Александра Хомутова судили военным судом и приговорили к смертной казни. Мать Хомутова, седенькая и худенькая старушка, в черной кружевной наколочке, валялась у сына в ногах, уговаривая подать прошение о помиловании. Но Хомутов был упрямый, как его отец, который, узнав, что сын в партии, отрекся от него и не ходил к нему на свидание и даже на последнее свидание не пришел после приговора. И Александр не послушался матери.

Свидание с матерью было во вторник, а повесить Хомутова должны были в ночь с четверга на пятницу. Партия готовила побег, но денег в комитете не было: надо было съездить в Киев и там достать; одному надзирателю нужно было дать пятьсот, предстояли и другие расходы…

В Киев послали младшего Хомутова, – Алешу, только что кончившего гимназию. Дома он не сказал, зачем едет в Киев, но его и не спрашивали: должно быть, догадались зачем. Все сложилось удачно, и вечером в среду, получив семьсот рублей, Алеша выехал из Киева.

От волнений и ожиданий Алеша устал и теперь еще чувствовал мучительную тревогу: он любил брата и, когда он представлял себе возможную казнь, в горле у него начинались спазмы и он задыхался от ужаса и бессильной ненависти.

Но в то же время странная и неожиданная веселость загоралась у него на мгновение в сердце, как это бывает нередко в отчаянной и опасной борьбе.

Алеше было тогда восемнадцать лет. Он переживал те сладостные и тревожные дни, когда юношей вдруг овладевает неопределенное и, однако, острое предчувствие любви и страсти. Сначала подготовка к экзаменам, потом поручения, которые он охотно исполнял, когда партия возлагала их на него, отвлекая Алешу от этих томительных предчувствий, но всякая встреча с женщиною или даже мысль о такой встрече влияли на него, как колдовство.

И весь он был в каком-то весеннем возбуждении. Это возбуждение чувствовалось и во влажном блеске его больших темных глаз, и в беспокойной улыбке красных губ, и в стыдливом румянце, который время от времени окрашивал его юное, но уже утомленное лицо.

В купе второго класса, вместе с Алешей, оказалось еще двое: хромой офицер, побывавший в японском плену, и землемер, человек в очках, с желтоватою бородкою клином.

На станции Гребенка в купе вошла еще одна особа; это была стройная худенькая женщина, закутанная в черный шарф, так что лица нельзя было рассмотреть. В руке у нее был небольшой сак. Она тотчас же прикорнула в углу, и казалось, что она спит.

– Да, – сказал землемер, – велика наша Россия-матушка. Трудно ее, знаете ли, раскачать, но все же, приглядываясь к мужику, а без мужика Россия ничего не значит, приходишь, знаете ли, к заключению, что перемена в нем есть, не такой теперь мужик, как, – скажем, – лет десять назад.

– Что же, мужик лучше стал? – спросил Алеша, которому трудно было говорить: он думал о брате и о том, как хорошо, что есть деньги и можно спасти брата, что на это есть надежда по крайней мере.

– Не знаю, лучше мужик стал или хуже, – продолжал землемер. – Но ясное дело, стал он беспокойнее. Не спит.

– Это япошка дурману напустил, – проговорил неожиданно офицер, который лежал наверху, свесив голову вниз и слушая разговор.

– Как япошка? – спросил землемер, недоумевая.

– Солдатики, которые домой вернулись, у них в голове неладно.

«Как этот офицер нескладно говорит», – подумал Алеша и, заглянув на собеседника снизу, сказал:

– Вы непонятно выражаетесь. Почему у солдат в голове неладно?

– И у меня тоже в голове неладно. Невозможно вынести такие дела.

– В самом деле, – опять вмешался в разговор землемер. – В самом деле, говорят, многие из участников войны впали в этакое состояние, как бы сказать, расстройства или помрачения.

– Да. Мы всех манджурской лихорадкой заразили. Что ж! Надо признаться, и вы все, господа, головы потеряли.

– Про какую вы там лихорадку говорите? – нахмурился Алеша.

Слова офицера почему-то раздражали его и беспокоили, и он чувствовал, что офицер говорит о чем-то важном.

– Про такую лихорадку. Никто в себе теперь не уверен. Забыли о чести. Потому что все как в жару.

– Что за честь, когда нечего есть, – сказал землемер, кисло улыбаясь.

– Нет-с, милостивый государь, без чести никакого дела не сделаешь. И в освободительном движении, так называемом, без чести тоже участвовать никак нельзя. Я, – вы скажете, – рассуждаю как офицер. Но уверяю вас, милостивый государь, что без чести никак нельзя. Это все равно, что знамя потерять.

– Вы далеко изволите ехать? – спросил землемер, желая, по-видимому, прекратить этот разговор.

– Да, мне слезать сейчас.

Офицер спустился на руках вниз и стал топтаться по купе, укладывая вещи, надевая шапку и застенчиво поглядывая на спутников. Он заметно прихрамывал.

– Извините, господа, если что неладное сказал. Я о чести не к тому, чтобы обидеть. Я сочувствую интеллигенции.

Выходя из купе, он приложил руку к козырьку и прибавил:

– И рабочему классу особенно… Но и рабочему человеку о чести тоже надо помнить… До свидания…

– С предрассудками господин, – усмехнулся землемер, когда офицер, прихрамывая, вышел из купе. – Об таких тонкостях, как честь, думать не приходится. Дело не в чести, а в том, чтобы отстоять свои насущные интересы… А что касается войны…

И землемер стал рассуждать пространно на эту тему. В облаках табачного дыма то возникала, то пропадала его бороденка клином и поблескивали на носу очки.

Алеше было скучно слушать рассуждения землемера, и он был рад, когда и этот спутник через полчаса вышел на какой-то станции.

Алеша остался вдвоем с незнакомкою.

Он уже несколько раз посматривал на свою таинственную спутницу, которая дремала, прижавшись в углу дивана. До станции Ромодан, где предстояла пересадка и надо было ждать поезда семь часов, осталось езды часа два – не более. Алеша не хотел спать и был не прочь поговорить со своей спутницей. И вот, поймав, наконец, взгляд незнакомки, блеснувший на миг из-под черного шарфа, он сказал:

– Я вам мешаю, должно быть. Вам спать хочется. Я пойду поищу места в другом купе.

– Нет, я не буду спать. У меня в Ромодане пересадка, – ответила незнакомка приятным мягким голосом.

И Алеша, услышав этот голос, решил тотчас же, что его спутница миловидна, а может быть, и прекрасна, хотя в полумраке он все еще не мог разглядеть ее лица.

– И мне в Ромодане. Семь часов придется там сидеть.

Незнакомка без причины засмеялась.

– Там и спать невозможно. Скамейки жесткие, да и те всегда заняты.

– Вам, значит, так часто приходится ездить?

– Да не очень, однако приходилось.

Теперь незнакомка открыла свое лицо.

Она была миловидна. У нее были влажные, как у Алеши, глаза, нескромный улыбающийся рот и золотистая, нежная гибкая шея, от которой, как показалось Алеше, распространился запах, сладкий и пряный.

– У меня в Екатеринославе отец, – сказала незнакомка неожиданно. – Я к нему еду. И мачеха моя там. Вы что? Не верите?

Этот странный вопрос, прозвучавший некстати, смутил Алешу: как будто бы незнакомка сама намекала этим вопросом на какую-то возможность неправды и обмана с ее стороны.

– Как я могу не верить? Зачем не верить? – пробормотал Алеша, чувствуя, что этот вопрос ее сразу устанавливает между ними какие-то особые отношения.

– Мужчины никогда не верят, когда им правду скажешь. А когда солжешь, тогда верят, – проговорила незнакомка, несколько растягивая слова и жеманясь.

Алеша ничего не ответил, чувствуя, что то женское, неопределенное и, однако, острое, таинственное и все-таки давно знакомое, чего он боялся и к чему непрестанно влекло его, возникло сейчас рядом, как странная власть, как чародейная сила.

«Кто эта женщина? – подумал Алеша, недоумевая. – Мещаночка какая-нибудь. Неужели проститутка?»

И ему стало почему-то страшно и стыдно.

– До Ромодана два часа ехать, – пробормотал Алеша.

Незнакомка встала, уронив шарф, и приотворила дверь.

– Все спят, – сказала она. – Прилечь разве… Если вы спать не будете, разбудите меня в Ромодане. Пожалуйста.

– Хорошо. Мне спать не хочется, – согласился Алеша.

Она сняла пальто и, свернув его, положила под голову. Алеша заметил, что край платья у нее завернулся и почти до колена открылся черный чулок. Она лежала не шевелясь, и молча поблескивала глазами.

Алеша смотрел на свою спутницу как завороженный, и ему казалось, что она чуть-чуть улыбается. И эта неясная улыбка, которую Алеша худо видел, но которую угадывал, однако, волновала его и у него было такое чувство, как будто ему щекотали острием ножа грудь, где сердце.

И вдруг Алеша нахмурился и отвернулся: он вспомнил о брате и ему стало стыдно, что он способен в такую минуту думать совсем об ином и, может быть, нечистом и низком.

Незнакомка недолго так тихо лежала.

– Нет, боюсь заснуть. Вы тоже задремлете. Проспим мы с вами Ромодан, – сказала она, усмехаясь, и встала.

– Проводнику можно сказать, чтобы разбудил, если мне не верите, – улыбнулся и Алеша.

«Какая она стройная и трепетная», – подумал Алеша, любуясь девушкою, которая достала из сака зеркальце и, подойдя к фонарю, поправляла волосы.

– У вас в Екатеринославе тоже родные? – спросила она, чуть повернув голову и кося глазами на Алешу через плечо.

– Да.

– А я у тети в Киеве гостила. Только как в гостях ни хорошо, а дома все-таки лучше. Поживу дома. А вы, должно быть, удивляетесь, что я одна ночью еду. Вы, может быть, думаете, что я из таких. Говорят, что здесь на железной дороге такие девушки разъезжают.

– Что вы такое говорите! Я вовсе не думал ничего.

– А иные думают. Когда я вон там шла, меня из соседнего купе офицер к себе поманил. Только он ошибается очень. Я не корыстная. Вы мне не верите, молодой человек?

Алеша молчал.

– Можно рядом с вами сесть? – продолжала незнакомка, усаживаясь рядом с Алешей совсем близко.

– Пожалуйста.

– Я, конечно, невинную девочку из себя не строю, но только, извините, пожалуйста: у меня есть отец, ювелирным делом занимается. И мачеха есть. Мамочка моя умерла три года назад, великим постом.

– Я не знаю, зачем вы мне все это рассказываете.

– Затем, что вы на меня подозрительно смотрите, а я не хочу, чтобы вы на меня так смотрели, потому что вы мне нравитесь.

– Какая вы странная.

– Ничего не странная. Самая обыкновенная девушка, – засмеялась незнакомка. – А зовут меня Катюшей.

Она придвинулась к Алеше совсем близко и положила свою маленькую, горячую руку на его руку, большую и сильную, сжатую крепко в кулак.

– Если вы думаете, Катюша, что я интересуюсь женщинами, то вы ошибаетесь, – совсем смутился Алеша.

Но Катюша не слушала его. Она вытянула ноги и подобрала юбку.

– Какие у меня ножки стройные. Правда? Нет, я не корыстная, хотя и люблю…

– Что?

– Целоваться люблю.

Алеша высвободил свою руку из-под руки своей спутницы.

Но она как будто не заметила его жеста и, не смущаясь, спросила:

– А вас как зовут?

– Алексеем Владимировичем.

– А! Алешенька!

Поезд пошел быстрее, торопливо застучали колеса, и стало покачивать.

– От фонаря глазам больно, – сказала Катюша и быстро вскочила на диван, опершись на плечо Алеши. – Я фонарь задерну. Вот так.

От синего полумрака, от мерного покачивания вагона и близости этой нескромной мещаночки у Алеши слегка кружилась голова и приятно замирало сердце.

Катюша забралась с ногами на диван и болтала, как сорока, как будто бы они давно уже знакомы и предстоит им впереди немалый путь.

Поезд замедлил ход. Вагон дрогнул. Звякнули буфера. Блеснули огни станции.

– Это не Ромодан? – забеспокоился Алеша.

– Ничего подобного. Это полустанок какой-то.

Алеша приник к стеклу, тщетно стараясь разглядеть во мраке надпись на полустанке. Он чувствовал у самого уха горячее дыхание Катюши, которая совсем прижалась к его плечу, уверенная, по-видимому, что это ему не может быть неприятно.

– Пустите, – сказал Алеша, отстраняя слегка Катюшу, и сел в угол дивана.

– Вам со мною скучно, я вижу, – усмехнулась Катюша. – Я вам больше мешать не буду. Думайте о чем-нибудь своем.

И она в самом деле уселась смирно на другой диван и примолкла. Так они ехали, молча, минут двадцать до станции Ромодан.