Елена предложила Марцианову ехать с нею в Лесное. Там она оставила его бродить по снегу. Он все боялся простудиться и вообще чувствовал себя беспомощным среди деревьев. Пробовал он говорить о союзе любви. Но Елена громко смеялась и толкала его в сугроб.

Они озябли, промочили ноги. Зашли в чайную греться.

Рыжеватый рабочий с подвязанной щекой говорил о ком-то неизвестном:

– Я тебе, братец, верно говорю: если наш поп захочет, все будет дадено.

Но его собеседник упрямился:

– Держи карман шире. Заладил: «дадено, дадено». Нашли дураков! Будете мертвыми галками на снегу валяться.

– Что ж, по-твоему, поп – дурак? Нет, милый человек, ему все пути известны.

– Мертвыми галками… на снегу…

В другом углу оборванец говорил девушке в черном платочке:

– Распрекрасная моя царица. Прогони ты его, подлеца, полюби меня, молодца…

– Страшно мне, Егор Иваныч.

И потом опять:

– Распрекрасная моя царица.

– Страшно мне…

– И мне страшно, – сказала Елена Марцианову, – поедемте в город.

Уже горели в городе огни.

Дома разноцветными мерцающими вывесками дышали, как жабрами.

Толпа любопытствующая, тайно взволнованная ожидала чего-то.

Разъезжали патрули, и пронзительно свистели им вслед мальчишки. Около «Cafe de Paris» околоточный сажал на извозчика с городовым проститутку, и она кричала на всю улицу:

– Фараоны проклятые! Нет на вас погибели!

Марцианов уговорил Елену ехать к нему.

По дороге они купили ветчины и красного вина. Елена проголодалась и с удовольствием закусывала и пила вино, а Марцианов только пил: мяса он не ел.

– Ну, продолжайте, – сказала Елена, – вы утверждаете, что, пока человечество не найдет иной формы любви, мы должны жить аскетами. Так называемая брачная жизнь – грешна, безобразна, преступна.

– Да, я это утверждаю. Но я думаю, что и теперь есть среди нас такие, которым дано любить целомудренно, без греха и преступления.

– И вы знаете таких?

– Да, знаю.

– Не вы ли избранный?

– Да я.

– Прощайте, – сказала Елена, – мне пора домой.

– Нет, не уходите. Я говорю: мне можно то, чего другим нельзя.

Елена не понимала, шутит он или нет. Губы его кривились в улыбку, глаза блестели.

– Что с вами? – сказала она и хотела встать. Марцианов взял ее за руку и притянул к себе.

– Вы для меня – желанная сестра. Я люблю вас.

Неожиданно он обнял Елену и приблизил свои губы к ее губам. Она с силой толкнула его в грудь, так что он пошатнулся, и, одеваясь на ходу, выбежала на улицу.

Елена не чувствовала раскаяния. Ей было смешно.

Она торопилась домой, чтобы все рассказать Людмиле, но Людмила уехала куда-то с Савиновым. Одна бродила Елена по комнатам, зажигая везде свечи, потому что жутко было во мраке.

Зачем-то пошла в кабинет отца – и удивилась, что там свет и кто-то разговаривает: в большом кресле сидела Анна Николаевна.

Стало страшно Елене.

– С кем же она говорит?

Остановилась на пороге, не смея переступить его.

Тихо и внятно говорила Анна Николаевна кому-то, кого Елена не видела.

– Хорошо, я исполню все, что ты велишь мне…

Она помолчала, прислушиваясь, покорно наклонив голову.

– И до самой смерти. Да, да. И до самой смерти…

Она протянула руки, улыбаясь.

Елену охватил несказанный ужас. Она хотела крикнуть и не могла; хотела бежать, но не слушались ноги. Она почувствовала, что голова ее кружится.

– Должно быть, я простудилась в Лесном, – подумала она неожиданно, – конечно, у меня лихорадка.

Потом она потеряла сознание. А когда очнулась в постели, около нее была Людмила.

– Ты – больна, – сказала она, – тебе нельзя говорить: молчи.

* * *

И вот начались странные дни и ночи – дни и ночи непонятного томления. Любовь и смерть предстали в своей извечной правде.

Елена падала и вновь поднималась – и так возникали дни и ночи от бездны к полету.

Засыпала в тяжелом бреду.

Снился отец Большеголовый, потрясая седой бородой, подходил к ней и шептал на ухо: «Думаешь ли ты о Боге, Елена?» Потом исчезал отец, и кружилась по комнате Анна Николаевна, падала набок и старалась голову поднять от земли, как собачка, про которую рассказывал Тарбут.

Просыпаясь, громко кричала:

– Тарбут! Тарбут!

На мгновенье видела лицо Людмилы.

И вновь засыпала. Старалась вспомнить, кто говорил: «Распрекрасная моя царица». И сама шептала:

– Страшно мне…

Пекаря проносили в енотовую шубу завернутую девочку и ласково ей говорили:

– А мамочку Боженька взял: ее лошадки копытцами потоптали.

– Страшно мне…

– Мертвыми галками на снегу…

– Вот белые хризантемы; вон белеет рука, чья рука? – выходит из тьмы тетя Серафима – столетняя курсистка.

– Я – большевичка: поцелуй меня…

– Нельзя, тетя, потому что ты умерла и я могу заразиться смертью. Это очень опасная болезнь.

Но вот опять стоит Анна Николаевна в своем белом воротничке.

– Я – сестра милосердия. Я умею гадать по звездам. Видишь ли их сияние? Это полунощный свет.

И Елена повторяет:

– Полунощный свет.

– Свет во тьме светит, и тьма не объяст его.

– Ах, какой необыкновенный свет.

– Я тебе всегда говорила: не спи по ночам. Я тебя научу любви предсмертной.

А ты меня, сестра, не обманешь? А, вижу, ты оскорбилась. Я шучу: ты сама обманулась. Вот что я хочу сказать. Но, позвольте, Анна Николаевна, это все философия, а вот зачем на меня енотовую шубу навалили, этого я не понимаю. Мне жарко, жарко, жарко…

– А ты посмотри на звезды, и станет тебе прохладно.

– Да, вы правы: какой холодный этот ваш полунощный свет.

– Это – покойный свет. Покойника пронесли…

– Упокой, Господи, душу раба твоего…

– Мне холодно, Анна Николаевна, шубу мне енотовую…

Однажды Елена открыла глаза и видит день. Сидит перед нею в кресле Людмила, спит, лицо утомленное и бледное. Елена позвала тихо:

– Людмила.

Она очнулась, прильнула к Елене.

– Милая, милая! Молчи, ты – больна.

– Это ничего. Я хочу спросить тебя…

– Нельзя, нельзя говорить… Доктора запретили…

– Один вопрос… Ведь ты – девушка? Ведь ты не живешь с отцом?

– Конечно, Елена, конечно… Но зачем тебе знать? Всего сейчас не сумею рассказать… Молчи, молчи…

Елена потеряла сознание. Опять закружился темный кошмар. Огромные пауки ткали свои серые сети, лапами мохнатыми шевелили. Запуталась в паутинной сетке Людмила.

И потекли, возникли сны, возникали из доземного, пугали и манили – и звали, и звали за собой на лунную тропу, где неумолимая тишина.

Очнулась однажды ночью Елена – совсем трезвая, здоровая. Опять, как раньше, спала в кресле Людмила. Елена не стала ее будить. Жалко было. С нетерпением ждала рассвета.

Утром Людмила плакала от радости, что жива Елена. И вновь началась дружба.

Еще была слаба Елена, не могла встать с постели, но уж позволили ей говорить.

Она сказала Людмиле:

– Есть правда и мудрость в этом доме. И мой отец хорошо беседует и с Платоном, и с Гете… И верю я, что неземные голоса внятны Анне Николаевне; и Кассандров почти всегда говорит правду, когда приходит в этот дом. Но скажи мне, Людмила, почему это наивная Клавдия, милая наивная Клавдия, и полуобразованный Андрюшин, и даже пекаря, которых я видела под воротами, когда на Невском полиция кого-то била, почему все они остаются как-то оправданными, хотя говорят нередко совсем неумные, совсем ненужные слова. Почему?

– Они не всегда оправданы.

– Да, не всегда. Но и этому дому нет спасения.

– Может быть. И я не знаю, что делать.

Тогда Елена сказала тихо, сама не понимая еще как следует, что говорит, как будто кто-то иной за нее сказал:

– Нужна жертва.

И неуверенно переспросила:

– Жертва?