Дежурство проходило очень спокойно. До обеда больше никого и не привезли. Виталий успел записать назначения в истории, потом позвонили, что можно идти снимать пробу — и он пошел и снял, то есть прошелся по кухне в сопровождении шеф-повара, заглядывая в громадные котлы, похожие на те, в которых карикатурные черти варят грешников; шеф-повар зачерпывал содержимое котлов громадной поварешкой, а Виталий брал из той поварешки на кончик столовой ложки и пригубливал; обойдя таким образом котлы, Виталий подошел к весам, где уже были приготовлены кастрюли со сметаной и маслом, тут же при нем и взвешенные, причем вес до грамма совпал с тем, который указан был в раскладке, почтительно поданной поваром; ну а затем наступил кульминационный момент снятия пробы: в отдельной комнате Виталию подали обед, но не больничный, а приготовляемый отдельно для дежурного врача и, наверное, еще для кого-то — Виталий толком не знал, для кого: повара, конечно, сами едят, Елена Константиновна, врач с третьего, уже годами совместительствующая диетврачом, говорят, каждый день питается, еще существуют диетсестры… Хороший обед — и вкусный, и порции огромные. Поев, Виталий в рассеянности подошел к стоящему в комнате книжному шкафу, стал по своей всегдашней привычке разглядывать корешки книг — и вдруг невольно рассмеялся: ему попалась на глаза книга «Рецепты французской кухни». Вот уж чего не ожидал встретить в кухонной библиотеке психиатрической больницы. Раскрыл из любопытства — книга манила таинственными «перепелами Анжелики», искушала «рыбой в белом вине». Этого здесь и для дежурного врача не готовят.
Пока снимал пробу, вдруг разом навезли больных. Едва Виталий вошел в приемный покой, к нему бросилась старая знакомая: раз пять или шесть уже лежала.
— Виталий Сергеевич, это вы! Вот радость-то! Подумайте, какое безобразие: муж меня избил, и меня же привезли! Я не позволю ему держать меня в темноте, я вся тянусь к свету и знаниям! Если вы настоящий врач-патриот, Виталий Сергеевич, вы меня сейчас же отпустите! Сейчас выяснится, осталось ли в вас воспитание, заложенное комсомолом!
Классический маниакально-депрессивный психоз — МДП. Виталий уже видел Марию Петровну в обеих фазах. Последняя депрессия была очень тяжелой: с доходящей до физического страдания тоской, с суицидными попытками. Насколько все-таки легче и приятнее маниакальная фаза!
— Я тоже рад вас видеть, Мария Петровна. Как самочувствие?
— Замечательно! Никогда еще не было таким замечательным! Если хочешь быть здоров — закаляйся! Вот так! Силы — ну вот просто удивительно! Сказочные!
Виталий просмотрел направление: «Состояние ухудшилось две недели назад, стала многоречивой, по ночам поет и танцует, собирается поступать в университет, уходит из дому, вымыла на улице чужую машину…». Как все смещается в психиатрии! Ну вот: «собирается поступать в университет» — законное же желание для всякого человека! А для Марии Петровны — симптом. И врач «скорой», который писал, без колебаний занес в симптоматику наряду с пением и танцами по ночам, и Виталий, читая, ничуть не удивляется. Все относительно, все зависит от контекста, от обстоятельства.
— Мария Петровна, тут пишут, что вы чужую машину вымыли?
— Точно! А чего такого? Иду, смотрю стоит маленький «Запорожец», щупленький такой, жалкий, и не мытый, может, лет десять! Нерадивый, значит, хозяин, несоветский человек. Ужас как мне его жалко стало! Взяла у дворничихи ведро, тряпку — и давай мыть.
— Дворничиха-то знакомая?
— Нет, первый раз увидела.
— Как же она вам ведро дала?
— Уговорила. Я кого хочешь уговорю. Сказала, что человек человеку не волк, а друг, что доверять надо советским людям. Взяла и вымыла! А вы бы не вымыли? Я же вас знаю, Виталий Сергеевич, вы тоже настоящий человек — значит, и вы бы вымыли! А меня теперь за это хотят упрятать в вашу вшивую больничку! Как будто не брат человек человеку, а волк или змей. Я по-братски вымыла, неужели непонятно?
— Вы и в университет собрались поступать?
— Да! На два факультета сразу: на исторический и философский — самые нужные факультеты. А что, нельзя? Муж у меня книжку отнимает, так он отсталый элемент и в душе феодал: не хочет, чтобы я к свету тянулась!
— Вы же десятилетки не кончили, да и не поздно ли в сорок три года?
— За десятилетку я в месяц сдам: у меня теперь столько сил, что мне ничего не стоит! Вот я вам сейчас с ходу расскажу про бином Ньютона. Или хотите теорему Пифагора? Пифагоровы штаны во все стороны равны! Пифагоровы! А муж хочет, чтобы я только его штанами занималась! И не стыдно вам у него на поводу? Я от вас не ожидала! Вы — советский врач, а на поводу у моего засранца-мужа!
— Вы и дома сейчас почти не бываете. Где вы все ходите?
— На вокзалы. Смотрю, хорошо ли там мирный труд нашего народа охраняют.
— На вокзалах?
— Да! На вокзалах нужно охранять особенно, чтобы мирный труд не растащили и не вывезли.
— Как же вы охраняете?
— Да господи, неужели не понятно! Охраняю и все! Смотрю, если кто подозрительный. Если б не охраняла, много чего могло бы произойти.
— Ну хорошо. В отделении тоже что-нибудь охранять полезно.
— Как это в отделении? Вы меня здесь запереть хотите?! На вашей вшивой Пряжке?! Все, Виталий Сергеевич, вы для меня больше не существуете как советский врач! Вы такой же феодал, как мой шибздик-муж. Муж наелся груш!
— Хорошо-хорошо, это вы тоже в отделении выскажете… Можно раздевать, — кивнул Виталий санитаркам.
И Мария Петровна охотно пошла с санитарками, распевая: «Позабудь про докторов, водой холодной обливайся, если хочешь быть здоров!» — будто и не требовала только что, чтобы ее отпустили.
И работа пошла. После Марии Петровны Виталий разбирался со старушкой, внесенной на носилках да так и оставленной — сидеть она не могла. Около старушки пританцовывали санитары с сантранспорта — им нужно было освободить носилки и ехать дальше. За санитарами маячила дочь больной.
Старушка что-то лепетала, понять ее было невозможно, а диспансер писал в направлении, что встает по ночам, что-то ищет, открывает газ… Дочь заученно повторила то же самое. Виталий не очень поверил ни направлению, ни дочери: ветховата казалась старая для таких активных действий. Раньше, наверное, вставала и искала, и газ открывала — всё типично. А теперь… Такие старушки — семейная трагедия: жить не живут и умирать забывают. Им нужно не лечение, а уход, а дети ходят на работу, дети хотят уехать в отпуск, дети просто устали, наконец, быть няньками и санитарками. Вот и умоляют диспансерного врача хоть на лето положить мать. Что тут сделаешь? Виталий кивнул санитаркам. Те принялись раздевать бабку как неодушевленную вещь, меланхолически беседуя при этом:
— Надька моя на заводе пенсию сто три рубля выработала.
— У меня соседка с неполным стажем — и то девяносто один. Завод — одно слово! В медицине столько не наработаешь.
— А я ведь в заводе начинала. Дуреха была, молодая, вот и сбежала сюда: думала, легче. Теперь уж никуда не денешься, надо дорабатывать.
Виталий записывал первичный осмотр при приеме, а старухина дочь ему под руку с драматическими интонациями повторяла свой рассказ, как ее мать каждую ночь открывает газ и только чудом они спасаются — видно, еще не верила, что все сошло так легко.
— На первое, Виталий Сергеевич? — осведомилась Ольга Михайловна.
— Конечно.
— Волосы стричь?
На первом полагалось стричь наголо: это облегчало уход за неподъемными старушками, но иногда, если родственники очень просили, волосы оставляли. Виталий выдержал паузу — дочь и не пыталась просить.
— Да, стригите.
Следующий больной опять повторный. И всего месяц, как выписали. Так, что пишут? «Карташев Евгений Афанасьевич. 32 лет, инв. II гр., шизофрения, ранее четыре раза лежал в вашей больнице, посещает лечебно-трудовые мастерские. Сегодня возбудился, разбил горшок с цветами…» Карташев понуро сидел у стола.
— Как себя чувствуете, Евгений Афанасьевич?
Тот поднял голову, посмотрел на Виталия, пожал плечами:
— Хорошо.
Почти все на этом месте так говорят. Виталия интересовал не столько ответ, сколько тон, выражение лица. И тон был совершенно естественным, и выражение лица открытое — опечаленное, но открытое. У больных почти всегда чувствуется напряженность; трудно даже объяснить, в чем она выражается, но опытному врачу она бросается в глаза сразу — тут и отчужденность во взгляде, и ответы слишком быстрые или слишком медленные, и еще что-то неуловимое. У Карташева напряженности не замечалось. А пишут: «возбудился».
— Тут пишут, что вы стали раздражительны.
— Нет, такой, как всегда. В ЛТМ хожу каждый день, лекарства принимаю.
— Какой-то горшок вы разбили.
— Это случайно, доктор! Подошел к окну, хотел в форточку окурок выкинуть и задел. А Фроська, санитарка, сразу налетела: «Целый день убирай за вами, и чего вас, таких растяп, выписывают!». Тут я, конечно, разозлился: «Не твое дело, раз надо — значит, выписывают, ты еще умом не вышла!» Ну она еще больше раскричалась: «Ты у меня запомнишь, ты у меня в больнице насидишься!». Побежала за сестрой, та быстренько в кабинет, потом санитары пришли. А врача я даже не видел.
Образ санитарки Фроськи был Виталию знаком: вариация на тему Доры. И действительно, говорят не «належишься» в больнице, а «насидишься».
Формально дежурный врач в приемном покое каждый раз решает: класть ли привезенного больного или нет. Но фактически кладут всех, кого привозят с направлениями. Психическое состояние — тонкое дело, и трудно в нем бывает разобраться за пятнадцать минут. А дело опасное: не примешь больного, «недооценишь состояние», как пишет в акте комиссия, а он возьми да повесься или нападет на кого-нибудь — и хорошо, если до суда не дойдет. Безопаснее положить, пусть в отделении разбираются. Но все-таки изредка больных не принимали, заведен был даже специальный журнал отказов, но заполнялся медленно: так примерно одна-две записи в месяц. Конечно, не в одной перестраховке дело, без оснований и в самом деле присылают редко.
Виталию всегда было обидно сидеть на дежурстве простым писарем: привезли — записал и отправил в отделение. Может быть, по молодости. Он и в самом деле каждый раз решал — класть больного или не класть? И с Карташевым был как раз тот случай, когда Виталий сильно сомневался — нужно ли класть.
Ну, а если все-таки больной ловко диссимулирует, то есть скрывает свой бред? Хотелось с кем-нибудь разделить ответственность. Можно было позвать Эмму Самуиловну, заведующую пятым отделением: она числится консультантом приемного покоя. Но беда в том, что консультировать в приемном покое — занятие абсолютно не для нее: здесь нужна решительность, а Эмма Самуиловна обладает характером тревожно-мнительным. Один раз Виталий нажегся: случай был абсолютный ясный, нужно было больного отпускать, но он для одной лишь проформы вызвал Эмму Самуиловну, а та забеспокоилась, засомневалась — и пришлось больного класть: в медицине чинопочитание еще пуще, чем в армии.
И тут Виталию пришла в голову прекрасная мысль; позвать Мендельсон, заведующую четвертым, где всегда лежал Карташов! Она больного знает, вот пусть и решает, диссимулирует он или нет. Кроме того, она самый решительный врач в больнице, за что Виталий ее очень уважал.
Виталий стал звонить на четвертое, оказалось занято, и тут ему зашептала Ольга Михайловна:
— Виталий Сергеевич, вы его отпускать хотите? У меня уже история заполнена. Нумерация собьется.
Тоже довод, оказывается! Ольга Михайловна должна была бы заполнять паспортную часть истории болезни после того, как Виталий решит: класть ли больного, но она, естественно, делала это еще до того, как больной попадал в кресло перед столом дежурного врача: так ей было удобнее. А с нумерацией историй — тут механика была для Виталия вообще непостижима: нумеровали бланки историй заранее, и почему-то испорченный бланк нельзя было заменить другим с тем же номером — какая-то бюрократическая чушь… Виталий пожал плечами, ничего не ответил Ольге Михайловне и снова вызвал четвертое отделение.
Мендельсон поговорила пять минут — и тут же согласилась, что Карташева надо отпускать. И еще долго благодарила Виталия:
— На первый же наш торт вас приглашаем! У нас на той неделе Спивак идет в отпуск, так что скоро. — Обычай кормить коллег тортом перед уходом в отпуск процветал по всей больнице. — Вы — наш благодетель! Повторные поступления замучили же. И половина таких, как это! Если бы все — как вы!
И Карташев, прощаясь, благодарил, даже как-то униженно:
— Большое спасибо, доктор, очень вы сердечно. Мне сейчас лежать никак — по семейным делам, так сказать.
Одна Ольга Михайловна осталась недовольна — и сумела вложить недовольство в жест, которым подала Виталию журнал отказов, куда Виталий и стал тщательно записывать происшествие, не преминув сослаться и на консультацию завотделением Мендельсон: ведь случись что — это единственный документ, прокурор будет изучать каждую запятую, а давно известно, что небрежная запись губит врача в глазах правосудия, а умело сделанная — ограждает от любых неприятностей.
После Карташева наступило затишье. Виталий поднялся к себе, надеясь заняться писаниной — это как бездонная бочка, но все равно нужно стараться ее наполнить. Но только он разложил свои истории, зашла отделенческая буфетчица — Виталий вечно забывал, как ее зовут, потому что редко имел с нею дело. И теперь почувствовал из-за этого неловкость.
— Виталий Сергеевич, вы дежурите? Вот кстати! Смотрите, какой кефир нам принесли: сверху пена, внизу вода.
Она протянула стакан. Кефир и в самом деле был отвратительный: кислый, даже горьковатый.
— Ну, что? — с надеждой спросила буфетчица.
— Ни в коем случае не выдавайте! То есть не раздавайте! Я сейчас же позвоню на кухню! — Виталий радовался своей решительности, и вдобавок чуть-чуть радовался тому, что можно обойтись без имени-отчества буфетчицы. Вот если бы пришлось ее уговаривать все-таки раздать кефир, без обращения полным именем обойтись никак бы не удалось.
Трубку кухонного телефона взяла диетсестра.
— Вы насчет кефира? Мне уже звонили с отделений. Я попробовала — ничего страшного, кисловат, конечно. Мы хотим к нему по двадцать граммов сахара выдать в счет завтрашнего пайка.
— Софья Григорьевна, дома бы вы такой кефир пить не стали.
— Не знаю. То дома… Может, и стала бы. Добавила б сахара.
— Я все-таки раздавать его не разрешаю. А те отделения, которые уже получили, пусть немедленно вернут!
— Вам легко не разрешать. Деньги за него уже перечислены? Перечислены. Как мы его спишем? Он восемьдесят рублей стоит!
— Я этими расчетами не интересуюсь. Кефир плохой и раздавать его нельзя!
— Мое начальство — диетврач. Пусть она и попробует. Возьмет на себя — пусть списывает.
— Пробу снимает не диетврач, а дежурный. Я в журнале вашем расписываюсь, что раздавать разрешаю. Так вот кефир я раздавать запрещаю! Так и запишу! Все!
Виталий повесил трубку — почти швырнул. Улыбнулся буфетчице:
— Вот так. Отправляйтесь обратно на кухню и все.
— Ой, спасибо, Виталий Сергеевич! А то мы уж и не знали. Нам все: «профилактика желудочных, эпидемическая настороженность» — а тут такой кефир! Мы уж и не знали.
Буфетчица ушла, а Виталий испытывал приятное самодовольство: и дело хорошее сделал, и покрикивать научился. Но через минуту ему уже звонила Елена Константиновна, совместительствующая на кухне.
— Виталий Сергеевич, что это за историю вы поднимаете? Моя диетсестра чуть не плачет, говорит, у нее вычтут восемьдесят рублей. Что же, мне самой пробовать каждый кефир?
И это все таким снисходительным тоном. Чтобы завести себя, Виталий злорадно вспомнил, как говорит всегда про Елену Константиновну Люда: «Ну эта не дура — присосалась к кормушке!».
— Пробу я снимаю, как вы знаете, Елена Константиновна. А поносы больных не уравновешиваются слезами диетсестры.
— Ну, уж сразу и поносы. Какой вы непримиримый. А вы знаете, сколько диетсестра получает?
— И знать не хочу. И не понимаю, почему она должна платить за плохой кефир. И не верю, что она будет платить. Все это не мое дело. Мое дело: запретить раздавать больным плохой кефир!
— Какой вы! Не ожидала… Знаете что, Виталий Сергеевич, давайте вот на чем сговоримся: пусть решает Игорь Борисович. Он еще не ушел, к счастью. Если он сам распорядится, хоть в Пряжку этот кефир выльем!
Ну как возразишь против Игоря Борисовича? Виталий взял стакан с кефиром и понес к главному.
— Я уже слышал! — Игорь Борисович выглядел даже мрачней обычного.
— А вы пробовали?
Интересно: когда Виталий шел к главному просить перенести отпуск или что-нибудь в этом роде — какую-нибудь мелочь для себя — он шел неохотно, и смущался, и злился на себя за то, что смущается, и трудно ему было с главным разговаривать: а сейчас, когда дело касалось больницы, Виталий вошел к главному непринужденно, говорил легко, напористо и почти с вызовом спросил: «А вы пробовали?» — и сунул стакан главному под нос. Игорь Борисович достал чайную ложку и с опаской откушал.
— Да, кефир, конечно, несимпатичный. Но нужно решать такие вопросы обдуманно. Пошлем на анализ.
— Кухня уже послала. Только вряд ли к ужину придет ответ.
— Вот видите, мы заранее спишем кефир, а потом придет ответ, что он к употреблению годен. Кто будет отвечать? Идет движение за экономию, а мы спишем доброкачественный продукт. Так эти вопросы не решаются.
— Игорь Борисович, а вдруг наоборот: мы раздадим, а потом придет ответ, что кефир не годен?
— А вы запишите в дежурном журнале, что получен кислый кефир, будет видно, что вы обратили внимание, и тогда в следующий раз, если возникнет ситуация, будем знать, как поступать. И не такой уж он страшный. Вы пробовали?
— Конечно.
— Сейчас он перемешался — и ничего.
Виталий попробовал снова, и действительно, ему показалось, что за прошедшие полчаса кефир стал лучше: горечи совсем не ощущалось, да и кислота теперь казалась терпимой. Но сказать это вслух, бить отбой Виталий не мог!
— Нет, совсем плохой. Если вспыхнет дизентерия, СЭС нас в порошок сотрет.
— Это не основание для решения вопросов: вам кажется одно, мне — другое. Анализ — вот это основание!
— Игорь Борисович, зачем же мы снимаем пробу, если она ничего не значит? А вдруг завтра я буду пробовать рыбу, мне покажется, что она тухлая, но, кроме собственного носа, у меня не будет никаких оснований, я эту рыбу раздам — и у нас будет ботулизм!
Игорь Борисович некоторое время сидел молча, мрачно смотрел в стол. Наконец, изрек:
— Вы дежурный врач, вы и решайте.
Виталий пожал плечами и вышел, едва удержавшись, чтобы не хлопнуть дверью.
Самое обидное, что, выйдя в коридор, он снова попробовал кефир — и на этот раз кефир уже показался почти хорошим. Но отступить он не мог.
— Главный подтвердил, что я как дежурный врач все решаю на свою ответственность, — сказал он по телефону Софье Григорьевне (Елене Константиновне и звонить не стал — ну ее!). — Так я решаю, что раздавать кефир нельзя. И проверю.
На этот раз Софья Григорьевна была более приветлива:
— Вы не беспокойтесь, Виталий Сергеевич, мы через СЭС умолили ускорить анализы, так что ответ будет еще до ужина. Так оно спокойнее, а то спишешь, а после начет сделают, дело такое!
А когда Виталий пришел пробовать ужин, Софья Григорьевна встретила его победительницей:
— Ну, все в порядке! Позвонили из лаборатории, что кислотность выше стандарта. И знаете, что говорят: хотите — раздавайте, хотите — нет… Конечно, мы не стали! Зачем нам рисковать? Завтра молокозавод весь кефир берет назад. Их главный технолог даже не отпиралась, видно, сама знала, что брак выпустила!
Виталия забавляла гордость, с какой Софья Григорьевна это рассказывала — будто она с самого начала встала грудью на пути плохого кефира.
А после ужина в приемный покой заглянул Игорь Борисович. Он часто задерживался допоздна, и не потому, что дел слишком много. Однажды Виталий зашел к нему в шесть часов — главный неприкаянно ходил по своему огромному кабинету, лампа потушена, полутьма — а домой почему-то не шел… Итак, заглянул главный:
— Чем с кефиром кончилось?
— Позвонили из лаборатории, что кефир повышенной кислотности…
— Но в пищу годится, да? — со странной поспешностью, чуть ли не с надеждой подхватил Игорь Борисович.
— Нет, что бракованный. Молокозавод берет его обратно.
— Вот как? — в голосе главного Виталию послышалось разочарование. — Вы, оказывается, упорный.
Главный еще постоял, будто собираясь что-то сказать, потом резко повернулся и вышел.
К вечеру опять навезли больных. Виталий сидел, не разгибаясь. А тут еще позвонили с четвертого отделения, что у них возбудился больной. Можно было, конечно, приказать по телефону сделать аминазин, многие так и действовали, но Виталий этого не любил и пошел сам.
По вечерам сводчатые коридоры в отделениях казались особенно низкими. Лампочки светили тускло. Множество народа в серых мешковатых халатах толпилось между кроватями — в коридоре вдоль стен тоже стояли кровати. Многие громко переговаривались, будто с глухими разговаривали. Какой-то маленький человечек быстро ходил, лавируя между гуляющими, никого не замечая. Из столовой раздавался телевизор.
Виталий вошел в надзорку.
— Сюда, доктор.
Виталий ожидал увидеть злобного, кричащего больного, расшвыривающего санитаров, но на кровати лежал очень худой, словно высохший человек — длинный нос, обтянутые лоб и скулы — и монотонно повторял:
— …потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы…
— Уже целый час без перерыва одно и то же.
— А до этого что было?
— Лежал тихо.
— Почему же в надзорке?
— Он два дня назад тоже был возбужденный. Вот, доктор, история.
Виталий перелистал толстый растрепанный том: старый дефектный шизофреник, идет на больших дозах трифтазина… Ну, что ж, типичное кататоническое возбуждение. Раз он возбудился на трифтазине, вряд ли аминазин его успокоит.
— Галоперидол в ампулах есть?
В больничной аптеке его не было, но четвертое отделение славилось запасливостью: у них не старшая сестра, а старший медбрат (к этому слову привыкли и произносят без улыбки и кавычек), и в смысле доставания лекарств — ас! За этого медбрата все заведующие завидуют Мендельсон.
— Есть.
— Сделайте два кубика.
А у входа в надзорку уже маячил Федя Локтионов, больничная достопримечательность. Студентов от него было не оторвать, потому что Федя в изобилии писал стихи — и не бредовые (хотя сам был весь в бреду, в стихи бред почему-то не проникал), а обычные вирши. Вид у Феди был соответствующий: волнистые черные кудри до плеч, усы пиками, козлиная бородка. Свежему человеку было не избежать его стихоизлияния.
— Виталий Сергеевич, давно вас не видел! Пожаловали в нашу обитель? А я все тут. Мендельсон сговорилась с Твардовским, польско-еврейские козни. Я тут все описал, — добавил он тихо и сунул Виталию бумажку — Передайте верным людям.
Виталий положил Федино письмо в карман пиджака.
— Я думаю, Виталий Сергеевич, скоро уже издадут мой сборник. Вообще-то всемирная слава — тоже тяжелая штука. Особенно женщины утомляют, ха-ха. Вот послушайте, я написал вчера:
Виталий махнул рукой и пошел к выходу. Этот шедевр он знал, еще когда был студентом. Видать, Федя так оскудел, что уже и вирши свои писать больше не может.
Пока Виталий ходил на четвертое, больных в приемном покое еще прибавилось. Приходилось торопиться: два-три вопроса, быстрый осмотр, короткая запись — следующий! К счастью, больные шли такие, что сомнений не вызывали. Виталий писал и временами поглядывал на красивую седую женщину, ожидавшую своей очереди. Она чем-то выделялась — редким здесь изяществом, что ли?
Ей пришлось ждать, пока Виталий принимал четырех больных. Сначала она сидела спокойно; потом, когда санитары с сантранспорта, оставив очередного больного, выходили, она встала и пошла за ними, говоря: «Мне нужно уйти!».
— Вы куда?! А ну сидите! — закричала с места Ольга Михайловна, и женщина послушно села.
Потом она стала играть с кошкой. У кошки накануне взяли котенка, она целый день искала его, иопросительно мяукала, подходя к людям, а женщина сумела ее отвлечь, и кошка разыгралась так, как не играла с тех пор, как сама была котенком.
Наконец, до этой женщины дошла очередь. Виталий прочитал направление: до войны три курса мединститута, на фронте сестрой, две контузии, не смогла продолжать учебу, конфликтные отношения с соседями, снижение настроения, суицидные мысли, бреда и обмана чувств нет…
— Как себя чувствуете, Екатерина Павловна?
Она грустно посмотрела на Виталия и промолчала.
— Тут написано, что у вас снижено настроение, но, может быть, это преувеличение?
— Вы сомневаетесь, потому что видели, как я играла с кошкой? Я умею переключаться, доктор. И вообще, нельзя себя распускать. Но чего стоит такое переключение!
— Значит, действительно плохое настроение? Тут даже пишут, что мысли о самоубийстве.
— Нет, о самоубийстве — нет. Но у меня такое чувство, будто со мной должен произойти несчастный случай. Я даже предчувствую, какой: на меня свалится балкон, когда я буду идти по улице. Глупо, правда?
— Ну, от этого никто не застрахован. Но почему вы об этом настойчиво думаете?
— Грустное настроение, представляю, что вот умру, начинаю фантазировать: а как умру?.. Навязчивая идея, так это, кажется, называется.
— Вы раньше бывали в психиатрических больницах?
— Бывала.
— Давно?
— Несколько лет назад. Точнее боюсь сказать.
— А что тогда было причиной?
— Не спрашивайте, доктор.
— Вы не помните или вам не хочется вспоминать?
— Не хочется вспоминать.
— Тогда сейчас оставим.
— Спасибо.
— У вас, кажется, плохие отношения с соседями?
— Да.
— Они, что же, плохие люди?
— Я, доктор, не люблю говорить о других плохо, поэтому я вам только одно скажу: они действительно очень плохие люди, и не спрашивайте более подробно, пожалуйста.
— Хорошо. Так что ж, Екатерина Павловна, положу я вас. Успокоитесь здесь, настроение станет лучше.
— Я согласна.
Как будто ее согласие имело значение. Но она сказала «я согласна» с таким достоинством, что было ясно, она уверена: стоит ей сказать «я не согласна» — и ее тут же отпустят.
— Доктор, простите, как вас зовут?
— Виталий Сергеевич, — Виталий едва удержался от студенческой добавки: «а что?».
— Виталий Сергеевич, у меня к вам большая просьба: мне нужно обязательно сходить домой!
Виталий не любил такие просьбы: он знал, что придется отказать, а отказывать, когда это действительно бывает важно для больного, всегда неприятно; отказывать же этой женщине было неприятно вдвойне: все ее интонации, жесты говорили о порядочности и благородстве, а когда такие люди просят, им трудно отказывать.
— А что у вас за надобность дома?
Виталий спрашивал по инерции, он знал, что отпускать больную никак нельзя, но не хотелось отказывать сразу, надо было выслушать и найти более или менее вескую причину, по которой он не может ее отпустить. Вернее, повод, потому, что причина та, что невозможно отпустить из приемного покоя больную, у которой в направлении значатся суицидные мысли.
— Я когда уходила, забыла закрыть дверь.
— Оставили незапертой комнату? Куда же санитары смотрели?
— Не совсем: наружную я закрыла… Я должна нам объяснить: я живу в большой старой квартире, моя комната — бывшая гостиная, в нее ведут три двери: одна — в коридор, а другие — в смежные комнаты, где теперь живут соседи. Дверь в коридор я, уходя, заперла, а другие впопыхах забыла. Теперь я очень беспокоюсь, потому что соседи могут войти.
— Они, что же, крадут, ваши соседи?
— Они способны на все, Виталий Сергеевич.
— У вас там ценные вещи?
— Есть и ценные, есть дорогие мне реликвии.
— Но почему вообще эти двери оказались отпертыми? Вы же ими не пользуетесь?
— Они у меня постоянно заколочены, но я собиралась делать ремонт и открыла.
— Еще не легче! Значит, вам нужно не просто запереть, а заколачивать?!
— Да. Я попрошу моего хорошего знакомого, он сделает.
— Знакомый живет в том же доме?
Зачем Виталий расспрашивал? Ведь все равно надо отказывать.
— Нет. Но он живет неподалеку.
Они помолчали. Виталий думал, как отказать более деликатно.
— Я понимаю, Виталий Сергеевич, что вам трудно меня отпустить. Но вы решайтесь. Потому что мне очень надо. Понимаете, мне очень надо! Вы будете за меня беспокоиться, я знаю, но ведь и если не отпустите, будете беспокоиться: я же буду нервничать, а какое же тогда лечение? Я вижу, в вас сейчас борются долг и человечность. Пусть человечность победит!
Она, конечно, наивно преувеличивала возможные беспокойства Виталия о ходе ее лечения: почти у всех больных свои беспокойства, свои боли, и если со всеми переживать их беспокойства и боли как собственные, не хватит никаких душевных сил.
— Екатерина Павловна, может быть, нам удастся найти компромисс между долгом и человечностью: у вашего знакомого есть телефон?
— Есть.
— Позвоните ему, пусть он пойдет и заколотит что там нужно.
— У него нет ключей.
— Может, он будет настолько любезен, что зайдет сюда и возьмет ключи?
— У меня их тоже нет: я отдала ключи своей знакомой.
— Выходит, если бы я вас отпустил, вам надо было бы сначала ехать за ключами, потом к знакомому?
— Да. Но все это близко.
— Все-таки позвоните знакомому пусть он заедет.
Кажется, все складывалось удачно: и больная успокоится, и отпускать ее не придется! Стараясь не замечать недовольного взгляда Ольги Михайловны: та в принципе считала недопустимым, чтобы больные звонили по своим надобностям из приемного покоя: «Если им всем разрешать, тогда к нам по делу не дозвониться!», — Виталий придвинул Екатерине Павловне телефон, а сам стал пока записывать психический статус в историю.
— Его нет дома, Виталий Сергеевич, придется вам все-таки меня отпустить.
— Мне не хочется этого делать, Екатерина Павловна.
— Я понимаю: вы боитесь за меня. — Она не понимала: боялся Виталий главным образом за себя. — Но вы не боитесь меня огорчить отказом. — «Огорчить» прозвучало наивно и трогательно. — Я во время блокады отпускала людей, когда им очень было надо, хотя если бы они не вернулись, мне грозил трибунал. Раненых из госпиталя отпускала, а тогда артобстрелы, бомбежки — могли не вернуться, если б даже хотели. Но им было очень надо, и я отпускала!
«Блокада!» — это звучало для Виталия свято. Он родился здесь, в Ленинграде, в сорок втором году, и его вывозили по Дороге жизни. Еще труднее стало отказать Екатерине Павловне.
— Вы сможете сами все заколотить?
— Да. Я многое умею сама, даже сапоги шить.
— Виталий Сергеевич, может, больных запишем? — перебила Ольга Михайловна. Была уже половина девятого, приближалась смена, и полагалось записать в журнал всех принятых больных. Обычно сестра диктовала по своему журналу (каждого больного записывали в три или четыре журнала), а врач писал в свой. Виталий обрадовался: был предлог отложить разговор, а тут уже придет ночной врач — вот пусть он и решает. Вернее, она: его сменяла Ира Дрягина.
— Извините, Екатерина Павловна, я запишу журнал, чтобы не задерживать сестру, а потом продолжу с вами.
— Конечно-конечно, — светски улыбнулась Екатерина Павловна.
Ира Дрягина появилась как раз к концу диктовки.
— Привет. Что-нибудь есть для меня?
— Понимаешь, тут такой вопрос…
— Берите ответственность на себя, Виталий Сергеевич! — резко сказала Екатерина Павловна.
— …но ничего, в нем мы сами тут разберемся. А так все спокойно. На первом, передавали, больная тяжелая, вам, наверное, придется ночью констатировать…
При больной Виталий не стал уточнять, что констатировать придется смерть. Впрочем, к смертям на первом отделении все относились спокойно: если старушка постепенно утяжеляется и, наконец, умирает — что ж, так уж заведено природой. Для таких случаев и выражение в ходу: «плановая смерть».
— На первое я обычно не встаю, когда все по плану. Утром сестра приносит историю, и я записываю. Так я пойду, переоденусь.
Ира Дрягина вышла.
Екатерина Павловна встала:
— Ну, Виталий Сергеевич, решайтесь сразу! Я же вижу, вам хочется меня отпустить! Я не верю, что вы откажете!
И вдруг Виталий понял, что действительно сейчас ее отпустит. Что-то в ее глазах такое искреннее, что невозможно, глядя в них, сказать «нет».
— Решайтесь, Виталий Сергеевич, скорей решайтесь!
— Ну, ладно, — с трудом выговорил Виталий, — я вас отпущу. Но помните, если вы не вернетесь, у меня будут грандиозные неприятности! Идемте, провожу до проходной, а то как бы вас там не задержали.
Они молча дошли до проходной. Виталий раскрыл перед ней дверь, пропустил галантным жестом, Екатерина Павловна пошла вперед энергичной походкой, мелькнул ее профиль — и в это последнее мгновение Виталий прочел на ее лице такую непреклонную решимость, что, разгляди он ее раньше, он бы Екатерину Павловну не отпустил.
— На что она решилась? Вернуться как можно скорее? Или покончить счеты с жизнью? Или рассчитаться с соседями?
Виталий вернулся в приемный покой.
— Так что мне ее к себе записывать? — спросила Ольга Михайловна.
— Записывайте. Я уже и пол-истории заполнил.
И Виталий завершил список в своем журнале: «Бородулина Е. П., астено-депрессивный синдром, в 3 отд.».
Вернулась Ира Дрягина. Виталий протянул ей историю болезни Бородулиной.
— Я только что решил рискнуть головой, — в веселом отчаянии сообщил он. — Отпустил эту больную по домашним делам. Обещала вернуться. Тогда осмотри, ладно, В журнал я ее уже вписал.
— Ну, ты даешь! — с обычной своей громогласностью изумилась Ира. — Зачем это тебе? Ну, ничего, авось вернется! Всем нам хочется иногда сделать глупость. С Элеонорой был случай: она дежурила в Новый год и отпустила больного встретить с семьей под честное слово. И знаешь, вернулся! Но ночь у нее была еще та.
Такого случая Виталий за Элеонорой не знал. А слывет дипломаткой, перестраховщицей.
Виталий шел вдоль Мойки. Уже вечерняя заснувшая вода. А впереди краснеет под закатными лучами круглое здание морской тюрьмы в Новой Голландии. Виталий очень любил это место: стрелка острова, там, где сливаются Мойка и канал Крунштейна, облицована досками, некоторые подгнили и отвалились, сквозь доски пробиваются кусты — тишина и патриархальность. Это место всегда напоминало Виталию один пейзаж в Эрмитаже — автора он не помнил, а называется: «На Сене». Хорошо. И не только потому было хорошо Виталию, что приятно после двенадцатичасового дежурства выйти из больницы и идти вдоль тихой воды. Хорошо было потому, что он решился. Наверное, все бесчисленные отказы, которые он вынужден был произносить каждый день, накопились тяжелым осадком, потому что трудно говорить человеку «нет», когда он страстно просит, даже если просит он неразумного — и сегодняшнее «да» было искуплением.
Дома Виталий занимался обычными делами и как будто вовсе не думал о Екатерине Павловне — у него вообще было твердое правило: полностью отключаться, не думать за воротами о больничных делах! — но вдруг почувствовал тянущую боль под ложечкой, которой никогда раньше не было, боль, характерную для язвы. Недаром же утверждают, что язва появляется от волнений.
В кармане пиджака нащупался листок. Ах да, это писания Феди Локтионова. Почерк! Огромная буква, рядом маленькая — и не соединены, как полагается при письме — некоторые считают, что это тоже симптом шизофрении: буквы обособлены, как обособлен сам больной. Адресовано, конечно, профессору, который консультирует в больнице — ниже профессора или главврача Федя никогда не снисходил в своей корреспонденции. Так что там?
Г. В. Белосельскому!
Я хочу попросить Вас поставить в известность всех наших людей в больнице, сохраняющих верность патриотическому долгу, о том, что от совестной чести путчистые путчисты во главе с Мендельсон, подчас и подчистую действующие во всех больницах, организуют карантины, эпидемии и покушения на остающихся нашими настоящих людей, а значит, и на мою жизнь. Дело в том, что еще четыре года назад я был назначен на выписку, но Мендельсон добилась в Ленинграде карантина по гриппу, а в летнюю жару, когда разводить грипп в Ленинграде стало невозможным, объявила на юге, откуда двигалась мне на помощь моя сестра, эпидемию холеры. С тех пор она постоянно использует свои полномочия для дезорганизации работы транспорта. Сейчас эта бешеная трусливая фашистка, спасаясь от правосудия, чтобы не оставить улик, хочет окончательно уничтожить меня как последнего верного патриота, для чего объявлено, что на днях в больнице с утра до вечера не будет света. Дело в том, что у фашистов появилось новое оружие, которое требует гашения света, в результате чего происходит подмена людей двойниками без потенции и патриотизма. Георгий Владимирович, я прошу Вас наладить мне регулярный контакт с тем, чтобы я мог передать материалы для суда над Мендельсон. Эти материалы нужно немедленно отпечатать, как и мои лирические стихи.
Такие письма всегда очень веселят студентов, проходящих цикл психиатрии. Грех вспомнить, но и Виталий когда-то смеялся. Теперь, читая такое, ему становилось грустно: «дефектный шизофреник» — это для него уже стершийся термин, а такое письмо — каждый раз документ ужасного умственного распада! Реальные факты — карантин по гриппу, электропроводка, которую действительно собираются чинить в больнице — обрастают бредовыми построениями, весь мир оказывается ополчившимся против несчастного больного, чтобы задержать его в больнице, пускается в ход даже эпидемия холеры! Как же страшно жить в таком мире!
И, нарушив свое твердое правило, Виталий подумал об Екатерине Павловне. Не обманули ли его благообразная внешность, деликатные манеры? Почему он поверил, что она не бредовая? Потому что она сама сказала? Потому что в направлении написано? А эти ее недомолвки! Почему попала в прошлый раз в больницу — ей не хочется вспоминать! В чем порочность ее соседей — не надо ее об этом спрашивать! А самая идея, что соседи только и мечтают проникнуть к ней в комнату — это же типичнейший бред инволюционных больных! Как раз ее возраст! А он, Виталий, расчувствовался, проявлял деликатность, не хотел принуждать! Он посмотрел на часы: без пяти двенадцать. Вот-вот Ира пойдет в обход. Виталий позвонил в приемный покой.
— Ира? Это Капустин. Ну как там: вернулась Бородулина?
— Нет. Я уж сестру к ней домой послала — с твоего отделения: пусть побегает за своего прекрасного доктора! — говорят, как увезли, с тех пор не возвращалась. Вот так, Виталик. Если до утра не вернется, придется докладывать главному как о побеге. Только теперь уж вряд ли.
Вот так. И что теперь сделаешь? До утра — ничего.
Под ложечкой заболело еще сильнее.