Сестра-обследовательница Анна Ивановна отличалась толщиной и темпераментом. Целые дни она ходила по бесчисленным делам, которые на нее наваливали; зайти в собес по поводу пенсии, договориться в жилконторе, чтобы подождали с квартплатой, перезаложить сданные в ломбард вещи — да много всего! Очки, например, заказать новые, если старые вдруг разбились. Ну и главное — побеседовать о больном с соседями, с сослуживцами, разузнать о всевозможных странностях — и потом записать услышанное. Запись ее вклеивалась в историю болезни и называлась соцобследованием. Сестер-обследовательниц на всю больницу было две, и как они все успевали — уму непостижимо! Притом Анна Ивановна не просто писала свои соцобследования, но и в тех случаях, когда узнавала что-нибудь интересное и важное, считала своим долгом зайти в отделение и, заглядывая в свою запись, как в конспект, рассказать свои впечатления врачу. И когда она, тяжело дыша — нелегко взби раться на этажи при ее комплекции! — появилась в ординаторской, Виталий сразу понял, что она принесла вести о Бородулиной.
— Ой, Виталий Сергеевич, как на меня там соседи накинулись, не знаю, как ноги унесла. Решили, что ее выписывать собираются. Еле успокоила, говорю, ещё полежит ваша соседушка, еще полечится! Они от нее все просто стонут. Еду себе ночью готовит, так полночи ходит по коридору, да еще без комнатных туфель, спать не дает. Ей сложились, купили туфли на войлоке, так она тут же выкинула. А почему ночью? Боится, что всыпят отраву, а еще думает, что соседи у нее из кастрюль отливают. Телефон в коридоре, так норовит подбежать к звонку первой, если кого из соседей, говорит, что нет дома. А почему говорит? Потому что утверждает, что ее соседи никогда не зовут, так она в отместку А такого никогда не было, ее как раз всегда зовут. А она все равно скандалит: «Я знаю, сегодня мне звонили, вы меня не позвали!» А в тот день никто и не звонил. Замков у нее на двери три штуки, да каждый месяц меняет, и все равно уверена, что к ней заходят и вещи воруют. В диспансер жаловались много раз, а оттуда как придут, она сразу такая милая, говорит, что все на нее клевещут, и ее не кладут. Тут уж совсем выходить перестала, не ела почти, тогда только и положили. А главное мне один мужчина сказал, тоже сосед, я и фамилию его записала — Морозов Н. К. Такой культурный мужчина, на ГОМЗе работает, сказали мне, уникальный специалист, оптику там как-то регулирует, я в этом не понимаю. Он мне говорит: «Я эту Екатерину Павловну ненавижу и до конца дней буду ненавидеть, потому что из-за нее моя мать умерла! Она подошла и сказала матери, что та у нее суп из кастрюли отлила, да еще и кофточку украла. А мать сердечница, у нее от этаких слов сразу как схватило — и когда «скорая» приехала, уже поздно». Рассказывает, а сам весь белый. Я, говорит, понимаю, что она больная и вроде за свои слова не отвечает, но и вы, говорит, поймите что мне не легче оттого, что она больная, она со своей болезнью, может, до ста доживет, а мать из-за нее в шестьдесят умерла! Если, говорит, она такая больная, то и держите ее от здоровых подальше, потому что она со своим больным языком все равно, что змея с ядом. Заразных же, говорит, больных отделяют, а она со своими оскорблениями опаснее любой заразы! Вот какая там ситуация, Виталий Сергеевич. Ситуация — любимое слово Анны Ивановны.
— Спасибо, — сказал Виталий.
А что ему еще сказать?
Анна Ивановна напилась чаю, рассказала случай, как больной с четвертого, только что выписанный, повадился ходить к тиграм в шапито, гладил Их через клетку, и тигры его не трогали, подхватила свой пудовый, набитый бумагами портфель и пошла дальше по делам.
А Виталий стал перечитывать оставленное ею соцобследование, как будто надеялся вычитать что-нибудь более утешительное. Анна Ивановна не имела никакого медицинского образования, отсутствие которого компенсировала богатым жизненным опытом, и потому писала свои обследования просто и живо, без всякой наукообразности. Люда любила говорить, что Анна Ивановна пишет «обывательским языком», и что такие документы в историях болезней позорят больницу, а Виталию как раз нравилось, что она записывает все, как ей рассказывают, а записала бы она про ту же Бородулину «бред преследования», «бред ущерба», и потерялась бы всякая индивидуальность. Надо уметь лечить — вот это будет научно! А греметь терминами одно пустое тщеславие.
Он перечитывал соцобследование, и ему было очень стыдно. Вот и получил еще раз! Милая женщина! То есть она действительно ни в чем не виновата, она больная, а он-то! Поверил, отпустил дверь заколачивать!
А это проблема — больные дома. Конечно, в идеале и родные, и соседи должны помнить и понимать, что на больных не обижаются, в ответ на бредовые оскорбления мило улыбаться, но это еще и не все сестры здесь в больнице поняли до конца, что ж можно требовать от тех же соседей? Так кого больше жалеть? Больного или тех здоровых, которые вынуждены с ним жить? Вопрос практический; часто у больных со стажем упорный бред не поддается никакому лечению, и они могли бы с таким бредом жить вне больницы, даже работать, если бы окружающие терпимо относились к их странностям. Пожалеть такого больного — значит его выписать, и пусть все вокруг его терпят. Пожалеть здоровых — добиваться перевода такого больного к хроникам, и пусть он закончит век в загородной больнице. Так кого пожалеть? Бородулина с ее ночной готовкой и бредовыми обвинениями соседей может прекрасно жить дома, жестоко держать ее в больнице. Но что ответить Морозову? Да, лечение! Но никогда нельзя будет сказать, что Бородулина вылечена окончательно, это не аппендицит. Ну полечат ее, ну пройдет у нее бред, а скорее, не пройдет окончательно, а пригаснет, как огонь, ушедший под золу. А потом в один прекрасный момент все сначала, и подойдет она к пожилой сердечнице, и скажет, что та украла у нее юбку, а та схватится за сердце… Так кого жалеть? Невольно получается, что врачи обычно на стороне своих больных: их узнаешь, проникаешься симпатией, а тех, кто от больных страдает, не видишь, и не знаешь, они далеко. Но тем от этого не легче.
— Да, дадут тебе на эл-ка-ка, — сказала Люда.
— Ничего, пожалеют по молодости, — обнадежила Капитолина. — С кем не бывает. Она не опасная, настоящей агрессии у нее не было. А скандалит, так здоровые нашим больным сто очков дадут. Ведь правда? Правда! А больным никогда верить нельзя, вот все. Такая у них хитрость появляется — звериная! Я еще когда на мужском, был у меня один паранойяльный, утверждал, что он потомок Радзивиллов, что его отец в гражданскую, чтобы скрыть свое дворянство, поменялся документами с сыпнотифозным красноармейцем, который рядом умер в госпитале. Долго это никому не мешало: думал и думал, а потом начал все инстанции засыпать заявлениями с просьбой восстановить настоящую фамилию: мол, теперь дворянское происхождение не мешает, а исторический род Радзивиллов считается угасшим, хотя на самом деле существует он, законный потомок. И так все складно, что я и сама сомневаться стала: ну могло же такое быть. Ведь правда? Правда! Такой вежливый, любезный. Его уже и сестры звали Князем. Печатку показывает с гербом Радзивиллов, которую папа сохранил и пронес несмотря ни на что. В сейфе у нас хранилась. Мы уж сомневаться стали, может надо выписывать человека и извиняться. А потом вдруг одного старого нашего наркомана привозят с рецидивом. И за ним дело — по подложным рецептам получал морфин в аптеках. Тогда еще цветных бланков не было, только печать круглая. И оказалось бланки он достал простые, а печать ему наш Князь вырезал, прямо здесь в отделении и вырезал из резинового каблука. Оказалось, Князь наш, гравер, а нам говорил — садовник. Садовником он потом устроился, чтобы прежнюю специальность скрыть. И печатку с гербом он сам вырезал. А уже потом я случайно в одной книжке всю эту историю прочитала, и тоже там потомок Радзивилла. Так что никогда нельзя нашим больным верить. Как говорит Сивкова? «А я всегда мужчин обманываю!»
Виталий выслушал бы Капитолину с полным сочувствием, если бы в двух шагах от ординаторской в инсулиновой палате не было бы Веры Сахаровой! Что же, ей тоже не верить?!
Капитолина, конечно, права, и случай с Бородулиной еще раз это подтверждает, а что Вере тоже нельзя верить, то ошибка в этом тоже: Вера всегда отдельно. Ему могли сейчас сказать, что все девицы лгуньи и притворщицы, и он охотно согласился бы и сам многое порассказал, и при этом ему и в голову не пришло бы, что это как-то относится к Вере. Так же и с больными: на Веру не распространяются их свойства, их пороки. Ну конечно, на нее действовал аминазин, и теперь инсулин должен закрепить выздоровление, но что касается личных свойств, то болезнь не может их исказить.
И тут Виталия осенило, а кто мешает ему взять Веру в воскресенье в город? Существует же такая вещь как пробный отпуск, когда больная проводит день или два дома, а врачи проверяют, как на нее подействовала перемена обстановки. Погуляли бы, если хорошая погода, можно за город. Шли бы рядом, он бы держал ее под руку. Кажется, все просто и естественно, а это было как открытие, что можно идти с Верой по городу, можно быть с нею не как с больной! Да ведь она — именно такая, о которой он мечтал всегда, именно та! А он словно прячется сам от себя, боится самому себе признаться.
Все стало ясно, и стало легко и радостно от этой ясности: он женится на Вере, он будет очень о ней заботиться, он всегда будет рядом, и если вдруг рецидив, он сразу заметит самые первые признаки, он не даст болезни развиться! Ничего с Верой не может случиться, ничего ей не грозит, раз они будут вместе, раз он всегда рядом!
Одна за другой представлялись будущие семейные картины: Вера в легком домашнем халатике, Вера причесывается перед их старым фамильным трюмо — весь их дом словно всегда ждал ее, словно создан для того, чтобы быть ей оправой!
И вдруг тревога: он-то решил, а она? Может быть, она видит в нем только врача? Может быть, она хочет поскорей забыть все, что связано с болезнью — и больницу, и его?
Виталий сидел, уставившись в какую-то историю болезни делая вид, что читает.
— Ну чего ты куксишься? — сказала Люда. — Ничего, все образуется. Ну дадут выговор на худой конец!
О чем она? А, об этой истории с Бородулиной. Виталию сделалось смешно, что кто-то думает, будто он может сейчас бояться ЛКК, когда такое в нем происходит, такое решается! Но не откровенничать же с Людой. Он улыбнулся:
— ЛКК — ерунда. Я сам про себя удивляюсь, каким можно быть идиотом.
— Каждый в жизни совершает что-нибудь идиотское, — афористически заметила Люда.
Каким он был идиотом, что сразу не понял, что для него Вера! Но наконец наступила ясность, и никогда еще он не переживал такого, словно каждая клетка в нем ликовала!
— Виталий Сергеевич, Сивкова возбудилась!
Что это? Его зовут? Виталий с трудом понял, в чем дело. А, это Маргарита Львовна явилась с новостью.
— Сильно возбудилась?
— Как обычно.
Ничего нового в состоянии Сивковой он не ожидал увидеть. Но в отделении он увидит Веру!
— Сейчас приду!
Сивкову держали, а она пыталась ударить себя кулаком по голове и кричала:
— Сука! Сука! Сука!
Какой мучительный контраст после радостных мыслей!
— Ну что с вами, Тамара?
— Виталий Сергеевич, опять дядя Костя! Это не я, это он ругается! Виталий Сергеевич, почему вы его не выгоните?
Да, действительно, ничего нового. Это и грустно. Анжелла Степановна хвасталась, что дали галоперидол. Может быть, он подействует? Виталий зашел в процедурную и сказал Алле. А сам уже торопился увидеть Веру.
Вера лежала на своей кровати в инсулиновой.
— А у нас уже оглушение! — встретила его Мария Андреевна. — На тридцати шести единицах.
Виталий подошел. В полусне Вера приоткрыла глаза и улыбнулась. И сразу снова закрыла. Вот такой же она будет дома, утром в воскресенье, когда можно поспать. Горячая, доверчивая.