#img_7.jpeg

1

В углу небольшого предбанника стояли новенькие весы; голые пятки еще не успели протоптать на них две параллельные плешины. Да и все здесь было новое и блестящее: скамьи, никелированные крючки для одежды, пластиковый пол.

Раздевались двое: сухонький пожилой мужчина, низкорослый, загорелый, — опытный глаз сразу определил бы, что когда-то мужчина был легковесом, «мухачом», и до сих пор держит режим; и роскошного сложения парень в лучшей поре, — такие мускулы только по телевизору увидишь, когда чемпионов показывают.

— Слушай, Ионыч, если бы не шары щербатые, я у тебя бы вчера выиграл! — Парень говорил торопясь, точно боялся не успеть сказать самое главное. — Я б в угол как пулю положил, да в самую щербинку кием попал!

— «Я бы… я бы…» Плохому танцору знаешь что мешает? Проиграл, и точка.

— Нет, давай по справедливости. Положи я тот шар, я бы выиграл? Выиграл!

— Ладно, успокойся, выиграл бы. И давай на весы. Думай, как сегодня выиграть. Чтобы в другой вид не перейти. А то скажут: «Юрий Сизов? Это который чемпион бильярда?»

Но Сизов не торопился на весы. Он стоял и сосредоточенно мял поясницу.

— Вроде ничего, молчит. И как наклоняюсь, тоже ничего… тьфу-тьфу-тьфу. А ты, Ионыч, зря смеешься: выигрыш — он всегда выигрыш.

Ионыч отмахнулся и сам встал на весы, подвигал гирьки, объявил с торжеством:

— За двадцать лет триста грамм прибавил. А на Великина посмотреть! Тоже когда-то в «мухе» работал, а теперь не меньше восьмидесяти тянет… Ну, давай ты.

Сизов смотрел на весы с тем же выражением, с каким смотрят на зубоврачебное кресло.

— Не тяни, давай!

Сизов нехотя шагнул на весы. Ионыч осмотрел его критически, сказал преувеличенно сурово:

— Выступаешь, а вон какое брюхо отъел. Не проткнешь! — и вдруг ткнул Сизова пальцем в пупок.

Сизов согнулся, защищая живот неловким женским движением.

— Я ж щекотки боюсь! Перестань! Перестань, говорю!

— А не отъедай.

— Не жир у меня, не жир! Сам не видишь? Пресс!

Ионыч изловчился и снова ткнул в пупок пальцем. Сизов запрыгал на весах.

— Стой ты, не балуй! Весы сломаешь.

— Сам щекочешься!

— Ладно, стой… Ого, ничего себе живой вес! Ну идем. Три литра напотеешь, и в самый раз.

Три литра — легко сказать! Да за что же он так мучается? И все-таки Сизов ждал этого дня, потому что перед соревнованиями сама кровь бежит с веселым звоном, как мартовский ручей. Наверное, так же чувствует себя старая борзая перед выездом в поле. Собираются настоящие ребята и делают исконное мужское дело. Адски трудно поднимать это проклятое железо, иногда просто больно, но как иначе почувствовать напряжение и полноту жизни?!

Ионыч схватил со скамьи веник, взмахнул решительно и открыл толстую, как у сейфа, дверь. Оттуда пахнуло жаром.

В парной уже расположились двое. Один, густо заросший по всему телу черными волосами, блаженно раскинулся на верхней полке. Другой, огромный и совершенно лысый белотелый толстяк, хлестал волосатого веником. От жара и работы толстяк порозовел, при каждом взмахе руки жир волнами ходил под кожей.

Увидев вошедших, волосатый закричал восторженно:

— Юра, дорогой! Приполз, старый инвалид, наказать всех решил!

— Накажешь, — отмахнулся Сизов. — Одни вундеркинды кругом. Точно не штанга, а фигурное катание. Привет, Реваз.

Волосатый протянул руку:

— Привет… Ионыч, здорово. Чего твой кадр скулит? Где воспитательная работа? Какие вундеркинды? Шахматов? Скажи своему Юре: надерет он Шахматова! Чем он у тебя недоволен? С персональным тренером разъезжает. Я один приехал.

— Я-то подумал, нового тренера Реваз завел.

— Один я. На моего суточные не выписали, пожалели: бесперспективный. Ничего, тяжу размяться полезно, — Реваз кивнул на толстяка, — а то он вроде Гамаюнова. Помнишь, Ионыч, Гамаюна?

Сизов лег на полку. Ионыч долго мял ему спину, как бы нащупывая, откуда лучше пот пойдет; наконец решился, хлестнул веником и только тогда кивнул Ревазу:

— Помню. Он раз на спор две пачки масла растопил, долил до литра какао и выпил не отрываясь.

— Точно, он! А как клопа давил! Где сел, там и отключился. Как выступать бросил, он потом судьей был. Сидит старшим, и храп на весь зал. Парень раз вышел толкать, на грудь взял и бросил, а Гамаюн храпит. Его в бок тычут, он встряхнулся и командует: «Опустить!» Парень давно бросил, а он: «Опустить!»

Все засмеялись. Сизов тоже улыбнулся за компанию — не любил он, когда перед соревнованием сидят как сычи, «настраиваются», — но все же лучше бы Реваз догадался помолчать. Хорошо ему народ потешать: ни на что не претендует, выступит в свое удовольствие и уедет в деревню домашнее вино пить. Как выражаются представители команд, «железный зачетник». Иногда Сизов завидовал Ревазу и думал, что, имей он сам дом в теплых краях, тоже жил бы в свое удовольствие, радовался славе районного силача и не карабкался бы на Олимп. Но долго себя обманывать не удавалось: дело не в доме — в характере; и раз уж с детства такой характер, чтобы непременно быть первым, никаким виноградником его не успокоишь. Тем более когда уже испробовал славы, когда уже был первым и перестал быть. Возможно, правы те, кто выиграет один-два раза и уходит. Уходят в расцвете, чтобы лелеять красивый титул «непобежденного». Но кто помнит, побежденными или нет ушли Новак или Коно? Помнят победы. Но это позже, когда отстоится история, а сейчас, в разгар мучительной гонки за молодыми, нагромоздившими в последние два года фантастические рекорды, многие спрашивают у Сизова при встрече: «Все таскаешь? На первенство ЖЭКа?»

Перед Олимпийскими играми Сизов два года подряд становился чемпионом мира, да так, что соперников видно не было. Кто другой летел через океан драться, а он уже в Москве садился с золотой медалью в кармане — в его весе вся борьба шла дома: второй на чемпионате мира показывал результат хуже пятого на первенстве страны. Правда, на Олимпийских оказалось, что поляк сильнее, чем ожидали, но это дела не меняло: тот уже все подходы истратил, а у Сизова два в запасе — он только что не насвистывал, когда на помост выходил. Ну и с такой силой от радости на грудь выхватил, что гриф не на ключицы лег, а выше, на шею, где сонные артерии. Круги перед глазами пошли, не помнит, как бросил. Ему бы тогда хоть десять минут отдышаться, да все уже кончили, он один остался, поэтому сразу снова вызывают, таймер включен, три минуты на подход и ни секунды больше. Вышел, зал перед глазами плывет, подрыв кое-как сделал и бросил.

Никто не понял, почему Сизов на олимпиаде сорвался, — ни среди тренеров, ни в федерации. Рассказал одному Ионычу. Вообще-то Сизов жалости не терпел, но сочувствие Ионыча было необходимо — только Ионыч роковых обстоятельств и всякой там судьбы не признает, материалист стопроцентный.

— Ты, Юра, сам виноват. Техника подвела. — Любит прописями говорить.

Раз уж Ионыч, который роднее отца, так отнесся, чего от других ждать? В федерации, конечно, сразу мнение: «Сизов не стабильный, Сизов не волевой». Ну и пошло все вкось. А тут новая волна: Валдманис, Шахматов, Рубашкин. Ребятам едва за двадцать, Сизов в их годы первый разряд ковырял, а эти с ходу рекорд в сумме килограмм на двадцать подняли. Сизов тянется, пять кило прибавит, а те на десять уйдут. Догони! Трудно в тридцать три надеяться. Списали!

Если бы тогда выиграл олимпиаду, может, и угомонился бы. А так получается нелепый конец биографии. Серебряная олимпийская медаль у него, дважды чемпион мира, в какой-нибудь маленькой стране он бы стал национальным героем, а по нашим меркам — провал. Коновалов, секретарь федерации, два года с Ионычем не разговаривал. А при чем Ионыч? Да черт с ним, с Коноваловым, главное, для него самого, для Сизова, провал! Может быть, из зала не такая большая разница: первая ступенька, вторая — оба молодцы, а для него позор! Поляк кричал, подпрыгивал, целоваться полез, а Сизов на вторую ступеньку вышел как к позорному столбу.

Один американский журналист сказал о чемпионах: «Они не возвращаются!» Пусть это верно для боксеров, но он, Юрий Сизов, должен вернуться! Если по движениям лучшие килограммы собрать, получается почти мировой рекорд, — только не удается их в один вечер собрать. Пока не удается… Но должно же когда-нибудь удаться. Да не когда-нибудь, сегодня! История повторяется: опять самое трудное у своих выиграть… Последний год Сизов тренировался как никогда, заставлял себя верить, но в самой глубине души знал, что его время прошло: «Они не возвращаются»… Но в этом глубинном неверии он не признавался даже самому себе.

А складывалось на спартакиаде для него хорошо: Валдманис, нынешний чемпион, вообще не приехал — травма плеча, и такая, что неизвестно, сможет ли когда-нибудь выступать; Рубашкин — у него сейчас рекорд в сумме — прикатил, но этот рекорды на мелких соревнованиях снимает, а когда настоящая борьба, выглядит бледно: воля не та. Опаснее всех Шахматов: и силен, и честолюбив, но молод; молодой всегда может сорваться. Да и специальность у Шахматова для штангиста несерьезная: на физическом факультете парень учится, и, говорят, учится всерьез, не просто числится, как иные мастера из студентов. До сих пор Сизов о штангистах-физиках не слыхал; альпинизмом физики занимаются, теннисом, водные лыжи любят — всё виды красивые, на интеллигентный вкус, но штанга?! Сизов был уверен, что всякие формулы, с которыми имеет дело Шахматов, должны как бы изнутри подтачивать его силу и в решающий момент интеллигентская мягкотелость скажется непременно: спорт-то у них жестокий, один на один с железом, и никаких сантиментов.

Ионыч отложил веник и теперь осторожно разминал мышцы на спине. Сизову хотелось есть, но еще больше — пить: уже два дня он обедал без первого, а о компотах и чаях говорить нечего. Сгонку он никогда не любил, но последнее время она стала даваться особенно тяжело. Конечно, три кило не так уж много, есть ребята — и по шесть гоняют; но сгонка в двадцать пять лет — одно дело, а в тридцать три — совсем другое… А ведь наступит когда-нибудь спокойная жизнь: ни сгонок, ни тренировок шесть раз в неделю. Только, хоть убей, не мог Сизов представить себе эту проклятую спокойную жизнь! Он еще только по коридору идет — и вдруг из зала звон брошенной штанги. Да для него этот звон все равно что для другого песня жаворонка над родным полем! А запах растирок в раздевалке — никакое сено не сравнится! Да просто надеть штангистский пояс — широченный пояс, настоящий корсет, спрессованный из трех слоев самой толстой кожи, — уже удовольствие! А штангетки — за них все модельные туфли отдать не жалко, что иностранные, что скороходовские, — такая в них надежная опора под пяткой чувствуется.

Выбор спорта всегда чуть-чуть случайность. У Сизова была врожденная координация, так что ему разные виды легко давались — имел разряды и по прыжкам, и по волейболу, и по гимнастике. Ради Ионыча он штангу выбрал: отца не было, на фронте погиб, так Ионыч стал вместо отца — школу бросить не дал, помог выпутаться из одной хулиганской истории. Так что будь Ионыч в свое время футболистом… Но совсем не стать спортсменом Сизову было невозможно. Потому что какой спорт ни возьми, суть везде одна: бороться и победить! А сколько Сизов себя помнил, всегда он рвался быть первым; когда его валили мальчишки на два-три года старше, он плакал от обиды и лез драться уже не по правилам, тогда его били, но ни разу он не бежал… Хотя совсем маленьким был, конец блокады помнил — уродливое синее тельце с огромной головой отразилось в зеркале; наверное, в этот момент и зародился будущий идеал и будущая страсть: стать сильнее всех…

Блокада кончилась, но еще в шесть лет у него был такой рахит, что доктора предсказывали инвалидность. Хотел бы он сейчас показаться тем докторам… Теперь, когда он слушает рассказы матери о своем детстве и с гордостью видит, каким он стал (а он имеет право гордиться, потому что вылепил себя сам), он все больше укрепляется в мысли, что человечеству тренеры нужнее, чем врачи. Если бы каждый человек регулярно тренировался, больным неоткуда было бы браться, из всей медицины остались бы акушерство и травматология. Сизов часто в шутку говорил, но про себя верил всерьез, что когда кто заболел, тот сам и виноват: грипп — плохо закаливался, желудком страдает, камни в печени — ест неправильно; сердце, гипертония — мало двигается, физически не работает; рак — от курения и неправильной жизни; ну и все вместе от нервов… В чем слабость врача — он делает человека пассивным: глотай таблетки и выздоровеешь, врач работает за больного, а тренер нет, тренер заставляет работать самого. Ну а что активность, работа всегда морально выше пассивности, безделья, — в это Сизов верил свято.

— Ну-ка давай, Юра, сбегай на весы.

Блаженная прохлада в предбаннике! Ионыч осторожно подвигал влево маленькую гирьку. Ну, ползи же еще! Нет, остановилась.

— Триста грамм лишних. Да, хорошо бы взвешивание хоть у Рубашкина выиграть. Шахматов-то легкий. Давай назад.

— Обожди, Ионыч, посидим пять минут, отдышимся.

Дверь открылась, и в предбанник вошла еще одна пара: Шахматов со своим тренером Гриневичем. Кому повезло, так это Коле Гриневичу: едва начал работать, сразу отхватил такого ученика. Был в свое время чемпионом Москвы, а в Союзе выше третьего места не поднимался. На два года моложе Сизова, но уже бросил. Да и когда выступал, больше нажимал на учебу в инфизкульте. И пожалуйста, уже получил заслуженного за Шахматова, в федерации ценится, с Кораблевым, тренером сборной, лучшие друзья.

Тренерская работа — лотерейная. Попадется талант — выиграл. Потому что из ничего никакой тренер чемпиона мира не сделает. До посредственного мастера можно любого парня довести, лишь бы старался, а дальше — талант.

Сизов Гриневичу не завидовал. Лучше быть заслуженным мастером, чем заслуженным тренером, так он считал. Потому и здоровался чуть снисходительно:

— Привет, Коля. Процветаешь? Ногу больше не чешешь?

У Гриневича была смешная привычка: возьмет вес, штанга еще над головой, а он обязательно левой ногой правую почешет. Тренеры его ругали, травмами грозили, а он свое. Публике этот трюк нравился. Артист!

Но и Гриневич смотрел на Сизова чуть-чуть свысока.

— Привет ветеранам. Чего сидишь без дела? На пуп медали дожидаешься?

Зато Шахматов здоровался с почтением, руку жал старательно:

— Здравствуйте, Юрий Сергеевич. Как форма?

Сизов поморщился: невоспитанный парень, хоть и интеллигент, — не понимает, что нужно обращаться на «ты» и по имени: раз вместе на помосте работают, значит, равны. Или нарочно возраст подчеркивает? А красивый, черт. От девчонок небось отбою нет. И смотрит весело, победителем.

2

— Достойная смена пришла! — закричал с верхней полки Реваз. — Гармоничная личность, сочетание физического и духовною!

— Не издевайся, Реваз, — кротко попросил Шахматов, протягивая руку.

— Какие издевательства, о чем говоришь? Пашка Великин в «Совспорте» пишет, а я цитирую. Зря он не пишет, что ты типичный славянин. Как Добрыня Никитич на картинке… Слушай, ты не знал Спартака Мчелидзе?

— Где ему, — махнул рукой Гриневнч. — Спартака я едва знал, а Володя тогда пешком под стол гулял.

— Конечно, где тебе Спартака знать. Похож ты на него чем-то.

— На Спартака или на славянина?

— На обоих.

— Насчет славянина точно, — подтвердил Гриневич. — Тут мы с ним как-то в городскую баню пошли. Банщик как увидел, прямо заголосил: «Жив русский народ!»

— Знаешь, Коля, чем он на Спартака похож? Выражением лица. Тот тоже большой интеллигент был, не терпел никакой грубости. Раз сидим с ним в ресторане, о килограммах говорим, о Бобби Гофмане. Вдруг пьяный с соседнего столика: «А-а, спортсмены! Знаю вас! Все вы шпана!» Спартак спокойный был человек, говорит: «Не надо волноваться, дорогой, замолчи». А морда у пьяного известная, киноартист! Жалко, фамилию забыл. И не унимается: «Хулиганы вы все, куски мяса!» Спартак спокойно так встал, подошел медленно, выдернул из-за стола, рукой за шиворот, другой за штаны, донес до выхода и такого пенделя дал — сквозь три двери летел. Сидим дальше, вдруг официант забегал: «Клиент… где клиент?» А Спартак: «Не шуми, золотой, нам в счет поставишь». Справедливый.

— И ничего? Все-таки артист.

— Чего артист? Спартак тогда сам — чемпион мира.

Володе история про Спартака понравилась.

В детстве Володя силой не выделялся. Он рос типичным профессорским сынком: начитанным, не по возрасту ироничным и хилым. Во двор гулять не ходил: не то что он прямо боялся дворовых мальчишек, просто ему с ними не о чем было говорить; но где-то в глубине души и боялся тоже. Ходили к нему в гости такие же профессорские дети, и спортивный дух проявлялся только в гонках: кто больше прочитает. Лидировали попеременно то Володя, то Стасик Кравчинский, любимец мамы, потому что он изучал не один язык, как Володя, а два. Володя доказывал ей логически, что вся техническая литература на английском языке, поэтому тратить время на французский — роскошь, но мама плохо поддавалась логическим доводам, она мечтала, что сын будет читать в подлинниках классиков (она не решалась сказать вслух — Мопассана). И не было бы теперешнего Владимира Шахматова, международного мастера, если бы не Петька Колбасник.

Володя вообще очень ярко помнил детство, и Петька Колбасник до сих пор стоял как живой перед глазами: долговязый чернявый мальчишка с огромными нахально вывернутыми губами. Учились они тогда в шестом классе. Петька, впрочем, одолевал шестой класс со второй попытки.

Володя прекрасно помнил, что именно в тот день он впервые взялся за Плутарха. Звучало красиво: «Я принялся за Плутарха». Перед обедом он прочитал жизнеописание Цинны (другой бы начал с прославленных Цезаря или Помпея, но Володю заворожило загадочное имя Цинна) и, сунув книгу в портфель, пошел в школу во вторую смену. Володя был отличником, но не был зубрилой, поэтому на первом уроке он читал под партой про Цинну. Читал и представлял лицо Стасика Кравчинского, когда тот услышит, что Володя одолел Плутарха. Нет, Стасик вида не подаст, что проиграл очко, скажет снисходительно: «За древности я примусь как-нибудь в деревне на досуге. Сейчас я занимаюсь символистами. Что ты думаешь о влиянии Соловьева на Блока?» Где еще найдешь таких образованных шестиклассников?..

На перемене подошел Петька Колбасник, уверенно, как свою, выдернул книгу из рук, прочитал почти по складам:

— Плут-арх… Плут, значит, по-нашему. Хорошее чтение для Профессора. — Володю с первого класса прозвали Профессором. — Читай, пока не ослеп, дело твое.

И он швырнул Плутарха на парту. Тяжелый том скользнул по крышке и шлепнулся на пол. Володя поднял молча, увидел порванную суперобложку.

— А я к тебе по делу, Профессор. Будешь мне следующий месяц завтрак приносить, — как ни в чем не бывало продолжал Петька, — твое дежурство. Я колбасу докторскую люблю (за это его Колбасником и прозвали). — Смотри, дома кулек не забудь, чтобы фотокарточку тебе не испортить. Я вашего племени пятерых одной рукой скручу, хилых интеллигентов.

Дети из хороших семей покорно носили ему завтраки, потому он и сказал: «твоя очередь». В том, что он облагал данью не одного какого-нибудь несчастного, но всех по очереди, было даже какое-то зачаточное сознание справедливости. Он действительно был силен для своих лет.

Сила силой, но ведь не всех Колбасник облагал! Валерка Толкотня был ничуть не сильнее Володи, но к нему Петька никогда не привязывался. У Валерки отец — моряк, и это его выделяло: Валерка с пеленок усвоил высокие понятия о чести, и если его задевали, бросался в драку, не считаясь с силами обидчика. А Володя боялся боли, боялся, что разобьют нос или глаз, и другие интеллигентские дети боялись боли, слишком высоко ценили свою физическую неприкасаемость, точно у них не носы, а хрустальные рюмки. Петькины данники рассуждали здраво: глупо драться, если тебя заведомо побьют, — и покорялись.

Володя тоже рассуждал всегда спокойно и здраво. Он понимал, что глупо бросаться в драку, точно зная, что больно побьют. Но он остро чувствовал унижение, которое его ожидает: таскать неучу бутерброды! Первый раз благоразумие столкнулось с гордостью. И он первый раз пожалел, что не может дать сдачи; первый раз понял, что бывают ситуации, когда весь его Плутарх — ничто против обыкновенного пошлого кулака. Дома у Шахматовых физическая сила не ценилась совершенно, даже наоборот — третировалась как нечто низменное, противоположное Духу. Отец, профессор математики, имел обыкновение, увидев бегающих по двору мальчишек, бормотать презрительно: «Футболисты растут». Отец забыл, что великий Бор как раз был футболистом. Классным. Матери простительнее, она могла этого вовсе не знать. Она окончила текстильный институт, но никогда не работала.

Рассказать о Петькином ультиматуме родителям Володя не мог: отец пошел бы прямо в гороно — он всегда ходил высоко; мать стала бы изобретать немыслимые бутерброды, только бы Петька был доволен и не трогал ее Володеньку. Всю ночь Володя ворочался. И странно: злился он не столько на Петьку, сколько на отца с матерью. Валерка Толкотня хвастался, что отец сам учил его драться и такие приемы показывал, что и восьмиклассник никакой не сунется… На другой день он пошел и школу без дани.

Петька подошел на первой же перемене. Володя хотел выскочить из класса и бежать не оглядываясь, по не мог пошевелиться. Да и к чему?

Вывернутые Петькины губы противно блестели.

— Выкладывай скорей, Профессор. Да, смотри, лежалую не суй.

Володе хотелось крикнуть Петьке в лицо что-нибудь злое и веселое, но он только выдавил с трудом, виновато отвернувшись:

— Не буду я носить.

Петька даже как будто огорчился:

— Ну тогда придется поучить.

Он не спеша, уверенно схватил Володю за волосы, пригнул вниз и стукнул лицом о крышку парты. Не очень сильно стукнул. Он унижал, а не причинял боль.

Многие еще были в классе, но Володя знал, что никто не подойдет: один на один, все по закону.

— Будешь носить? Будешь?

И с каждым «будешь» Володя ударялся носом о тетрадь по русскому языку.

Володя сам не ожидал, что ударит Петьку ногой. Он ведь с самого начала понимал, что сопротивляться бесполезно и опасно. Но ярость, какой он не подозревал в себе, точно взорвалась в голове, затуманила мысли, и он ударил Петьку ногой, не соображая, что делает. Это было как припадок — припадок страха и ненависти. Володя не видел ничего вокруг, не чувствовал боли, он бил, бил, бил — бил руками, ногами, головой; большинство ударов приходилось в парту, но иногда он чувствовал под кулаком костлявое Петькино тело, и каждый такой миг был мигом наслаждения. Сколько-то времени они колотили друг друга, потом Петька отскочил, Володя бросился за ним, споткнулся о чей-то портфель, упал, вскочил, снова бросился.

— Держите, — кричал Петька, — держите, он псих!

Вечером мама была в истерике, хотела раздеть его догола, чтобы осмотреть («на нем живого места нет!»), но он уже стыдился перед матерью своей наготы, а она и не заметила, что сын вырос.

На другой день Володя купил гантели — свои деньги у него водились с первого класса, так что спрашивать разрешения ни у кого не пришлось. Он размахивал гантелями с такой страстью, с какой до сих пор учил английский. Тело его оказалось восприимчивым к нагрузкам, оно жадно впитывало работу, как пересохшая глина — воду.

Через год он мог поколотить Петьку Колбасника одной рукой, но это уже не казалось заманчивым. Втайне он уже мечтал о рекордах и о том, как девочки будут на него на пляже оглядываться.

В секцию он попал в седьмом классе. Увидел в окне объявление и зашел. Был уверен, что выгонят: где-то читал, что штангой раньше шестнадцати лет не разрешают заниматься. Не выгнали. И не в том дело, что успел за год мускулы накачать, — просто Кузьма Митрофанович брал всех, даже самых тощих мальчишек. Ребята звали его дядей Кузей.

В наш век специализации спорта второй такой секции, как у дяди Кузи, наверное, и не найти: занимались рядом мальчишки, из которых неизвестно выйдет ли толк, и мастера, в том числе два чемпиона Москвы; мужчины за сорок, которые уже бросили выступать, но не могли не таскать железо, и молодые люди, которые никогда не выступали и разрядов не делали, — просто для здоровья подымали свои восемьдесят — девяносто кило. Дядя Кузя был рад всем, а что касается здоровья — считал, что штанга полезна во всех возрастах и при всех болезнях. И его многолетняя практика как будто это подтверждала. Под крылом дяди Кузи все жили дружно, чемпионы не третировали культуристов, постоянно стоял веселый треп, подначивали друг друга, спорили, кто что поднимет (единицей выигрыша почему-то было мыло, и раз Коля Гриневич за три куска «Красной Москвы» снял мировой рекорд). Сам дядя Кузя не был похож на того тренера, какого показывают в кино и по телевизору, — отутюженного брюнета с проседью, волевого, динамичного и почему-то с неопределенной грустью в глазах. Массивный дядя Кузя большую часть времени просиживал в углу на скрипучем стуле, не писал для своих ребят громоздких планов, не прокручивал кинограмм; иногда вдруг встанет, пройдет: «Плечи больше вперед, таз отводи», возьмет гимнастическую палку и, не снимая бесформенного пиджака, покажет движение; а то спросит: «Сколько подходов сделал? Ну еще три, и хватит. Хватит, говорю, я лучше тебя знаю!» И при такой внешней небрежности появлялись своим чередом новые мастера, а Колю Гриневича даже приглашали в сборную.

Володя двигался быстро. В пятнадцать лет у него был третий взрослый разряд — в штанге это немало. Через год — второй. Он гордился собой. Маленький зал дяди Кузи помещался в полуподвале Дома культуры — штангисты почти всегда в подвалах занимаются: никакое перекрытие не выдержит, если на него будет постоянно валиться пудов по десять. Наверху часто устраивали вечера, и тогда у входа Володю встречали молодые люди в черных костюмах с повязками на рукавах. Молодые люди интересовались его билетом, Володя взмахивал спортивной сумкой, говорил: «На тренировку» — и презрительно шел сквозь шум джаза и винный дух в свой родной подвал. Он с первого дня стал фанатиком режима: не курил, не пил ни капли, и в этом тоже была его гордость, его избранность.

А мама ужасалась. Она скрывала увлечение сына от знакомых, как позорную болезнь: сын профессора Шахматова поднимает гири! Отец иронизировал:

— Любопытно, о чем ты беседуешь со своими атлетическими коллегами? Ведь бывают у вас перерывы между, как бы это выразиться… поднятиями. Надо же тогда какими-то мыслями обменяться.

Отец был свято уверен, что только вкусы его круга почтенны, только темы, у них принятые, интересны. А Володя принимал все: с одинаковым увлечением он обсуждал только что вышедший роман Фолкнера и смену тренера в «Торпедо».

У них в подвале все время орало радио. И только когда начинали играть серьезную музыку, дядя Кузя говорил:

— Выключи ты этого Бетховена.

Будь на месте Володи Стасик Кравчинский, он бы уточнил вежливо: «Вы имеете в виду Шопена, экспромт номер три соль бемоль мажор?» И это «соль бемоль» прозвучало бы хуже матерного слова.

Володя достаточно насмотрелся на молодых людей, щеголяющих эрудицией перед старушками в трамвае. Сам он любил и Шопена, и Бетховена, и дядю Кузю, который не выносил первых двух. У каждого человека есть сильные стороны, ими он и интересен: нужно быть полным идиотом, чтобы беседовать с дядей Кузей о модернизме, а со Стасиком о спорте.

Кстати, сильная сторона Стасика его начинала раздражать. Стасик хоть и добрался уже до древних, но любовью его остались символисты:

Идем творить обряд. Не в сладкой детской дрожи, Но с ужасом в зрачках — извивы губ сливать, И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе, И ждать, что страсть придет, незваная, как тать…

Стасик восторгался. Ему нравилась болезненность. Он, кажется, искренне верил, что жизнь — мука для чувствительной души. Из фильмов он признавал только томительно-скучные, вроде «Затмения»: «Ах, Антониони!» Володя культа неврастении не выносил, и если попадалась книга, где автор ныл, что родиться на свет — всегда несчастье, — бросал сразу. Надо писать, как люди калечат жизнь друг другу, но когда для писателя и поцелуй любимой — мучение, и восход солнца — боль, лучше бы ему доживать в тихом и уютном сумасшедшем доме. Может быть, это неизбежный путь: начинается снобистским презрением ко всему яркому, грубому, телесному, стремлением уйти в чистые сферы духа, а кончается духовной импотенцией, да и физической, как Володя подозревал, тоже.

Успокоились за его будущность родители, когда он поступил в университет на физфак. Ребята в секции зауважали страшно; Володя раз случайно подслушал, как всерьез рассказывали, что ему диплом за кандидатскую зачтут, а в двадцать пять лет он станет доктором и членкором. Ерунда, конечно, — кто хочет в двадцать пять лет стать доктором, не должен пять раз в неделю по четыре часа тренироваться; без хвостов учится, и то спасибо, а вот кем станет — еще вопрос. Спорт легко не отпускает. Майоровы закончили МАИ, но работают тренерами, а не инженерами.

Правда, иногда Володе казалось, что в нем дремлет настоящий теоретик — не меньше Гейзенберга или Дирака — и стоит ему взяться за науку с той страстью, какой научил спорт, он откроет ту самую систему элементарных частиц, без которой уже начинает буксовать физика. Но он откладывал штурм микромира на потом, ему даже думалось, что есть скрытая связь между штангой и превращениями мезонов и, замахиваясь на рекорды, он непостижимым образом одновременно срывает покровы с тайн природы. Ведь открытие — вопрос характера тоже, а рекорд — на сто процентов характер.

Коля Гриневич закончил инфизкульт. Ему дали маленький зал при торговом центре (не в подвале!), и он стал набирать группу. С Володей завел разговор еще перед защитой.

— Знаешь, старик, переходи-ка ты ко мне. Дядя Кузя себя исчерпал. Тебе научная методика нужна, сразу килограмм двадцать по движениям прибавишь. Он же в современных нагрузках не смыслит, поднимает по настроению. Я по себе скажу: почему в люди не вышел? Потому что дяде Кузе выше головы не прыгнуть. Никуда не денешься: семь классов, восьмой — коридор. У меня настоящий порядок будет: взрослые отдельно, пацаны отдельно, культуристов вон!

Что Гриневич полная противоположность дяде Кузе, было известно давно. Уж он-то составит план до мелочей, все подходы распишет. Гриневич еще учился, когда в недрах дяди Кузина подвала сколотилась как бы подпольная группа: многие начали тренироваться по планам Гриневича, заглядывали тайком в тетрадки. Дядя Кузя все замечал, и наконец они разругались, Гриневич в глаза обозвал дядю Кузю ретроградом и ушел хлопнув дверью. Впрочем, он уже знал, что ему есть куда уйти: подоспел диплом, свой зал в торговом центре, и группа Гриневича легализовалась. В подвале дяди Кузи стало просторнее.

Володе трудно было решиться. Дядю Кузю он любил, да и тренер он хороший, технику знает досконально, куда там Гриневичу. Но ведь и правда: ни одного чемпиона страны дядя Кузя не сделал, не говоря уже о Европе и мире. Может быть, потому и не сделал, что нагрузок боится? Володя и до разговора с Гриневичем несколько раз пытался увеличить нагрузки, но дядя Кузя не давал.

Решающий разговор состоялся, когда Володя с юниорского первенства вернулся с десятым местом.

— Стыдно мне, понимаешь, стыдно! (Дядя Кузя не чинился: кто старше шестнадцати, все с ним на «ты».) Такие же ребята, как я, международника делают! Потому что за год в три раза больше поднимают, на предельных весах работают.

— Пусть. Зато и сломаются рано.

— Раньше так все говорили, а теперь в какой вид ни посмотри — помолодел. Время такое. Сейчас все быстрее созревает, наука доказала: акселерация!

— Ты разными словами не бросайся. Мало, что ли, я таких видел: в двадцать международник, в двадцать два — нуль. Все равно как почву можно свести: сегодня рекорд из нее выжать, а завтра ветром выдуло. На результат ребятишек натаскивают, и все. Тебе еще года три спокойно поработать, чтобы фундамент как скала был, а потом на результаты пойдешь.

— За три года знаешь куда уйдут! В твое время рекорды по десять лет стояли, а сейчас зазевался — и привет. Поезд ушел.

С Гриневичем работа сразу пошла другая. Дядя Кузя обиделся, едва здоровается, и зря. Володя ему по гроб жизни благодарен. Но что поделаешь, если дядя Кузя чему мог — всему уже научил. Результаты сами за себя говорят: Кораблев, тренер сборной, по плечу хлопает. Еще бы не хлопать, когда сегодня Володя основной претендент. И все наука: вовремя форсировать тренировки, вовремя сбросить интенсивность, вовремя протеин глотать.

Валдманис на спартакиаду не приехал: плечо потянул или даже порвал, неизвестно, когда на помост вернется. Конечно, без Валдманиса выиграть легче, но и победа будет неполная, всегда могут сказать: «Вот если б Валдманис выступал, уж он бы…» А Володя чувствовал, что в такой форме, как сейчас, он бы и Валдманиса побил. Так что лучше бы он приехал. А так у остальных выиграет, и все-таки будет не первым номером, а полуторным.

Из тех, кто приехал, Рубашкин котируется. В чемпионы рвется, это точно. Зато и разыгрывали его на сборах. У Кораблева язва, он викасол принимает. Рубашкин увидел и спрашивает: что за таблетки? Ну кто-то и скажи: от них сила растет в три раза! Рубашкин без лишних расспросов бросился в аптеку, потом еле уговорили не глотать, твердил: боитесь, что сильнее всех стану, завидуете! Володя с ним только что здоровается. Честно говоря, вообще легче дружить с ребятами из других весов, но все-таки принято с соперником держаться по-приятельски, а Рубашкин, как встретились первый раз, отрезал:

— На фиг ты мне нужен. Только поперек дороги стоишь.

А через пять минут подкатился как ни в чем не бывало:

— Слушай, ты на предельные веса часто ходишь или, как Вася, с малыми работаешь?

И улыбка гаденькая…

Коля Гриневич хлопнул последний раз по спине, и Володя встал. Он любил легкую сгонку. Такое после нее ощущение — хоть грузовик поднимай! Володя потянулся было к ручке двери, но дверь открылась сама — вернулся Сизов. Володя сентиментальной жалостью к соперникам не страдал, а тут пожалел: мучается старик. Только подумать: еще три года назад царь и бог был.

3

Теперь на верхней полке страдал Сизов, а Реваз лежал внизу — отдыхал. Оба думали о Шахматове: молодой и легкий Шахматов сейчас в холодке книжку по физике читает.

Открылась дверь, и показался Рубашкин. Его сразу можно было узнать по фигуре; мускулы не лежали широкими пластами, как у других штангистов, а перевивались жгутами, так что он был похож на ствол саксаула.

— Те же и рекордсмен! — закричал Реваз. — Подпольная кличка Интеллект.

— Привет всем, — с важностью сказал Рубашкин.

Вслед за ним в баню проскользнула уродливо тощая личность с веником.

— Как дела, Интеллект? Все к Зойке ходишь?

— Подумаешь, Зойка. У меня в комнате две недели киноактриса жила, пока у нее натура снималась. В Киев звала.

— Врешь ты, Интеллект. Нужен ты актрисе.

Рубашкин действительно соврал, потому особенно обиделся:

— Зачем мне врать? У меня таких знаешь!.. «Не нужен…» Еще как нужен, если женщина понимающая! Вот и Лёсик скажет.

Тощая личность начала кивать головой и кланяться.

— Жила, еще как жила, товарищ хороший, не знаю, как называть. Весь город скажет.

— Что за холуй с тобой? — удивился Реваз.

— Да это ж Лёсик… — и не стал пояснять, мол и так все ясно.

Рубашкин любил, когда ему услуживали, а главное, когда его уважали. Рекордами многие восхищаются, а вот уважать по-настоящему… Лёсик уважал — полностью выговаривал красивое имя Рубашкина: Персей Григорьич. И не улыбался ехидно, как некоторые. И в Москву за свои деньги приехал. А про актрису Лёсик без всякой подковырки подтвердил, хихикать потом не будет: раз Персей Григорьич говорит, значит, полная правда.

Рубашкину обидно было признаться, что у него, кроме Зойки, нет никого. Как-то раз он зашел на вечер в медучилище. Было скучно, хотел уходить, вдруг разговор слышит:

— Зойка-то! Сама чумичка, а платье — застрелись.

— А что ей? Массажиха! Спину пошкрябает, враз три рубля.

Рубашкин тотчас протиснулся к Зойке: он недавно слышал от умного человека, что массаж дает силу.

Зойка была некрасивая: широколицая да рябая — и это облегчило дело. Первый же раз, когда пришел к ней, попросил:

— Слышь, я после тренировки как каменный. Разомни, а?

Она, дурочка, обрадовалась, что еще чем-то может услужить. Конечно, он себя ронял, что с такой уродиной связался, но зато массаж шел на пользу, и про заработки ее тоже правду сказали: когда перед авансом деньги кончатся — Рубашкин загуливал после получки, так что обязательно кончались, если не на сборах жил, — она и кормит, и маленькую поставит, а отдавать не надо. Леньке-боцману, что в загранку ходит, специально заказала, он тренировочный костюмчик привез — ребята от зависти корчатся: вишневый, по лампасам три золотые полосы и вдоль рукавов тоже — АДИДАС! Так что рожа ее страшная окупается, так на так выходит. Конечно, выиграет он через год Олимпийские, и тогда Зойку прогонит: чемпиону она не пара. Переедет Рубашкин в Москву или в Киев — где лучше условия предложат — и женится на гимнастке из сборной. Пусть в газетах фотографию напечатают: он в черном костюме, а она первая красавица (в сборную одних красавиц берут), вся в белом платье и сторублевый букет в руках.

Она с букетом, а он с электрогитарой, чтоб знали: Рубашкин не только в подъемные краны годится. Рубашкин немного пел, голос не ахти, он и сам знал, да сейчас и на эстраде половина певцов безголосые. А он сам иногда песенки сочиняет. Про штангу — многим ребятам понравилась, слова просили списать:

Блины у нас горячие По двадцать килограмм…

Даже на вечере выступил. Многие не поняли, что блины — это которые на штангу надеваются, подумали, рекордсмены столько едят.

Рубашкин числился сварщиком на судостроительном заводе, поэтому журналисты называли его корабелом. «Богатырские рекорды корабела» — красивый заголовок.

Родился-то он под Омском. Дед переселился из-под Курска, полиция им интересовалась, так он заодно и фамилию новую взял — по дороге у цыгана выменял. Рассказывают, подковы гнул (дед, а не цыган). И вся их порода в деда — крепкая. Сам Рубашкин в праздники даже старших ребят бил. Пятнадцать лет было, отец семью в город перевез. Там и узнал про спорт: чем ради синяков драться, можно боксом, и будет тебе вместо милиции почет и уважение. Но не пошел бокс: пьяным на ринг не выйдешь, а трезвому страшно, когда мимо уха кулаки, как камни, свистят. Изобьют за почет хуже, чем в деревенской драке. Как нос сломали, сразу бросил. Тут тренер по штанге и сманил. В штанге без нокаутов. Тоже, правда, травмы бывают… Школу он бросил. После шестого класса. Ни к чему. Профессор из него не выйдет, зачем же стараться. Бросил и не жалеет. Спорт теперь лучите института человека поднимает.

С дипломом одно лучше: получил и загорай. А в чемпионах не позагораешь: того и гляди догонит желторотый какой-нибудь. Догонит и отпихнет. Каждый пытается дорогу перебежать, каждый норовит в чемпионы! Ну чего Шахматов лезет? Разве его это дело? Стал бы, как папа, профессором. Хорошо, хоть Валдманис кончился. Год точно выступать не будет, а может, и вообще завяжет. Валдманис — парень не подарок: здоровается вежливо, а глядит так, словно ты перед ним тля, словно он одной левой выиграет. И выигрывал. Уверенностью брал. Рубашкин от одного его вида килограмм по десять недобирал.

Только что по пути в баню в коридоре встретился Сиганов, земляк. Сиганов — судья, сегодня вечером старшим тройки сидеть будет. Вообще-то он тренер, но судьей ездит.

Да, сегодня золото обеспечено: Валдманиса нет, судья надежный. Вот только гнать много приходится. Рубашкин со злобой посмотрел на Сизова и Реваза: ишь, мяса отрастили, таким сгонять что в пинг-понг играть! Тело Рубашкина было жесткое, крестьянское, лишнего мяса не было — с костей гнал!

— Ну чего колотишь! — напустился на Лёсика. — Ты маши, маши, чтоб обдуло жаром. Пот и пойдет.

Других тренеры парят, а Рубашкина Лёсик. Обидно. С Сизовым и то тренер возится. А что тренеру в Сизове? Все, что мог, Сизов уже дал, а нет, парит, старается. А Рубашкина Кавун на Лёсика бросил. Рубашкин сегодня спартакиаду выиграет, потом чемпионом мира будет, олимпийским — вот где счастье тренеру: звания, поездки, а он не хочет веником помахать. Другой бы на Рубашкина молился, пыль сдувал, ботинки чистил! Ничего, вот выиграет и сразу в Киев или в Москву. И пошел Кавун к бесу.

Рубашкин давно понял, что Кавун его не любит. Из Омска ради одной своей корысти переманил. Иначе зачем насмешки устраивать? Подойдет кто-нибудь из молокососов в зале и спросит: «А как Персей Андромаху спас?» А Кавун смеется. Вот бы почувствовать, что любит тебя кто-то, только чтоб настоящий человек, не такой, как Лёсик, — совсем бы другая жизнь! А тут когда не насмешки, тогда воспитание. Кавун новое дело придумал: сборы устроил, кустарные, от завода. Повара нет, готовить по очереди. Пусть перворазрядники кухарят, а он международный мастер! Вся политика — чтоб перед мальчишками унизить. Те и рады. Батькой Кавуна зовут. Дурак ваш Батька, нашел чем прельстить: сборы от завода.

Рубашкин потянулся, сел.

— Ладно, Лёсик, отдохни.

Сизов лежал на нижней полке, отдувался. Рубашкину захотелось поговорить по-человечески: все равно ведь этот не соперник. Он уселся рядом с Сизовым, сказал по-дружески откровенно:

— Дурак ты, что не завязываешь. Куда тебе за нами. Я б на твоем месте…

— А я б на твоем месте на мать обиделся: зачем дураком родила.

— Ну ты, не очень! Я тоже могу!

— Что ты можешь? Трус ты! — Сизов встал. — Я тебе по роже дам, а ты утрешься!

— Видали таких! Помост покажет!

Сизов повернулся и пошел к двери.

Рубашкину было обидно: ведь он с хорошим чувством подошел, посочувствовать хотел. Вот всегда так.

— Раскричался старик. Что я, неправду сказал? Подумаешь, заслуженный мастер!

— Сизов парень ушлый, — отозвался Реваз. — Он тебя еще надерет, дорогой.

— Будем посмотреть, как братья Ильфы писали, — сплюнул Рубашкин и победительно посмотрел на Реваза.

4

Лена не любила смотреть штангистов, самый спорт этот не любила, но Юра очень просил приехать, и она приехала. На работе отнеслись с пониманием: муж заслуженный мастер, как не пойти навстречу!

Быть женой Сизова — совсем особое положение. Сослуживцы и просто знакомые не решаются даже мимолетно ухаживать: еще бы, куда им против НЕГО! Подруги смотрят с завистью: настоящего мужчину отхватила! А не так уж много радости с этим настоящим мужчиной: столько времени на сборах пропадает. Все равно что с моряком жить.

Лена, когда выходила за Сизова, не думала, что он станет чемпионом. Нравилось, что сильный парень. Ну ходит куда-то в секцию, разряд какой-то имеет — и прекрасно, лучше, чем водку пить. А потом пошло: поездки, первые медали. Сначала тоже радовалась. Но сколько можно? Уже и чемпионом мира был, пора бы остепениться!

Беда в том, что не может Юра остепениться. Страшно ему штангу бросить, потому что ничего другого он в жизни знать не хочет. Сам-то он до сих пор о новых медалях поговорить любит, но Лена не верила: то ли ее обманывает, то ли себя. С Ионычем вдвоем навалились, еле заставили в физкультурный поступить. Теперь по вечерам после тренировки физиологию зубрит, ругается: «В нашем деле ни один профессор против меня не рубит». Книги про устройство человека он и раньше почитывал, интересовался, но ведь от бессистемного чтения толку мало! Лена признавала только систему. Ну, теперь вроде налаживается. Если не бросит. Он ведь такой: иногда упрется, и ни в какую — программа, скажет, неинтересно составлена, не хочу ради бумажки, Кулибин, скажет, диплома не имел. Как ребенок! Конечно, экс-чемпиону мира совсем пропасть не дадут, директором какого-нибудь стадиончика сделают. Но разве об этом она для него мечтала?!

Лена приехала с утра, но даже не подумала разыскивать Юру на базе, где жила команда: там на жен смотрят косо, по опыту знала. Пошла по магазинам да так завертелась, что едва успела к началу.

Для штангистов построили новый зал, трибуны на несколько тысяч. Перед входом билеты спрашивали. Скольким людям, оказывается, необходимо посмотреть, как будут железо над головой подымать. Значит, Юра все-таки нужным делом занят? Публика, правда, специфическая, от театральной толпы отличается: много широких плеч, толстых рук, больших животов. Женщины редки.

И другое есть отличие: какая-то особенная наэлектризованность в толпе. Ожидание. Перед началом спектакля такого не бывает. Наверное потому, что в театре все известно заранее: кто кого полюбит, кто над кем посмеется, — все автор расписал, а что в этом зале через час произойдет, никто не знает. Актер выйдет не в форме — все равно его герою пропасть не дадут, а сегодня здесь те, кто будет бороться за победу, выложат свое вдохновение до конца, иначе провал. Вот и собираются тысячи людей — увидеть, на что способен человек на пределе вдохновения.

Лена почувствовала, что неожиданно для себя начинает волноваться.

Стараясь не наступать на ноги, она протиснулась на свое место, огляделась. Слева от нее оказалась парочка. Он очень серьезно втолковывал:

— Три разных упражнения, понимаешь?

— А в каком над головой поднимать?

— Во всех, но правила…

— Какая же разница, если всегда над головой?

Лена постаралась не слушать: не выносила этого капризного тона.

Сосед справа при появлении Лены оживился — он был один. Одет со вкусом, тонкое лицо, проседь. Какие-то неуловимые признаки выдавали в нем спортсмена; даже вид спорта можно было угадать: из тех, где приходится долгие километры терпеть, — лыжи, велосипед, длинный бег.

— Вы, девушка, пришли на Геркулесов посмотреть?

Лена чуть наклонилась к элегантному соседу и сказала очень тихо и раздельно:

— Я обойдусь без объяснений и комментариев. И я давно не девушка, а мой муж расправляется со всеми, кто ко мне пристает.

— О, извините, вы пришли одна, и я подумал…

— Муж занят там, — она кивнула на не освещенный еще помост.

— Тогда еще раз буду нескромен: как его фамилия?

— Он тренер, — соврала Лена: не хотела, чтобы у соседа потом появился повод для сочувствий.

На ряд выше расположилась целая компания; молодые люди громко переговаривались. Слишком громко. Лене казалось, что они нарочно повышают голос, чтобы окружающие оценили их осведомленность:

— Рубашкину не светит: у него ноги слабые. Низко сел, и все.

— У кого слабые?! У него одна как три твоих!

— Я тебе говорю, слабые. И спина…

Включились разом прожекторы, загремел бравурный марш. Показались атлеты. Они шли друг за другом — в ярких трико, красных или синих, перетянутые широкими цветными поясами — они шли, отставляя руки, потому что неправдоподобные мускулы не давали рукам висеть свободно вдоль туловища.

Молодые люди сверху закричали:

— Володя, дави!

Парад раздражал Лену: ведь это не просто сильные ребята вышли — сильных на любом пляже полно, — нет, это шли влюбленные, влюбленные в свою силу. За каждым громадным бицепсом, за каждой мощной шеей годы и годы преданного служения Мускулу!

И только приглядевшись, видишь, как нелегко дается такое великолепие: у кого бинт на колене, кто эластический чулок на ногу натянул. Молодые ребята щеголяли обнаженными телами, те, кто поопытней, поддели фуфайки под трико.

Последним шагал Юра — меньше всех ростом в своем весе. У Лены нос защипало от нежности и жалости: оба колена замотаны, предплечье замотано. Под трико синяя фуфайка, как всегда: тепло сберегает. Сберегать тепло у Юры почти мания. Почему-то большие мускулы имеют свойство застуживаться, и Юра даже летом ходит в шерстяной рубашке, а спит всегда в теплом белье. Когда-то Лена любила гладить его удивительно шелковистую кожу, но давно уже во время объятий чувствует под ладонями только немецкое теплое белье.

Диктор, нет, не просто диктор, судья-информатор, знаменитый Аптекарь — он на всех чемпионатах объясняет зрителям происходящее своим характерным высоким голосом, — представил атлетов с полным перечислением титулов. Потом представил судейскую тройку и, наконец, дошел до апелляционного жюри. Вот кто больше всех Лене нравился!

За длинным столом позади помоста сидели культурного вида люди, пожилые, с нормальными плечами, два профессора среди них, а в центре — знаменитый Громов, Герой Советского Союза (вот человек: когда-то был чемпионом по штанге, а потом прославился настоящей работой — Юре бы так!).

Снова зазвучал громкий марш, атлеты вернулись за кулисы, судьи уселись вокруг помоста, помигали красными и белыми лампочками — проверили аппаратуру, ассистенты развинтили новенькую штангу, сняли с нее лишние блины, и вот уже выходит первый участник.

Начинают всегда самые слабые. Эти Лену не интересовали. Она равнодушно смотрела, как первый с трудом взвалил штангу на грудь. Было видно, что ему тяжело: покраснел страшно, по́том покрылся. Судья хлопнул в ладоши, атлет медленно, с натугой выжал штангу, дождался судейской отмашки и с облегчением бросил. Поднял-таки, молодец! Но зажглись почему-то три красные лампочки: не засчитали судьи, почему — Лена не поняла. Кто-то свистнул.

— Ногами поддал, — сказал знаток сверху.

— А кто не поддает? — возразил другой.

— Умеючи надо, чтоб судьи не видели.

Потом выходили другие, кто поднимал, кто бросал. Лена смотрела невнимательно, не различала лиц, так что даже не поняла, взял все-таки тот первый свой вес или остался с нулем, «забаранил», как Юра говорит.

Но вот Аптекарь объявил знакомую фамилию: «Шахматов», — Юра его упоминал. Значит, конкурент, значит, надо, чтобы не поднял. Вышел писаный красавец. Компания сверху закричала:

— Володя, дави всех!

Шахматов поднял легко и красиво — никакой натуги, никакого пота.

— Как палку, — сказали сверху.

Добавили маленькие диски и объявили еще одну знакомую фамилию: «Рубашкин». Тоже легко выжал, но куда до Шахматова — тот греческий бог, а этот леший какой-то. И, наконец, вышел Юра, самый маленький сегодня. Но зато и плечи самые широкие!

Юра вышел медленно. Долго натирал ладони магнезией, топтался в ящике с канифолью. Страшно, наверное, к такой громадине подходить!

Наконец над самой штангой остановился, постоял (о чем он думает? О своей Лене? О дочке? О медалях?), наклонился над штангой, присел — и рраз! — неуловимым движением вздернул громадину на грудь. Но ведь он на корточках сидит! Просто так и то с корточек встать трудно, а тут десять пудов на груди! Посидел секунду и начал выпрямляться. Бугры вздулись на бедрах, — больно же! — и вот Юра уже стоит прямо. Штанга чуть прогибается, и нагруженные концы ее ритмично покачиваются — вверх-вниз, вверх-вниз… Судья высоко поднял ладони, выдержал паузу и хлопнул. Юра отклонился назад, и штанга полезла вверх. Вверх! Скорее бы! Есть!! Судья махнул, Юра аккуратно, без звона поставил штангу на место, слегка поклонился и пошел.

Лена вдруг почувствовала такую слабость и усталость, точно это она только что десять пудов подняла.

Зажглись две белые лампочки и одна красная. Почему? Раз две белые, все равно засчитали, но обидно: за что красная?

5

В большом разминочном зале стоял звон. Ребята разогревались: подымали небольшие веса и небрежно бросали штанги с вытянутых рук — на соревнованиях полагается опускать аккуратно, ну а здесь можно силы поберечь. Обычно разминочные штанги бывают старые, разбитые, со сборными блинами, но эти, новенькие, как и все во дворце, сияли красными необлупленными плоскостями. Согревшись, атлеты надевали теплые халаты или натягивали шерстяные костюмы, прогуливались между помостами в ожидании вызова. Среди синих костюмов выделялся Рубашкин — весь малиновый, с тройным золотым лампасом. Вдоль стены стояли раскладушки — некоторые между подходами любят полежать.

Кроме участников и тренеров, как всегда, масса лишней публики: знакомые, ветераны, вовсе неизвестные лица. Сквозь толпу уверенно двигался корреспондент «Советского спорта» Великин. Тренеры и ребята со стажем помнили его еще действующим мастером и звали попросту Пашкой. Великин был очень маленького роста, толстый, но не из тех быстрых маленьких толстяков, которые перекатываются, как шарики ртути. Он двигался солидно и, если бы его заснять в кино без масштаба, мог бы сойти за тяжеловеса.

Сизов отдыхал после подхода. Великин подсел.

— Ну что, старик, как сила?

— Да так себе.

Это означало, что сила есть. Редкий штангист скажет во время соревнований: «Силы много, чувствую себя отлично!» — суеверие не позволяет.

— Сделай ты их всех! Я за тебя болею. Я всегда за стариков. Молодые еще успеют.

— Жалеешь, что рано завязал?

— Чего мне жалеть. Все, что можно, я от штанги взял. Это ты для славы стараешься, а я от обиды на природу. Будь во мне сто семьдесят пять росту, близко бы к железке проклятой не подошел!..

(Великин с трудом натягивал сто пятьдесят один сантиметр, причем придавал большое значение последнему сантиметру: «Все-таки больше полутора метров!»)

— Вы своего счастья не понимаете. А силы мне теперь на всю жизнь хватит.

Неожиданно быстро он скинул пиджак, подбежал к штанге, схватил восемьдесят килограммов на грудь… и вдруг опустил руки, и штанга, балансируя, осталась лежать на выпяченной груди. Свободными руками Великин, сам себе дал хлопок, подхватил штангу и выжал.

— Видал? Спартаковский жим!

Надел пиджак и снова стал степенным, даже чуть брюзгливым.

— Думаешь, это для цирка придумано? Тут все дело в хлопке. Я знал ребят, которые без хлопка вообще жать не могли. Никак им было без хлопка не собраться. А чуть хлопок, руки сами стреляют, помимо воли. Такому за обедом хлопни, он стол подымет. Тут и жизненная философия, правда? Иногда и на работе и везде хочется, чтобы тебе вовремя хлопок дали.

Сизов кивнул равнодушно. Он не хотел думать о постороннем. Он видел, что Шахматов встал с раскладушки и стягивает костюм: к подходу готовится. За Шахматовым сразу ему подходить. А большой вес не подымешь мимоходом, рассуждая о постороннем.

Перед подходом полезно шнуровку на штангетках проверить. По крайней мере у Сизова была такая привычка. Подтягивал шнурки, а сам смотрел на мизинец правой руки: последняя фаланга вся в мелких шрамах, раздвоенный ноготь растет — еще бы, одиннадцать швов наложили когда-то! В такси дверью прищемил. А ехал с девочкой, хорошая была девочка, медсестра. Вот когда собраться пришлось! Сизов всю жизнь крови боялся, вида шприца не переносил. Врачи всегда смеялись: «Такой здоровяк…» — а тут надо было марку держать, потому что жестокая была эта хорошая девочка: все прощала — то, что женат, то, что уедет скоро, но слабости бы не простила. Отвезла к себе в поликлинику и зашила сама. Без новокаина шила, сказала, кончился стерильный, а он разглядывал палец, смеялся, анекдоты рассказывал. А она последний шов завязала, поцеловала палец и говорит: «Ну вот, на всю жизнь я на тебе расписалась». Только когда один остался, вспомнил иголки полукруглые — и в обморок.

Подошел Ионыч — он смотрел жим Шахматова:

— Как палку.

Великин сделал знак: мол, не надо при Юре, запугаешь, Ионыч отмахнулся:

— Юра не из таких. Злее будет.

Сизов встал, стянул тренировочную куртку. Хорошо Шахматову как палку жать: ему на пять кило меньше заказано. Нужно было обязательно оторваться от Шахматова в жиме: тот слишком силен в рывке. В динамике послышался голос Аптекаря:

«Юрий Сизов, второй подход».

Сизов прошелся вдоль раскладушек. Он еще не чувствовал того настроя, с каким надо идти на штангу.

Ему предстояло поднять вес, который он и не пытался одолеть на тренировке. Публика возбуждала его, на соревнованиях он каждый раз совершал невозможное.

«Сейчас они узнают, — повторял он про себя, — сейчас они узнают, как Сизова списывать! Сейчас узнают!»

Он повторял два слова как заклинание, и в нем поднималась злость, та злость, которая отодвигает слабость и усталость.

И почувствовал: пора!

У выхода Ионыч поднес склянку с нашатырем. Резкий запах был как удар.

Сизов быстро вышел на помост, взялся за гриф. Гриф новенький, злой; еще не стершийся узор впивался в ладони. Кожу жжет, зато хват крепкий.

На грудь взял хорошо. Старший судья развел ладони. Ждет. Ждет, гад!

Хлопок!

Гриф стальной, упругий, пять пудов с каждого конца прогибают его, и штанга дышит: вверх-вниз, вверх-вниз.

Сизов уловил момент, когда вверх, и, используя инерцию, включил руки: одновременно резко напряглись бедра — и штанга, поднятая совместным ударом рук и ног, оторвалась от груди и пошла вверх. Он выпрямлял руки, а сам откидывался назад, выгибаясь дугой, включая мощные мышцы спины и груди. Страшная тяжесть сдавливала позвоночник. И вдруг мгновенная кинжальная боль пронзила сверху вниз, задержалась в пояснице и рикошетом отлетела через ягодицу в бедро. Но штанга неудержимо шла вверх, и ликующее чувство победы заглушало боль. Руки выпрямились. Теперь стоять. Непременно стоять!

Судья дал отмашку.

Сизов аккуратно, как он всегда делал, опустил штангу. Поклонился зрителям. Взглянул на лампочки: все белые. Значит, чисто ногами сработал, не придерешься на этот раз.

Болевая точка в пояснице исчезла, зато при каждом шаге тянуло ягодицу. У Сизова был застарелый радикулит — болезнь, распространенная среди штангистов. Он то обострялся, то затихал, но никогда не проходил совсем. Последнее время спина Сизова не беспокоила, и он надеялся, что сегодня она не подведет, — и вот дала о себе знать в самый неподходящий момент! Это не катастрофа, ему и раньше приходилось выступать с болью, и все-таки плохо. Все равно как если бы еще один сильный противник прибавился.

Когда уходил за кулисы, навстречу попался Шахматов — на последний подход шел. Уверен, никаких сомнений на лице.

Сизов натянул костюм — главное, тепло сохранять! Послышался звон упавшей штанги и вздох зала. Значит, Шахматов подход испортил, пять кило в запасе уже есть. Да еще в третьем прибавится.

Сизов улегся на живот — для поясницы лучше! — и расслабился.

Ионыч уселся на край.

— Слушай, ты Шахматова сторожишь, а про Рубашкина забыл? Он прет!

— Рубашкина я уделаю, Ионыч, не суетись. Лучше спину потри.

— Опять? Может, обколоть?

— Подожду. На крайний случай оставлю.

Из зала послышались жидкие аплодисменты.

— Видишь, Рубашкин взял, и у него подход.

— Получит медальку за жим. Пусть на трусы повесит.

— Тебе идти. Спина-то как?

— Перебьюсь.

Но когда выходил, настоящего настроя не было. Хотел пожать осторожно, чтобы спину не очень растревожить, да и сознание, что оторвался от Шахматова, расхолаживало. На грудь опять взял хорошо, но когда сорвал штангу вверх и прогнулся, снова стрельнуло в поясницу, да так резко, что, не успев осознать, что делает, Сизов бросил штангу.

6

Рубашкин был доволен: в жиме выиграл десять килограммов у Шахматова и теперь в победе не сомневался.

Как всегда, когда дела шли хорошо, Рубашкина одолевала говорливость. Он не улегся после жима на раскладушку, а подошел к Кораблеву, старшему тренеру сборной. Тот в углу разговаривал с Гриневичем.

— Ну что, Сергей Кириллович, чисто я пожал?

Кораблев резко повернулся:

— Не видишь, что занят я? Хоть бы воспитал тебя кто!

— А что? Я хочу знать. Вы как старший тренер…

Гриневич смотрел высокомерно, аж брови поднял и ноздрями задрожал — в кино так белые офицеры смотрят.

— Напрасно удивляешься, Сергей Кириллович. Парень всех обжал и радуется. Не понимает, что он кефир на час.

— Чего?

— Всего на час кефир, говорю. Кефирная палочка, молодой человек, очень быстро киснет, чуть прозеваешь, в простоквашу прокисает. Поэтому про тех, кто недолго в лидерах ходит, говорят: кефир на час. Пословица, так сказать. Идиома.

— Полегче!

— Извините, я не принял во внимание вашу начитанность… Но я тебя отвлек, Сергей Кириллович, ты хотел отрецензировать только что продемонстрированный молодым человеком жим.

— Ну слушай, если интересуешься: за границей тебя с твоими швунгами и показать совестно.

— Как все. Кто сейчас жмет? Все швунгуют. Один Пумпуриньш солдатским жимом жмет.

— Ты за всех не прячься, — и отвернулся к Гриневичу.

Сразу ясно, кого в сборную наметил: Гриневич с Кораблевым на «ты», — как не взять! Вон как хохочут за спиной, — над ним, не иначе! А пусть хохочут, все равно от чемпиона спартакиады так просто не отделаешься!

Рубашкин отошел злой и обиженный. За что его Кораблев не любит? За что все над ним издеваются? Ничего, они еще узнают!

Рубашкин снял свой пояс и с гордостью прочитал на нем:

ПЕРСЕЙ РУБАШКИН —

ОЛИМПИЙСКИЙ ЧЕМПИОН!

Это он написал еще в прошлом году. И сбудется! Вот тогда повертятся. А он, кому не захочет, руки не подаст.

Кавун сзади подкрался:

— Что ты, угорелый, носишься? Отдыхай!

Рубашкин отстранился:

— Не устал. Зря волнуетесь, Тарас Афанасьевич, дело сделано.

Пусть любимые разрядники его Батей зовут, а Рубашкин принципиально: «Тарас Афанасьевич»! Если подумать, уж Кавун-то обязан его любить! Ведь заслуженного с него получил.

— Ляг, говорю. Перегоришь.

— Ладно, — Рубашкин присел. — Лёсик!

Лёсик подбежал на полусогнутых.

— Дай-ка, что там в термосе!

— Ну вот, сиди, — одобрил Кавун. — Пойду вес закажу.

Прошла минута, чая не было.

— Долго ждать?

— Пробка глубоко сидит, Персей Григорьич, ноготь уже сломал.

— Связался с безруким. Дай!

— Ничего, я зубами… Вот… Со скольки начать собираетесь?

— С сорока.

— Я слыхал, Батько…

— Сколько тебе говорить!

— …Извиняюсь, Тарас Опанасыч с тридцати хочет.

— Завалить он меня хочет! Позови!

Кавун не подбежал, как надеялся Рубашкин. Подошел не спеша.

— За што шумишь?

— Утопить меня хотите! С тридцатью меня Шахматов проглотит!

— Перестраховываюсь, Персик. Баранки боюсь.

— Сколько я просил меня Персиком не называть? Не детский сад.

— Извини. И не будь такой нервный. Тридцать — прекрасный вес. Рванешь, и сразу десятку прибавишь. Устраивает?

— Нет! Пять лет у вас тренируюсь, а вы меня не знаете! Не понимаете меня! Я в кураже. В жиме ни подхода не испортил, понимать надо. Не психолог вы. Сразу видно, практик без диплома.

— Эх, Персик!..

— Я просил!

— Ладно. В том и дело, что знаю тебя. А с дипломом завтра поищешь, сегодня работать надо.

Подошел Реваз Кантеладзе:

— А я думаю, кто кричит? Интеллект с тренером ругается. Заводишься так? Хороший способ. Федя был Краснушкин, легковес, но флегма. Перед выходом вскочит, кричит: «Бейте меня табуреткой!» Раздразнят его, выскакивает на помост — рычит, штангу зубами рвет. Тигр!

— А чего ты суешься? Мы беседовали, а ты суешься.

— Извини, уже иду.

— Ладно, я не обидчивый, не то что некоторые. Чего гуляешь? Кончил?

— Выжидаю. Понимаешь, я в рывке хорош, смолоду спину не закачал. Маленькую медаль возьму.

— Золотую?

— Нет, подешевле. Золотую Шахматов берет.

— Чокнулись вы на нем! «Шахматов… Шахматов!..» Почему он?!

— Интеллект, дорогой, ты не нервничай. Я о большой не говорю. За большую свалка. Может, и ты возьмешь. Или не ты. А уж в рывке Шахматова не достать. Корона. Извини, если расстроил. Пора разминаться: с тридцати семи начинаю.

Реваз отошел.

— Слыхал? Грузин мне в деды годится, а с тридцати семи. Меньше не пойду. Позориться!

— Не гляди через плетень. Делай свое.

— Сказал, не пойду меньше!

Кавун встал, большой, толстый — полутяжем работал, — и пошел сутулясь. Рубашкин, гордый тем, что настоял на своем, побежал разминаться. Рвал легко, Лёсик только успевал блины навешивать. И с каждым рывком все сильней презирал Кавуна за то, что не рубит в психологии.

Первым к весу вызвали Кантеладзе. Реваз вышел бодро — и недорвал, бросил.

И сразу настроение Рубашкина переломилось: «А вдруг я тоже?!» Предательская слабость разлилась по рукам, ладони вспотели. Он шел к штанге и думал: «Как бы сейчас хорошо рвать тридцать!»

На тренировках он и сорок рвал, но на соревнованиях всегда разлаживалась техника. Тысячи взглядов будто придавливали штангу к земле.

С чувством обреченности еще никто порядочного веса не поднял. Рубашкин донес до груди — и выронил.

Снова вызвали Кантеладзе. Рубашкин сел, стараясь успокоиться.

— Зажался ты, — гудел в ухо Кавун. — Расслабиться надо, а ты зажат.

«Впечатлительный я», — думал о себе Рубашкин с досадой и уважением. (Еще в Омске соседка-учительница говорила про своего хилого сына: «Он такой впечатлительный, ранимый!» — запомнилось.) «Грубее надо быть, а я впечатлительный, ранимый!»

Вышел — и опять выронил. По залу гул прошел: лидеру грозил ноль!

— Ну што ж ты! — тряс за плечо Кавун. — Ну проснись! Хоть ругайся, только проснись!

— Сейчас, Батя, сейчас, подожди, — с трудом выговорил Рубашкин.

Зубы стучали, тело выворачивал позорный медвежий страх.

После уборной стало легче. Вдохнул с ваты нашатырь, еще раз. Ударило в виски.

Взялся за гриф и долго стоял в стойке, не мог решиться…

И вдруг неожиданно для себя рванул — как в воду бросаются.

Штанга взлетела! Встал! Миг торжества — и тут Рубашкин с ужасом почувствовал, что руки не разогнуты до конца! Старая ошибка, еще омская: дернул согнутыми руками. Не засчитают. Можно бросать. Баранка.

Машинально, ни на что не надеясь, дожал на вытянутые руки. Опустил по команде.

Посмотрел на судейские лампочки. Две белых!!

Рубашкин в восторге подпрыгнул и, подскакивая, побежал за кулисы.

А перед глазами плыло непроницаемое лицо Сиганова. Сидит перед помостом равнодушный, неприступный. Не выдал.

Неистовый свист несся в спину. Да плевать на свист!

— Ну что, Тарас Афанасьевич? А вы боялись.

Кавун грустно посмотрел:

— Поздравляю.

7

— Дожим! Грубый дожим! — всплескивал руками Ионыч.

— Не кипятись, — лениво говорил Сизов. — Ну, дожал парень. Баранка-то не ему одному идет, всей команде.

— Что ты говоришь, Юра! Надо же честно!

— Он честно и дожал.

— Шутишь ты.

— А что делать? Поясницу заговариваю.

— Болит?

— Сейчас не болит. Вот нагружу…

На разминке берегся — большой вес не прочувствовал, поэтому, когда вышел на помост, рванул слишком сильно, штанга пролетела высшую точку; чтобы поймать равновесие, плечами ушел вперед — и снова будто железной палкой ударило по пояснице. Все-таки удержал. Только опустил со звоном против обыкновения.

Ионыч все понял по выражению лица.

— Что, очень?

— Чувствуется.

Ионыч неестественно выпрямился — значительнее хотел казаться — и заговорил очень серьезно:

— Слушай меня внимательно, Юра: тебе нужно сняться. Погоди, дай договорить. Хорошей суммы с травмой не сделаешь, так? А чтоб в сборной остаться, тебе нужно под рекорд сумму делать. Снимешься сейчас, все будут знать: травма. Наберешь свои дежурные килограммы, никому до твоей спины дела не будет, скажут: «Не растет Сизов». Ты меня понял?

— А очки команде?

— Что твои очки! Шестое место и без тебя займем.

— Нет, Ионыч, так я себя уважать перестану. Да и конец мне тогда. Чемпион спартакиады — это звучит! А если вместо этого потом захолустный кубок выиграю, никто не удивится.

— Юра, о чем говоришь? Какой чемпион? С такой спиной у Рубашкина не выиграть, не то что у Шахматова!

— Пусть. Нужно делать все, что можно. До конца. Как лягушка в банке молока.

— Спину твою жалко. Совсем разворотишь.

— Уже разворотил. Обколюсь, и ладно. Сейчас не успеть, перед толчком придется.

Победа над минутной слабостью окрыляет, даже если слабость не твоя, а тренера. Поэтому на второй подход Сизов вышел с хорошим настроением. И рванул отлично, прямо в точку попал… и в этот же миг поясница, спрессованная девятью пудами, стрельнула так, что пальцы сами разжались. Судья не успел дать отмашку.

Обиднее всего такой подход испортить. Уж когда не поднял — не поднял, а тут взятый вес пропал. Потерял для суммы килограммы, которые уже были в кармане: те самые килограммы, которых обычно не хватает в конце. Тем более что из главной тройки он самый тяжелый. Рубашкин всего на сто граммов легче завесился, и, чтобы отыграть эти ничтожные граммы, нужно прибавить к сумме лишние два с половиной килограмма. Ионыч старался казаться бодрым:

— Сейчас возьмешь.

— Без новокаина не пройдет. Скажи так: от подхода отказываюсь. Да и спину для толчка поберечь.

Налетел Великин:

— Старик, как же так! Не помню, чтобы ты с прямых рук бросал!

— Спина, Пашка.

— Так ты с травмой?!

Особый журналистский блеск появился в глазах Великина. Он потянулся за блокнотом.

— Не надо, не пиши, Пашка. Кому какое дело? Не люблю на жалость бить. Кто проиграл, тот проиграл. Без медицинских подробностей.

8

Из всех движений, составляющих троеборье, Шахматов больше всего любил рывок. Самое техничное, изящное даже движение. Люди, ничего в спорте не понимающие, вроде родной матушки или Стасика Кравчинского, думают, что штангисты одной силой работают: мол, сколько бицепсов накачал, столько и поднял. Но одной силой разве что мешок на плечи взвалишь. «Сила есть — ума не надо» — этот глубокий афоризм Володя слышал раз сто. И не обижался, потому что те, кто так говорит, расписываются в собственной глупости. Одной грубой силой даже медведь килограмм сто двадцать наверх вытащит, не больше. Для настоящего результата силу надо направить тончайшей техникой, на один градус направлением ошибся, на одну десятую секунды включение мышц не согласовал — и летит вес на помост. В особенности рывок — по технике как прыжок с трамплина: там и там нужно в точку попасть.

В первом подходе сработал как часы. И сразу попал в объятия Кораблева.

— Красиво! Хоть на кино и в учебник. — Повернулся к Гриневичу: — Олимпийская надежда!

Приятно, когда тренер сборной так говорит. Если и шутка, то в ней девять десятых правды.

— По самочувствию-то как?

— Не жалуюсь, Сергей Кириллович. Сразу десятку сейчас добавлю.

— Рекорд повторишь?

— Какой смысл повторять? — ввернул Гриневич. — Попросим лишние полкило навесить.

— Не авантюра? Как-то даже не совсем прилично: мировой рекорд во втором подходе. Подумают, наши рекорды вроде бумажных тигров.

— Чего тянуть? Вася часто во втором подходе рекорды снимает.

Если вдуматься, удивительная вещь — мировой рекорд: три с половиной миллиарда на Земле, и никто такого сделать не может. А ты можешь.

В репродукторах гремел торжественный голос Аптекаря: «…на полкилограмма превышающий официальный мировой рекорд, принадлежащий японскому атлету Тагути…».

Медленно, чувствуя торжественность момента, Володя стянул тренировочный костюм, застегнул лямку трико, двинулся к выходу. За ним потянулись почти все, кто был в разминочном зале. Гриневич на ходу массировал спину.

Когда показался в проходе, загремели аплодисменты и разом смолкли, как срезанные. Тщательно натерся магнезией, вдохнул нашатырь и шагнул.

Пискнул таймер: минута осталась.

Володя навис над грифом, широко взялся, расслабил руки… Когда смотрел со стороны, ему всегда казалось, что штангист, приготовившийся к рывку, похож на ракету перед стартом — руки и спина, как три стабилизатора, и такая же спрессованная сила.

Спина распрямилась так мощно, что штанга взлетела, как выдернутая из грядки морковка. Слишком даже мощно, так что пролетела высшую точку и потянула назад, выворачивая руки. Пришлось бросить за голову.

Зал вздохнул.

Володя выпрямился — злой, но по-прежнему уверенный. Даже не пошел за кулисы, стал быстро ходить по сцене. Подбежал Гриневич, хотел что-то сказать, Володя отмахнулся:

— Сейчас возьму. Силы — вагон.

Аптекарь голосом попроще объявил третий подход.

Не притрагиваясь к магнезии, без нашатыря, Володя бросился к штанге и с ходу, точно в кавалерийской атаке, тысячу раз повторенным движением выдернул штангу вверх. Попал в самую точку, штанга застыла как влитая.

Он стоял и улыбался, а зал восторженно ревел.

Судья махнул рукой: «опустить!», а он стоял. Наконец приземлил ее небрежно и подпрыгнул, торжествующе подняв руки.

Подбежал Гриневич, оторвал от помоста, закрутил.

А ассистенты уже катили штангу на взвешивание.

Его окружили, хлопали по спине, пожимала руки. Мелькали лица, Володя плохо сознавал, кто и что вокруг. Рекорд!!

«Штанга оказалась на шестьсот граммов тяжелее, — торжествовал голос Аптекаря. — Таким образом, рекорд Тагути побит сразу на килограмм!»

— Чего килограмм! — кричал Кораблев. — Да у него такой запас, хоть сразу пять добавляй!

Надо было отдохнуть перед толчком, но Володя не мог опомниться от счастья и ходил, ходил, сжигая нерастраченную энергию.

«Почему пять? И десять можно добавить! И десять!»

Наконец сел. Гриневич специально кресло откуда-то приволок: понял, что сейчас Володе не улежать. Расслабился, вдавился всеми своими килограммами в поролоновые подушки.

Володя ощущал свое тело. Сначала он почувствовал шею, толстую, переполненную силой, как мешок зерном. Сила текла из шеи по косым мышцам к плечам, он наслаждался их шириной и покатостью — не женской беззащитной покатостью, а покатостью мужской, могучей, закругляющейся шарами дельтовидных мышц, по которым, как горные цепи на глобусе, проходили три вертикальных гребня, разделенных долинами. С плеч сила разливалась но спине и груди, по двум мощным колоннам, стоящим вдоль позвоночника, по широким пластам грудных мышц, а оттуда вниз по ступенчатому рельефу живота. Из шаров дельт сила наливала руки. Когда говорят о руках, прежде всего думают о бицепсах, но Володя всегда главным чувствовал трицепс. Если бицепс — овальный монолит, похожий на спящего медведя, то трицепс — переплетение канатов. Канаты натягивались по очереди, и каждый, казалось, мог тащить чуть ли не тонну. Сила скатывалась со спины и живота в ягодицы и бедра, и каждое бедро было крепкое и упругое, как надутая шина тяжелого грузовика.

Володя сидел расслабившись, а сила перекатывалась по огромным мускулам и гудела низким гудом. Он ничего не видел и не слышал вокруг, он чувствовал только себя. И казалось, что тело его растет, тяжелеет, и вот уже руки стали толщиной с самолет «Антей», конус шеи как вулкан Фудзияма, беспредельные плечи тянутся горной цепью и сила внутри бурлит и рвется, точно неудержимая лава. Дышать стало трудно под собственной тяжестью. Хотелось кричать от счастья и полноты жизни, но его крик смел бы все вокруг, как атомный взрыв, а Володя любил все вокруг, поэтому он сдержался.

9

Рубашкин пал духом: отставать от Шахматова перед толчком на пять килограммов — положение безнадежное. Что толку быть вторым. В штанге все достается первому: чемпионаты мира, Европы, олимпиады. Хорошо всяким там бегунам: у них в каждом виде трех человек на олимпиаду выставляют… Вот тебе и переезд в Киев.

Лёсик массировал ноги. Старался, но не умел. Неловкие пальцы раздражали Рубашкина.

— Сколько учить! Снизу вверх!

— Так я ж…

— Ты по одному месту. Да не мнешь, а чешешь.

— Как показывали…

— Кто тебе показывал? Меня лучшая массажистка в городе трет, уж я-то разбираюсь.

— Разбираетесь, Персей Григорьич, все знают. — Лёсик угодливо захихикал.

— Кончай трепаться!

Лёсик опешил.

— Чего кричишь? — Кавун подошел.

— Да вот, Батя, пристает с трепотней. Отвлекает.

— Сам приучил.

— Массировать не умеет. Зачем тащили, если толку как с козла…

Рубашкин забыл, что Лёсик за свои деньги приехал, а тот не посмел напомнить.

— Ладно, давай я, — Кавун отстранил Лёсика. — Что-то мы не так сделали, а, Батя?

— Не мы, а ты. Кому говорил, с тридцати начинать!

— Ты бы приказал. На то ты тренер, чтоб приказывать.

Кавун ничего не ответил.

— Чего ж теперь делать, а, Батя?

— Толкай, сколько можешь. Попробуешь Шахматова перетолкать.

— Скажешь. Он темповик.

— Захочешь — толкнешь. Выше головы прыгнуть надо.

— Сам завалил, а теперь выше головы прыгать заставляешь!

И снова Кавун промолчал.

— Очков мало дам команде, тебе в комитете втык сделают… Батя, надо какую-нибудь тактику придумать.

— Дурак ты! В квадрате дурак! Он на рекорд готов, сам слышал, Гриневич говорил. Толкни больше, вот и вся тактика.

— Чего ты запугиваешь! Зачем мне знать, что он на рекорд?!

Кавун наклонился к самому уху и шепнул почти нежно:

— Ну, кончи истерику. А то при народе оплеух надаю.

Рубашкин шмыгнул носом и замолчал.

10

После рывка Лена окончательно поняла, что чуда не произойдет: Юре не выиграть. Значит, снова сегодня ночью потянется старый разговор: пора бросать спорт, думать о будущем. Или даже такой разговор не получится: последнее время Юра после соревнований выпивает — говорит, без этого напряжение мышц не снимается. Выпьет и заснет. Не шумит, слава богу.

Все вокруг уверены в победе Шахматова, волнуются только, будут ли еще рекорды. И так хочется, чтобы были! Ведь рекорд, установленный на твоих глазах, делается как бы чуть-чуть твоим, ты с гордостью скажешь: «Я это видел», но подумаешь: «Я помог совершить!» После того как Шахматов отобрал рекорд у Тагути, всех охватило легкое опьянение; мужчинам казалось, что они стали сильнее и что новые рекорды сами идут к ним в руки. Знатоки из верхнего ряда присудили:

— Запросто затолкает.

— И сумму сделает.

— Гриневич еще вчера сказал: «В такой форме сам Власов никогда не был».

На других почти не смотрели, ждали одного Шахматова. Только Лена подалась вперед, слабея от волнения, когда вышел Юра. Она готовилась его жалеть, и удивилась: веселый! Уже по походке видно. И магнезией натерся весело, и на штангу пошел легко. Лена слишком хорошо знала мужа, чтобы поверить, что он смирился. Не из той он породы, чтобы кого-то легко вперед пустить.

…Такое же выражение решимости и безнадежности было у него, когда он пришел требовать себе Лену. Накануне она сказала ему, что при первых словах о замужестве у мамы сделался сердечный приступ и что рисковать маминой жизнью она не может.

Неотложка делала укол, а мама кричала под шприцем: «Кого ты нашла?! Вокруг тебя столько студентов! Холостые ассистенты попадаются!»

— Знаете, что я сделаю? — сказал Юра с порога. — Спрячу Ленку в рояль и вынесу.

— Почему в рояль? — растерялась мама.

— Чтобы вы видели, какая у меня тяга к культуре. — Сел и вдруг заиграл польку-бабочку.

И что-то в маме переменилось. Она весело посмотрела на Юру, полезла в буфет и достала банку тертой смородины в сахаре.

— Ешьте, Юра, здесь чистые витамины. Спортсменам нужно много витаминов.

Когда-то давно тетка Мария рассказывала, что в молодости мама многим кружила головы. Тогда Лена не поверила, а тут поняла, что так и было.

Потом мама пошла мыть посуду. Пол у них в коридоре был ужасно скрипучий, Лена, еще когда в школе училась, заметила: когда мама выйдет, можно безопасно целоваться — шаги за двадцать метров слышны. Поэтому Лена тотчас пересела к нему на колени.

— Почему ты никогда не говорил, что играешь?

— Какая игра. Последствия кружка баянистов в ДПШ.

— Все-таки. Мог бы на вечеринках бренчать.

— Именно бренчать. А я не люблю второй сорт.

Она погладила его по голове:

— Ты сегодня очень хороший. Я не забуду. Когда-нибудь ты ко мне привыкнешь, будешь изменять. — Она сделала паузу, но он не возразил, промолчал. — Так вот, за сегодня я тебе одну измену прощу.

— Две. Вторую — за смородину в сахаре, — сказал он невозмутимо.

11

Сизову в медпункте обкололи поясницу, и боль отошла. Не прекратилась совсем, но больше не мешала.

У Шахматова можно выиграть только с рекордом. Сизов это понимал. Установить рекорд в дополнительном подходе ради одной славы Сизов сейчас не мог, но в пылу борьбы — как знать. Наконец пришел тот кураж, который кружил ему голову в победные годы. Кураж — он вроде легкого хмеля, только возникает без всякой химии, от одной веры в себя и страсти к победе. Выйдет сейчас Сизов и подымет, сколько нужно; не может не поднять, потому что он здесь сильнее всех!

Ионыч сидел с озабоченным видом. Сизова это рассмешило:

— Ну, чего кисло смотришь? Сейчас всех побью!

— Говорил с председателем совета. ЦС в Ереване намечают. Условий там нет: помню, разминку во дворе устроили, чтобы пол не проломился, питание…

— Брось, Ионыч. Чемпионы мира на ЦС не ездят.

— Куражишься. Не забаранил бы.

Верно, многие в кураже баранят: море-то по колено. Но Сизов был слишком опытен, чтобы в кураже совсем потерять голову.

— Все нормально, Ионыч, начну спокойно, чтоб команде очки обеспечить. А уж потом!

И с веселой мыслью о том, что будет потом, как все удивятся, какое лицо сделает Кораблев, он вышел и легко толкнул начальные сто восемьдесят.

Обыкновенный мужчина штангу в одиннадцать с гаком пудов разве что по помосту покатает, но такому парню, как Сизов, ничего не стоит вытолкнуть ее над головой.

12

Толчок затянулся: то и дело перезаказывали веса — за места в десятке тоже шла борьба. Вот бросились поздравлять смешного длинного Ваню Гапченко: он юниорский рекорд побил. Шахматов почувствовал, что остывает.

— Давай-ка чуть-чуть слонцем.

Гриневич выдавил из тюбика четверть грамма на ладонь и стал осторожно втирать в плечи. Запахло мускусом. По телу разлилось приятное тепло.

— И где ты, дорогой, растирки достаешь? — послышался голос Реваза.

— Из Финляндии ребята привезли.

— Замечательная вещь! Но есть вещи еще замечательнее. Раз вхожу в зал, и чуть не сел. Что такое?! Точно слон в бане. Вид сзади. А рядом Спартак Мчелидзе зеленым веником машет. Подхожу: крапива! Спартак Женю Носова крапивой жарит. Тяжа! Тот хохочет: против крапивы, говорит, любая жгучка — что святая вода. И что ты думаешь! Носов в тот день Медведева обыграл, единственный такой случай с ним был, а? Потом с него кожа слезла. Может, за крапивой сбегать?

— Он и без крапивы постарается.

— Слушай, а хорошо дома выиграть! Раз Союз в Тбилиси сделали. Ползала — родственники. Колхоз автобусами возил. Тетушка Кэтеван там живет, куда кроме самолета дороги нет, и вдруг погода нелетная. Тетушка к летчикам: лучше разобьюсь, чем не увижу, как племянник чемпионом будет! Двадцать семь часов уговаривала. Без обеденного перерыва. Прилетела! В первом ряду сидит! А я проиграл. Понимаешь, четвертое место. Ни раньше, ни позже выше шестого не поднимался, а тут четвертое. Но проиграл. Хоть бы какую медаль, а то никакой. Отец топиться пошел. Счастье, что в вине… Тебе хорошо: на глазах всей родни победишь. Действительно, отец с матерью пришли. Может, поймут наконец красоту штанги… В удачный день пришли: все как по маслу идет.

— Ну что, юноша, банкет заказал? — за спиной стоял маленький толстый Великин из «Совспорта».

— Вы что, сговорились?! — разозлился Гриневич. — Сглазите! А ну плюньте!

Великин и Реваз плюнули через плечо.

— Ему банкет ни к чему, — уже мирно сказал Гриневич, — у него режим железный: за всю жизнь ни капли в рот не взял. Даже вкуса не знает.

— Ну? Точно как Ионыч, Юрки Сизова тренер. Я при нем что-то сказал насчет водки: запах, мол, не нравится, нос затыкаю, а он: «Значит, водка плохо пахнет?» Мы все легли! — Великин так живо вспомнил эту сцену, что засмеялся, будто только что слышал вопрос Ионыча. — Я ему: «Тише, не позорься!» А он: «Нет, ты мне объясни, зачем ее пьют, если она противная?» — У Великина брызнули слезы, он полез за платком. — Идеал ходячий, а не человек, ему бы в «Пионерской зорьке» выступать.

— Вот кто должен твоего Володю тренировать: идеальная пара получится, — сказал Реваз.

Эта шутка Гриневичу не понравилась, он заторопился.

— Давай, Вова, разминаться пора.

— Успею. Первый вес, считай, разминочный заказали.

Зал встретил Володю аплодисментами, это было настолько естественно, что даже не польстило: большинство ведь «шахматисты» на трибунах — словцо пустил Гриневич для обозначения Володиных болельщиков. Гриневич выписывал «Литгазету» и не прочь был иногда поиграть словами.

Легко взял на грудь, напружинил ноги — ну!..

…Черт! Вперед дал. Штанга была наверху, но тащила за собой. Володя шагнул за ней, еще чуть-чуть, теперь назад. Штанга не хотела замереть, билась над головой, как громадная рыбина на суше.

Полшага вперед… шаг назад… еще назад…

Застыл!

Давит! Отмашку скорей!!

Ждет, гад!

Снова повела. Шаг вперед… еще вперед… назад… вперед…

Володя перебирал ногами все быстрее, а громадная рыбина билась над головой, давила страшной тяжестью к земле.

Остановить! Только бы остановить!!

Казалось, он уже многие часы держит на вытянутых руках чудовище. Сознание мутилось, он не мог сообразить, что нужно просто бросить штангу — всего лишь разжать пальцы, и сразу станет легко! Он давил из последних сил, давил вверх, как давил бы обвалившийся на голову потолок, чтобы безнадежными усилиями продлить жизнь на лишний миг.

Но даже его мощные руки не выдержали, потолок обрушился, и все исчезло…

13

Когда Шахматов сделал под штангой первый шаг, публика не увидела в этом ничего особенного. Часто приходится шагнуть раз или два для корректировки. Штанга наверху — это главное. Но Шахматов сделал и третий шаг, и четвертый. Стало тихо-тихо.

Вот замер…

— Отмашку давай! — крик с галерки.

Штанга снова заходила. Шахматов шагнул за ней. Быстрее. Казалось, он выбивает под штангой мелкую чечетку.

— Бросай! — не приказ, отчаяние!

Еще несколько мелких шагов, вдруг крупный шаг вперед — и Шахматов упал навзничь во весь рост, не выпуская штанги. Глухой стук упавшего тела был так страшен, что — хотя и не громкий — заглушил звон металла. Пальцы наконец разжались, штанга покатилась, упала с помоста, и сидевший сзади судья притормозил ее ногой.

Крик ужаса вырвался у всех одновременно.

Судьи невозмутимо зажгли три красные лампы. Это показалось кощунством.

Свист, тысячепалый свист рвал воздух.

— На мыло!

— Долой!

Ребята сзади закричали:

— Была фиксация! Была фиксация!

Подхватили:

— Была фиксация. Засчитать!

— ЗА-СЧИ-ТАТЬ! ЗА-СЧИ-ТАТЬ!

Лена вскочила, схватила за руку соседа справа, и, размахивая в такт сцепленными руками, они скандировали вместе со всеми:

— ЗА-СЧИ-ТАТЬ!

Она забыла, что Шахматов — противник Юры, она ни секунды не думала, что без него Юре легче выиграть.

— ЗА-СЧИ-ТАТЬ!

Что-то говорил судья-информатор, но свист и крики заглушили его. Тогда на столе жюри зажглась белая лампочка. Зал стих, и все услышали голос Аптекаря:

«Апелляционное жюри вес Шахматову засчитало».

Взорвались благодарные аплодисменты, а потом в тишине элегантный сосед Лены закричал неожиданно громко и пронзительно:

— Убрать судей!

Зал подхватил:

— Долой!.. Убрать!

И Лена, не опуская руки соседа, кричала:

— Уберите судью!

Солидные члены жюри пошептались, наклонившись друг к другу, и снова раздался голос Аптекаря:

«Апелляционное жюри приняло решение отстранить судей у помоста».

Судьи встали и гуськом пошли за кулисы, провожаемые торжествующим свистом, улюлюканьем, мяуканьем. Толпа участников и тренеров, сгрудившаяся в глубине сцены, расступилась, как перед прокаженными.

— Мы победили! — кричал в ухо Лене сосед.

— Победили! — кричала Лена.

Они по-товарищески пожали друг другу руки. Сосед вдруг хлопнул себя по лбу: — Все ясно: вы жена Гриневича! Как я сразу не догадался. Он же еще молодой парень.

14

Когда раздались крики, свист, Рубашкин сначала не понял, в чем дело. Он как раз настраивался перед выходом. Вдруг все побежали на сцену, там началась какая-то возня, через минуту Гриневич с Кораблевым проволокли бессильно повисшего у них на руках Шахматова. Пробежал врач.

— Он упал! — закричал Лёсик. — Травма! Ты чемпион!!

Чтобы не подпрыгнуть от радости, Рубашкин начал крутить замок. Все-таки чемпион! Подошел Кавун:

— Сволочь Сиганов: видит, что плывет парень, надо отмашку давать.

— Чего ж давать, если фиксации нет?

— Почти была. Может, доли секунды не хватило. На городе у нас такие считают.

— А на спартакиаде мировой стандарт подай! — Рубашкин искренне забыл, что сам рвал не очень чисто. — Да чего плакать: чужой же лег! Ноль у них. А мне еще за международника надбавка. Кучу очков принесу.

— Чистые очки нужны, не такие.

— Лишь бы очки, Тарас Афанасьевич. Все в сумму годятся.

— Тебе не объяснишь, раз природа такая.

Кавун махнул рукой, отвернулся и пошел.

— Чего он? Совсем спятил? — Рубашкин даже присел. — Я победил, а он дуется. Ладно, отсюда прямо а Киев, не заезжая домой.

— Идейный! — угодливо поддакнул Лёсик.

Вдруг зрители стихли, и раздался голос Аптекаря. Рубашкин отчетливо слышал в нем плохо скрытое торжество.

Засчитали, значит, вес! Конечно, Гриневич в федерации свой человек!

Пока усаживали новую тройку, Рубашкин совсем остыл, да и настрой прошел, поэтому первый подход он испортил. Встретили и проводили его со свистом. Рубашкин разозлился и во втором подходе толкнул легко. Правда, ему все равно свистели, но внимания не обращал — свист в протоколе не пишут — и даже показал (правда, отвернувшись) язык публике.

15

Сизов, конечно, не злорадствовал, что выбили Шахматова. Но и не жалел его. Отнесся как к обычной травме — кто-то плечо потянул или спину, остальные продолжают выступать. В конце концов, в каждой травме виноват сам спортсмен, и случай с Шахматовым не исключение.

Сизов понимал, что теперь для него путь в чемпионы расчистился. Понимал и не смущался: на то и спорт, чтобы в любую минуту все с ног на голову перевернулось. Ну, засудили Шахматова, так что ж, надеть траур и отказаться бороться? Смешно. Ну, а раз так, нужно делать свое дело. Жалости он не понимал — ни к себе, ни к другим.

— Что, Ионыч, теперь Рубашкина затолкать?

— Погоди, не все так просто.

— У меня два подхода, у него один.

— Если он не дурак, он будет пропускать, пока ты не кончишь. И пойдет на тот же вес. Он же легче.

— Я такое толкну, что ему не повторить!

— Про спину не забывай. А он вон какой амбал. Нужно заставить его истратить подход. И потом толкнуть минимум для победы. Минимум!

— Как же заставить! Он дурак, но не такой уж. И тренер подскажет.

— Ты не понимаешь. Давай считать: после рывка Рубашкин Шахматову пять килограмм проигрывает, да Шахматов легче — выходит семь. Значит, семь кило он так и так прибавит, есть ты на свете или нет. Пусть, но чтоб ни грамма больше! Ясно теперь?

— Чего ясно?

— А то, что Рубашкин должен точно знать: с тобой покончено.

16

Рубашкин сам вышел посмотреть, как Сизов будет толкать. Конечно, тот уже старик, спортивный покойник, но все-таки. Два подхода у старика осталось, а после рывка у них суммы одинаковые.

— Ничего он не сделает! — Лёсик для убедительности руки на груди сложил. — Он спину порвал. Я же сам видел: дугой согнулся и в медпункт. Дверь закрыли, а я тыркнулся будто случайно, дурачка разыграл. Влетаю, он лежит, и ему врачиха шприцем в спину колет.

— Может, ниже?

— Колет! Точно тебе говорю. Он давно рассыпается, ребята рассказывали.

— Как же он первый подход толкнул?

— На уколе.

— Ладно, увидим.

Сизов и правда выглядел жалко. Долго топтался, подошел, вернулся к ящику с магнезией, опять подошел. Полминуты осталось. Наконец за гриф взялся. Взялся и крутит. Еще двадцать секунд. Ему кричат: «Время!»

Дернул наконец штангу, чуть выше колен поднял и бросил. За поясницу схватился.

— Видал? — торжествовал Лёсик. Подошел Кавун:

— Семь с полтиной накинем?

— Конечно, Тарас Афанасьевич. Надо же Шахматова обыграть! — И посмотрел с вызовом: что тот скажет.

— Обыграть не обыграешь, но первое место займешь. Пойду закажу, пока я еще твой тренер.

Рубашкин вес выхватил легко, зафиксировал четко, чтобы новая тройка не придралась. Опустил.

Победа!

Его окружили. Даже Кораблев подошел. Рубашкин спросил прямо:

— Ну что, Сергей Кириллович, на мировой с вами поедем?

— Поедем на сборы. Прикидки будут. Сильнейший поедет.

— Чемпион и есть сильнейший.

— Сейчас. А что будет через два месяца, неизвестно.

Вот гад. Даже победу должен испортить. А что, если к нему в ученики попроситься? Небось лучшим другом станет!

Тренеры после победы целоваться лезут, но Кавун только руку пожал:

— Што ж, поздравляю. Хоть и ругались, все-таки вместе работали.

Вдруг гул разговоров покрыл голос Аптекаря:

«Юрий Сизов, третий подход».

— Спятил он, что ли? — испугался Лёсик.

— С отчаяния. Грудью на пулеметы, — сплюнул Рубашкин.

Но ему стало страшно.

Мимо прошел Сизов. Прямо прошел, не гнулся, не хромал. Все потянулись за ним.

17

После второго подхода Сизов вернулся, держась за поясницу, и лет на раскладушку.

— Слишком хромаешь, — сказал Ионыч, — переигрываешь.

— Ничего, проглотит. От радости даже умный глупеет.

Запыхавшись, подбежал Великин.

— Что, старик, совсем плохо? А я за тебя болел. — И без перехода: — Какой гад, ты подумай! Под корень парня срубил. Я этого замазать не дам! Я напишу!

— А он скажет, что не видел фиксации, — усомнился Ионыч.

— Пусть! Все равно надо было командовать, а потом пусть бы красный свет зажег. Чтобы не упал Шахматов. Я сам за строгость, но без жестокости!

— Такого правила нет, чтоб без фиксации отмашку давать.

— Нет, но многие дают — по-человечески поступают. А он формалист проклятый.

Со свитой тренеров торжественно проходил Кораблев. Остановился над Сизовым, посмотрел, махнул рукой:

— Этот труп.

Вовремя сказал! Именно такой удар по лицу был нужен Юре, чтоб как следует завестись. Великин заторопился:

— Ладно, старик, все равно ты славно на своем веку поработал. Твои победы все помнят. Ну давай. Надо пару сплетен добыть, — пожал наскоро руку и устремился за Кораблевым.

Рубашкин, сияя, пошел толкать свое. Тихо в разминочном зале. Железо не гремит: все закончили.

— Ну давай, Ионыч, чуть он опустит, сразу набавляй. Мне бы поскорей.

— Спина не разморозилась?

— Нормально. Слушай, а ты лиса. Вот тебе и трезвенник.

— Тактика, Юра, обычная тактика.

Рубашкин уже на сцене, притворяться больше незачем. Сизов вскочил, сделал несколько приседаний, прошелся колесом.

Послышались жидкие аплодисменты. Ну сейчас!

Зал встретил хорошо: после Шахматова за него болели. Да и обманул он не только Рубашкина — все думают, что он идет через боль.

Сизов затянул пояс, почувствовал, как жесткая кожа плотно держит поясницу. Тихо. Все смотрят на него. Тренеры и ребята, тысячи зрителей в зале, миллионы, которые сейчас гуляют по улицам, но через два часа сядут к телевизорам, — все смотрят на него.

Сейчас, на глазах у всей страны, он победит.

Победит, потому что уже поднимал такой вес.

Победит, потому что если кому и можно проиграть, то не Рубашкину.

Победит, потому что должен доказать Кораблеву и всем, что он еще жив.

Победит, потому что цель и страсть его жизни — побеждать.

Победит.

Вот он наклоняется над грифом, крутит его по привычке, берет в замок — и сразу без раздумий отрывает от помоста. Мощно сработали ноги и спина — и штанга уже лежит на ключицах, он даже не почувствовал тяжести!

Зал выдохнул и снова замер.

До победы всего полметра вверх!

Сгибаются колени и сразу резко выпрямляются, штанга срывается с ключиц и летит вверх, словно выстреленная.

Есть!

Секунда неподвижности, когда все тело каменно напряжено.

Опустить, машет судья. Зал ревет.

Сизов еще секунду держит штангу над головой. Секунда кажется зрителям бесконечной. Он стоит со строгим лицом, как солдат на посту.

Едва штанга коснулась помоста, кто-то схватил его сзади — и он уже в воздухе. Его кидали очень высоко, но страшно не было, потому что он знал: у этих ребят крепкие руки. Потом ему чуть не сломал ребра Великин.

— Старик, — повторял беспомощно Пашка, — это же сенсация, — больше у него ничего не выговаривалось.

— Ну, Юра, значит на вас мы тоже можем надеяться, — приятно улыбаясь, пожал руку Кораблев.

«Тоже» — без ложки дегтя Кораблеву не обойтись.

Маленький Ионыч стоял рядом и держался за руку, как мальчик за отца.

Заиграли фанфары, и они вышли втроем. Шахматов уже оправился. Другой бы на его месте прихрамывал, чтобы лишний раз сыграть на жалость, но он шел ровно, — значит, настоящий парень. Сизов легко вскочил на верхнюю ступеньку пьедестала — давно не приходилось, по он не забыл, как одним движением взлетать наверх. Встал — как на родину вернулся. Руки вверх вскинул. И настал момент, который Сизов пережил на двух первенствах мира, но которого еще не удостаивался на Олимпийских играх, — через год обязательно, для того и живет! — в его честь заиграли гимн.

Сизов стоял выше всех, слушал гимн, и на секунду ему показалось, что он уже победил на олимпиаде, и это была секунда безмерного и удивительного счастья.