С тех пор как Сережа встретил на монастырском кладбище Верочку Успенскую, новое странное волнение не покидало его никогда.

— Каретный ряд, дом Маслобоевых, квартира Тамары Борисовны Незнамовой, — повторял Сережа непрестанно таинственный для него адрес.

Несколько раз ходил он в Новодевичий монастырь в надежде встретить Верочку, но ее там не было, хотя Сережа бродил среди могил до сумерек.

Осенний влажный ветер дул с реки, гнул ветлы, ломал засыхающие цветы на могильных клумбах, гасил лампадки, гнал по дорожкам песок и сухие листья. Звонили уныло к вечерне, монашенки шли торопливо, кутаясь в черные шали, которые рвал с их плеч буйный ветер. Вокруг монастыря было пустынно, и в трамвае Сережа сидел один.

Как-то раз прямо с кладбища проехал Сережа по Плющихе до Арбата, потом пересел почему-то на другой трамвай и очутился на Моховой. В рассеянности он не заметил, что на улице непривычно тесно, что на дворе университета толпятся и шумят студенты, что околоточные с напряженными и сердитыми лицами снуют по тротуарам, как будто ожидая чего-то. Он очнулся лишь тогда, когда услышал нестройное пение и увидел, что со стороны Воздвиженки идет толпа с красными флагами и студенты спешат к ней присоединиться.

— А, вот оно что! Демонстрация! — подумал Сережа, с любопытством разглядывая теперь взволнованные и строгие лица блузников и юношей в студенческих фуражках.

— Студенты бунтуют! — раздался рядом чей-то не то сочувственный, не то добродушно-насмешливый голос.

Сережа обернулся. Это какой-то торговец яблоками, с лотком на голове, ухмыляясь, беседовал с корявою старушонкою.

— Ишь, какие небоязливые! Так и поют! Так и поют! — бормотала старушонка и вся вытягивалась, чтобы увидеть получше то, что творится на улице.

— А в манеже казаки! Целая сотня! Я сам видел! — уверял какой-то худощавый с проседью человек, по-видимому, приказчик, обращаясь ко всем вокруг и как будто недоумевая, как надо отнестись к такому случаю.

— Казаки-то с плетками! Ах, ты Господи! — охал приказчик, разводя руками.

— Сами плеток хотят. На то идут, — процедил сквозь зубы господин в фуражке с зеленым кантом.

Когда Сережа услышал, что где-то казаки «с плетками», и увидел тупое и самодовольное лицо господина, который сказал «на то идут», у него сразу явилось желание быть вместе со студентами и блузниками, которые спешат сейчас, распевая песни, навстречу опасности.

«Я не знаю, чего они сейчас требуют и в чем дело, — подумал Сережа. — Но они не хотят, чтобы все было так, как сейчас есть. И в них нет самодовольства, как у этого господина с кокардою. У меня в душе тоже тревога. Значит, я заодно с этими блузниками. Почему же я здесь стою, а они там идут, готовые на все?»

Сережа, плохо сознавая, что он делает, побежал через улицу навстречу рабочим. Поравнявшись с ними, он круто повернул и пошел в ногу с белокурым малым, который нес на плече, как солдат ружье, длинную палку с куском кумача на ней. Сереже стало весело и легко.

Вставай, подымайся, рабочий народ!

Толпа пела неровными взволнованными голосами, которые то звучали громко и смело, то слабели, как будто ожидая поддержки со стороны.

«Как хорошо! — думал Сережа. — Как хорошо! Главное, чтобы свобода была и чтобы все вместе были. Они тоже за свободу. Они «товарищами» называют друг друга. Это тоже хорошо. Товарищи почти как братья. А надо, чтобы все вместе были, как братья и сестры. Вот почему так легко и радостно».

И Сережа громко запел:

Вставай, подымайся…

«А сестра Елена? Ведь она марксистка, — продолжал рассуждать Сережа, стараясь не отстать от широко шагавшего белокурого парня. — Почему же ее нет здесь? Ведь марксисты тоже стоят за рабочих… Я потом скажу Елене, что я пел Вставай, подымайся… Или лучше ничего ей не говорить? Она, пожалуй, не поймет, почему мне так радостно сейчас. Дело не в марксизме, а в том, что у этого белокурого блузника глаза блестят как-то особенно, а в небе вон какой свет… Откуда этот свет? Это вечерняя заря. Что со мною? Должно быть, от вина так пьянеют».

— Казаки! Казаки! — пронзительно закричали мальчишки, перебегая улицу, по которой мчались испуганные извозчики, настегивая лошадей.

В самом деле, со стороны манежа скакали казаки. Толпа дрогнула и побежала врассыпную, очищая мостовую. Посреди улицы остался лишь белокурый рабочий, шагавший рядом с Сережей.

— Смотрите! Казаки на вас скачут! — закричал Сережа, хватая белокурого малого за рукав. — Бежим направо!

— Сам беги, барчонок, а меня оставь, — сердито отмахнулся от Сережи рабочий.

В это время большой казак, с круглыми испуганными глазами и перекошенным ртом, доскакал до них и с размаху вытянул плеткою блузника, который тотчас же упал на мостовую, выронив красный флаг.

Сережа остановился, чувствуя, что бежать поздно. Казак, ударивший плеткою рабочего, уже скакал дальше, притворно крича и вертя плеткою над головою. Чья-то рука схватила Сережу за шиворот и толкнула на тротуар.

— В участок гимназиста! — крикнул хриплым голосом пристав, которому шептал что-то на ухо подозрительный молодой человек в штатском. Два городовых, один высокий рябой, а другой пониже, с красными торчащими усами, потащили Сережу в сторону, крича такими же неестественными голосами, каким кричал казак.

Когда Сережа очутился в извозчичьей пролетке, рядом с высоким рябым городовым, у него опять на душе стало радостно и легко. Городовой сидел боком, спустив одну ногу на подножку, и, по-видимому, чувствовал себя нехорошо.

— Вы куда меня везете? — спросил Сережа, думая, что этот вопрос ободрит несколько смущенного и подавленного городового.

И тот в самом деле обрадовался, что пленник добродушно с ним заговорил.

— Приказано в Пречистенский участок. Да нам-то что! Нам-то ведь только одна мука. По мне, и совсем бы вас не трогать.

— Это ничего, что в участок, — усмехнулся Сережа. — И я очень понимаю, что вам тоже все это очень неприятно.

— Эх, барин! Охота вам в этакую историю путаться. Небось, и родителям огорчение.

— Да, я сам не знаю, как попал, — совсем весело улыбнулся Сережа, — Идут и поют. И мне захотелось тоже петь и чтобы все были, как товарищи, как братья.

Городовой с недоверчивым удивлением посмотрел на Сережу.

— Как же это вы так? Ведь известно, что за этакие дела по головке не глядят.

— Да какие дела? Ведь это даже смешно людей плетками бить неизвестно за что.

— Что это вы, барин, какой чудак! — в свою очередь усмехнулся городовой. — Будто вы не понимаете!

— Нет, не понимаю. И я думаю, вы тоже не понимаете. Вот вам неприятно везти меня в участок. И я даже думаю, что вам стыдно, право. И тому казаку, который рабочего ударил, ему тоже стыдно, наверное.

Городовой перестал улыбаться.

«А жаль, что меня Верочка Успенская не видела, когда я шел давеча по Моховой впереди всех», — мелькнуло в голове у Сережи, и он густо покраснел, поймав себя на тщеславной мысли.

Извозчик ехал по Волхонке. Сережа притих, не разговаривал больше с городовым, и тот молчал, искоса поглядывая на чудного гимназиста.

Волхонка, Пречистенка, знакомые дома, сады за каменными оградами и даже осеннее вечернее небо — все казалось теперь Сереже чем-то устаревшим, ветхим. Как будто Сережа получил теперь право по-новому смотреть на все. Прохожие, которые шли торопливо, оглядываясь иногда на городового с гимназистом, казались ему слишком простыми и обыкновенными, а сам он казался себе каким-то особенным, выделенным из общего скучного жизненного порядка.

О будущем Сережа не думал. Ему только все мерещилось лицо Верочки Успенской и хотелось ей дать о себе весть.

«Если меня сейчас отпустят, завтра же пойду в Каретный ряд», — думал Сережа, когда городовой вел его по широкому двору к участковой конторе.

Они прошли через грязную, затоптанную, дурно пахнущую приемную, где толпились дворники с домовыми книгами, во вторую комнату. Там за столом, покрытым зеленым сукном, сидел в мундире помощник пристава, толстый, грузный пятидесятилетний мужчина с большими мешками под бесцветными слезящимися глазами.

— Вот-с, по приказанию его высокородия, забрал господина гимназиста на Моховой, — доложил городовой, стараясь не смотреть на своего недавнего собеседника.

— Раненько, молодой человек, революцией занялись, — промямлил толстяк, с трудом повернув короткую шею и взглянув искоса на Сережу.

— Моя фамилия Нестроев. Вы не можете по телефону сообщить обо мне моему отцу? — сказал Сережа, в первый раз почувствовав себя арестантом.

— Какие уж там телефоны, — усмехнулся толстяк. — Некогда нам сегодня. Завтра вас допросят. Там видно будет. А ты, брат, Кипарисов, отведи-ка молодого человека в девятую камеру. Слышишь?

— Слушаю, ваше высокородие, — пробормотал рябой и слегка тронул за плечо Сережу.

«Меня, значит, арестовали, — подумал Сережа. — Так это вот как бывает».

Рябой вывел Сережу из участка другим ходом, и они попали на двор, где помещалась участковая тюрьма — небольшой каменный двухэтажный дом со скучными решетками на окнах.

У дверей стояли часовые, сонные и равнодушные. В грязном и сыром коридоре, куда рябой ввел Сережу, их встретил надзиратель, который был как будто обижен кем-то и на кого-то сердит.

— В девятый! В девятый! — ворчал он, звякая связкой ключей, когда городовой передал ему Сережу, сообщив приказ пристава. — А ежели из охранного пришлют кого в этот самый девятый, куда я его дену?

Сереже стало как-то не по себе, когда загромыхал засов и со скучным лязгом отворилась тяжелая дверь.

— Вот вам помещение. Вы ваши вещи в коридоре оставили?

— У меня нет с собой вещей. Меня на улице забрали.

— Вот оно что. Ну сидите пока.

Сережа не без смущения оглядывал стены своей камеры.

«А если меня забудут здесь? — подумал он. — Что тогда?»

Камера была небольшая — аршина два-три в ширину и аршин пять в длину. Стены были облуплены. Кое-где виднелись надписи, замазанные начальством. Окно было не очень высоко. Из него видно было небо и крыши. Постель была поднята на медных петлях и пристегнута к стене. Были стол и табурет. В двери — окошечко круглое, с маленькой ставней со стороны коридора.

Сережа сел на табурет, положил локти на стол и задумался.

«Как странно, — размышлял он. — Я всегда всех дичился и жил одиноко, и вот один только раз мне захотелось быть со всеми, соединиться с людьми и в душе было что-то похожее на любовь — и что же? Все это кончилось так, что я в тюрьме и вот сижу поневоле один. Впрочем, меня скоро отпустят, конечно. Я ведь ничего собственно и не сделал такого, за что можно было бы сажать в тюрьму. Это недоразумение, вероятно. К тому же я мальчик еще».

Сережа усмехнулся.

«Часа через два меня дома хватятся, — думал он. — Никому в голову не придет, что я в участке сижу. Допрашивать меня завтра будут. А как же мне о себе домой сообщить?»

Он представил себе испуг матери и тревогу отца, если они заметят его отсутствие. Это было бы тяжело и неприятно. В иные вечера он старался не попадаться им на глаза вовсе. Может быть, и на этот раз они не заглянут к нему в комнату. Лучше, если до завтрашнего дня не будет известно, что он сидит так, за решеткой. Завтра все разъяснится.

— Верочка Успенская! — прошептал он, улыбаясь. — Верочка Успенская!

Вот кого бы он хотел увидеть сейчас. Он представил себе ее печальные глаза — такие синие, такие синие! — трогательные руки с бледными пальчиками, узкие детские плечи, золотые волосы…

Сережа закрыл глаза и почувствовал странное волнение, не испытанное им до той поры.

Вот Верочка плетет венок из осенних цветов, склонилась над георгинами, поникла над зеленым бугорком могилы. Вот она подняла свои грустные заплаканные глаза и смотрит на Сережу. Какие у нее нежные губы! Ах, стать бы так на колени перед Верочкой и сказать бы ей, как он, Сережа, замучил сам себя, как он порочен и как он постыдно ни во что не верит и ни на что не надеется. Она его простит. Она поймет, что, несмотря ни на что, душа у Сережи чистая. Чистая ли? И чем Сережа лучше Nicolas? Не хуже ли он во сто раз этого самоуверенного Nicolas? Может быть, он, Сережа, просто трус? Может быть, он сам не прочь познакомиться с наездницей из цирка и быть таким же ловким, здоровым, самодовольным, как Nicolas? Не завидует ли Сережа этому удачнику?

Сережа обхватил голову руками и застонал от стыда и сердечной боли.