<…> За исключением Москвы и Петербурга, я мог выбрать для местожительства любой город Европейской России. Я решил поселиться в Нижнем Новгороде. Там живал Короленко, жил Максим Горький; там издавался «Нижегородский листок», получивший известность за пределами губернии, – и вообще этот город считался городом литературным. Высланные из столиц писатели поселялись нередко в Нижнем, и, следуя традиции, я туда поехал в надежде возобновить там мою литературную работу.
Вскоре после того, как я поселился в Нижнем, отправился я в гости к одному жившему там знаменитому писателю, который встретил меня довольно дружелюбно. Он помнил, оказывается, мои рассказы, которые я печатал до ссылки…
В один из визитов моих к нему встретил я там некоего писателя из народа. Не знаю, чем я пленил его, но он стал завсегдатаем нашего дома. Через час после нашего знакомства он стал мне говорить «ты». Этот человек был склонен к восторженному состоянию даже без достаточных оснований. Я уже говорил о моих тогдашних пристрастиях к каждому «слесарю» и «токарю». Поэтому и на сей раз я усмотрел в моем новом знакомом «грядущую силу». Правда, он был заражен духом своеволия и анархизма, но я в те времена эти пороки считал за добродетели.
Другой писатель из народа, появившийся у нас в доме, был Н.Н.М. У него была черноглазая пятилетняя дочка, полюбившаяся моей жене. Сам он был человек не глупый и работал в Нижнем как социал-демократ. В это время в городе орудовал комитет, уже определившийся как большевистский. В ту пору только начался раскол на меньшевиков и большевиков.
Я занят был тогда больше стихами, чем политикой, и не тратил сил на партийные споры. К тому же мое беспаспортное состояние и гласный надзор не позволяли мне быть комитетчиком, но к и тогда оказывал партии услуги, главным образом по литературной части, и моему перу принадлежат кое-какие тогдашние листки.
Как я сочетал мое поклоненье Достоевскому с революционной практикой в духе большевиков – это тема, быть может, не лишенная некоторого интереса, но я не стану ее касаться на страницах этих записок.
Из большевиков той эпохи дружил я больше всего с В.Ф. Ахрамовичем… <…>
В.Ф. Ахрамович серьезно и ревностно работал тогда как большевик-пропагандист, но в часы досуга сиживал со мною в пивных и любил поговорить на изысканные темы во вкусе Пшибышевского. В те времена Пшибышевский не казался таким ничтожным, каким мне, да, вероятно, и ему, кажется он теперь. Бывают ведь такие пустоцветы, которые занимают умы современников, – и вдруг в один прекрасный день открывается их «секрет», и от пустоцвета не остается ничего.
Впрочем, Пшибышевский, да и все декадентство как известный социальный симптом, были явлением вовсе не безразличным. Должен признаться, что в ту пору для меня все это литературное движение, идущее от Бодлера, Верлена, Рембо и умалявшееся до всевозможных Демелей, Ведекиндов и Шницлеров, представляло немалый интерес. Правда, у меня все-таки был вкус, и я не ставил на одну доску Верлена и мелких декадентствующих стихотворцев и беллетристов, но все движение в целом было мне не чуждо. Одним словом – нечего греха таить – я был заражен декадентством и болел им.
Нижний Новгород – город весьма трезвый и прозаический – до того времени связан был традициями реалистов и бытовиков. Имена его уроженцев – П.И. Мельникова, П.Д. Боборыкина и критика Н.А. Добролюбова поддерживали эту репутацию. Но, должно быть, пробил час психологического ущерба, рефлексии и – с другой стороны, – каких-то новых предчувствий, какого-то нового душевного опыта. И вот этот провинциальный город вдруг стал пристанищем беспокойных искателей новой эстетики и новой поэзии. Я помню, как однажды, зайдя в книжный магазин, я обратил внимание на только что вышедшую книгу стихов никому тогда не известного Вячеслава Иванова – «Кормчие звезды». Стоя у прилавка, я жадно стал читать необычайные стихи таинственного поэта. В эту ночь мы с В.Ф. Ахрамовичем (Ашмариным) не смыкали глаз, наслаждаясь пряной и хмельной поэзией нами открытого стихотворца.
Мы все, случайные гости Нижнего Новгорода, питали склонность к литературе. Это пристрастие иных из нас привело к трагическому концу. Так, например, товарищ Вейншток, работавший как пропагандист в уезде, соблазнился и стал пробовать свои силы как беллетрист. Недавно товарищ Ашмарин напомнил мне об его грустной судьбе. Не доверяя своим художественным силам и в то же время чувствуя, что от литературного соблазна ему не уйти, несчастный товарищ Вейншток пошел на знаменитый в Нижнем «откос» и там застрелился.
Другой товарищ, также увлекавшийся ролью беллетриста, буквально заболел манией славолюбия и, напечатав рассказик в местной газете, ходил по стогнам Нижнего Новгорода, уверенный, что он не менее знаменит, чем Лев Толстой. Впрочем, этот добродушный, образованный и неглупый человек впоследствии излечился от своего недуга. А в те времена с ним случались забавные истории. Так, желая, например, найти признание своего таланта со стороны Максима Горького, этот товарищ отправил ему свой рассказ. Через несколько дней он пошел за ответом.
Вернулся он от знаменитого писателя в блаженном восторге.
– Какое же впечатление произвел на Горького ваш рассказ? – спрашивали мы его с любопытством.
– Огромное. Он все понял. Он все оценил. Он угадал во мне художника.
– Что он вам сказал?
– В том-то и дело, что он мне ничего не сказал.
Мы удивилась и смотрели на счастливого беллетриста с недоумением.
– Да, он ничего не сказал, – продолжал наш приятель, ничуть не смущаясь. – Он вынес мою рукопись из кабинета и молча мне ее отдал… Но как он при этом посмотрел! Как посмотрел! Одним словом, мы тогда поняли друг друга…
В это время в «Нижегородском листке», где я сотрудничал, стали почти ежедневно появляться маленькие рассказы во вкусе французского импрессионизма, подписанные Мирэ. Так как рассказики были из парижской жизни, трудно было понять, переводные они или оригинальные. Кто это «Мирэ» – я не знал и все забывал спросить у редактора об этом загадочном авторе, не лишенном, кстати сказать, дарования. Но дело разъяснилось.
Однажды ко мне явилась маленькая хрупкая женщина с большими темными и как будто хмельными глазами. Это существо неопределенного возраста, с увядшим ртом и с морщинками вокруг глаз, казалось несчастным и жалким, как птенец, выпавший из гнезда. Она объявила мне, что рассказы, подписанные псевдонимом «Мирэ», принадлежат ей.
– Вы узнаете меня? – спросила незнакомка, вертя в руках какую-то шпильку, закрученную в странную загогулину.
– Я видел вас где-то, – бормотал я, стараясь разгадать в утомленном немолодом лице посетительницы что-то прежнее, забытое, но знакомое.
– Я – Александра Михайловна Моисеева.
Как только незнакомка назвала себя, я тотчас же вспомнил Ордынку, старый дом Третьей женской гимназии, где я жил с родителями. И сад при доме. Здесь, в этом саду, мы читали с Шурочкой Моисеевой Гёте, и я, гимназист, рассуждал с миловидной моей подругою на высокие темы. Она была старше меня года на три, а мне было тогда лет тринадцать.
«Неужели эта сморщенная, потемневшая, замученная жизнью женщина та самая семнадцатилетняя прелестная Шурочка, к которой я, мальчишка, питал дружеские и нежные чувства?» – думал я с печалью.
– Да, это я, Шурочка Моисеева, – повторила она, как будто угадывая мои мысли.
И она доверчиво рассказала мне историю своей жизни. Она училась в гимназии в Борисоглебске. Не окончив ее, она уехала с какою-то бродячею труппою актеров в поездку по Волге. Актрисы из нее не вышло. Она приехала в Москву где-то чему-то учиться. Здесь она явилась к нам в семью, потому что ее отец и мать были дружны когда-то с моими родителями. Вот в эти дни и читали мы с нею Гёте под липами нашего сада. Эти чтения продолжались недолго. Шурочка исчезла куда-то. Оказывается, она попала в какой-то революционный кружок и занялась пропагандою. По делам партии поехала она в Одессу. Там ее арестовали. Весною 1894 года ее освободили, но оставили под надзором полиции. Так, без паспорта, она жила в Кишиневе три года, и только в 1897 году ей удалось получить разрешение на выезд за границу. Пять лет она скиталась по Европе – по Италии, Бельгии, Швейцарии и Франции. Сначала родители посылали ей деньги. Потом помощь семьи прекратилась. Она добывала себе пропитание, работая как натурщица. Она вращалась среди художников-французов и отчасти среди русских эмигрантов. Шурочку нельзя было узнать. Она курила, пила абсент, и у нее были любовники. Один из них, к которому она была привязана, привел в ее квартиру другую женщину и предложил ей жить втроем. Этого испытания она не выдержала и уехала куда-то на юг. Там было новое любовное приключение, и новый возлюбленный продал Шурочку в Марселе содержательнице публичного дома. Шурочка делила ложе с пьяными матросами всех национальностей. Наконец, она бежала из этого вертепа и пешком, прося подаяния, добралась до Парижа.
Удивительно то, что, несмотря на эту страшную и смрадную жизнь, Шурочка сохранила еще какие-то душевные силы, которые позволяли ей чем-то интересоваться, что-то читать и даже самой писать рассказы и повести. Захватив пачку маленьких рассказов, Шурочка решила попытать счастье на родине. Почему-то она, не колеблясь, поехала в Нижний Новгород. Когда она вышла на перрон вокзала, у нее в кармане было пять копеек.
Она отправилась пешком в редакцию «Нижегородского листка», с трудом волоча сак, где было ее белье и рукописи. В редакции никого не было. Тогда она вышла на улицу, изнемогая от голода. На витрине пивной была надпись «Кружка – пять копеек». Она села за столик. Ей подали пиво и на маленькой тарелочке несколько сухариков, горошин и кусочек воблы. Она жадно съела закуску, не касаясь пива. Слуга догадался, в чем дело, и принес ей другую тарелочку с двойной порцией.
Наконец Шурочка, дождавшись приемного часа, пришла в редакцию. Ее встретил тогдашний редактор Гриневицкий. Это был толстый рыжий молчаливый человек, который равнодушно взял у нее рукопись и равнодушно сказал: «Приходите за ответом через две недели». Шурочка ахнула, побледнела и упала в кресло. Гриневицкий нахмурился, быстро просмотрел один из рассказов и дал Шурочке двадцать пять рублей.
Так началась ее нижегородская жизнь. Она наняла комнату. Хозяйка давала ей обед. Шурочка по ночам писала крошечные рассказы – и они печатались в газете почти ежедневно. Она никого не видела и никуда не ходила. Недели через две она послала за водкой. Это было не лучше, но и не хуже абсента. В водочном чаду Шурочку не так беспокоили страшные голоса каких-то незримых существ, которые преследовали ее в Париже. Однажды, просматривая в газете свой рассказ, она случайно увидела рядом напечатанную статью, подписанную моим именем. Она узнала в редакции мой адрес и пошла навестить того гимназиста, с которым она когда-то весною читала Гёте под липами московского сада.
Я не мог оказать Шурочке значительной духовной помощи, но все же у нее теперь был дом, где она могла встретить и дружелюбное к себе отношение, и собеседников. И Шурочка оживилась, перестала пить водку или почти перестала. В 1904 году, когда я уехал в Петербург, она покинула Нижний, где она успела издать свою первую книжку «Жизнь». Вторую книжку ей удалось издать в книгоиздательстве «Гриф». Когда Шурочка появилась в Петербурге, я и мои друзья всячески старались ее приветить. Она печатала свои рассказы в «Вопросах жизни», в «Золотом руне» и в других журналах. Ее обласкала и с нею дружила покойная Л.Д. Зиновьева-Аннибал. Но Александра Михайловна была, должно быть, отравлена каким-то ядом, и ее больная душа тщетно искала себе утешения. Неглупая, тонкая и даровитая, эта странная искательница все новых и новых впечатлений с наивною откровенностью признавалась всем, что она, пожилая и некрасивая, изнемогает от избытка страстных желаний, вовсе не утоленных. Несчастная, по-видимому, была обречена на тяжелую душевную болезнь, с которою тщетно боролась. В этих муках она прожила еще лет восемь. В эти годы она успела съездить в Париж, уезжала и в нашу провинцию, нигде не находя себе успокоения. Года за три до ее смерти у нее был странный роман по переписке с каким-то человеком в Перми. Они обменялись фотографическими корточками. И она получила предложение приехать в Пермь для брачного сожительства.
На перроне пермского вокзала жених не узнал своей возлюбленной: на карточке она вышла моложе и красивее. Этот странный любовный союз состоялся, однако. Александра Михайловна с пламенным чувством предалась брачной жизни. Но ее провинциальный муж не сумел, по-видимому, ответить на ее страстный порыв столь же пламенно и бескорыстно. Они жили худо, и в конце концов он прогнал ее от себя.
В Москве Александра Михайловна сблизилась с весьма сомнительными оккультистами, и эти маги окончательно свели с ума бедняжку. Друзья, заботившиеся об ее судьбе, потеряли с нею связь. Осенью 1913 года полиция подобрала на улице какую-то упавшую без сознания женщину и отправила ее в Старо-Екатерининскую больницу. Это была Мирэ. Там, в больнице, она умерла. Об этом ее друзья случайно узнали лишь спустя три месяца. Александра Михайловна Моисеева одиноко ушла из этого мира, замученная своим бредом. Она была одною из жертв нашего тогдашнего декаданса.