Как-то так невольно получалось, что Виталий теперь приходил на работу минут за десять-пятнадцать до девяти. Будильник звенел в обычное время, но делал он все чуть-чуть быстрее, чем раньше: сразу вскакивал с постели, без колебаний лез под холодный душ — так минуты и набегали. А когда приходил в отделение, не дожидаясь основного обхода, — это само собой — заходил в надзорку: с несколькими больными беседовал, но делалось это для того, чтобы посмотреть, как Вера Сахарова. И было очень обидно, что она не отвечает на его вопросы. Это свидетельствовало, что состояние ее сколько-нибудь существенно не улучшается, а ему хотелось, чтобы ей как можно скорее становилось лучше, но не только это. Хотя он прекрасно понимал, что молчание ее — следствие болезни (слово есть специальное на такой случай: мутизм), что она ничего не имеет против него, все-таки он почему-то воспринимал это и как проявление неприязни именно к нему: мутизм мутизмом, а пусть бы делала для него исключение из своего мутизма! Абсолютно непрофессиональное желание, но что поделаешь! Но так как он все же оставался профессионалом, он имел желание и более скромное, а тем самым и более реальное: когда она все же заговорит, пусть первым, с кем она заговорит, будет он. Было бы обидно прочитать о ее первых словах в сестринском дневнике.
Виталий подошел к надзорке, сопровождаемый громогласным комментарием Ирины Федоровны: Виталька-то наш опять к красуле своей спешит!
От Ирины Федоровны ничего не укроется, тут уж приходится смириться. (Особенно поразила его Ирина Федоровна однажды: у Виталия бывали время от времени приступы радикулита, которых он стыдился: стариковский какой-то недуг! — и не жаловался ни одной живой душе ни дома, ни на работе, ни врачу в поликлинике; ну, не наклониться, ну, резко не встать — маскировался, так что никто ничего не замечал, а Ирина Федоровна во время обхода посреди своей обычной словесной окрошки из Витьки Лаврова, шестнадцати формул цианистого калия и всего остального вдруг сказала: «Что, Виталий Сергеевич, опять спинка-то болит?»)
Только что заступившая на пост Маргарита Львовна встала и доложила:
— Все спокойно, никаких происшествий. Сахарова молчит. Но хоть с головой больше не укрывается — все-таки прогресс!
Виталий подошел, присел к ней на кровать. Не то чтобы улыбнулся — не очень уместно было бы улыбаться, причин нет для улыбок, — но посмотрел открыто и дружелюбно, насколько мог.
— Здравствуйте, Вера.
Она посмотрела на него с сомнением, как будто вспоминая что-то ускользающее, и неуверенно, точно учась заново, сказала:
— Здравствуйте.
Сказала «здравствуйте»!!!
Вера Сахарова заговорила!!! Она сказала «здравствуйте»!!! Такое было мгновенное переживание счастья, будто он сам излечился и впервые заговорил после болезни!
— Как вы себя чувствуете?
Так же неуверенно:
— Хорошо.
Продолжает говорить! Не случайное слово вырвалось, а стабильно продолжает говорить!
— Вы знаете, где находитесь?
— Я нахожусь в тюрьме.
Это все неважно! Главное, говорит!
— А кто я такой?
— Вы робот. Вы главный робот.
Не может же она вылечиться сразу! Но говорит! Теперь дело пойдет, раз говорит!
— Ну, ничего, ничего. Мы еще с вами поговорим. Лежите.
И радость за Веру. И гордость: с ним первым заговорила, не с дежурной сестрой, хотя сестра тут безотлучно!
— Как у вас получается, Виталий Сергеевич? А вот мы разговорить не могли.
Маргарита Львовна после недавних неприятных объяснений стремилась наладить отношения и потому разговаривала несколько льстиво, а все равно приятно и такое признание.
В коридоре кричала Тамара Сивкова:
— Выгоните дядю Костю! Виталий Сергеевич, когда вы выгоните дядю Костю?
Ругалась с Ириной Федоровной Лида Пугачева — трудно идет лечение. Но ничто не могло омрачить настроения Виталия: Вера Сахарова заговорила.
— Вера Сахарова заговорила! — торжествующе объявил он, входя в ординаторскую.
— Смотрите-ка: выйдет, наверное, на одном аминазине, — удивилась Капитолина Харитоновна.
— Первичная же больная, чего ж не выйти, — сказала Люда. — А все равно нужен будет инсулин, чтобы закрепить.
Для них это чисто медицинский случай. И обе уверены, что шизофрения.
Не хотелось верить, что у нее шизофрения, что ей грозит участь Меньшиковой (у этой-таки снова ухудшение, снова в надзорке), участь Мержеевской!
Не хотелось лечить ее инсулином, от которого она некрасиво пополнеет!
Может же быть у нее инфекционный психоз! Есть же у нее в анамнезе ревматическая атака!
Нужно было это все обдумать. И лучше одному, не здесь — в суете.
— Капитолина Харитоновна, я сегодня схожу к Бородулиной, хорошо?
— Конечно, конечно! И как там она? На вытяжении можно лежать два месяца — неужели все время с нашим постом?!
Виталий считал, что и сейчас уже пост не нужен. Но в этом случае он твердо решил быть мудро осторожным.
— Капитолина Харитоновна, вы же знаете, что меня с этим случаем будут разбирать на эл-ка-ка. Так что мне отменять пост лучше комиссионно.
— Правильно! — сказала Люда. — Наконец-то начал умнеть!
— Мне тоже это решать не очень удобно, — сразу перестраховалась Капитолина, — я ведь заинтересована в снятии поста, ведь правда? Правда! Пусть это решает Олимпиада Прокофьевна как начмед: либо сама поедет, либо кого-нибудь пошлет, ту же Элеонору. Обратитесь к ней.
— Не очень-то приятно с этим делом лишний раз ходить по начальству! А куда денешься?
— Хорошо, обращусь.
— Вы только лучше сделайте так: сходите сегодня сами, а вернувшись, зайдите к Олимпиаде Прокофьевне, чтобы с самыми свежими сведениями. Вы ведь собираетесь оттуда вернуться в больницу?
— Да. Я хочу пойти сейчас.
— Тоже не совсем правильно: срываете общий обход.
А Виталий и хотел избежать участия в общем обходе.
— Туда удобнее приходить до обеда, чтобы застать тамошнего врача.
— Ну хорошо, идите сейчас. И если пост не нужен, сразу, на обратном пути, — к Олимпиаде Прокофьевне!
До чего же приятно в рабочее время выйти из больницы! Безлюдно на Пряжке. По зеленым откосам ходят голуби — как куры. Пахнет тиной и травой. Интересно, а если взять Веру Сахарову, вывести из больницы и посидеть с нею вот здесь, на берегу? Ей бы ведь тоже, наверное, приятно и полезно. Вот был бы переполох от такого метода лечения!
Да, так скоро надо будет ставить Вере диагноз — никуда не денешься.
Родители Веры удивились бы: как же так — их дочь активно лечат, делают уколы по три раза в сутки, а диагноза еще нет? Так уж принято в психиатрии. Потому что при состоянии Веры ей сейчас нужен аминазин независимо от диагноза.
А вот инсулин — инсулин только если признают шизофрению.
Может быть, оттого, что Виталий работал еще не слишком долго, еще не совсем привык к рутине, он не полностью утратил способность смотреть на свою работу со стороны, свежим взглядом. И когда ему удавался этот взгляд со стороны, он каждый раз удивлялся: спорим о диагнозе, ставим, наконец, шизофрению — и при этом не знаем, а что же такое шизофрения? Хорошо в других медицинских науках: известен микроб-возбудитель, или нарушена продукция какого-нибудь гормона, или закупорился проток, прервана передача по определенному нерву — и в результате четкий диагноз. Здесь же мы не знаем никакой материальной основы, ни микроба, ни гормона — одни внешние проявления. Но ставим диагноз! Не подобна ли шизофрения старинной «желтухе», которая, как оказалось, всего лишь симптом при десятке самых разнообразных болезней — и совсем легких, и крайне тяжелых? Ведь одни больные с этим диагнозом живут благополучно десятками лет, а другие быстро деградируют, становятся слабоумными.
Но то общий взгляд со стороны. А на Веру Сахарову Виталий не мог смотреть общим отстраненным взглядом, не мог задаваться чисто академическими вопросами! Он хотел, чтобы у нее все было хорошо, чтобы она осталась такой, как есть, то есть такой, какой была всего несколько дней назад, чтобы болезнь не превратила ее в слабоумную!
А еще существовала проблема тактики: шизофрения — диагноз компрометирующий, с таким диагнозом могут отчислить из института — зачем тратить деньги на обучение будущего инвалида? (Что вообще-то резонно: та же Мержеевская проработала по специальности меньше трех лет.) А если и удастся закончить институт, не везде возьмут на работу, не говоря уже о поездках за границу, о получении водительских прав. Не хотелось, чтобы все это обрушилось на Веру Сахарову — значит, нужно этого диагноза избежать, что бы там у нее ни оказалось на самом деле (насколько можно употребить словосочетание на самом деле применительно к психиатрическому диагнозу).
Но нет, невозможно представить, чтобы такая молодая, такая красивая — и превратилась бы в слабоумное существо! А когда молодые красивые умирают от рака — это можно представить? Болезни слепы и жалости не знают. Но даже и смерть, уничтожение лучше, чем переход к чисто животному существованию: после смерти остается память о молодой и красивой («сколько возможностей вы унесли, и невозможностей сколько в ненасытимую прорву земли, двадцатилетняя полька!»), животное существование уничтожает и память. Но должна же спасать медицина! Врач же он! Медицина спасает: двадцатилетняя полька умерла от туберкулеза — теперь такой диагноз не порождает чувства обреченности. Но Виталий, к своему несчастью, психиатр, а психиатрия сейчас еще на той стадии, на которой находились инфекционные болезни до великих открытий Пастера, Коха. Ты слишком рано родилась, Вера Сахарова! Или не тем заболела: нужно было туберкулезом, роковой когда-то чахоткой — выдали бы тебе полный курс стрептомицина и ПАСКа, а потом отправили бы долечиваться в Теберду: горы, чистые ледниковые реки, вечные снега — хорошо болеть туберкулезом!
По Фонтанке плыл весь застекленный экскурсионный теплоходик. Они недавно появились и потому обращали на себя внимание: раньше сама мысль о возможности экскурсионной навигации по Фонтанке и Мойке почему-то не приходила в голову — по Неве это да! Виталий на такую экскурсию не плавал, но мог поплыть в любой момент, и потому ему не очень и хотелось. Но он подумал, что окажись он сам в больнице — и не на Пряжке, а в обычной терапии, но с долгой нудной болезнью — ему бы сразу многого захотелось: поплыть по Фонтанке, поехать в горы. И Веру Сахарову, когда ей станет лучше, начнут преследовать такие желания: в больнице трудно еще и потому, что скучно. И скучно, и грустно…
Виталий вошел в травматологическое отделение — и сразу оказался зрителем скандала: больной с загипсованной ногой стоял посреди коридора и орал на сестру:
— Это разве порядки?! Гипс если трет, так никому нет дела, да? Хиханьки одни на работе, а ты хоть умри! А диету я должен отличать, которая девятая?! По нюху, как сеттер?!
Сестра только повторяла:
— Тише, больной, тише!
Выскочил знакомый Виталию заведующий и тоже включился:
— Тише, Гаврилов, тише!
— Тише?! Вам тишины для вашего безобразия?!
Виталию такое было внове и дико: если поднимался крик у них в отделении, это означало, что больная возбудилась, что обострилась ее болезнь, и было сразу ясно, что делать: повысить дозу и перевести в первую палату. И потому дисциплина среди больных, как ни парадоксально, была очень высокая: крик неболезненный, крик хулиганский был совершенно невозможен (хотя некоторые сестры до сих пор этого не поняли). Виталий пожал плечами и прошел в ординаторскую. Скандал в коридоре постепенно затихал. В ординаторскую вернулся заведующий — несколько запыхавшийся и взволнованный.
— Здравствуйте, коллега. Что, ощутили себя, как дома?
— Вот уж нет. У нас такого не бывает.
— А я думал, вы работаете на буйном, простите за просторечие, отделении.
— Да, на остром. Но у нас дисциплина.
— Тогда понятно. А то мы удивляемся: держите при Бородулиной своих сестер, будто она самая буйная… извините, острая, а она идеальная больная, ее всем в пример нужно поставить!
— Видите ли, весь этот шум, скандал — это несерьезно. А наши больные — люди серьезные: возьмет и тихо-тихо молотком по голове или сам тихонько повесится… Нет, это я не про Бородулину, так что не пугайтесь.
— Вот, оказывается, отставшая от прочих медицинских наук психиатрия в одном имеет все же преимущество: в дисциплине. До сих пор это и в голову не приходило.
Обнадеженный аттестацией, которую дал Бородулиной заведующий, Виталий пошел в палату. Бородулиной уже было наложено вытяжение, и ее нога, как здесь принято, торчала косо вверх, наподобие стрелы подъемного крана. Такие же устройства были у ее соседок, так что палата чем-то напоминала цех или стройку.
При Бородулиной опять дежурила Дора. Она встала и отрапортовала:
— На посту все спокойно. Происшествий нет.
Прямо военный рапорт. Кто ее научил? Хоть бы улыбнулась при этом.
— Да-да, спасибо, я знаю… Здравствуйте, Екатерина Павловна. Как себя чувствуете?
— Здравствуйте, Виталий Сергеевич. Спасибо. Тяжело все время на спине. Повернуться на бок — несбыточная мечта, раньше так мечтала в институт поступить или что карточки прибавят.
— Сочувствую, но это уж не по моему ведомству. Это вам справедливая расплата за неосторожность.
— Знаю, что справедливая. А по вашему ведомству не знаю. Как говорят: не мне судить.
— Ну, а все-таки?
— Так некогда думать. Думаю, как вас подвела, ругаю себя, что, не посмотрев, под грузовик сунулась, мечтаю на бок повернуться — голова и забита. Некогда грустить. Знаете, у нас было в госпитале железное правило: если у кого что с близкими — погиб или от дистрофии, — сразу нагрузить вдвойне! Чтобы от работы вздохнуть некогда. И так мы были нагруженные: посмотрела я на здешних сестер, так мы в четыре раза против них, да на тех пайках — а тут еще вдвое. И знаете — действовало. Вот и я, хотя и лежу, а загруженная — некогда дурью маяться.
Если бы наедине, самый момент расспросить подробнее, что это за дурь, и Бородулина бы раскрылась. Но тут, при всех…
— Так что же вас удручало, Екатерина Павловна, до того как вы тут отвлеклись?
— Грустные мысли, Виталий Сергеевич, обычные грустные мысли: что жизнь проходит, что получилась она не очень удачной.
— Ну-у, Екатерина Павловна, это обычные мысли, с ними к нам не попадают.
— Может быть, я их переживала сильнее, чем принято: почти не выходила, продукты не покупала, почти не готовила. А тут вспомнили, что раньше лежала.
— Все это уже существеннее, что не готовили и не ели. А кстати, где вы раньше лежали? В нашем архиве вашей истории нет.
— В Удельной, Виталий Сергеевич.
— А, в третьей больнице, значит, — Виталий помнил, что Бородулиной не хотелось вспоминать о своем прошлом заболевании, и потому не стал расспрашивать публично: сделает запрос, пришлют медсведения. — А сейчас, стало быть, едите хорошо?
— Все ест, Виталий Сергеевич, — сочла своим долгом отрапортовать Дора.
— Да-да, все ем. Я ведь и тогда — не почему-нибудь особенному не ела, просто не хотелось ничего делать: сначала идти в магазины, потом возиться на кухне — столько возни! Да еще на кухне соседки, которых видеть не хочется!
Почему вы, кстати, так против них настроены?
Потому что противные бабы, Виталий Сергеевич! Обычные склоки, обычные скандалы. Там у нас коалиции, а я неприсоединившаяся, так против меня все.
А воруют у вас что-нибудь?
Так, по мелочам, совестно сказать. Держала в кухне крупы, чай, кофе — все отсыпали. Даже соль! Попросили бы — я бы дала, а то тайком. Блузку однажды с веревки сняли, так соседка в ней ходить не постеснялась: говорит, моя, говорит, я вашу видела, вы ее потеряли, а мне точно такую же сестра подарила. Ну как докажешь? Действительно же, массовое производство.
А вы за ценные вещи опасались.
Ну если по мелочам берут, могут ведь и ценные, правда?
А та дверь так и осталась незаделанной?
Нет, все устроилось: меня тут навестили, я объяснила, все сделали.
Ну, слава богу. И у нас бы вас точно так же навестили, и были бы вы сейчас с целой ногой.
Не говорите, Виталий Сергеевич, вся ваша правда!
Ну, хорошо, Екатерина Павловна, лежите и дальше на спине, желаю вам успешного вытяжения. Ну, и наши таблетки глотайте.
Я глотаю, Виталий Сергеевич, я глотаю! Вот Дора Саввишна свидетельница!
Глотает, Виталий Сергеевич, — с сознанием ответственности подтвердила Дора.
Виталий не спеша шел назад. Все-таки, наверное, он был прав: больная адекватная, бреда нет, суицидных мыслей нет и не было — согласится ли с этим ЛКК, другой вопрос. И пост можно снять. Хотя, похоже, не так уж Бородулина постом тяготится, особенно при ее лежачем положении, когда санитарку, наверное, не так легко дозваться. И Дора довольна: сидит и вяжет всю смену.
На Пряжке, уже недалеко от больницы, Виталий столкнулся с главным.
А чего это вы разгуливаете в рабочее время? — с обычной сварливостью спросил тот.
Ходил осмотреть Бородулину в «Двадцать пятое Октября».
Надо не в рабочее время, а в личное исправлять ошибки.
«Во зануда!»
В нерабочее время я не застану тамошних врачей.
Так ли уж вам нужно заставать тамошних врачей? Они же не психиатры. Вы должны полагаться на себя, на свои знания в решении всех вопросов с больной.
А когда Виталий в приемном покое положился на себя и свои знания, главный был тоже недоволен, называл самонадеянностью. Что тут ответишь — Виталий промолчал.
Ну, идите. И все-таки относитесь более бережливо к своему рабочему времени. Вот почему хорошо самому быть главным — не ради той небольшой власти, которую дает этот пост, а потому что не приходится выслушивать подобных глупостей!
И еще один сюрприз ждал Виталия: у самой проходной его перехватила мать Веры Сахаровой.
— Виталий Сергеевич, а я специально вас дожидаюсь! Мне сказали, вы пошли в какую-то больницу.
— Да, я там задержался, и теперь у меня очень много работы.
— Я вас задержу только на одну минуту! Вы извините, я вас очень уважаю, но все-таки нельзя ли ее у кого-нибудь проконсультировать?
— Разумеется, мы будем ее консультировать…
— Я уже узнала, что у вас в больнице некоторых больных смотрит профессор Белосельский, нельзя ли Верочку проконсультировать у него?
Новую больную так и так нужно кому-нибудь показывать — такой уж порядок. Или профессору Белосельскому, или доценту Левику, а иногда дело ограничивается Олимпиадой Прокофьевной, в особенности летом, когда профессура разъезжается на курорты. Виталий предпочел бы как раз избежать консультации Белосельского, поскольку Белосельский — «шизофренист», то есть принадлежит к школе, которая ставит шизофрению сравнительно чаще и охотнее; Виталий предпочел бы консультацию Левика, принадлежащего к противоположной школе.
— У кого удобнее проконсультировать, мы решим в отделении.
— Я подумала, что, может быть, профессор занят и его трудно бывает уговорить, или вам неудобно часто его просить, поэтому я пошла к вашей заместительнице по медицинской части и умолила ее, чтобы она устроила консультацию профессора Белосельского! Для отчаявшейся матери нет ничего неудобного!
Вот и удружила дочке. Но это-то как раз понятно и простительно: все родственники думают, что профессор назначит какое-нибудь необычайно эффективное лечение, а Белосельский в лечение вообще не вмешивается, он только ставит диагноз — а что такое психиатрический диагноз!
— Ну что ж, вероятно, Олимпиада Прокофьевна устроит такую консультацию.
— У меня вся надежда на профессора. Вся надежда!
— А теперь извините, мне нужно идти.
— Да-да, конечно! А нельзя ли Верочку перевести в палату поменьше?
— Пока нет. Она еще нуждается в непрерывном наблюдении, а оно возможно только там, где она лежит. До свидания.
— Да-да, извините, что я вас задержала. А нельзя ли ее перевести в Институт Бехтерева? Я слышала, некоторых больных переводят.
— По своему почину мы туда переводить не можем. Институт сам иногда присылает к нам запросы на больных, в которых заинтересован. Так что хлопочите там сами, если можете. Извините.
Наконец-то вырвался!
А ведь она протаранит там всех в институте, начиная с директора, Веру туда переведут — и больше Виталий ее не увидит. Жалко. Очень жалко.
Виталий так задумался, что забыл зайти к Олимпиаде Прокофьевне — уже поднялся на два этажа. Пришлось поворачивать назад.
Олимпиада Прокофьевна обычно во всем шла навстречу, надо было только уметь к ней подойти. А умение состояло в том, чтобы прикинуться растерянным, незнающим что делать — и попросить мудрого совета.
Олимпиада Прокофьевна восседала в своем маленьком кабинетике, сплошь заставленном массивными книжными шкафами красного дерева, из которых она всех врачей приглашала брать литературу, что было невинным кокетством, так как литература была на французском и немецком, а кто может свободно читать по-французски или по-немецки? В больнице никто — кроме самой Олимпиады Прокофьевны, окончившей в свое время женскую гимназию Оболенской. Так что с ее уходом на пенсию больница лишится, может быть, главной достопримечательности.
Виталий вошел и старательно поклонился — демонстрировал, по мере сил, хорошие манеры.
— Здравствуйте, Олимпиада Прокофьевна. Можно к вам?
— Заходите, Виталий Сергеевич, заходите!
Олимпиада Прокофьевна несколько благоволила к Виталию еще и потому, что его отец профессорствовал в Технологическом институте, а она сама дочь и жена профессора и отличала людей своего круга.
— Олимпиада Прокофьевна, я оказался в затруднении и хочу с вами посоветоваться.
— Конечно, Виталий Сергеевич! Да вы садитесь.
Виталий погрузился в кожаное кресло — вот у главного в кабинете таких нет, главный распорядился все кресла вынести и заменить жесткими стульями: чтобы никто не чувствовал себя там уютно, так это нужно было понимать.
— Олимпиада Прокофьевна, вы, может быть, слышали об этой истории с Бородулиной?
— Слышала, конечно, кое-что.
— Я с нею в очень странном положении: все выглядит так, как будто у нее был суицид, а я и сейчас считаю, что не было, что произошел несчастный случай. И вот теперь она лежит в травме под надзором, и я даже не решаюсь сам этот надзор снять, чтобы не повторить ту же ошибку, И мне бы очень хотелось, чтобы ее посмотрел кто-то опытный, лучше всего бы вы! Или я ошибаюсь, не умею распознать ее депрессию, или я все же прав и у нее нет опасных тенденций? Это нужно и для надзора, и для ЛКК.
— А где она сейчас?
— В больнице «Двадцать пятого Октября».
— Вы же сами понимаете, Виталий Сергеевич, что несчастные случаи с нашими больными всегда выглядят неслучайными.
— Но ведь в принципе они тоже могут попасть под машину, как все мы, грешные!
— И все же, чтобы исключить покушение на самоубийство, нужны очень веские основания. Она первичная или повторная?
Нащупала слабое место!
— Несколько лет назад она лежала в третьей больнице.
— А что с нею тогда? Такой же синдром?
— Я еще не получил медсведения.
— Ну вот видите! Она еще и недообследована. Нет, Виталий Сергеевич, давайте не будем торопиться. Когда вы все соберете, мы с вами снова посмотрим все ее данные, и, может быть, я съезжу, ее посмотрю. Или кого-нибудь попрошу. А пока еще рано.
Вот так — получил!
— Извините, пожалуйста, Олимпиада Прокофьевна. Я к вам еще зайду по этому поводу, если разрешите.
— Ну конечно, я всегда рада!
И чего такая спешка на самом деле? Когда не собран элементарный анамнез! Ну хорошо, про третью больницу он узнал только сегодня — но можно же было выписать диспансерную историю, там наверняка есть эпикриз из третьей? Правда, диспансерные истории в больнице не очень котируются, и прибегают к ним редко — но в данном-то случае, когда ничего не известно о прошлом приступе болезни Бородулиной, нужно было сообразить. Поддался приятным впечатлениям от бесед с нею. Или, вернее, не думал о ней совсем. Потому что слишком много думал о Вере Сахаровой.