Любил, страдал — и все прошло.

Словно играла музыка — хорошо играла, красиво, но слишком долго, слишком громко, слишком много скрипок.

И вот тишина. Отдыхаю. И чувство свободы.

Тишина наступила вдруг, сразу. Еще вечером…

Вечером все было как обычно. Лилита — она далеко. Дома? Гуляет? В гостях? С кем?!

Мысленные жалобы, тысячи упреков, повторенных уже бесчисленно сколько раз — про себя.

Наконец заснул. Спал без сновидений. В шесть утра проснулся. Хотя воскресенье.

Проснулся. Лежу. Чувство, что со мной что-то необычное.

Тишина!

Она меня не любит?! А мне все равно.

Она, может быть, с другим?! А мне все равно.

Она прекрасна! А мне — все равно.

Хорошо!

А началось это очень давно. Одиннадцать лет назад. И было нам по девятнадцать. Потому что, хотя она и на год старше, но ей как раз оставалось четыре дня до двадцатилетия.

Она стояла — тогда еще незнакомая. Лицо сдержанное и страстное, как на фресках Рублева.

Она сказала — еще до нашего знакомства:

_ Через четыре дня кончается молодость.

Ей сказали:

— Не кокетничай.

Она сказала — все еще до нашего знакомства:

— Нет, правда. Двадцать лет — это уже взрослость. Два десятка!

Ей сказали:

— Тогда лови мгновенья! Последние четыре дня! Она сказала:

— Нет, правда.

А я стоял и смотрел.

С кем она была? Где? Не помню. Вижу только ее, а вокруг затемнение.

Потом помню голос Леньки:

— Клевая девочка.

Так тогда говорили. Или и сейчас говорят? Надо было следующему поколению придумать что-нибудь получше. Хорошо еще, что Ленька не сказал «чувиха». Зато он добавил самое важное:

— Лилька Красноперова с ФАЭ.

Вспомнил: стояли мы перед входом в институт, под тополями. Шуршали листья — осень. Случилось это третьего октября. Дату знаю точно.

Осень, октябрь, прохладно — она была в перчатках. Многое решили эти перчатки.

А что я в первый раз сказал ей? Что она в первый раз сказала мне? Не помню. Что-то незначительное, банальные слова, обычно приходящие на язык при знакомстве. Недостойно воспоминания.

Последние четыре дня молодости… Пыталась ли она ловить мгновения? Как отпраздновала вступление во взрослость? Не знаю. Действительно ли стало двадцатилетие рубежом в ее жизни? Или правильно ей тогда сказали, и были ее сетования обычным кокетством? Не знаю. Но знаю, что несчастьем моей жизни стала ее непоколебимая внутренняя серьезность, прекрасно сочетавшаяся с внешним легкомыслием. Была ли она такой всегда, или моя беда в том, что из одиннадцати лет нашего знакомства лишь четыре дня пришлись на ее молодость?

Она училась на ФАЭ, я — на РТФ, и случайно встретиться в следующий раз мы могли бы и через год. Но я позаботился помочь случаю. И помог так удачно, что мы оказались вместе в автобусе двадцать второго маршрута. Одни в целом автобусе, так по крайней мере казалось мне.

Мы стояли в углу на качающейся площадке прицепа, я заслонял ее от всего мира. Ее просто заслонить и защитить: она тонкая, как девушка-гусар. А качка автобуса — качка эта обещала будущие совместные путешествия: корабли на волнах, поезда на стрелках.

Ехать ей нужно было — вот счастье-то! — до самой Охты. Мне, естественно, туда же.

Сначала все шло так, как и должно идти в подобных случаях: я в меру сил старался быть остроумным и занимательным, это, по-видимому, удавалось, она смеялась в нужных местах.

Из всего тогда мною сказанного помню одну тираду:

— Нет, я телевизор почти никогда не смотрю. Даже если интересная передача. Понимаешь, я-то знаю, что нынешние телевизоры устарели морально, потому чувствуешь себя как-то глупо. Точно в век электричек тащишься в Зеленогорск два часа на паровике.

Вот так получилось, что при первом же разговоре с нею — моим счастьем и несчастьем — я заговорил о телевизорах, ставших потом для меня тоже и счастьем и несчастьем. Случайно ли? Вряд ли. В мире все перепутано неспроста.

Но самое важное, что уже в ту первую нашу беседу я говорил ей «ты». Или это обман памяти? Нет, я решительно не могу себе представить, чтобы я хоть раз, хоть когда-то сказал ей холодное «вы» — моей Бемби, моей Лилите!

Когда мы вышли из автобуса, я непринужденно пригласил ее в кино, и она согласилась, только на следующий день и обязательно на дневной сеанс — срезу после лекций.

Стояла осень, солнечная и холодная. Мы шли через сад к ее дому, я держал ее за руку, ладонь в ладони. Небо было ясным, вымытым недельными дождями, и во мне была такая же ясность: назавтра мы шли вместе в кино, потом еще куда-нибудь; весь город принадлежал нам, и вся жизнь.

Она остановилась, повернулась ко мне, сказала:

— Вот мой дом. До завтра. Сняла перчатку и протянула руку.

На пальце блестело тоненькое желтое обручальное кольцо.

Когда я увидел ее в первый раз перед институтом, она тоже была в перчатках.

А если бы я увидел кольцо сразу, неужели не последовало бы продолжения?!

Не верится. Но кто знает.

— Ты замужем?

Я выговорил это с трудом. Голос прозвучал хрипло и глухо, я услышал себя словно со стороны.

— Да, а что? Это же не значит, что у меня не может быть друзей, ведь правда? Сейчас не домострой.

Она безмятежно смотрела мне в глаза.

Постепенно я узнал подробности: она вышла замуж за полгода до нашего знакомства, мужу двадцать пять лет, он экономист, подает надежды, должен защититься года через два.

Вышла замуж за полгода до нашего знакомства. Я с тревогой смотрел на ее живот. Но нет, незаметно было никаких признаков беременности.

— Это же не значит, что у меня не может быть друзей, ведь правда?

Она улыбнулась и, не дожидаясь моего ответа, вошла в дом. Вошла в свой дом, где жила с мужем в пятнадцатиметровой комнате, как я узнал потом.

Главнее: вошла в свой дом. А я остался на улице. Кандидат в друзья.

Вот тогда я и начал произносить свои мысленные монологи, раньше за мной такого не водилось. Впрочем, я скоро перешел к диалогам, придумывая реплики и за нее.

Я шел один через тот же сад, а в голове выстраивались слова:

«Но ведь это ничего не значит. Ну подумаешь — замужем. Ведь если бы она очень его любила, мы бы не держались за руки. И зачем идти завтра со мной в кино, если любишь мужа? Лучше тогда идти с ним, тем более ребенка у вас нет, вечера свободны. Вот я бы — я бы хотел ходить только с тобой и не стал бы больше ни с кем. Ну а раз ты не так уж его любишь, то ничего страшного, что замужем. Подумаешь — развестись».

Это был первый опыт, до диалогов я еще не дошел, поэтому ее воображаемый ответ остался неизвестным.

И хорошо бы, я произнес свой монолог один раз — ну, высказал, что наболело, хоть бы и про себя. Но я повторял его снова и снова, это даже нельзя назвать повторением, потому что повторение — активное действие; нет, монолог крутился в голове словно сам по себе, помимо воли, будто склеенная кольцом пленка.

«Ну подумаешь — замужем. Ведь если бы очень его любила, мы бы не держались за руки. Ну, а раз ты не так уж его любишь, то ничего страшного, что замужем».

А на другой день мы пошли в кино. Фильм оказался дурацким: детектив, но уж больно третьесортный; он открыл собой целую галерею дурацких фильмов, которые мы посмотрели вдвоем. Почему-то нам везло: мы почти всегда попадали на третьесортные фильмы. Да не почему-то: и потому, что мы всегда шли на первый попавшийся — в ближайшее кино, на ближайший сеанс; и потому, наверное, что на хорошие фильмы она ходила с мужем.

Но какое значение имел фильм?! По крайней мере, для меня. Мы сидели рядом, вот в чем дело, вот в чем счастье! Да почему я говорю «для меня»? А она что ж, смотрела все эти киноопусы ради их художественных достоинств?!

И все-таки один фильм оказался замечательным. Мультипликация. «Вемби». Когда мы вышли, я сказал:

— Это ты — Бемби.

Ей было приятно. Но все же она сказала:

— Придумал. Главное, я уже совсем взрослая. Нет, правда.

Честное слово, она была точно такая же, как только что на экране. Особенно глаза.

Особенно глаза. Да и все. Ты же со стороны не видишь, как бежишь, когда опаздываешь. В точности как Бемби от пантеры.

Странная у меня была роль: влюбленный друг. Только друг. /

В конце ноября выпал снег И вместо кино мы поехали в ЦПКиО.

— На час, не больше, — как она предупредила.

Я катал Бемби на финских санях. В снежный солнечный день невольно чувствуешь себя счастливым. И уж особенно, когда, стоит чуть опустить глаза, видишь перед собой вязаную шапочку Бемби.

Я разогнался по ледяной дорожке, и мы летели вперед по инерции.

Я наклонился и сказал:

— Я тебя очень люблю, Бемби.

Она резко повернулась, почти вскрикнула:

— Ну зачем?! Ну зачем ты? Так было хорошо! Нет. правда, зачем ты?

Инерция погасла, мы остановились.

— Но ведь я правда тебя люблю, Бемби.

Она отвернулась, спросила тихим, бесцветным каким-то голосом:

— Чего же ты хочешь? Ты же знаешь, я замужем, я никогда не скрывала. Думаешь, брошусь к тебе на шею, соберу бельишко и убежим?

— Почему же нет?

— Тебе не приходило в голову, что я люблю мужа? Так было хорошо, а ты все испортил. Поехали сдавать сани.

Мне хотелось сказать:

«Так зачем мы каждый день встречаемся? Зачем приехали сюда? Зачем тебе нравится со мной?»

Но она бы обиделась. А мне не хотелось ее обижать. Мне было жалко ее обижать. Мне было больно, но я не мог в отместку сделать больно ей. (Так я открыл для себя старую истину: любовь — это когда боль любимой для тебя больней собственной боли.)

Я молча катил сани. Потом заговорил о чем-то незначительном. Так и говорили до самой Охты.

Перед своим домом она сказала:

— Ну, чего ты киснешь? Я же всегда очень рада тебя видеть. Давай, будто ты сегодня не говорил ничего? Нет, правда.

И я малодушно сказал:

— Давай.

А на обратном пути разыгрался бурный диалог. Мысленный.

«Какое значение имеют слова? Как будто ты только сегодня узнала про мою любовь. У меня же все на лице написано. И зачем мы тогда видимся каждый день? Что это за пламенная дружба?»

«Потому что мне нравится бывать с тобой».

«Скажи прямо, что ты меня любишь. Ну, ошиблась, не за того вышла замуж, бывает. Тем более мы поздно познакомились».

«Я не ошиблась. Я люблю мужа, правда. Почему ты думаешь, если одного люблю, на других не могу и посмотреть? Мужа люблю, а ты нравишься. Вот я такая!»

«Значит, все-таки не любишь, раз нравится кто-то еще!»

«Нет, люблю. Ты слишком прямой, словно схема. Думаешь, если одного люблю, то все. А на самом деле не так».

И без конца. И по кругу.

Только ночью я из этого круга вырвался. Потому что сказал себе:

«Нет, хватит, надо с этим кончать! Неужели она думает, я соглашусь вечно быть в таком дурацком положении? За кого она вообще меня принимает?! Какую роль взяла себе? Жестокой красавицы?»

Вот тогда-то мне и пришло в голову второе имя для Бемби: Лилита!

Ее зовут Лилей, так что второе имя образуется совершенно естественно. Но не в созвучии дело.

Где-то я читал легенду — не то у Франса, не то у Чапека — о Лилит, первой жене Адама, созданной не из ребра, а из глины, как и сам Адам. Эта Лилит была прекрасна и бессмертна, но она не была замешана в историю с запретным яблоком и потому так и не узнала, что такое любовь. Она жила бесконечно, многие любили ее страстно, а она оставалась холодна.

Я понимал, что по отношению к Бемби это не совсем справедливо, но все равно повторял мстительно:

— Лилита!

И мое единственное спасение было в том, чтобы не видеть больше Лилиту. Забыть.

Встречались мы всегда у выхода из института. Когда мои занятия кончались раньше, я бесцельно слонялся два часа, потому что все равно ничем не мог заняться; когда раньше кончала она, то шла в читалку, и я находил ее там. Она поступала разумнее, мне бы тоже было полезно посидеть лишние два часа в читалке, но науки не лезли мне в голову. Мы никогда специально не уславливалсь о следующей встрече, просто сам собой установился такой порядок.

На другой день после катания в ЦПКиО я как раз кончал раньше. И я ушел.

Мне было очень плохо. Я ходил — по Невскому, по Садовой, свернул зачем-то к цирку, вышел по Фонтанке к Неве…

Я шел медленно, но это было бегство. Вся жизнь сосредоточилась в стрелке часов: она сейчас на лабораторных, ничего не знает; вот начался перерыв, она села в стороне немного пожевать — у нее манера не обедать как следует, а почти каждый час что-нибудь жевать понемногу; перерыв окончился; вот всего пятнадцать минут до конца…

Еще не поздно успеть вернуться: только вскочить в автобус!

Правда, Лебединский часто отпускает их с лабораторных немного раньше — сам куда-то торопится; но она подождет, она подумает, что я не знаю, что их отпустили раньше, она подумает, что я появлюсь у входа к самому концу занятий! Всего только вскочить в автобус!

И автобус словно нарочно показался.

Но я отвернулся к газете у стены и так простоял, пока автобус не отъехал. Все, теперь не успеть, даже если бы захотел. И оттого, что исчезла свобода выбора, стало словно легче.

И стало невыносимо жалко ее.

Вот занятия кончились. Спускается. Ищет глазами. Удивляется. Надька, ее подруга, настоящая змея, смеется:

— Как это сегодня нет твоего оруженосца? Одевается. Делает вид, что ей все равно. Что и не ждала никого.

Уходит. Все еще оглядывается тайком. Так невыносимо жалко!

Первый раз я понял тогда, что слова сердце болит от любви — не метафора. Сердце болело, болело в самом медицинском смысле, хоть принимай таблетку. (Что принимают при болях в сердце? Я тогда не знал.) Потом оно еще много раз болело, от боли хотелось кататься по полу, а таблетки, как выяснилось, при этом не помогают.

Я предал ее, я!

И уже ни малейшей мысли о ее жестокости, о том, что- она думает только о себе. Я предал ее!

Трахнулся бы головой об угол, если бы за это не забрали куда-нибудь добрые люди!

Спасаться я пошел в Публичку! Наверное, просто для того, чтобы быть на людях.

Странно сближаются в жизни события: ведь именно тогда я первый раз прочитал про люминесцентные стекла. Почему-то мне в руки попался оптический журнал, почему-то я стал его читать, хотя накопилось слишком много непрочитанного по моей родной радиотехнике. Прочитал — и большого впечатления это не произвело. Но потом оказалось, что именно в тот день я посеял семя, давшее через пару лет всходы. И даже слишком буйные.

Иногда мне кажется, что память меня обманывает, что про люминесцентные стекла я прочитал в другой раз, — уж слишком складно получается, словно не реальная жизнь, а киносюжет. Но потом я думаю, что случайности, в сущности, закономерны, что потому и попались мне тогда эти стекла, что только они смогли хоть как-то помочь мне выбраться из безнадежного тупика.

…У Лнлиты интересная манера шутить. Она говорила:

— Знаешь, почему я за тебя замуж не вышла? Потому что у тебя лестница ужасная. Если ребятенок, как он будет по такой лестнице ходить?

Квартира у нас отгорожена от большой и выходит на черную лестницу. Еще она говорила:

— Знаешь, почему я за тебя замуж не вышла? Потому что у тебя кровать узкая.

Я начинал всерьез доказывать, что можно и квартиру обменять, и кровать купить, а она смеялась и объявляла:

— У тебя нет чувства юмора и нет чувства, что у тебя нет чувства юмора.

Эту фразу она очень любила.

Я обижался, потому что считаю, что чувство юмора у меня есть, просто чувство не такого юмора.

Но это позже. Сначала предстояло первое примирение после первой ссоры.

Формально ссоры не было, просто я ее не встретил, но ведь мы вслух и не договаривались, что я ее встречу. И все-таки мы оба знали, что ссора была, даже хуже, чем ссора: попытка к бегству

На другой день я встречал ее на обычном месте. Встречал с цветами. С первыми моими цветами для нее.

Пришлось до института зайти на базар, вызвать всеобщее оживление среди торговцев, которые наперебой превозносили мою невесту. Я купил три розы — по два рубля за штуку! — чем пробил заметную брешь в своем бюджете. Розы я спрятал в портфель, благо в современные портфели можно уместить содержимое самой большой хозяйственной сумки. Сделал я это, чтобы избежать насмешливого любопытства одногруппников, но зато во время всех занятий томился, что розы У меня чахнут и вянут.

И вот наконец она появилась. Бемби! Она обрадовалась, когда увидела меня, — честное слово, обрадовалась, я видел по глазам. Она сказала:

— Я уж боялась, что ты заболел.

— Нужно было по срочному делу, — буркнул я. Мы вышли на Мойку. Я раскрыл портфель.

— Вот тут тебе.

Я не зря волновался: розы выглядели не очень. Но Бемби все равно была рада:

— Какие хорошие. И зимой! Только куда же я их дену?

— Домой отнесешь.

Нет, домой нельзя. Давай ты их возьмешь себе, но они все равно будут мои. Нет, правда.

— Какие же твои, если ты их не увидишь больше? Если бы хоть в гости зашла.

— А я зайду. Придет! Ко мне!

— Пойдем сейчас!

— Уж тебе прямо все сразу! Нет, сейчас не могу. Сегодня тороплюсь. В другой раз.

Осчастливленный, я проводил ее до дому. Даже заставил взять розы. На другой день узнал их судьбу:

— Я их сунула нижней соседке в почтовый ящик. Хорошая такая бабуся. Пусть гадает, от кого. Ей не дарили уже лет пятьдесят, даже жалко, правда?

Прощаясь, с розами в руках, она сказала:

— Все-таки ты злой. Не предупредил, исчез. А что перед этим говорил?

— Ты же рассердилась.

— И правильно. Но ты все-таки говорил! Говори: говорил?

— Ну, говорил.

— Вот видишь, сначала говорил, потом убежал. Как тебе верить?

— Так ведь я!.. Так ведь ты!.. Потому что ты сама…

— Нет, правда: сначала говорил, объяснился, можно сказать, а потом убежал. А теперь зовешь. Где логика?

— Но я же только тебя и жду! Значит, придешь?

— Я не такая, как ты: я слово держу! Она засмеялась и убежала.

Так издевается она или любит, черт побери?!

Я купил бутылку токая и стал держать дома: чтобы быть наготове, когда придет Бемби. Так началось мое первое большое ожидание. Тянулось оно месяца два.

За это время мы посмотрели множество ужасных фильмов, я предпринял — с тем же результатом — еще две или три попытки к бегству. И наконец она пришла ко мне в гости!

Этому предшествовала ссора, о которой очень тяжело вспоминать.

В тот несчастный день Лилита торопилась. Сразу после занятий мы бросились бегом к остановке, вскочили в «двадцать второй». Я говорил что-то развлекательное, она почти не слушала. К слову упомянула, что у нее сегодня масса дел: и прачечная, и магазины, и еще что-то. И когда она скрылась в своем подъезде, меня осенила идея: подождать ее и помочь — в прачечной, в магазинах.

Довольный собой, я ждал. Там недалеко от ее парадной очень удобная скамейка.

Она показалась через полчаса. Я бросился навстречу, еще на ходу объясняя:

— Понимаешь, Бемби, давай вместе… Но она не дослушала:

— Да отвяжись ты наконец! Словно получил плевок в лицо. Я отшатнулся.

Потом повернулся и побежал. Она, видно, опомнилась:

— Подожди! Постой, Стрельцов!

Дурацкая у нее манера звать по фамилии. Точно имени нет.

Я бежал, как от погони. Увидел трамвай на остановке. Вскочил, не разбирая номера. Это был конец. Это должен был быть конец.

«Да отвяжись ты наконец!»

Отвяжусь!

Если хоть немного уважаю себя — отвяжусь!

Она меня не любит, это предельно ясно. Зачем-то немного поощряла. Но вот у нее важные дела, и я докучаю, словно дворняжка, не вовремя пристающая со своими собачьими восторгами. Больше никогда не видеть! Забыть! Как-нибудь переживу!

Выживу! Хватит быть верным псом!

Эти слова стали заклинанием: «Хватит быть верным псом!» Я твердил их весь вечер, всю ночь, утром. Больше никогда не стану се ждать. А если случайно встречу — отвернусь! Хватит быть верным псом!

А боль… Если бы можно было вызвать «скорую помощь»!

Она меня разыскала в первый же перерыв. Я и на самом деле отвернулся, когда увидел ее. Сердишься? Нет, радуюсь.

Ну прости. Я вовсе не на тебя. Просто вышла из дому такая. Злая как собака. Не соображала. А как сообразила, что это я на тебя накричала, так просто не знаю. Так бы себя и отхлестала! Ну, простишь?

Я бы на тебя не смог кричать. Что бы ни случилось.

Я гадкая. Я сама знаю. Но все-таки прости, а? Ну правда, я не хотела.

Она взяла меня за руку и прижалась подбородком к плечу.

— Забудем?

— Забудем.

У нее неприятности дома! Она теперь к тому же мучается, что обидела меня! Мне уже было ее жалко.

— А я как раз хотела сегодня к тебе зайти.

И вот она поднимается по моей лестнице. О, если бы это была мраморная лестница! Но нет, совсем нет.

Дома, правда, лучше: двухкомнатная квартирка, и у меня отдельная комната. Какое счастье — отдельная комната! Мы вдвоем с Бемби, и больше никого.

— Так вот, значит, как ты живешь. И потолки высокие.

Ты тоже в любой момент можешь поселиться под высокими потолками.

Я все же говорил немного отчужденно: обида не прошла.

— Ох, Стрельцов, если бы все так просто!

— А все просто, если любить.

— Да, тебя послушать…

Любишь — иди к любимому, нет — не встречайся вовсе! Мне все казалось простым. (И тоже не совсем: ведь я старался ее видеть, не мог не видеть, хоть и знал, что она меня не любит вовсе.)

Бемби сидела грустная.

— Что у тебя дома? Чем ты была расстроена? Теперь я уверен: не нужно было об этом спрашивать.

Не нужно было интересоваться тем, другим ее домом.

Нет у нее другого дома, кроме моего! Твердить ей это, непрерывно твердить!

А я встал в позу сочувствующего друга:

— Чем ты была расстроена?

Она не должна быть расстроена, раз я ее люблю! Да всякое. Отец к Мише приехал. Тяжелый человек. Зануда. Миша — муж.

— Что же — насовсем?

Друг дома, ну в точности друг дома!

— С ленинградскими специалистами советоваться. С врачами. А с ними можно целый год советоваться.

Она первый раз у меня. Любимая! Единственная! А мы беседуем о ее свекре!

Я подошел сзади, взял за плечи и осторожно поцеловал в затылок.

— Перестань, — сказала она.

Я раздвигал волосы, обнажая тонкую шею, тыкался носом во впадинку на затылке.

Перестань. Я тебе уже объяснила: ты все портишь.

Возмущалась бы она, вырывалась — а то это спокойное «перестань». Хуже всего в такие минуты действует спокойный тон.

Я выпустил ее плечи.

— Ну давай выпьем вина.

Вот наконец и пришло время токаю.

Только каплю. А то уже уходить скоро. Только же пришла!

Пора. Вы, мужчины, никогда не представляете, сколько у пас дел по дому.

Я снова поцеловал ее в затылок. Она поежилась, словно ей плеснули воды за шиворот.

— Хитрый. Думаешь, уже опьянела? Я продолжал.

Тогда она отстранилась, встала.

Подожди. Тебе бы только целоваться. Давай лучше поговорим. О тебе.

Я не совсем представлял, как могу служить темой разговора. Поговорить бы о нас с нею вдвоем! Но обо м не?

— Ты в каком-нибудь СНО занимаешься? Да что она — старшая сестра?

Целовать сразу расхотелось. Буркнул неохотно:

— Занимаюсь. На кафедре ТВ. Врал я.

То есть до знакомства с Бемби занимался. Не блистал, но все-таки. А теперь — какие теперь занятия, когда каждый день ее провожаю, и как раз в такое время, когда нужно оставаться на СНО. Да мне сейчас до этого СНО как до Юпитера.

— У Шмакова?

— Ну, Шмакова мы раз в год видим. Там с нами больше Юркевич.

Бемби посмотрела проницательно:

— Врешь, наверное. Не тем ты все время занят. А я бы хотела, чтобы ты у меня стал классным ученым.

«Ты у меня» — это я услышал прежде всего.

И самое ее желание — чтобы я стал ученым — истолковал чисто практически: чтобы решиться уйти от мужа ко мне, она должна поверить, что из меня выйдет толк! Ее-то муж считается многообещающим, скоро защитится. Простая мысль, что Бемби желает мне успехов ради меня самого, — нет, такая мысль мне тогда в голову не приходила.

Оказалось, и разговоры о СНО могут воспламенять. Ободренный тем, что она надеется увидеть во мне достойного мужа, я снова полез целоваться. На этот раз я попытался достать ее губы. Бемби уклонялась. Я попадал лишь в щеки и подбородок.

— Ну хватит, мне пора.

И я был почти счастлив, шагая рядом с ней по улице. Я ее целовал! Не очень пока удачно, но все-таки. Во всяком случае, мои домогательства ее не возмутили. И она меня обнадежила! Действительно, не только в объятиях и поцелуях любовь. Чтобы быть любимым, нужно что-то собой представлять.

Теперь-то я думаю, что вовсе не нужно что-то собой представлять, чтобы быть любимым. Любят не за что-то. Любовь — не награда за прилежание. Но тогда я думал иначе — и это к лучшему.

Такие короткие посещения повторились еще несколько раз, с интервалами в месяц-полтора. Снова разговоры, немного вина, мои невинные поцелуи, во время которых Бемби старательно отводила губы.

Мне было хорошо с 'нею на улице, в кино — везде. Я умел жить минутой, я забывал, что через полчаса мы расстанемся. Сейчас она со мной — чего же еше?

И все-таки я стал снова посещать СНО, даже в ущерб некоторым нашим походам в кино, — зарабатывал право быть любимым.

Но иногда случались приступы жестокой меланхолии. Вдруг становилось предельно ясно, что Лилита меня не любит, что она просто играет мной, что ее редкие визиты ко мне объясняются только тем, что она все же не хочет меня потерять. «Пора понять!» — твердил я себе. Что — понять? Да то, что она меня не любит. Оказывается, понять это невозможно. Потому что когда любишь сам, непостижимо, чтобы на любовь любимая не ответила любовью. Все кажется, мешают какие-то недоразумения, что вот-вот все прояснится…

Вскоре к прежним мучениям прибавились новые: уж больно непринужденно обращались с нею мальчики из ее группы.

Я заходил к ней на затятия и видел: Валька Травников — есть там такой профсоюзный деятель — то и дело таскает ее на руках; Генка Поздняков, баскетболист, сажает на колени. Обнимались они там дружески, целовались тоже дружески — слишком уж дружественная атмосфера! А она только смеялась. Я делал вид, что ничего особенного, что так и должно быть; и вообще, я же не ревнивый муж! Я улыбался. Думаю, у меня получались мученические гримасы. И смешные.

Я не ревнивый муж. Но репутация счастливого любовника у меня сложилась совершенно невольно. Как иначе могли объяснить окружающие то, что мы постоянно вместе? Тем более раз она замужем.

Ленька сказал с завистью:

Ну, ты не теряешься, старик! А я бы на тебя не поставил, думал, ты лопух. Ведь и до тебя ходоки пытались, но — пустой номер. — И убежденно повторил свое определение: — Клевая девочка.

Я постарался изобразить на лице самодовольство. Не объяснять же ему весь мой безнадежный платонизм. Да и смешно.

Тем более когда постоянно слышишь истории:

— Заклеил вчера кадра. Пошли на хату.

А посмотришь на этих кадров — часто хорошие девочки, при других обстоятельствах я бы в них и влюбился. А их, оказывается, сразу ведут на хату. Интересно, сколько в этих историях процентов правды?

Приближалось лето, но оно меня не радовало: ведь оно означало неизбежную разлуку. Я уезжал со строй отрядом, она оставалась на производственную практику, а потом собиралась куда-нибудь отдыхать. Разумеется, с мужем. У того в августе отпуск.

Последняя встреча перед разлукой всегда рубеж. Бемби зашла ко мне. И не противилась, когда я обнял ее и первый раз поцеловал в губы. Очень уж я был грустный — наверное, поэтому.

Она сказала:

— Брось, не кисни. Встретишь какую-нибудь сибирячку.

— Ну что ты, Бемби!

А что тут такого? Я хочу, чтобы ты у меня был красивым, чтобы девушки тебя любили. А меня чтобы всегда чуть-чуть помнил.

— Интересно, как мне понравится сибирячка, если я буду помнить тебя?

— Значит, хочешь забыть? А я-то, дура…

— Я хочу, чтобы мне не нужно было ни на кого смотреть, кроме тебя!

Теперь она меня сама поцеловала.

— Ах ты бедненький. Сколько тебе говорить, что у тебя нет чувства юмора. Может быть, этим ты мне и нравишься.

Я было ободрился от такого признания, но она засобиралась домой.

Так я и уехал, унося на губах вкус ее поцелуев. Фраза звучит пародийно, но она отражает самую суть дела: я чувствовал своими губами ее губы, все время чувствовал.

Бемби пообещала мне написать. Каждый раз, возвращаясь с работы, я бросался к столу, на котором раскладывали письма. Но письма приходили только от мамы. И часто. Скоро я на мамин почерк смотрел с досадой.

Я уехал в конце июня — и вот наконец дождался счастливого дня: 20 августа пришло письмо от Нее! За неделю до нашего отъезда.

«Здравствуй, дорогой друг и товарищ Стрельцов!

Наконец пошел дождь и появилась у меня возможность написать письма. Сейчас же тебе и отписываю.

Покинула я наш город 25. VII и добралась до города Владикавказа. Прекрасно и со всеми удобствами и благами прожила в нем до 2. VIII. А там потянуло в большие горы. И пошла я туда, несмотря на всяческие страхи, которые порассказывали местные жители. Компания моя состоит из 4-х человек, и все мы преодолели трудности похода и перевалили через Мамиссонский перевал на высоте 2,8 км.

Восторгам моим нет предела до сих пор, хотя вот уже 5-й день, как мы проживаем в солнечной Грузии, близ Батуми, в местечке Уреки. Выбрали его случайно, но оно оказалось прекрасным. Чудесное море, восхитительный целебный пляж, еще дикий, где люди встречаются через 200–300 метров. Хозяева также исключительные люди и не дерут с нас диких денег, которые изымают с отдыхающих остальные местные жители.

Вот, пожалуй, и все, что я хотела сказать тебе сегодня, дорогой друг и товарищ.

При встрече всякие мелкие и крупные подробности.

Нежно целую, только ты от этого не зазнавайся.

Л.

9. VIII. 66.»

Я переживал письмо.

«Нежно целую» — это самое главное.

А что за компания из четырех человек?

«Наконец пошел дождь и появилась у меня возможность написать письма». Неужели нельзя было выкроить полчаса раньше? А если бы дождь не пошел?

Обычный конверт — могла бы послать авиа, тогда бы не тащилось одиннадцать дней.

«Мелкие и крупные подробности» — все-таки, может быть, разочаровалась она в своем Мише?!

Каким-то образом по нашему отряду пронесся слух, что я получил любовное письмо. Это вызвало легкую сенсацию, меня поздравляли, девицы шушукались уважительно, я расслышал слова:

— Настоящее чувство.

Дело в том, что все эти два месяца среди природы (мы рубили домики нового поселка), когда обстановка так благоприятствовала любви, я держался стоиком и аскетом, чем заслужил репутацию отчасти гамлетовскую.

Встреча — тоже этап. Еще более важный этап. Мне казалось, произойдет нечто удивительное. Мы бросимся друг к другу, не в силах от волнения и радости сказать ни слова, — ну, в общем, что-то в этом роде.

Первое, что я сделал в институте: посмотрел по расписанию, где их группа. Вот, наконец, и перерыв. Вот и она, загорелая и такая красивая, какой я ее еще никогда не видел!

Она сказала:

— Привет! Хорошо, что ты зашел, мне нужно предупредить: меня сегодня встретит муж, так что ты не маячь. Ой, я так рада тебя видеть! Хочется поговорить — но в другой раз. Извини, сейчас бегу.

Вот и бросились друг к другу в волнении и радости.

Все-таки я решил помаячить: хотелось хоть издали посмотреть на мужа, многообещающего счастливца.

Да, впечатление он мог произвести — на тех, кто любит мужчин такого сорта. Вылитый профессор Челленджер! Маленького роста, но с широкой грудью и мощными руками, весь в курчавой дремучей бороде. Мне такие типы никогда не нравились, а в дремучей бороде чудится что-то посконное, допетровское.

Он по-хозяйски взял Бемби под руку и увел.

Вот и встретились.

А через неделю мы оказались с Бемби в одной компании. Уж не помню, что отмечали. Большинство ребят было из ее группы, а меня пригласили ради нее — я же пользовался статусом признанного поклонника.

Всем налили, но она не выпила. Как тут стали изощряться, особенно Валька Травников:

— Лилька, ты чего?

— Завязала?

— В монастырь собралась?

А мне сразу стало холодно: я-то сразу понял, в чем дело.

Она ушла рано. Я, естественно, с нею. Мы долго молчали.

Мне было трудно выговорить простые слова вопроса, но в конце концов я решился. Я люблю ясность. Конечно, я и так все понимал, но вдруг она просто нездорова?

— Ты беременна?

— Да.

— Поздравляю. Когда собираешься родить?

— Обещают в марте.

Ну вот, теперь все постепенно и кончится. Ребенок укрепит семью. А забот будет столько, что не останется времени на дурацкие фильмы.

А в августе, когда она ходила по горам, когда писала мне письмо, она уже знала. Вот и мелкая подробность.

Мы по-прежнему уходили из института вместе, но теперь каждая наша прогулка была окрашена грустью прощания.

А Бемби хорошела. Никаких пятен не появилось у нее на коже, никаких отеков.

Однажды мы зашли в мороженицу. Свободного столика не нашлось, мы сели рядом с пожилой женщиной. Та смотрела на нас умиленно и наконец не выдержала:

— Какие вы оба молоденькие, хорошенькие. Сами дети, а уже ребеночка хотят иметь.

Вот уж я не считал себя ребенком! Но все равно приятно — приятно, что нас объединяют в комплименте.

Вообще нам везло на соседок в мороженицах. Другой раз я удостоился персонального комплимента. Когда я отошел к стойке, старушка соседка сказала Бемби:

— Какие у твоего мужа, деточка, красивые зубы. Бемби рассказала со смехом, я вздохнул, услышав «у твоего мужа, деточка».

Зашла Бемби и ко мне. Я бережно с нею разговаривал и не пытался целоваться: ведь теперь она окончательно принадлежит другому.

Зимнюю сессию она сдала, а после каникул уже не появилась в институте. Значит, кончилось наконец затянувшееся прощание. Увидимся ли когда-нибудь? И как?

Снова в голове у меня зазвучали диалоги, никогда не произнесенные в жизни. Я больше не упрекал. Почти не упрекал. Просто я пытался представить, как будет дальше. Это стало манией. Я сидел над книгой, а в голове снова и снова разыгрывалась та же сцена.

Двадцать лет спустя.

Я сижу один в квартире. Вечерний уют: приглушенный свет, интересная книга, рюмка вина. Жена ушла к подруге. Я женат уже лет пятнадцать. Жена — полноватая добрая женщина, носит яркие халаты, хорошо готовит, любит меня…

Да, так, значит, я читаю, пью понемногу вино.

Звонок.

Кто бы это? Жены дома нет, придется самому с чайником возиться… Открываю. На лестнице у нас темно, как всегда. Худенькая невысокая женщина. Лица не разобрать.

«Здравствуй, Стрельцов».

Голос не изменился за двадцать лет. «Бемби! Вот зто да! Бемби!» «Что же, зайти можно?»

«Ну что ты, еще спрашиваешь! Сюда. Слушай: я тебя поцелую. Вот так. Какая же ты прежняя!»

«Ты, Стрельцов, все с комплиментами. Я уже старая».

«Да нет же! Ну конечно… Но все равно прежняя». «И ты не меняешься. И лестница все та же, из-за которой я за тебя не вышла». «Бемби!»

«И по-прежнему у тебя нет чувства, что у тебя нет чувства юмора».

«Бемби! Ты в командировке?»

«Я уже год здесь снова. Мишка мой отпрофессорствовал в Перми, получил кафедру здесь».

«Год? И ты только сейчас зашла?!»

«Жизнь такая: кручусь все время. Да и храбрости надо было набраться».

«Почему храбрости?»

«Все потому же. Потому что мы уже под гору. В суете этого почти не замечаешь, а тут сразу. Мы не виделись, и для тебя я оставалась молодой. Нет, правда… Ну ладно, расскажи, как ты прожил. Потом я расскажу».

«Обычный инженер в обычном институте… Черт знает, каждый день какие-то события, а в результате рассказывать нечего. Несколько мелких изобретений. Недавно назначили старшим группы. Вот веришь, нечего больше рассказывать. А ведь двадцать лет! День за днем, день за днем… Ничего живу, доволен».

«Где твоя жена?»

«Откуда ты знаешь, что я женат?»

«Не помню, рассказывал кто-то. Да и по обстановке видно».

«Пошла к подруге».

«Счастлив?»

«Да, нормально».

«Дети?»

«Детей не было. А ты?»

«Обычный инженер, как ты выразился. В Перми. Теперь вот здесь. Ваське уже двадцать скоро. Тоже в нашем институте. Представляешь, в тех же коридорах. Ухаживает за кем-то. В тех же коридорах!»

«Да, в тех же коридорах… Как твой муж? Уж он-то добился, да?»

«Профессор университета, дальше куда уж. Да я и не сомневалась никогда».

«И я не сомневался… А помнишь, ты меня ругала, что я за тобой бегаю, вместо того чтоб наукой заниматься?»

«Правильно ругала: хотела вывести в люди. А то бегает недоросль: у мамы на шее, а туда же — замуж зовет!»

«Я и теперь не знаю, вышел в люди или нет».

«Если откровенно, я тебе, Стрельцов, желала большего. Ты ведь у нас считался талантом. Ты не обижайся, конечно».

«Чего ж обижаться, правильно. Я сам тогда думал, что к сорока буду по крайней мере членкором. Несколько крупных изобретений. Смешно теперь. Понимаешь, всю жизнь работал честно, но сверх положенного не лез. Внутренней пружины не было, которая, знаешь, толкает все время. Да я и не пожалел об этом ни разу, сейчас только вдруг… Да, твой муж добился большего… О, черт!»

«Кашляешь? Наверное, так и не научился шарф носить. Вечно шея голая, пальто нараспашку. Куда жена смотрит?»

«Ерунда… Но все равно я ни за что не верил, что ты любишь мужа».

«Знаешь, Стрельцов, теперь можно признаться: я Мишу очень-очень уважаю и ценю как человека, и тогда, и сейчас; тебя вполовину так не уважала и не ценила. Но по-девичьи, без причин, просто за красивые глаза, я любила тебя».

«И ты?!. Ты — меня?/. Дура… Какая дура! Молчала бы теперь, раз тогда… Молчала бы…»

«Ну что ты, Стрельцов. Взрослый мужчина — и плакать. А помнишь, как мы целовались в этой же комнате?»

«Уйди!.. Мы же могли… Ты понимаешь, что уже ничего не вернуть?! Мы же могли… Бемби мой…»

На этом месте сцена всегда обрывалась. Мне и на самом деле хотелось плакать.

«Ты понимаешь, что уже ничего не вернуть?\» — вот что страшно.

И вдруг абсолютно неожиданно Бемби позвонила. В одиннадцатом часу вечера.

— Стрельцов? Слушай, приезжай скорей! Увези меня. К маме. Больше не могу. Приезжай!

— Сейчас еду! Квартира у тебя какая?

— Что?

— Номер квартиры! Я же не был ни разу!

— Тридцать восьмая. Приезжай! Наконец-то! Ну теперь-то уж мы не расстанемся.

— Приехал? Наконец-то! Ты на такси? Помоги, вот тут два чемодана.

В углу комнаты, сжавшись, сидел маленький старичок и смотрел на меня. Мне хотелось увериться, что он смотрит со злобой, но все же во взгляде его было больше растерянности.

Я надеялся, мы поедем ко мне. Но Бемби, едва села, произнесла адрес своей матери, точно торопилась опередить меня. Потом всю дорогу рыдала у меня на плече:

— Я с ним больше не могу… Скрипит и скрипит в углу, как филин… А Миша в командировке… Лечиться приехал. От него самого скоро надо будет лечиться.

— Чего ж ты мужу не скажешь? Хоть бы место у вас было. А если все время торчит на глазах…

Я уже забыл, что мои надежды оказались пустыми, что везу Бемби не к себе, а к ее матери. Я был весь в сочувствии. Еще немного, и я бы предложил поселить старика у меня.

Больше эгоизма! Вот что мне нужно было пожелать когда-то. Чтобы быть любимым, нужно, чтобы ее любовь имела точку приложения: меня, мою личность, мое Я. А если я все время тороплюсь стушеваться, если ее боль для меня больней моей собственной, если мое Я как бы растворяется все время, как же она могла меня полюбить?! Кого любить, если я сам словно старался уменьшиться, свестись к нулю?! Больше эгоизма! Пусть увидит и оценит меня: мои таланты, мои странности, мои страдания! Тогда и полюбит. Больше эгоизма! Но слишком поздно даю я себе этот совет.

Мать ее при нашем внезапном полуночном появлении растерялась, засуетилась попусту, так что мне пришлось и чемоданы раскрывать, и стол отодвигать, чтобы освободить место для раскладушки. В комнате, кроме Бемби, было четверо.

А мать ее смотрела на меня с испугом и спрашивала у Бемби:

— А где Миша?

Ну что ж, я снова сыграл роль друга, на которого всегда можно положиться.

Бемби родила мальчика. Свекор ее, пока она была в роддоме, уехал, и она благополучно вернулась домой — к мужу.

Да, перспектив у меня не было никаких. Нужно было спасаться.

Идея всплыла из подсознания под утро. Я лежал, измученный бесконечными мыслями о Лилите, и внезапно без всякой связи вспомнил читанную больше года назад статью о люминесцентных стеклах. Их основное свойство в том, что они начинают светиться, когда на них попадает пучок электронов. До сих пор я имел дело с такими трубками, на которые светящийся слой — люминофор — наносился сверху; так устроены телевизоры, ну и все осциллографы, локаторы. Но если использовать для трубки люминесцентное стекло, то можно обойтись без нанесения светящегося слоя!

Выслушав мои восторженные проекты, Юркевич огорошил меня вопросом:

— А зачем?

— То есть как? Ведь так еще не делали!

— Ну и зачем делать? Чем плохи люминофоры?

— Надо попробовать! По ходу дела выявятся преимущества! Заранее не скажешь!

— Всего не перепробуешь. Надо заранее представить, чего хочешь. На том и строится наука: на теоретических представлениях.

Я не понимал, почему не попробовать другой путь. Такой очевидный путь! Но трудно третьекурснику переспорить доцента. Все же я решил попытаться сделать свою трубку.

Это оказалось крайне сложно организационно: потому что там, где варили люминесцентные стекла, не умели и не хотели делать трубки и вообще возиться с электроникой; а там, где делали трубки, не хотели связываться с неизвестным стеклом.

Я так закрутился в этом замкнутом круге, что стал даже меньше думать о Бемби, честное слово! И если не излечился совсем, то, во всяком случае, был на верном пути к излечению.

А в лаборатории, где варили люминесцентное стекло, познакомился с Галей.

Галя не то что была похожа на Бемби — ничего общего, если положить рядом фотографии, — но представляла тот же тип: худенькая, невысокая, легкая в движениях. Началось у нас с того, что стала она моей единомышленницей.

Симпатичной, восхищенно слушающей женщине объясняешь свои идеи с особенным подъемом. И каким чувствуешь себя сильным, талантливым, когда слышишь в ответ:

— Как вы удивительно придумали! Это же новая эра! Какая у вас голова!

А я уже тогда представлял преимущества моих экранов перед теми, которыми довольствуется нынче весь мир: во-первых, четкость, не уступающая кино и фотографии, потому что развертка не ограничена пятью-шестью сотнями строк; во-вторых (вытекающее из предыдущего) — неограниченные размеры экранов, хоть во всю стену. Вот доводы, которые я сразу не смог предъявить Юркевичу, а теперь и не собирался представлять, потому что основную работу со мной брались сделать стекловары, понукаемые и воодушевляемые Галей. Сама она уже три года как кончила ЛИТМО и была, я прикинул примерно, старше меня лет на шесть.

Постепенно мы сближались. Я почти не замечал, как это происходило, потому что не было и сотой доли тех страданий, сомнений, восторгов, только что пережитых мною с Бемби. По крайней мере с моей стороны не было. Мои чувства словно истощились, как энергия в аккумуляторе.

Несколько раз мы сходили в кино, в театр. Съездили за город. С Галей было легко. И я еще находился в том возрасте, когда внимание более взрослой женщины лестно. А главное, мне было все равно, все женщины мира делились для меня на две неравные части: в одной — Бемби, в другой — все остальные.

А Бемби — Бемби я несколько раз навестил. Днем, когда муж на работе. Обычно она сразу посылала меня в магазин, потом я помогал ей выкручивать пеленки. Я не докучал ей своей любовью, не лез с поцелуями, мы весело болтали, — и в эти минуты я был счастлив, забывал, что через полчаса мне уходить.

С гордостью — в люди выхожу! — рассказал я ей о своем изобретательстве. Бемби сначала отнеслась с некоторым недоверие?*.:

— Почему же никто не сделал раньше, если так просто?

Меня и самого это смущало.

Ну знаешь, стекла эти получили недавно, а телевизоры в каждом доме, все довольны, производство налажено. Ну и когда уже изобретешь, все кажется простым. Радио разие сложно? Почему же его не изобрел еще Герц?

Вот и обиделся! Я же просто так. Я рада. Давай выдумывай, — она потрепала меня по голове. — Сделаешь свой телевизор, подаришь нам, а то у нас нет до сих пор. Правда.

Я давно уже слышал, что они не заводят телевизора из принципа: не хотят быть рабами ящика. Это сказала Бемби, но мне слышался голос мужа Миши. Она иногда повторяла его мнения.

Галя восхищалась моей идеей выше всякой меры, но мне было дороже мимолетное поощрение Бемби.

А у Гали как раз подошел день рождения. Она меня позвала — и я оказался единственным гостем. Мы танцевали при свечах, и было бы величайшей невежливостью ее не поцеловать. А когда она ответила на поцелуй, было бы величайшей невежливостью не пойти дальше. Тем более мне и самому этого хотелось. Да и вообще — надо же иметь любовницу, черт побери!

И еще у меня было чувство, что я мщу Лилите: не захотела меня полюбить — так вот тебе, вот тебе, вот тебе!

Немного я все-таки был смущен, когда Галя шептала:

— Я сразу поняла, с первого взгляда! Вошел — и словно музыка заиграла.

Ведь я сам мечтал шептать такие слова Бемби.

Летом я опять уехал со стройотрядом, а вернувшись, на второй день побежал днем к Бемби. Она меня увидела в дверях, ахнула — и первый раз мы целовались по-настоящему.

И тут я понял, что ничего не стоили все мои прежние поцелуи, что только она создана для меня. Одета она была наспех, по-домашнему, из-под халата выглядывала рубашка — и скоро эти легкие покровы стали мне мешать. Я попытался от них избавиться, но Бемби зашептала испуганно:

— Что ты, что ты, не здесь, Васька смотрит!

И я сразу подчинился, потому что ничего не хотел делать против ее желания, А семимесячный Васька лежал в кроватке и бессмысленно, как мне казалось, смотрел в потолок.

Уходя, я спросил, почти потребовал:

— Ты придешь ко мне? Приходи, как раньше! И она ответила:

— Постараюсь. Когда смогу.

Я счел это обещанием. И стал ждать.

Так началось мое второе большое ожидание.

Как неохотно я теперь уходил из дому и как торопился назад! Но все равно меня постоянно преследовал кошмар, что у Бемби выдалось время, она позвонила — и не застала. Поэтому я теперь подробно инструктировал маму, когда вернусь, чтобы она могла, если понадобиться, объяснить по телефону.

Мы с мамой всегда жили вдвоем. Отец мой то ли умер до моего рождения, то ли предпочел исчезнуть: еще в детстве мне была сообщена версия на этот счет, и с тех пор у меня не возникало желания уточнять. Но постоянная жизнь вдвоем отнюдь не способствовала взаимопониманию. Наверное, потому, что мама слишком меня любила как средоточие всех своих помыслов и надежд; и эта болезненная любовь выражалась в том, что она надо мной тряслась, стараясь устранить все, что может грозить единственному сыну малейшей опасностью: от простуд до дурных знакомств.

— Перестраховаться никогда не поздно, — любила она повторять.

И еще:

— В минуту ошибешься — всю жизнь не исправишь.

Очень рано я осознал, что тягощусь столь односторонней докучной любовью.

Я завидовал сверстникам, родители которых их чему-то учили, большей частью отцы: кто плавать, кто столярничать, кто водить машину, кто различать растения в лесу — каждый учил тому, что умел сам. Мне же всем полезным умениям всегда приходилось учиться самому — с большими усилиями и худшими результатами. Мама преподавала в Институте культуры хоровое пение, но этому я решительно не хотел учиться. Больше того, я долгое время с подозрением относился к культуре вообще, как к чему-то ненастоящему, жеманному, дамскому, и уж во всяком случае, сколько себя помнил, видел свое будущее только в технике.

Вдобавок мама говорила знакомым при удобном случае:

— Я так жалею, что не родилась мужчиной!

zzzz466

Странное ощущение: быть сыном женщины, которая предпочла бы родиться мужчиной.

Итак, между нами не царил дух взаимопонимания. Бывали жалкие сцены, когда мама упрекала меня в черствости, восклицала:

— Я же вложила в тебя всю душу!

Что на это скажешь? Любовь не питается благодарностью. Мольбы о любви способны эту любовь только спугнуть. Я это так хорошо понимал — по отношению к маме.

До сих пор я редко рассказывал ей о своих делах. (Пропадает охота рассказывать, когда в ответ на сообщение, что поступил в СНО при кафедре телевидения, слышишь: «А там нет радиации? Говорят, от экранов радиация!»)

Поэтому теперь, когда я стал подробно объяснять, когда вернусь домой, мама была приятно поражена.

С Бемби мама не была знакома: ведь немногие посещения происходили днем, когда мама в институте. Зато с Галей мама была знакома очень хорошо. Галя старалась моей маме понравиться, ошибочно считая, что это облегчит ей путь в наш дом. Сначала маму пугала разница в возрасте, но вскоре она с Галей примирилась, постоянно слыша от нее панегирики моим дарованиям. Кроме того, благодаря Гале мама оказалась в курсе моей «научно-изыскательской деятельности», по удачному маминому выражению. Она это ценила.

Я сидел дома. Я старался избежать Галиных посещений: вдруг придет Бемби и застанет Галю?!

Лучшими мгновениями были секунды между звонком телефона и снятием трубки, ибо в эти секунды я верил, что звонит Бемби, что она сейчас будет у меня!

Но она не шла.

Я был у нее еще несколько раз. Снова мы бешено целовались, снова она шептала, что Васька смотрит, снова говорила:

— Постараюсь. Если смогу.

И я ждал. Господи, есть ли что-нибудь изнурительнее ожидания!

Конечно, за это время происходили события. И важные. Но у меня они вызывали только досаду, потому что приходилось уходить из дому.

Сделали мы первый маленький осциллограф с люминесцентным стеклом. А поскольку такого аппарата раньше не существовало, то послали заявку на изобретение. Авторами значились трое: кроме меня еще Галя и один старший научный, который нашей работе покровительствовал. Ну, это нормально.

Связь наша с Галей, хотя все время была готова незаметно угаснуть, все же тянулась. Приглашать ее к себе я тщательно избегал, но изредка принимал ее приглашения, если она бывала дома одна. И потому, что ее было жалко: она своей преданностью заслужила гораздо лучшего отношения. И потому, что сам не выдерживал лютого одиночества.

Она мучилась. Говорила не раз:

— Я же вижу, что тебе просто удобно со мной! Тут и работа, тут и забота! Не бойся, помогать я тебе буду и так, без любовной милостыни.

Я ее успокаивал, но ведь она говорила правду. А я ждал.

И прождал полгода. Даже, если точнее, шесть с половиной месяцев. Но наконец Бемби ко мне пришла.

Я открывал ей дверь, и мне казалось, что ангелы трубят на небесах.

Не сказав и слова, мы бросились друг к другу в объятия.

— Подожди, — шептала она, — подожди!

А я каждой своей клеткой чувствовал, что вот она, женщина, созданная для меня!

— А мы одни? — шептала она. — Мамы дома нет? Я был счастлив.

Но скоро я со смущением почувствовал, что мой порыв неполон. Как обрисовал подобную ситуацию Мопассан: «И когда настала пора пропеть любовную песню, я почувствовал, что у меня пропал голос…»

Так прошло часа два. Потом она шепнула:

— Мне пора.

И у меня не хватило решимости ее удерживать. Да и зачем?

В молчании я провожал ее. И не мог сказать на прощание: «Приходи снова». Она сказала:

— Ну пока. Не забывай нас с Васькой.

Вот когда я испытал худшее. Дома я катался по полу, колотил себя. Вспоминал! Если бы я мог лишиться памяти! Но я вспоминал. И жизнь не имела смысла.

Стыд, достигающий степени острейшей боли, пронизывающий все существо. Презрение к себе. Любовь, теперь уже окончательно безнадежная… Самоубийство отталкивало меня своим безобразием, ко жизнь не имела смысла. Если бы можно было просто исчезнуть, раствориться!

Я стал обдумывать способы исчезновения: провалиться в глубокую шахту, куда никто не заглядывает… выпасть из лодки, навесив на себя несколько тяжелых камней, чтобы никогда не всплыть… заблудиться в нехоженой тайге…

Все это были лишь истерические мечтания: я боялся смерти и хотел жить. Но что-то должно было произойти, что-то, что заглушало бы непереносимый стыд.

Я поехал на залив, нашел брошенную прогнившую лодку, стащил ее в воду и поплыл, загребая доской. Стояла середина мая, вода в заливе была градусов двенадцать — четырнадцать. Условие я себе поставил такое: отплыву подальше, прыгну в воду и поплыву. Если выплыву — значит, достоин жизни, нет — так мне и надо.

Был штиль. Плоское, блеклое даже в солнечный день пространство воды окружало меня. Прекрасен был суровый северный берег, медленно удалявшийся. Полны жизни крикливые чайки.

Вода хлестала из щелей. Лодка оседала. Вот уже ноги по щиколотку ушли в воду. Какая же она холодная! Вообще, как холодно в мире.

Я медленно отгребал. Сколько до берега? Два километра? Или пять? Я не умел определять расстояние на воде. Море пустынно. Ни одной лодки.

А моя лодка неумолимо погружалась. Все это было сначала немного игрой, в глубине души я надеялся, что всегда смогу прекратить, повернуть назад. Но я заигрался. Я и на самом деле дошел до края гибели. Предстояло выплыть в ледяной воде — или погибнуть.

А вода уже почти сравнялась с бортами. Пора. Стараясь не замочить головы, я плавно соскользнул в воду.

Обжигающий жуткий холод! Потеряв стиль, я заколотил ногами и руками. Настоящая агония. Только бы согреться, что угодно, чтобы согреться!

Чуть привыкнув к холоду, я понял, что мое единственное спасение в том, чтобы плыть быстро, а значит, плыть правильно. Плыть, не замечая температуры воды.

И я поплыл. Или привык, или согрелся в движении, но холод постепенно становился терпимым. Я плыл подобием кроля — так быстрее, — опуская в воду голову. И скоро голова стала мучительно мерзнуть. Только голова. На ней не было работающих мышц,

Я плыл. Я не думал ни о чем: ни о любви, ни о позоре, ни о прошлом, ни о будущем — я боролся за жизнь. Был даже момент, когда наступило равновесие между опасностью и моими силами, — момент счастья, как ни странно это звучит, — потому что я чувствовал себя победителем стихии.

Но сил в холодной воде, видимо, тратилось гораздо больше, чем обычно. Руки стали подниматься с трудом, сердце билось тяжело. А берег казался почти так же далеко, как при последнем взгляде с лодки. Вот я и дошел до предела. Но руки машинально продолжали работать. Плохо сознавая себя, я все же плыл. Не было страха, не было уже никаких чувств — так постепенно тупеют замерзающие. Но я продолжал работать, продолжал двигаться к берегу, пока не врезался головой в какую-то преграду.

Я поднял голову. Путь мне преграждала белая лодка с крупной надписью на борту: «Спасательная». (До сих пор не могу понять, как она оказалась там, ведь до начала купального сезона оставалось не меньше месяца.)

Сбившись с ритма, я сразу потерял плавучесть, ноги пошли вниз… и коснулись дна. Я встал. Воды было по грудь.

— Лезь в лодку, — приказал спасатель.

— Зачем?

— На берегу поговорим. Заплатишь вот. И по месту работы.

Я доплыл! Я спасся! Буду жить! Со всем прошлым… Торжество мое смешалось с ожившими мучительными воспоминаниями. И эта смесь дала вспышку:

— Кто ты такой?! Чего ты пристал?! Что я, плавать не могу?! На мелком месте! Пристают тут! Отвали!

— Лезь в лодку! Я тебе объясню, кто я такой!

— Слушай, если я влезу, ты вылетишь! Отвали, пока цел! Паразит поганый! Отвали!

Дикая первобытная ярость поднималась с неведомых мне до сих пор глубин. Я был опасен.

И он это понял. Он был один и счел разумным удалиться. Что-то кричал мне издали. А я хохотал и ругался в ответ.

А до берега было еще далеко. Да здравствует пологое дно Маркизовой лужи!

Разделся я в лодке, поэтому был в одних плавках. Пришлось стучаться в какой-то дом отдыха, объяснять, что во время купания у меня украли одежду… Но это уже водевиль.

Теперь, вспоминая свое приключение, я краснею. Очень стыдно. Истерично и не по-мужски. Но что было, то было. Благо тем, кто обо всех своих поступках вспоминает с гордостью. Единственное, что меня хоть отчасти оправдывает: то, что я никогда и никому о своем заплыве не рассказывал.

И все-таки свою роль заплыв сыграл: воспоминание мое потеряло остроту, во взгляде на позорную неудачу появилась некая отстраненность.

Прощаясь, Бемби сказала: «Не забывай нас с Васькой». И теперь я смог к ней зайти.

По пути я твердил себе: «Неужели это— единственное мерило любви, единственная кульминация? Мы были близки, мы любили друг друга, а это — оно придет естественно, надо только, чтобы ты поняла мое состояние». Конечно, сказать ей это я и не надеялся, но я мечтал, что она сама ободрит меня.

Встретила Бемби меня очень радушно. Мы болтали дружески. Целовать ее я не пытался. Вот если бы она первая… Но нет.

На пятом курсе распределяли темы дипломов. Я предъявил свой прибор, и его приняли как дипломную работу. Тут кстати пришел ответ из Комитета по делам изобретений. В общем благоприятный, хотя просили некоторых уточнений. А как раз к защите подоспело и официальное свидетельство. Я стал официально признанным изобретателем, и мой диплом вызвал оживление и даже легкую сенсацию — на уровне институтской многотиражки. Но я-то мечтал о телевизоре, а не об осциллографе!

Бемби вернулась из «академки» и теперь отставала от меня на курс. Виделись мы дай бог раз в неделю — все же диплом есть диплом, — но моего положения это не меняло. Для того чтобы думать о ней, мне не нужно было ее видеть. Отвлекала только работа — и потому работа была спасением. Я оформлял диплом, а меня одолевали новые идеи, более заманчивые!

Ну ладно, черно-белый телевизор, он и в нынешнем виде удовлетворителен. Но цветной! Цветной плох, — я и американские видел, и японские, так что не только о наших говорю. У всех систем общий недостаток, притом органический: цветные люминофоры имеют инерцию, они гаснут не мгновенно после прекращения воздействия пучка электронов, а примерно через 0,3 секунды — поэтому, если показывают быстродвигающийся предмет, изображение получается нечетким. Хоккей по цветному телевизору смотреть тягостно. А если сделать кинескоп трехслойным, употребив люминесцентные стекла с красным, синим и желтым свечением, получится цветной телевизор, дающий идеальную четкость. Вот над чем стоило работать!

…Я иногда думаю, что Бемби не вышла за меня замуж потому, что я не приспособлен к семейной жизни, и она это поняла интуитивно. Сейчас и социологи считают, что лучшими семьянинами становятся такие люди, чье детство прошло в дружной семье. Они словно учатся семейной жизни у родителей. А те, кто вырос в детдоме, испытывают трудности: им не у кого было учиться. Мне тоже.

…Но о цветном телевизоре. Я изложил идею самому Шмакову. Он меня отечески увещевал:

— Телевидение — общественная область, где окончательное решение принимает не изобретатель. Мы вот на кафедре тоже разработали одну цветную систему, а приняли у нас в стране другую. Вы теперь предлагаете третью, а вернее — десятую. Это же промышленность, это передающие станции, камеры, это сотни тысяч аппаратов в домах — по шестьсот с чем-то рубликов каждый. Что же со всем этим делать? Выкидывать, потому что юноша Стрельцов придумал лучшую конструкцию? Система «промышленность — потребитель» имеет колоссальную инерцию. Так что не советую, не советую.

…А еще мне Бемби однажды сказала. Позже, года через три после того, как я закончил институт.

— Понимаешь, ну как я уйду от Миши, если мне его не в чем упрекнуть? Плохо бы он ко мне относился, или бы изменял. А так… за что?

— Но любовь — не награда за примерное поведение! Я тебя люблю, и если ты меня тоже…

— Нет, я так не могу. Глупо устроена, но не могу. Как я ему скажу? Он всегда такой хороший со мной. Нет, правда.

Проклятие Мишиной добродетели! Сколько народу пьет — ну почему именно он трезвенник?! Или я опять не сознаю, что у меня нет чувства юмора?

…Но о цветном телевизоре. Знаю я эту кафедральную систему. Тоже на люминофорах. Тоже изображение нечеткое при быстрых движениях. Так что не заслуживает она лучшей участи. У меня же совсем не то! У меня вариант, может быть, идеальный для современного уровня техники. Кстати, не только изображение четче, но и устройство гораздо дешевле, проще. Решил не заниматься бесплодными спорами, а сразу послал заявку на новое изобретение: «Использование люминесцентных стекол для цветного телевидения».

С Галей мы продолжали иногда бывать вместе. Благодаря ее терпению и снисходительности. Но наконец не выдержала и она. Мы должны были с нею идти в одну компанию на Новый год, Я сам ее пригласил, уверенный, что уж в новогоднюю-то ночь у меня нет ни малейших шансов увидеть Бемби. И вдруг Бемби позвонила двадцать восьмого числа.

— Ты меня еще помнишь?

Я чуть не захлебнулся в восклицаниях.

— А я свободна з Новый год. Хочешь, пойдем вместе в один дом?

Снова восторженные восклицания с моей стороны.

Где муж Миша? Куда она денет Ваську? Да не все ли равно! Первый раз я встречу с нею Новый год! Первый раз появлюсь с нею у ее знакомых! Не предвещает ли все это счастливых перемен?

Все же я не сказал Гале правды. Что-то соврал. Но она высказала все сама:

— Думаешь, я не понимаю? Я все понимаю! Я для тебя удобная кукла, которую когда хочешь — достанешь, когда хочешь — спрячешь в коробку!

Она еще много говорила. Я почти не слушал. И почти не оправдывался.

А тридцатого Лилита позвонила снова:

— Ты знаешь, ты, пожалуйста, извини, ты только не сердись, но завтра я не смогу. Я очень хотела, но что поделаешь.

— А что случилось? — тупо спросил я.

— Ну, понимаешь, Миша сейчас в Москве. Я сначала хотела ехать встречать к нему, но не было денег. Я теперь достала деньги. И билет. Так повезло! Ужасно же трудно с билетами.

Вот так прямо. Хоть бы догадалась соврать. Сказала бы, что заболел Васька.

— Ну понятно.

— Ты только не кисни! Я по голосу слышу, что ты киснешь. Я вернусь и тебе позвоню, хорошо?

— Звони.

— Я позвоню, если ты не будешь киснуть. А то зачем звонить, если ты киснешь? Ну скажи, что ты не обиделся.

— Я не обиделся.

— Вот и умница.

На Новый год я не пошел никуда. Лег спать в десять часов.

Лилита теперь тоже работала, и заходить к ней днем, когда муж Миша на службе, стало невозможно. При встречах она много говорила о своем заводе. Как на нее навалили воз работы, потому что она безответная и согласна везти. Как у них там одни мужики и все бессовестные, поняли, что на ней можно ездить. Удачно только, что начальник к ней очень хорошо относится, заступается. Я мрачнел: не хватало мне только начальника с очень хорошим отношением к ней.

Однажды случайно встретили на улице Надьку, лучшую институтскую подругу, с которой Лилита не виделась года три.

Надька бросилась обниматься:

— Ой, здравствуй, Красноперова!

Потом отстранилась, посмотрела на меня опасливо:

— Или ты теперь Стрельцова? Лилита рассмеялась:

— Ну что ты! Если бы я решилась, так еще бы в институте.

— Правда? А девчонки говорили… Она замолчала. Я приятно улыбался.

Ответ на мою заявку по поводу цветного телевизора пришел через год. Отказ. Мотивировка: не содержится элемента нового, поскольку на аналогичные темы выданы такие-то авторские свидетельства, — и перечислены свидетельства на люминесцентные стекла разных цветов и наше — на осциллограф. Да, по частям все известно. Но ведь никто до меня не предложил объединить эти части так, чтобы получился цветной телевизор!

Ну что ж, получив официальный отказ, я мог опубликовать свою идею в журнальной статье, тем самым хоть как-то обозначив свой приоритет. Что я и сделал.

Чувства автора отвергнутого изобретения очень сходны с чувствами отвергнутого влюбленного — могу удостоверить абсолютно авторитетно. Влюбленный переполнен нежностью, которая оказалась никому не нужной; он знает, что мог бы быть необыкновенно счастливым и дать необыкновенное счастье своей любимой, но его способность давать и брать счастье пропадает, как перегорелое молоко у недоенной коровы. Изобретатель переполнен своей идеей, он знает, что принес бы людям огромную пользу, может быть, стал бы подлинным благодетелем человечества, — но человечество не заинтересовалось, и идея, не найдя выхода, прожигает изнутри, как кислота. И все же есть разница: у изобретателя впереди хотя и не вечность, но по крайней мере много времени, если изобретение такое, о котором стоит говорить. У влюбленных времени меньше. Обидно же соединиться в шестьдесят лет и горевать о погибшей без любви молодости.

У меня больше не было Гали, и в компаниях я появлялся один. Это унизительно — приходить одному туда, где все парами. Выслушивать сочувствия и всевозможные намеки.

От одиночества я дичал. Самый прискорбный случай произошел на даче у Леньки, того самого, что познакомил меня когда-то с Лилитой.

Я, как обычно, приехал один. А танцевал больше всего с хорошенькой Варенькой Шевелевой. Когда я кончал институт, она как раз поступила на первый курс, и случайно мы были немного знакомы. Теперь, впрочем, она была не Шевелева, а Грушева, и муж ее праздновал вместе с нами. Ему было трудно. Самый старший в компании — Варенька моложе его лет на пятнадцать, — он старался не выделяться, быть как все, ко это выходило немного натужно. Толстый, откровенно влюбленный в юную Вареньку, он казался нам комичным.

Я ухаживал за Варенькой, меня поощряли, потому что что такое муж, если не мишень для насмешек? Варенька веселилась.

Я, естественно, выпил, но ведь закон считает это не оправданием, а, наоборот, отягчающим обстоятельством.

Мы прижимались друг к другу во время медленных танцев, и наконец я позвал Вареньку спуститься к озеру. Там как раз нашлась скамейка.

На воздухе я немного протрезвел. Начали мы праздновать рано, и еще не стемнело. Закат отражался в застывшей в безветрии воде. Надо было действовать смелее, но я смотрел на хорошенькую Вареньку и не находил в себе других чувств, кроме чисто приятельских. Спросил ее что-то о муже. Она ответила. Я еще спросил. Наконец Варенька сказала разочарованно:

— «Говорили мы, поверь, только о тебе», — процитировала Высоцкого.

На самом деле смешно: убежали, чтобы говорить о муже. Тогда я лениво посадил ее к себе на колени и начал целовать. Без увлечения.

И вдруг сзади затрещали кусты. Выскочил муж — растрепанный, потный и красный.

— Сволочь! — закричал он. — Мразь! И убежал, ломая на пути ветки. Варенька вскочила и убежала тоже.

Сцена — словно из какого-то фарса, но мне не было весело.

«Сволочь! Мразь!» — слова, не имеющие рода, так что он мог иметь в виду и ее, и меня.

Если бы я действительно ее любил! Тогда не имело бы значения ничто — ни муж, ни общественное мнение. Но от скуки, из подлого желания посмеяться над слишком откровенным преданным влюбленным!

И кто это сделал? Я! Сам много лет страдающий от превратностей любви. Казалось, должен был бы понимать другого влюбленного.

Как скверно! Всю жизнь сам был о себе лучшего мнения.

Компания веселилась. Пытались поздравлять меня, смеялись над исчезнувшим мужем. Я поспешно уехал.

Оставалось утешиться тем, что у каждого бывают свои падения. Сомнительное утешение.

Работал я в организации, занимающейся отнюдь не телевидением. Разрабатывал приставку к ЭВМ, выдающую информацию сразу в виде графиков на экран. И довольно успешно внедрял люминесцентные стекла. А цветное телевидение стало мечтой, вечерней домашней работой. Сейчас я разрабатываю такой приемник, который имел бы мой идеальный кинескоп, но работал бы на сигналах, посылаемых существующей станцией: чтобы не нужна была большая ломка, чтобы не обижены были те, кто поспешил купить нынешние «Радуги». Вот когда я поставлю рядом два аппарата — мой и промышленный, — тогда я послушаю, что мне смогут возразить.

Я уверен, что, если бы не жила на свете Бемби, мне бы работалось хуже. Можно удовлетвориться стандартной формулой: она меня вдохновляет. Но на самом деле все сложнее. Когда я работаю, когда чувствую, что получается, я начинаю выше ценить себя, появляется достоинство, я сознаю, что меня есть за что любить, — и верю поэтому, что Бемби меня уже любит. А появившееся достоинство, уверенность в себе в свою очередь помогают работе. Получается круг, но не порочный, а, наоборот, круг удач, — вдохновение разгоняется, словно протон в ускорителе, и любовь действует как магнитное поле.

Много говорят о первой любви: мол, не забывается, остается на всю жизнь и все такое. А вот у меня были, как у всех, и первая, и вторая, и третья, но, честное слово, вспоминаются теперь безо всякого волнения. Вот если сказать: есть единственная, есть главная любовь в жизни — это будет правдой. С Бемби меня постигла главная — вот в чем беда.

Счастье это или несчастье? Конечно, любовь прекрасна сама по себе; кто-то сказал, что божество обитает в любящем, а не в любимом. И все-таки я чаще и чаще думаю, что неразделенная любовь — несчастье, почти болезнь. Нужно иметь силу и мужество, чтобы вовремя уйти и забыть! А я не смог.

Теперь я иногда провожаю ее с работы домой. Встречаю у проходной и провожаю. Сколько раз я ее провожал — еще из института. Поистине главный провожатый. Вероятно, здесь кроется моя ошибка.

Однажды я провожал ее на первом году нашего знакомства. Настроение у меня было хорошее, уверенность в себе появилась. Я сказал:

— Пойдем сейчас ко мне.

(Значит, дело было до ее первого визита, до незабываемого «Да отвяжись ты!».)

Она не соглашалась. Но я просто крепко взял ее за руку и повел.

Она говорила:

— Пусти, люди смотрят! Она говорила:

— Я сейчас закричу. Позову милиционера. Она говорила:

— Я не терплю насилия.

Она говорила:

— Со мной так еще никто не обращался. Нет правда.

Я ее вел. Я чувствовал себя победителем.

Но я не выдержал до конца. Я начал ее уговаривать.

Мое дело было проиграно.

Она же все-таки шла, когда я вел ее якобы насильно. Шла добровольно в конце концов, потому что легко могла вырваться. Но мне нужно было формальное словесное согласие, словно удостоверение с печатью. Ну и поделом мне.

И вот новое провожание спустя много лет. Традиционное и безнадежное. Она только что вернулась из отпуска, шла рядом загорелая и особенно прекрасная. Мы долго молчали.

— Ну скажи что-нибудь. Скажи, что до сих пор меня любишь. Ты мне давно этого не говорил.

— Ну конечно, я тебя люблю.

— Если бы ты знал, как мне необходимо это слышать время от времени.

— Вот и шла бы за меня замуж.

— Молчи.

Мы помолчали.

Перед домом Бемби остановилась. Легко мгновенно прижалась ко мне и шепнула:

— Хорошо, что ты есть. И убежала.

Тонкая, как девочка. Наделенная врожденным совершенством движений.

Я стоял счастливый и готовый впасть в отчаяние одновременно.

«Хорошо, что ты есть».

Стоит жить, чтобы услышать такое. Нет, правда.

Но если разобраться: у нее есть семья — муж, сын. И еще есть я. Образец непоколебимой верности, проверен десятилетним беспорочным стажем. Более стойкую верность найдешь разве что в «Тристане и Изольде».

Раз в два-три месяца мы сидим около часа в каком-нибудь кафе или мороженице («Какие у твоего мужа, деточка, красивые зубы»), потом я ее провожаю. Сейчас они живут в кооперативе на проспекте Космонавтов, туда, к моему счастью, так же далеко, как до Охты. Несколько раз — в хорошую погоду — мы даже ходили пешком. Сидели у пруда в Парке Победы.

Но каково мне в эти двухмесячные промежутки?!

Когда каждый телефонный звонок может означать, что звонит она. Но звонят все, кто угодно, кроме нее. «Хорошо, что ты есть».

Непрерывное ожидание, ежедневное напрасное ожидание — вот что такое аз есмь.

И невозможно же выдержать такое постоянное напряжение! Есть же предел выносливости, как есть предел боли. И если боль становится нестерпимой — наступает бесчувствие, болевой шок.

Вот я и проснулся на исходе одиннадцатого года нашего знакомства, утром в воскресенье, успокоенный и свободный.

Ну вот все и прошло.

Тишина. Необычно легко на душе.

Она меня не любит?! А мне все равно.

Она, может быть, с другим?! А мне все равно.

Она прекрасна! А мне все равно.

Хорошо.

Но все-таки,

все-таки даже теперь, уже без чрезмерных чувств, холодным умом,—

все-таки даже теперь я не могу представить себе,

что наши жизни так и пройдут независимо и параллельно,

так и окончатся врозь.

Видно, просто есть вещи, недоступные человеческому воображению,

как недоступно ему представление о небытии, как недоступно ему представление о бесконечности Вселенной.