивна и богата эта лексика.
В свои рассказы Чехов на первых порах охотно вводил жаргонные слова и обороты, от которых начисто отказался впоследствии.
В его молодых произведениях и письмах то и дело встречаются такие вульгаризмы, как чепуховина, толкастика, опро-кидонт, задать храповицкого, целкаши, рикикикнуть рюмку, запускать глазенапа, пропер пехтурой, каверзили друг против друга, замерсикала, стрекозить, дьяволить, стервоза, бухотеть по столу, телепкатъся, мордолизация, бумаженция, штукенция, жарить в картеж, любить во все лопатки, и десятки других столь же залихватских речений, в которых нетрудно узнать лексику московских студентов и мелкой чиновничьей братии.
Этот залихватский жаргон всецело относится к тем временам, когда Чехов был Антошей Чехонте. В ту пору он отлично владел всевозможными фырсиками, вертикулясами, шмерца-ми, которых и следу не осталось в его позднейших творениях. Как справится с этими словами и оборотами иностранный переводчик, не знаю. Думаю, что в каждом языке есть слова тако го же забубенного типа и найти сходные речения хоть и трудновато, но возможно.
Другое дело - простонародные слова и словечки, очень скупо внедренные в произведения зрелого Чехова:
«У, стервячий был старик» (6, 164).
Или:
«Не добытчик ты, Николай Осипыч» (9, 199).
Или:
«Толстючий был. Так и лопнул вдоль» (9, 347).
Или:
«Барина, Лесницкого, я еще эканького помню» (9, 347).
Или:
«Наведъмачила паучиха» (4, 183).
Сюда же следует причислить знаменитые зебры в незабвенном рассказе «Налим» - название, данное в народе рыбьим жабрам (4, 7).
Таких словечек у зрелого Чехова мало: он воспроизводил простонародную речь, почти не прибегая к диалектизмам и по-мужицки исковерканным словам.
Простонародность речи он передавал главным образом ее синтаксическим складом, и такие искаженные формы, как^ог^-кай и эканъкий, у него величайшая редкость.
Все же у него встречается: черлюсть вместо челюсть (7, 65), грызь вместо грыжа (9, 34), леригия вместо религии (9, 38), ма-лафтит вместо малахит (9, 40), гравилий вместо гравия (9, 40).
«Недавнушко школу строили тут» (9, 249).
«Выгнали свекра из цобственного дома» (9, 413).
«Барыня, иже херувиму несут!» (то есть хоругви, 12, 247).
«Лудше», «бельмишко», «в бюре», «тружденик»(\2,220,246).
Тем более старания должен применить переводчик при передаче этих искривленных слов. Плохую службу окажет он Чехову, если толстючий у него окажется толстый, а «сам ни-щий-разнищий» превратится у него в бедняка…
В 1965 году в Лондоне в издательстве «Oxford University Press» вышел восьмой том Собрания сочинений Чехова в переводе профессора Рональда Хингли (Hingley)1, автора книги
1 The Oxford Chekhov, vol. VIII, stories 1895-1897, Translated and edited by Ronald Hingley, London, 1965. о нем (1950). Там словолеригия переведено словомрелигия (47), гравилий - гравием (51), малафтит - малахитом (52) и только грызь передана соответственно: ructure вместо канонического rupture (46). «Человек он ругательный» передано: «он всегда ругается» (46) - и чеховской словесной краски как не бывало. Такое тяготение переводчика к рутинной гладкописи противоречит стилистическим установкам Чехова, и в своей массе эти мелкие отклонения от текста сильно искажают его писательский облик. Профессор Хингли неплохой переводчик, порою он даже передает музыкальную тональность чеховской повествовательной речи, но, воспроизводя диалоги чеховских персонажей, он обедняет их колоритную речь, делает ее бескрасочной, пресной, и там, где у Чехова способие, он переводит тривиальным пособием (help, 168).
Но имеем ли мы право упрекать переводчика, если мы сами не в силах представить себе, каковы должны быть те словесные формы, при помощи которых ему надлежит воспроизводить на своем языке энергический язык Чехова, отклоняющийся от нормативной грамматики?
Иному читателю может, пожалуй, почудиться, будто здесь я хлопочу о наиболее точных переводах литературного наследия Чехова. Нет, цель этой главы совсем другая: я хотел наиболее эффективными способами дать наглядное представление о том, как живописен чеховский язык, как богат он тонкими оттенками смысла и сколько в нем экспрессивной динамики. Эти драгоценные качества его языка становятся особенно заметны и внятны, если следить за попытками мастеров перевода передать их на чужом языке.
Энергия чеховской речи проявилась точно так же в его метких, как выстрел, сравнениях, которые за все эти шестьдесят или семьдесят лет так и не успели состариться, ибо и до сих пор поражают читателя неожиданной и свежей своей новизной.
А также в его смелых эпитетах:
«умное легкомыслие»,
«громкое купанье»,
«ласковый храп»,
«шершавые впечатления»,
«гремучая девка»,
«мечтательный почерк»,
«тщедушный кабинетик»,
«жалобно-восторженный» крик журавлей и т. д.
Чехов никогда не подчеркивает этих метких эпитетов и не чванится ими: они органически и почти неприметно входят в благородную ткань его текстов и скромно сливаются с нею. Вообще в его лексике, после того как из Антоши Чехонте он стал Чеховым, нет ничего показного, рассчитанного на внешний эффект.