Русские сказки, богатырские, народные

Чулков Михаил Дмитриевич

Левшин Василий Алексеевич

Часть восьмая

 

 

Продолжение приключений Любимира и Гремиславы

Удивительное стечение случаев, располагаемое судьбою в жизни смертных, было тогда причиною, чтоб предать разным чувствам людей, сведенных вместе этой нечаянной встречею. Хотя Порамир был единой причиной горестей для сердца страждущаго Любимира, но одно имя отца возлюбленной укрощало в нем все прочие стремления, кроме самых нежных. Он восхищается, избавив от опасности человека, давшего жизнь Гремиславе. Тысяча разных побуждений ободряют его надежду, внушают ему любовь и желания; но многие эти произведения радости смущают его душу, которая лишается действия своего в обессиленном языке, и лишь трепещущие объятия прилепляют его к коленам Порамира. Тот же, приведенный от страха к изумлению, пребывает в безмолвии, устремляет глаза свои на Любимира, узнаёт его, смущается, и даёт время благодарности и отвращению сражаться в беспокойных своих мыслях. Между тем Любимир, следующий движениям своего сердца, находит слова, чтобы обратиться к нему:

– Великодушный Порамир! – говорил он, целуя его руки, понуждаемый благопристойностью разорвать объятия, являющие унижение. – Если б нанесший вам многие беспокойства несчастной своей страстью не был противен глазам вашим, злополучный Любимир предался бы всей сладости удовольствия, какую только может вкушать душа благородная, обезоружив злость, производящую насилие. Но рожденный для горестей должен ставить в дерзость и это невинное стремление моей радости, моей к вам привязанности. Он с трепетом лобзает ту руку, которую сам вооружил на свое наказание. Но когда злосчастие, превратившее непорочную любовь мою к твоей дочери в предмет, достойный твоего гнева, не делает лестными мне дни мои, когда уста твои определили мне отчаяние, и когда цепь эта идет к одной лишь смерти, неужели добродетельный Порамир гнушается и руки, к нему прикасающейся? Он её отторгает; но ах Порамир! Эта рука и в преступлении своем тебя почитает; она достойна твоей ненависти, но она спасла, может быть, жизнь твою. Если случай этот не может быть правом моего к тебе приближения, пусть послужит он к удовлетворению нежности моих чувств к тебе.

– Государь мой, – ответствовал ему Порамир! – Нет обиды, которая могла бы помешать душе признательной почувствовать оказываемые ей благодеяния. Не отвращение принудило меня освобождаться от ваших объятий, но то самое беспокойство, что избавитель мой распростирает себя предо мною в виде столь униженном. Если место это не может быть удобным к объяснению прочих наших обстоятельств, то оно не препятствует чувствовать мою благодарность, и обнять моего избавителя.

С этими словами он прижимает Любимира к груди своей, и тем исторгает из очей его слезы. В промежутке этих минут Клоранд, соучаствующий в радости своего друга, возбужден любопытством и хочет рассмотреть отца Гремиславина; но взоры эти простирают ужас в душе его; он узнаёт в нем милорда Гарстона, величайшего своего неприятеля. Чудное свойство ненависти! Кровь, растопленная в жилах его нежностью, в одно мгновение мешается с желчью, рождает злость, и переменяет вид его во образ фурии. Он отскакивает назад, и посиневшие его губы произносят с дрожью:

– О небо!… в чьих объятиях зрю я моего друга?.. Любимир! Содрогнись, лобзая убийцу отца моего. – Речь эта отрывает Порамира от груди его избавителя; он отступает в смятении; но Любимир, схвативший крепко его руку, ведет за ним шаги свои, и лишь изумленный взор лица устремляет он к своему другу. Волнующаяся душа его не смеет определить об истине слов Клоранда. Взирает он на Порамира, видит холодное его спокойствие, и с каждым взглядом обвиняет ошибку своего друга; обращает к сему слезящие глаза свои, и безмолвным видом старается вывести его из заблуждения; сердце Любимира не дозволяет присваивать чужие беззакония родителю своей любезной. Но Клоранд не оставляет его долго пребывать в этих чувствах; яростный его голос пронзает ужасом Любимира, внимающего словам его:

– Друг мой должен мне поспособствовать в справедливом моем мщении; но он принимает сторону моего злодея… О Любимир! Должна ли дружба уступать любви? Но к чему эти рассуждения? Окровавленная тень отца моего! Прими отмщение… Ты, чья злобная рука навеки закрыла очи любимого моего родителя, прими воздаяние! Кровь твоя усладит слезы его сына: умри! – Слова сии были еще в устах его, как устремил он извлеченную шпагу на Порамира. Тот, не имея оружия, хватает лежащую на земле шпагу его друга; но не успел бы он ни вооружиться, ни отвесть удара, если б Любимир не защитил его своею грудью. Он бросается между острием шпаги и отцом своей возлюбленной, хватает голою рукою смертоносный удар, и будучи раненым сам, этот удар останавливает.

– Постой Клоранд! – восклицает он. – Друг твой не допустит тебя стать бесчестным… Какое право позволяет тебе убивать не обороняющихся? Может ли благородная душа употреблять в месть свою предательство? Если хочешь ты мстить за своего родителя, безрассудный ли гнев должен препровождать твои удары? Мог ли ты считать Порамира столь подлым, чтобы он не дал тебе средства к удовлетворению честным образом?… Но ах Клоранд! Какия бы ты ни имел причины искать смерти милорда Гарстона, он – отец Гремиславы, отец возлюбленной твоего верного друга. Дни мои соединены со спокойствием его семейства; вся природа моя приемлет в нем участие; она вооружает на тебя сердце мое, кое в оборону против тебя ставит одни только объятия… Рука моя уязвлена твоим оружием; удовольствуйся текущею из неё кровью… О! Если только может она насытить гнев твой. проливай её, вот грудь моя для твоего мщения; но примирись с Порамиром. Вражда твоя к нему – это более болезненная мне рана, чем там какую получил я теперь от твоего оружия.

В продолжении этих слов, когда Любимир говорил к Клоранду, луна, закрывшаяся на тот час малым облаком, посылает свет свой помочь глазам Клорандовым обозреть кровь, льющуюся из руки его друга. Вид этот смягчает его душу; он бросает свою шпагу, и в сражении страстей своих, достает платок, и обвертывает им его рану. Гнев и жалось стремлениями своими его переосиливают, и приведя в умеренность, лишают слов; одни только сверкающие глаза его обращаются попеременно, то на Порамира, то на своего друга.

Между тем Порамир, опершийся на близ стоящее дерево, с удивительным равнодушием произносит:

– Я не опорочиваю, Клоранд, запальчивости твоей, возбужденной справедливою причиною мщения: от моих рук скончал свой век твой родитель, и ты ненавистью ко мне показываешь в себе достойного его сына. Но не всегда преступления бывают таковы в самой сути, каковыми изображает их наружность. Если бы ты знал точность этого несчастного происшествия, ты вместо мщения разделил бы проливаемые по родителе твоем слезы, чтоб посочувствовать горю оплакивающего его друга. Так, Клоранд, отец твой составлял одну со мною душу, пока бедственная ревность не изыскала ему средства погибнуть от руки моей. Но эта рука, пресекшая дни его, и теперь есть рука его друга; она не виновна в крови его, единая только случайность управляла её ударом, причинившим беспрестанное мучение моему сердцу… О тень моего друга! Ты в вечности примешь всегдашние мои воздыхания.

– Так ты невинен в смерти отца моего? – прервал с горестною улыбкою Клоранд. – Но чем докажешь ты страшную эту неправду?

– Весьма неоспоримою истиной, если только Клоранд будет терпеливо слушать до окончания все предыдущие и последующие обстоятельства этого злосчастного происшествия.

– Слышишь, Клоранд, – сказал Любимир; – тебя хотят удостоверить в том, что предрекало мое сердце. Я никак не мог присваивать злодеяния мужу столь достойному. Ты не можешь отказать своему другу в том, чтобы малым временем требуемого терпения не победить, может быть, безрассудного и несправедливого твоего мщения.

– Ах Любимир, – ответствовал Клоранд. – Какие уверения могут быть сильнее истины, явившей мне смерть отца моего!.. Но я повинуюсь воле моего друга, одно имя которого обезоруживает мою руку. Ты волен из меня учинить преступника; я уже предстаю таковым, вручая предстательству твоему за милорда оружие моего мщения… А вы, государь мой, (обратясь к Порамиру) имеете теперь власть располагать моим терпением; но не забудьте, что вы должны за это единственно тому, кто в один час двоекратно спас жизнь вашу.

– Следовательно и в третий раз, – сказал Порамир обняв Любимира; – поскольку если бы не он призвал вас к терпению, вы покушались бы еще и на жизнь мою… Но не подумай, маркиз, что я тебя опасаюсь: может ли быть смерть страшна тому, кто дни провел борясь с несчастьями? Итак, не от робости приемлю я удовольствие остановить месть твою, но чтобы уверить тебя в моей невинности, и приобрести любовь того, кто имеет вескую причину меня ненавидеть. Разогнав заблуждение случая, я попрошу тебя, чтоб ты принес дни мои в жертву дорогой мне памяти отца твоего; но может быть тогда ты будешь столь же неумолим к моей просьбе, сколько выказал теперь против меня ярости… Однако когда мы говорим о вещах, допускающих промедление, мы забываем подать помощь в деле, не терпящем отлагательства: друг твой исходит кровью, исходящей из раны его. Промедление может быть для него опасно. Отложив все, довезем его до его дома; я не хочу оставить моего избавителя, покуда увижу его вне опасности.

– Ах государь мой! Вы оказываете мне одолжение, которое приятно принимать и от неприятеля, если онокасается моего друга и моей неосторожности… Любезный друг! Сей ли знак оказал я моей любви к тебе? Оружие, должное со всею моею жизнью встать на твою защиту, обагрено твоею кровью.

– Но она спасла родителя Гремиславы, – сказал Любимир Клоранду. – Не опасайся за мои раны, обстоятельство тебя извиняет, и когда случай способствует моим желаниям, не помышляй об их болезни. – В продолжении таковых речей шли они к своим каретам, Клоранд – ведя под руку своего друга, а Порамир опираясь на поднятую с земли его шпагу; ибо почтенный возраст его требовал этой помощи. Они все трое приехали в дом Любимира в его карете, потому что коляску Клоранда послали вперёд, за лекарем. Тот, перевязывая рану Любимира, нашел её неопасной, хотя в левой руке шпага и очень глубоко прошла к локтю.

Когда они остались одни, Порамир, обращаясь к Клоранду, начал говорить следующее:

– Теперь когда настало время уже удовлетворить вашу недоверчивость объявлением настоящего происшествия кончины истинного моего друга, а твоего любезного родителя, доказать мою невиновность, и обратить ненависть твою в сожаление. Но как хозяин дома сего, имеющий не малое соучастие в моих обстоятельствах, может только неполное иметь понятие, если я коснусь некоторой части моих приключений, то позвольте мне, маркиз, несколько отяготить вашу нетерпеливость полным описанием всей моей жизни.

Клоранд на это согласился, и Порамир начал.

 

Повесть Порамира, или Милорда Гарстона

Настоящее имя мое показывает, что я англичанин, но предки мои не были соплеменниками этого народа. Отец мой, гонимый несчастиями, поселился на берегах Темзы. Фортуна, уставшая его гнать, подала ему случай оказать услуги королю-покровителю; который наградил его имениями и произвел в достоинство лорда. Вскоре потом счастье дома нашего усугубилось весьма выгодным браком моего отца, который присоединил нас в свойство ко многим знатным фамилиям; я был вторый плодом этого союза.

Мне исполнилось двадцать лет, как отец мой кончиною своею оставил наследство старшему моему брату, а я по законам должен был довольствоваться одной пенсией. Это принудило меня искать счастья моими собственными трудами, но поскольку я с не находил клонности к торговле, которую там производят люди всякого состояния, то расположил, отдав половинное число годового моего дохода в торговый капитал верного человека, посвятить жизнь мою военной службе. Я имел уже офицерский чин в королевской гвардии, как прибыл ко двору один несчастливый владетель некоторого небольшого государства в немецкой земле. Определен будучи в приставы к Сегимеру (так звали того государя), я вскоре приобрел его ко мне особую милость, так что, видя его в беспрестанной задумчивости, некогда осмелился ему сказать: «Ваше величество! Да отпустится дерзость последнейшего слуги вашего, желающего проникнуть в таинство скорби, окружающей вас со дня вашего прибытия. Ведаю я, что не рабам оставлена смелость помышлять о сокровенностях государей; но добродетельные монархи не презирают желаний, исходящих от сердец, горящих к ним нелестною преданностью. Говоря так, не сомневаюсь я, что смелость моя почтется за то самое соболезнование, которое лишает меня довольствоваться беспримерными ко мне вашего величества милостями».

Сегимер не огорчился этим, но, испустив тяжкий вздох, отвечал: «Приятно видеть такое соболезнование от человека, ничем мне не обязанного; само это уверяет меня, любезный Гарстон, о твоем чистосердечии. Приемлющие от судеб жребий целых народов тем только несчастливы, что не имеют у себя столь верных друзей, которые смели бы говорить им всё то, что видят и чувствуют: они облегчили бы им тягость обременяющей их должности, они исправляли бы их пороки. Я не скрою от тебя причину тоски моей, но прежде должно дать тебе понятие о состоянии государей. Те, кои побуждаемы единым властолюбием, ищут скипетра, в казнь людей возводятся к вышнему достоинству. Будучи самолюбивы, не пекутся они н о чём другом, кроме как о своеугождении; следовательно, должность сия, удручающая добродетельного, служит им только к забаве, роскоши и покою. Но тот, кто вступает на престол, влекомый любовию к отечеству и к счастию своих собратий, тот отрекается от самого себя. Он должен все желания свои поработить благополучию своих подданных и не может не чувствовать того, что должен чувствовать человек. Народ вверяет ему вольность свою, как дражайший из всех залогов, с таким договором, чтоб он был их отец…

… Они хотят, и он должен, чтоб только один он мудростию и заботами снискивал благополучие несметному числу людей, а не того, чтоб все они бедностию своею, рабством и подлым ласкательством служили надмению и неге одного только человека. Не для него самого бог делает его царем, но чтобы был он человеком целого общества. И так видишь ты, Гарстон, завидна ли та участь, которая, однако, имеет великое притяжение в душах смертных. Я выбран на престол желаниями моих соотчичей; они принудили меня взять над ними владычество. Я повиновался им и не жил иначе, как для их счастия. Отвергал все, что лежало до меня, и это-то самое причинило величайшее мое несчастие. Во время войны римлян с парфянами, женился я на дочери парфянского полководца Мурена, по имени Азбласта; ибо я, как союзник римлян, посредством сего брака привел к окончанию разорительную войну эту. Дарования Азбласты были достаточны, чтобы составить счастье дней моих; почему и жил я в совершенном покое, управляя моим государством. Но поскольку нет в свете ничего непостояннее фортуны, то наскучило ей взирать на меня равнодушным оком. Один соседний владетель, который прежде еще посредством союза хотел утвердить силу своего дома, предложив мне дочь свою в супруги; но брак мой с Азбластою уничтожил его намерения. Бесплодие ж моей жены возбудило вновь его желания. Тайные происки его сделали лестными эти предложения в ушах моих подданных. Почему и принужден был я слышать отяготительную просьбу, что благоденствие наследственных держав состоит в том только, если корень царствующего рода имеет довольную надежду во многом потомстве, что неплодство Азбласты грозит падением их отечества и что я могу еще восстановить род мой, разведясь с бесплодною Азбластою и вступив в новый брак. Полагая всё счастье мое в любви столь достойной cyпрyги, принял я очень плохо намерение моих подданных и, чтоб вовсе уничтожить их предложение, сказал им: “Государи хотя и должны от подданных своих принимать советы, когда им и на ком жениться, чтоб отечество не перешло чужие руки и не возгнездилися бы в нем подозрительные старинные неприятели, но что лежит до совершившихся уже браков, то они не должны дерзать их опорочивать”. Впрочем, сколько сил моих было, старался я ропот этот скрывать от дорогой моей Азбласты, однако нет ни одной столь малой скважины, сквозь которую бы пронырство не могло постигнуть тайнейшие дела государей. Может быть, сожаление неких наперстниц открыло жене моей это печальное известие, чтобы она разумом своим отвратила эту опасность, прежде чем зло утвердит свой корень. Когда Азбласта удостоверилась в этом происшествии, а я из сожаления весьма скрывал от ней оное, то тайная скорбь ее обратилась в чувствительное подозрение, что я действительно ищу сего нового союза и затем от ней утаиваю, чтоб открыть ей тогда, как дело будет сделано, и ничем попрепятствовать ему будет уже невозможно.

Hе знаю я, чрезмерная ли любовь ее ко мне, чтоб и крайнейшею скорбию души своей сделать мне yгождение, или жестокая дочь любви – ревность – принудила её решиться на неслыханное предприятие. Когда я для защиты границ от предполагаемого нападения неприятелей отлучился из моей столицы, а Азбласта подумала, что под этим предлогом решился я на новый мой брак, то, одевшись в мужское платье и взяв с собою двух верных ей парфянских женщин, тайно из владения моего удалилась. Престарелый отец мой, узнав про несчастное это приключение, тщетно старался пресечь отчаянное её намерение, но все погони остались без успеха, ввиду того, что побег её под видом болезни был скрыт до трех дней. Я, возвратившись с победою, вместо торжества нашел в кабинете моем следующее ужасное письмо:

«Любезный супруг!

Почитающие смерть за величайшее действие либо не испытали благородные её силы, или прилагают ей большее несовершенство. Пролить для любезного всю кровь стоит малой болезни, и единого лишь отважного удара; но пренебрежение неисчислимых душевных страданий есть нечто выше человечества; это, думаю, я исполнила, оставляя счастливой новоизбранной вами супруге полное владение дражайшим моим Сегимером, чтоб присутствием моим не навести ему принуждения делить, или превозмогать надлежащую мне любовь. Огнем тушить и водою зажигать невозможно природе, но не любви: именно она пожирает во мне пылающее пламя, а холодный поступок мой зажег сердце бесценного моего супруга к новому браку. И так будь счастлив Сегимер! Надели избранную тобою всею твоею страстью, и оставь единое неповиновение несчастливой Азбласте.»

Если первое известие о побеге любезной жены моей привело меня в отчаяние, то это письмо – в совершенное бешенство. Но посколькуу не было никаких средств успокоить страдание души моей, то решил я искать добродетельную Азбласту, хотя бы то было на конце Вселенной. На этот случай вручил я правление моему престарелому родителю, который, не видя никакого средства удержать меня, принял это бремя, которое заблаговременно возложил было на плечи мои. Я проехал уже множество земель, и поскольку не думал найти ее где-либо ещё, кроме как у её родителя, то отсюда в скором времени я отправлюсь морем через Архипелаг, а потом сухим путем через Ерзерум до Гекатомпила, столичного Парфянскаго города.

Такова, дорогой мой Гарстон, причина печали моей. Лишение столь великодушной супруги, которая ради мнимого моего покоя решила принести такую беспримерную жертву, оправдывает проливаемые мною беспрестанно о ней слёзы.

Я не мог более изъявить, насколько тронуло меня это повествование, как присоединив мои воздыхания к стенаниям Сегимера. Но чем более достойным сожаления казался мне этот Государь, тем сильнее возрастало моя к нему склонность; почему я и просил его неотступно принять меня в число его верноподданных, и дозволить оказать усердие мое в пути, столь трудном и сообщенном со многими опасностями. Сегимеру приятно было видеть чистосердечное желание человека, ему ничем не обязанного; посему и он соизволил согласиться на мое прошение. Я, как согражданин вольного народа, получил беспрепятственно увольнение, и отправился в числе малой свиты этого государя. Не буду описывать подробностей пути нашего, и поставлю конец его близ Гекатомпила, чтоб дать известие об Азбласте.

Государыня эта оставила владение свое не по иному пристрастию, но из-за безмерной любви к своему мужу; она не хотела привлечь на него негодование народа через сопротивление его желанию. В отечестве своем надеялась она сыскать то спокойствие, коего лишилась; но поскольку течение жизни человеческой имеет единый круг, то когда он превратится вверх дном, то никакие старания поправить его не могуст. Так Азбласта переменила только климат, а не состояние свое; ибо в Парфах впала она в новую бездну чувствительнейших горестей. Отца своего Сурену она хотя и нашла при дворе парфянскаго царя Орода, но ни в той степени достоинства, ни в той знатности, каковых требовали заслуги его в войне против римлян. Безмерные одолжения Сурены сделали Орода его должником в такой степени, что он, не в силах воздать ему, принужден был из зависти его возненавидеть. В итоге не мог он даже и от двора отлучиться; ибо сомнительный Ород не воображал, чтоб Сурена не употребил средства вознаградить сам себя, имея всё во власти, чтобы навредить ему. И так этот полководец жил при парфянском дворе не иначе, как в темнице; из-за того что он был исключен из тайного совета, и ограблен по части принадлежащего ему имущества, которое отдано было особам, ни мало его не стоящим. Однако, поскольку великие души пренебрегают всякими приношениями, не по делам их присвоенным, так и Сурена презирал эту несправедливость; поскольку легче мог обойтись без двора, нежели парфянский двор без него. Но со всем тем находился он в крайней опасности, поскольку свирепство Орода и клевещущие придворные, которые ко всем имеют обоюдоострый язык, а редко усердие, грозили каждому его шагу конечным падением. Азбласта прибыла в Гекатомпил в самое то время, когда Ород объявил наследником государства своего сына Пакора. И хотя род Сурены издревле имел право возлагать корону на парфянских государей, но ему в том был предпочтен Максарт, убийца Красса. Такие-то свойства имеют некие монархи, что они легче награждают пороки, или прощают истинные оскорбления, чем забывают о том, что способен учинить их подданный, хотя бы он о том и не помышлял. Сурена должен был не только сносить такую несправедливость, но еще и благодарить Орода, ищущего способ погубить его, за избавление от такового труда; однако впрочем и в самом своем гонении во всех делах своих и речах сохранил достоинство своего происхождения, так как никто презирать его не осмеливался. Трудно добродетели учреждать ход на столь скользком пути; но Сурена умел доказать, что не честолюбие им владеет, но он умеет владеть всем равно, как и над самим собой; поношение свое принимал он с радостным видом и спокойною мыслью. Но так как несправедливость больше всего трогает души нежные, то и Азбласта, научившись в Европе, что поношение изглаживается одною только кровью, сочла невозможным оставить без мести обиды своего родителя. Почему в следующий день, когда Пакор установил демонстрацию разных рыцарских подвигов, явилась на место турнира в закрытом европейском уборе. Получив проворством и искусством своим награду, не хотела она её принять из рук Максарта, как оскверненных изменническим убийством, и сказала ему в глаза, что до тех пор станет почитать его за не честного человека, пока он не покажет ей, что имеет сердце склонное обороняться против обиженных, как умеет нападать с стороны предательства. Мало склонное к симпатиям Максарту дворянство при этом случае показало такой вид, что Максарт не мог обойтись без поединка с Азбластой. Но в первом же нападении получил такой удар, что голова его на малой кожице осталась у тела, которую Азбласта, совсем отделяя, с оказанием глубочайшего почёта и положила пред ноги царя, присутствовавшего при этом зрелище.

Мало было зрителей, которые умершему Максарту не желали случившегося с ним несчастья, и не хвалили храбрость сего незнакомого рыцаря; одного только Орода происшествие это тронуло чрезмерно, так что хотя он на месте и при обряде зрелища сохранил терпение, но как скоро игры кончились и Азбласта хотела удалится, приказал её караулу своему схватить, и как злодейку отдать под строжайший уголовный суд. Уединенный Сурена, не бывший на турнире, совсем не знал о мщении предпринятом его дочерью, когда царь назначил его главным к тому судьёю; ибо он не употреблял его, ни для чего иного, кроме ненавистных публике исправлений. Сурена, словно как бы за волосы притащенный для суда, в коем должен был оскорбить или Царя, или свою совесть, потерял язык и всё чувства, когда узрел дочь свою в оковах, введенную для осуждения. Пришел в себя, сказал он вздохнув:

– Жестокий Ород! Не преминул ты меня принудить стать палачом над моею кровью.

Все присутствующие обратили изумленные глаза свои на Азбласту; но прежде чем они на что ни будь решились, начала она сама:

– Не сомневайтесь вы, судии, что женщина, наказавшая пороки Максарта и отмстившая за оскорбление Сурены есть в самом деле дочь его Азбласта.

Происшествие это хотя и донесено было Царю, но еще более возожгло его мщением, вместо того, чтоб должно было его смягчить, и сложить с Сурены неприличную должность судьи. Он велел, Сурене объявить: «Провосудие глаз не имеет, следственно не может узнавать детей своих: в делах государственных виды природного права должны быть безгласны; почему следует ему или суд произвести, или как непокорному подданному самому пред ним предстать». Сурена, готовый лучше потерять жизнь свою, чем родительское сердце, избрал без остановки последнее; итак, дрожащие от страха судьи в угоду тирану, чтобы спасти самих себя, приговорили их обоих к смерти.

В день, назначенный к произведению этого приговора, прибыли мы с Сегимером в Гекатомпил. Отовсюду сбегающийся народ привел нас к печальному зрелищу, лишь только храброму Сурене отсекли голову. Удар этот едва не различил самого Сегимера с душою, если бы усмотрение своей любезной Азбласты не произвело в нем новых движений. Её также вели на казнь; вид таковой всякого лишил бы чувств, но разумный и отважный Сегимер, хорошо знающий нравы парфян, собрал силы помочь несчастливой своей супруге. Увидев тут присутствующего царя Орода, не сомневался он, чтобы всё это не происходило без его повеления. Он бросился тотчас к близ стоящему фонтану, зачерпнул из него воды в шлем свой, потом схватил головню из неугасимо горящего в Царском дворе огня. С этими двумя противными вещами предстал он пред Орода, и закричал более угрожающим, чем просящим тоном: «Должно невинную Азбласту освободить от смертной казни, или он загасит священный парфянский огонь этой водою. Вокруг стоящие парфяне, которые и без того по обычаю человечества склонны были к сожалению, тогда наиболее глазами и знаками оправдали справедливость его просьбы. Палачи, определенные к произведению казни, ужаснувшись опустили руки, но и сам лютый Ород силою Парфянских законоположений, которые воспрещают противится просьбе, через огонь учиненной, принуждать был освободить Азбласту, но приказал дерзкого заступника тотчас бросить в глубочайшую темницу, который тогда же и был туда отведен, так что изумленная вестью о своем освобождении Азбласта не могла увидеть своего избавителя. Однако приложила все возможное старание его узнать, а наиболее, когда проведала, что Ород повелел этого оскорбителя священного огня на следующий же день принести огню жертву.

По наступлении дня Азбласта была первая на горе, в пещере, которая хранила вечный и по мнению парфян с небес ниспадший огонь, а на вершине приносилась ему жертва. В жарчайший полдень привезен был увенчанный розами Сигемер в колеснице, влекомой четверкою, как снег, белых коней на назначенную казнь в сопровожании Двора и многих тысяч народа. Служители огня тотчас начали очищать корку с принесенных полен лаврового и кедрового дерева, а главный жрец с великою набожностью вошел в пещеру, и зажег восковую свечу, которой потом запалил сруб для жертвы. Тогда жрецы схватили Сигемера и положили для заклания на жертвенный стол, как продирающаяся в одежде простого парфянского воина Азбласта, в назначенном на жертву узнала вселюбезного своего супруга, и с первым взглядом вскричала: «Не опорочьте себя кровью совершеннейшего и достойнейшего из Государей!»

Но поскольку она противоречие это полагала за слабое средство к отвращению жертвы и царской воли, то она бросилась к огню, и поскольку не имела ничего, чем бы совершить жертвоприношение, и тем оставить смерть Сегимира, (ибо парфяне скармливали своему огню по одной только жертве в день) схватила она нож, и разрезав себе руку, пустила на огонь довольное число крови; чем и совершила жертвоприношение. Раздраженный тем Ород вскипел от гнева, и определил им обоим мучительную смерть. Но царица, по утешении первых стремлений его свирепости, упросила его, чтоб он исследовал наперед причину такого осквернения святыни. Благодаря чему Сегимер и Азбласта, которые между тем с пролитыми слез друг друга обнимали, приведены были в Царский шатер, где Азбласта на затребаванное оправдание отвечала:

– Я – Азбласта, дочь Сурены, а это Сегимер, мой супруг, оказавший великие услуги Парфянам. Он вчера похитил меня из челюстей смерти; заключите потому, не должна ли я была ныне осквернить ваш священный огонь, чтоб не потушить впрочем гораздо более святой пламень любви супружеской? Я согрешила, но подумайте, что любовь меры не знает, равно как и нужда закона. – Просьба Сегимера состояла только в том, чтоб над ним одним, как над странником, произведена была строгость закона, а добродетельная Азбласта получила бы свободу. Отчего оба супруга произвели между собою спор; поскольку каждый из них один за другого хотел быть жертвою примирения. Каждый из предстоящих хвалил их необычную любовь; и хотя никто не осмелился за них предстательствовать, но виды всех, а отчасти и слезы сочувствующих, вопияли за них. Но немилосердный Ород не утруждал себя более, как повелел отвести их обоих в темницу; ибо милосердие не было свойством его природы, и перемена единожды принятого им намерения не могла происходить ни от какой из истин.

Напротив младшего царского сына Фраата красота Азбласты настолько уязвила, что он по отбытии Пакора на войну против римлян, также и самого Орода, который, чтоб быть поближе к театра военных действий, отбыл в Едессу, в Месопотамию, вознамерился её тайно перевести из темницы в один из своих увеселительных домов.

Между тем я, не имея возможности подать помощь несчастливому Сигемеру, не знал что делать. Все это произошло так стремительно и так скоропостижно, что я от изумления и жалости опомнился не прежде, как Сегимер уже был заключен в темницу. Тщетно старался я подкупить стражу, чтоб освободить моего государя; однако не только не преуспел в этом, но и сам едва избег опасности. По здравом рассуждении решил я с одним дворянином из нашей свиты ехать к римлянам, и просить их о помощи к избавлению союзника их, несчастливого Сегимера, или если и тогда не сможем мы освободить его, то заплатить бы огнем и мечом внутри города парфов, ожидающих смерть его. В таковом расположении духа отправились мы, и скакали денно и нощно к границам Парфянского царства в ту строну где должны были быть римляне. По счастью мы встретились с кавалером Флавием, подданным Сегимера, ведущим тысячу всадников на помощь римлянам. Товарищ мой узнал Флавия, и рассказал ему про несчастье, случившееся с их государем. Почему он остановил путь свой, и по совету с нами обратил свой отряд к Гекатомпилу. А чтобы беспрепятственно пройти кордоны и скрыть намерения наши, решили мы переодеться в парфянское платье, в чем и не имели затруднения; ибо перед самой встречей с нами Флавий побил на голову немалую толпу парфян идущую к своему войску. Итак, мы продолжали, хотя с великою осторожностью, но весьма поспешно путь наш.

Фраат в это время, чтоб удобнее достичь своего желания, решил предуведомить Азбласту о своей к ней склонности; он не мог вообразить, чтоб она не согласилась применять тяжкие оковы на объятия столь великого принца, каковым он считал себя. Написав письмо такого содержания, принудил он начальника темничной стражи отчасти деньгами, а наиболее угрозами, вручить его Азбласте. Она прочла с крайним ужасом эти неожиданные строки; но, придя в себя, сказала подателю письма, что она охотно последует туда, куда велит ей его Государь. Обрадованный таким известием Фраат назначил чрез того начальника стражи, чтобы в следующею ночь заменил он караул надежными людьми, и провел её к нему во Дворец, о чем и дано тогда было знать Азбласте; но она под видом некоторой немощи испросила на то 3-хдневную отсрочку. И между тем подарками и слезами склонила тюремщика, чтоб он перевел её наверх, где содержался её Сегимер, а его посадил бы в тот покой, где находится она; что и было исполнено. В назначенную ночь пришел от Фраата подкупленный начальник стражи, сложил весьма бережно с Сегимера оковы, сочтя его за Азбласту, и подчиняясь полученному им запрету говорить, вывел его очень тайно из темницы, и вручил другим приготовленным людям, которые, посаив его на лошадь, скакали с ним во всю конскую прыть до самого рассвета. День препроводили они в некотором пустом доме, потом опять ехали во всю ночь, и пред очередным рассветом прибыли к саду преогромного дворца, где им, соблюдая тишину, отворили двери, и впустив одного Сегимера, их за ним заперли. Сегимер, которому всё это казалось не иначе, как сном, был введен в комнату, верх которой блистал от золота, стены белели от слоновой кости, пол был устлан драгоценными персидскими коврами, и всю надушенную благовониями, где богато одетая особа бросилась ему на шею, и удушила его поцелуями. Сегимер никак не мог постигнуть эту загадку, пока Фраат не произнес имя Азбласты, и открыл тем самым как самого себя, так и своё намерение. В связи с чем Сегимер тотчас вырвался из его объятий, и дабы освободить принца от его ошибки сказал ему:

– Я Сегимер, а не Азбласта.

Легко понять в какую перемену пришел Фраат от этой ошибки. Однако опамятовавшись, он спросил Сегимера: каким образом зашел он в это место?

«Фраат лучше то знает», – отвечал ему Сегимер, – нежели я, которого в полночь из темницы взяв, привезли сюда». Фраат понял об ошибке начальника стражи и сказал: «Однако я из любви к Азбласте даю тебе свободу». С чем и учередил, чтоб Сегимера двадцать парфян проводили через Мидию до границ Армении.

Сегимер же, сердце которого пребывало еще в неволе с его заточенною в Гекатомпиле супругою, считал свободу это горше любого рабства. Почему и невозможно для него было оставить в покое жестокую Парфию. И так помышлял он пристать к римлянам, и заплатить помощью их за свои обиды парфянам.

В то время оставшиеся из нашей свиты, проведав, что Сегимер тайно увезен из своей темницы, не подумали иного, как что его затребовал его Ород для казни в город Едессу; почему и решили, захватив дорогу от Едессы, напасть на везущих Сегимера, и освободить его, или положить жизнь за своего государя. Когда они скакали с великой поспешностью, то не более чем в трехстах верстах от Гекатомпила повстречались с Флавием, с коем я и отец твой, маркиз Клоранд (ибо именно он был тот придворный, который вместе со мною отправился к римлянам просить о помощи) с тысячью всадниками пробивались тайно к Гекатомпилу. Парфянское наше одеяние привело было их в робость; но так как встреча эта последовала в таком месте, откуда им за тесным ущельем гор уйти было не возможно, то принуждены они были остаться и к взаимной радости друг друга узнали. Но удовольствие это смешалось с великой печалью, когда узнали мы от наших о увезении Сегимера на мнимую казнь в Едессе. Во время, когда мы, побуждаемые ненавистью и мщением, соглашались на истребление всех могущих нам попасться парфян, судьба, покровительствующая добродетельных государей, вела к нам на встречу Сегимера с его проводниками. Увидев человека в европейской одежде, окруженного парфянами, мы все без размышления бросились его освобождать. Несчастные парфяне прежде чем могли опомниться, все были порублены, и удивленный Сегимер, узнав нас, не успел избавить их от смерти. Радость наша была не описанная; её изъявляли мы, бросаясь к коленам нашего Государя, в слезах и восклицаниях. Потом уведомили его, кто были составляющими нашего товарищества каким случаем мы с ними соединились, и с какими намерениями шествовали к Гекатомпилу. Он поблагодарил всех нас, а особенно меня и отца твоего за наше к нему усердие. Но поскольку предприятие наше посчитал он дерзким и невозможным, чтобы освободить в недрах Гекатомпила его супругу, то заключил избавить её не только отважным образом. И щадя своих поддонных от отчаянных покушений, повел нас к Едессе. Мы прошли в возможной тишине до самого этого города, не чиня никому обид, и так как многие из нас совершенно разумели язык парфянский, а к тому же проведали, что пред самым тем временем римляне разбили парфянские войска, при чем и сам Пакор, сын и наследник царя был убит, то сказывались мы, что составляем часть разбитых Парфянских войск, и идем в Едессу. По приближении к ней проведали мы, что на следующий день царь Ород выступит к городу Карра, и что уже двор его отправился туда за два дня до него. Не было лучшего случая к намерению Сегимера, который уже давно решил захватить самого Орода, или кого-то из детей его в обмен своей супруги; в каковых мыслях и пробирался к Едессе. Итак, занял он со своим войском лес, находящийся на той же дороге, где должен бы ехать Ород, и напал нечаянно на парфян, ожидавших прежде падения неба, нежели в том месте неприятелей, с таковою жесткостью жестокостью, что Ород с превеликою нуждою ушел назад в Едессу оставив в плену двоих свои любимых сынов, Фарнабаза и Орозмана, рожденных от дочери Коммагенскаго царя Антиоха, коих Сегимер с поспешностью увез в Цеигму, где, переправясь по мосту через Евфрат, укрепил его караулом. От этого урона Ород пришел в отчаяние, а особенно от того, что по смерти Пакора назначил он Фарнабаза наследником престола. Поскольку между тем заключен был у него с римлянами мир, то узнав, куда уведены его дети, прислал он в Цеигму посла с жалобою за это похищение и нарушение мира; но Сегимер дал ему знать, что он имел дело не с римлянами, а с Сегимером, мстящим ему за обиду, претерпенную от него в Гекатомпиле, и что он сынов его отдаст не иначе, как в обмен на супругу свою Азбласту. Из-за этого царь Ород послал на почте повеленье, чтобы Азбласту немедленно отвезли на обмен в Цеигму.

Между тем Фраат в Гекатомпиле темницу разломал силой, противившегося ему градоначальника Монеза выгнал вон из города, и Азбласту увез в Родис, где царский двор обыкновенно препровождает весеннее время. Все это произвел он тем удачнее, что Ород в связи со старостью и печалью по убитом сыне Пакоре пришел в полное изнеможение, а во Фраате каждый подданный начал видеть восходящее новое солнце Парфии. Хотя Азбласта его желание всегда отвращала разными разумными и отважными средствами, но он не желал выпустить из рук это сокровище сердца своего, хотя Ород и обнадеживал его уступить ему царскую власть за это; но недоверчивый Фраат хотел дойти до этого вернее, когда возлюбленные его дети, Фарнабаз и Орозман, останутся в неволе у Сегимера, или будут погублены его мщением; почему честолюбие превозмогло в нем любовь, и заключил он Азбласту уморить ядом. Произвести это возложил он на Тернамеру, сестру свою и сообщницу в его тайнах, которая по своей злобе не замедлила бы совершить это, если бы страсть её к взятому в плен царевичу Фарнабазу не напоминала ей, что тем самым вознесет она меч на главу его. Но, чтобы в этом случае с Фраатом не нарушить братской дружбы, велела она пригласить Азбласту к столу своему, и вместо яда напоила её соком некоторых трав, который в одно мгновение ока лишил её всех чувств, так что она замертво упала на пол. Тернамена тотчас призвала к себе Фраата, и показала ему действие его приказания; свирепость его обратилось тогда в горчайшие слезы; ибо он никак не приметил, что это был обман. Тернамена, для лучшего уверения его в смерти Азбласты, приказала ее, положив в кипарисный гроб, отнести в царскую надгробную палату, в намерении, чтоб ночью вывезти её оттуда куда-нибудь подалее. Под вечер она, полагая, что сок потерял уже свое действе, пошла в надгробную палату под видом необходимости обмазать свежим бальзамом тело деда своего, и приведя целебными спиртами Азбласту в чувство, открыла ей всю тайну предпринятого ею избавления. Азбласта не могла ей иначе изъяснить свою благодарность, как с пролитием слез, и обещала ей плененного мужем её Фарнабаза доставить туда, куда она ей прикажет. Тернамена, прощаясь с нею, сказала, что всё учредит к её отъезду, и дала ей некоторую растущую там траву, которая от масла загорается, чтоб тем самым сделать знак пришедшим за нею, где её в темноте пространных и резных сводов было возможно сыскать.

Но послушайте, как было случай все это благоразумное и хитро спланированное предприяние едва не ниспроверг. Фраат, из-за умерщвления Азбласты и возмущение свое против царя, не ожидающий ничего хорошего, кроме его величайшего гнева, положил было совсем похитить престол у своего отца. Почему он и завладел царскими палатами, где хранились два великих царских сокровища; также занял он царскую постель, занавес которой составляла золотая виноградная вещь с кистями из драгоценных камней, и присвоил себе триста девиц, предназначенных для Орода, поскольку царствование без роскоши было бы похоже на незрелый плод. Чтоб с успехом совершить это намерение, некий местный волшебник уговорил его пойти в полночь в надгробную палату и принести жертву погребенному там царю Арсацесу, а потом, сняв с руки его перстень с печатью, на коем в большем яхонте вырезан был конь, носить его. И так Фраат вместе с тем волшебником пришли ночью в подземные эти своды. Хотя у каждого из них в руках было по факелу, и они, исполняя свои суеверные обряды, бегали в разные стороны; но Азбласта, не узнав Фраата, хотела зажечь и свой огонь, думая, что это люди Тернамеры, пришедшие за нею. И так приложила она траву к маслу чаши стоящей у гроба Арсацеса, от чего та тотчас же вспыхнула; и с этим огнем она пошла прямо на свет факелов. Фраат и его волшебник, увидев неожидаемое пламя, оторопели, а особенно когда Фраат рассмотрел приближающуюся к нему Азбласту; он счел её за дух её, идущий отомстить ему за своё убийство; ибо злая совесть содрогается и от тени, думая беспрестанно, что наказующая Божия рука всегда на нее вознесена; почему бросил он свой факел, и в ужасном трепете побежал вон с последовавшим за ним по пятам волшебником. Азбласта при этом узнала Фраата, и поскольку размышляла о предстоящей для неё опасности, увидела вдали приближающийся к ней другой свет, который наконец-то помог ей узнать Тернамену. Та проводила её до садовых ворот, где переодев в мужское платье, препоручила заботу о ней парфянскому дворянину Митридату. Тот в препровождении нескольких воинов благополучно довез её к полумёртвому от печали Сегимеру. Радость обоих супругов лишила их слов на некоторое время, пока прежнияе печальные облака не обратились в слезный дождь; и тогда уже сияние удовольствия осветило их мысли нежнейшими чувствами, и они больше в приятных объятиях, чем в смешанных речах изобразили довольство душ своих.

Сегимер не только освободил в ту же минуту Фарнабаза и Орозмана, но и щедрою рукою одарил Митридата с бывшими при нем людьми. После чего отправились мы чрез Грецию, и без всяких противных случаев прибыли в стенающее об отсутствии государя своего отечество Сегимера. Вельможи съехались и лобзали колена добродетельных и милосердных этих монархов, а народ всего столичного города наполнил пространство площади пред окнами дворца своим стечением. Стремление его было подобно волнению морского пролива, но шум голосов выражал только имена своих государей, кои и привлечены были тем к окнам. Тогда то воздух загремел от радостных восклицаний, а особенно когда через глашатая возвещено было народу о беременности дотоле бывшей бесплодной их государыни. Сегимер пролил слезы от удовольствия, видя усердие к себе своих подданных; и можно сказать, что эти-то зрелища – суть единые золотые часы в жизни монархов. Родитель Сегимера, восхищенный возвращением детей своих, имел счастье в глубокой древности своей принять на руки свои не только рожденного потом Азбластою первого сына, но и еще после целовал двоих произошедших от нее принцев.

Я почувствовал тогда все знаки милостей Сегимера: был награжден чинами и имением до того, что забыл мое отечество, и определил остатки дней моих препроводить в покровительстве этого великодушного Государя. Но несчастье, которого я дотоле не имел, нашло меня ядовитым своим зевом, и вместе с покоем лишило меня и счастливого моего пребывания.

Родитель твой Клоранд, с коим я, разделяя все нужды и опасности странствования, завёл тесную дружбу, составлял со мною одну душу, так что нас ставили в пример согласия, что редко можно найти среди придворных, пользующихся особым доверием своего Монарха. Вы помните, что в то время женился он на вашей мачехе; ибо вам было тогда восемнадцать лет. Этот случай произвел все мое несчастье, и влил яд ревности в сердце, наполненное дотоле одной только дружбой ко мне. Я был холост, а отец ваш гораздо меня старше; а это-то и положило причину толковать невинные мои ласки к его жене совсем в противную сторону. Со дня на день я примечал рождающуюся в нем ко мне холодность, причины которой не мог постигнуть. Но поскольку горе моё, от того произошедшее, принудило меня быть осторожным и взирать на всё с большим вниманием, то я усмотрел при этом, что и мачеха ваша против прежней своей ко мне откровенности и приязни старалась меня избегать. Я не осмеливался объясниться в том моему другу, и считал, что все это имеет какую нибудь причину кроме меня, и что, наконец, они в рассуждении меня переменят свои поступки. Однако мне не достало на то терпения: я стал искать возможность поговорить о том с вашею мачехою, что мне и удалось; ибо однажды, как был я в вашем доме, родитель ваш вызван был во дворец. Оставшись наедине, я открыл ей причину моего неудовольствия в самых чувствительных выражениях. «Ах Милорд! – отвечала она мне с пролитием слез. – Я несчастлива, муж мой ревнив до безумия. Могла ли я подумать, чтоб невинное моё с тобой обращение, в котором он сам сначала находил удовольствие, нарекая тебя истинным своим другом, могло подать ему подозрение? Гарстон! Ты знал меня до замужества, ты, который больше всех разделяешь наши беседы, приметил ли когда-нибудь, чтоб я способна была заставить его иметь такие гнусные обо мне мысли? Но всё это случилось: ласки мои к тебе показались ему порочными, и вот каким образом нашел он причину открыть мне свои укоры: месяца два спустя после нашей свадьбы, приласкавшись ко мне больше, нежели в другое время, спрашивал он у меня: не уже ли ты никогда к кому-нибудь не чувствовала склонности? Я ответствовала ему, что совсем нет. «Как, – прервал он слова мои, – возможно ли, чтобы глаза твои не различали в разных особах совершенств? Например, если случалось бывать у вас нескольким людям, конечно лицо одного казалось тебе приятнее, чем лица всех прочих; а это-то и есть род склонности, поскольку, в чем глаза наши находят приятность, то, конечно, нам и нравится». – К нам мужчин приезжало очень мало, – отвечала я, – и мне из всех их, если признаться, больше всех нравился друг ваш Гарстон». Муж мой при этом несколько позадумался, но после опять начал говорить: «Однако он, думаю я, не искал в тебе симпатии?» «Нет, – сказала я, – кроме разве что некогда нашла я, что он на стекле, застывшем от холода, он написал следующие стишки:

Сколь страшен её взор! Он грудь мне пробивает; Прелестен разговор, И душу восхищает.

Кроме этого я не могла приметить, чтоб он выказывал какие-либо знаки своей ко мне склонности, и думаю, что стишки эти писал без всякого намерения». Во время этих слов муж мой смотрел на меня так пристально, что я, придя от этого в некоторое смятение, закраснелась; но он тотчас вышел вон, и я не воображала, чтоб разговор этот имел какие-нибудь последствия; но ревнивый нрав его извлек яд из того, что другому послужило бы пищей любви.

Если зараза ревности когда хоть единожды войдет к кому в сердце, то её труднее искоренить, чем тернии из тучной земной нивы; и даже когда кажется искорененной, то она на время только притаилась. В уединении он дал полную волю мыслям утверждающим подозрения о моей к тебе склонности. «Не довольно ли сказано? – размышлял он. – Жена моя, конечно, любит Гарстона, если призналась, что он из всех приятнее показался глазам её. Какая ещё причина могла быть ей помнить с такой точностию стишки, написанные им на стекле? Да и краска, выступившая на лице её при этом напоминании, это подтверждает. Вот как явственно сказанные невзначай слова выдали её тайну! И кто знает, что она, опасаясь подать мне причину к неудовольствию, о многом не умолчала ли?.. Но и можно ли, чтоб жена мужу высказала тайны своей страсти?» – День проводил он со всеми знаками беспокойства, а всю ночь без сна. И поскольку он не желал, чтобы лицо его не изъявило состояние души его, которое желал от меня скрыть, то уехал он на охоту. Однако в сердце своем гонял он гораздо более жестоких зверей, чем те, что могут водиться в лесах. По прошествии нескольких дней пожелал он меня видеть, но не от того, что ревность в нем угасла, но потому, что желал выведать от меня больше мнимых таинств. Возвратившись не мог он скрыть ни беспокойства мыслей, ни холодности своей. Он ходил взад и вперед по комнате, не говоря ни слова, вздыхал, ломал руки и делал такие виды, что я немало того ужаснулась. Наконец бросился он предо мною на колени, и просил меня со слезами, чтобы я не скрывала от него всех подробностей моей любви с тобою. Что мне было отвечать, кроме пролития слез? Но познав ревнивый его склад ума, я подтвердила ему вновь всё то же, что уже ему объявляла, и утверждала клятвами, что более между нами с тобой ничего не происходило. Он казался был несколько тем успокоен; однако продолжил немалое время пребывать в ревнивых подозрениях. Между тем сердце его было ареной, на которой бесилась его ревность: голова его была лабиринтом, из которого сражающиеся мысли не могли сыскать пути к рассуждениям; сон бежал от глаз его, и подозрение беспрестанно твердило ему в уши: «Жена твоя тебе изменила! Она полюбила Гарстона».

Наконец мне не достало возможности терпеть его укоризны, и огорчение принудило меня сказать ему несколько с ожесточением:

– Государь мой! я вижу, что ни невинность моя не может освободить вас от подозрения, ни терпение мое не способно рассеять чудные ваши воображения. Мучая себя неосновательными моими преступлениями, вы несправедливо оскорбляете мою невинность. До сих пор я молчала ради любви моей, но теперь меня принуждает говорить честь моя. Я знаю мою справедливость, и небо видит, что я, кроме тебя одного, ни тогда, ни ныне не любила, но со всем тем терзающая меня ваша ревность хотя и не может погасить вечной любви моей к тебе, но принуждает оставить твой дом и скрыться в такое место, где я была бы в безопасности от вашей клеветы. Вы, надеюсь, позволите мне это, когда, по-видимому, подозрение ваше любовь ко мне уже истребило; поскольку первая искра ревности есть последняя в любви. Невозможно любить то, что мы полагаем порочным. Но сколь ни болезненно мне мое состояние, однако жалостнее мне кажется твое, Клоранд, когда я только помышляю тебя столь слабым, что ты ревнуешь к своему истинному другу, и тогда, как я вышла за тебя, прежде нежели могла узнать, что такое есть любовь.

Муж мой ответствовал мне:

– Ах любезная супруга! Лучше бы было, если бы не было этого милорда, который столь пригож и добродетелен. Признаюсь, что я ревнив, но не без причины. Поскольку возможно ли, чтобы ты не имела влечения к его совершенствам? Гарстон мой друг, но дружба столь же мало погашает ревность, как восковые свечи заслоняют свет полного месяца. Посему я хотел бы, чтоб Милорд не был моим другом; ибо тогда я увидел бы, кого из нас ты лучше любишь, и каким бы образом относилась против его исканий. Но при такой неизвестности ни я не могу быть счастлив, ни любовь моя довольною.

На это я сказала ему:

– Если бы я любила Гарстона, то какое препятствие было мне отказать твоему за меня сватовству, и склонить моих родителей выдать меня за милорда?

Муж мой отвечал:

– Без сомнения любовь твоя тогда еще не так возросла. Признаюсь, что чувствую безмерную твою любовь ко мне; но что мне пользы в том, если ты не к одному мне её чувствовать можешь? Сколь мало ты к Гарстону ни склонна, однако из-за этого всё мое удовольствие разрушено. – Я вздохнула, а он продолжал: – Признаюсь тебе, что истреблением склонности своей к Гарстону через замужество со мною ты совершила поступок великой души; но всего этого мало в глазах моих; ибо прежде почитал я тебя владычицей над любовью, и что её ты только от меня заимствовала. Из-за этого любовь моя не только что была счастлива, но и победоносна. Теперь же друг мой срывает венец это победы с головы моей. Однако, чтоб любовь моя не потеряла и остатков своей выгоды, расскажи мне о Гарстоне, что ты знаешь, что может быть забыла, или что с намерением умолчала: может быть искренность заслуг его противу тебя подаст мне облегчение в моем сомнении.

Я сказала ему:

– В рассуждении Гарстона я перед всем светом ничего таить причин не имею, но объявить об нем больше ничего не знаю, кроме того, что никогда его не любила. А если бы я его и любила, то он бы это заслуживал своими достоинствами, равно как нет преступления и в том, что я только одного тебя люблю.

Слова эти тронули моего мужа, так что он в восхищении вскричал:

– О дорогая супруга! Какое сладкое удовольствие вливаешь ты в мое сердце! Но, ах! уверь ты меня в том так, чтоб я никогда больше не сомневался. Прости мне, что я безвинно тебя мучу, и подай мне своим уверением возможность любить тебя, так как сначала; без чего жизнь моя будет мучительнее продолжительной смерти. – Я заключила его в мои объятия, и целовала с такой горячностью что он вынужден был поверить, что такое не может происходить от притворства; и поскольку я вновь рассеяла его сомнения своими клятвами, то он успокоился, и рассказал мне всё, как он мыслями своими приведен был в ревность.

Но едва он остался наедине, как опять возымел на себя великое неудовольствие, что принуждал меня столько раз говорить о тебе, Гарстон. Вскоре потом уверения мои показались ему сомнительными, потому что я говорила о тебе, описывая твои достоинства. Разум его пытался подавить новое возмущение страсти; но ревность столько уже над ним господствовала, что не в его воле было следовать своим желаниям. Сколько ты раз ни бывал у нас, то после твоего выхода продолжал он обычныя свои ко мне приставания. Многократно я со слезами умоляла его пощадить себя и меня от напрасного мучения, на что он отвечал мне, что ревность его есть единое действие безмерной ко мне любви. Я перервала речь его, говоря на то: «Такое извинение может быть пристойно только один раз, но столь долгое подозрение не может происходить, как из сердца, вместо огня наполненного желчью». – Но можно ли, милорд, описать вам все слова его, которые ежечасно изобретал он к моему страданию? Вам нельзя вообразить свойства человека, предавшегося этой ужасной страсти: его беспокоит даже шорох бегающих ночью мышей; он желает, чтоб все, кроме него, даже и стены были обрезаны, так что иногда ревнует к написанным на стенах лицам, полагая, что жена его влюбляется и в эти бездушные изображения. Я не знаю ни одной спокойной с ним минуты; а ваше сегодняшнее посещение, как произошедшее во время его отсутствия, конечно, навлечет на меня мрачнейшия тучи его гонения.

Проговорив это, мачеха ваша пролила толь изобильные слезы, что я не мог быть ими не тронут.

– Ах, сударыня, – сказал я ей вздохнувши. – Участь ваша мне чувствительна, а наиболее потому, что я стал невинным орудием этой жестокости. Жаль мне, что по сих пор это несчастье было от меня сокрыто; вы бы уже давно наслаждались спокойной тишиной вашего супружества, и сколь ни приятны мне места, где обитает друг мой, но для пользы его я готов удалиться на край света. – Завершая эти слова, вздохнул я вновь, и с жалостию посмотрел на плачущую Маркизу; в это же самое время в комнату вошел Клоранд.

Он переменился в лице, приметив вздох мой с сопровождающим его сожалеющим взглядом на жену его, равно как и её слезы.

– Что значит такая ваша печаль, – сказал он холодным образом.

Эта неожиданность так смутила маркизу, что она побледнела и не могла ответить ему иначе, как в одних только весьма слабых и не кстати приведенных оговорках; что утвердило его подозрения, и дало волю ревности овладеть всеми его чувствами. Он бросил на меня яростный взор, и пошел поспешно вон, а я, смятенный этим происшествием, не знал что делать, и вышел из его дому, надеясь прийти по успокоении первых порывов его страсти, чтоб после вывести его из заблуждения, и уверить в его ошибке, объявив ему про свой предпринятый для того отъезд, который я действительно в мыслях моих назначил.

Но поскольку я не мог выбить из головы сострадающих мыслей о несчастном положении моего друга, то я пошел один, не взяв никого с собою, в Академический сад, в новую галерею, которую украсили новыми статуями, и при которой зал особенно достоин был примечания, изображая в статуях строение нашей сферы. Поскольку я еще не видал их, то осмотром этим полагал разогнать мою скуку.

 

Повесть о Небесной Лире

Надзиратель и выдумщик этого аллегорического здания собрал тут весь опыт своих познаний. Зал был сделан округлым, так что пол его и потолок с стенами составляли внутренность огромной сферы; тем самым он хотел изобразить воздух, который глазам нашим кажется имеющим пределы в округлом горизонте. Посредине него на каменном подножии стоял земной шар, на котором видны были все известные нам земли, моря и реки. На подножии его написан был цифра Один, подразумевающая что этот известнейший шар должен быть мерою всем прочим воздушным телам.

Над земным шаром стоял густо позолоченный образ солнца, на правой его подножке было назначено число 140; ибо оно во столько раз больше нашей земли, хотя иные мудрецы почитают величину его во 160, и в 60 000 раз больше; напротив того Эпикур мечтал, что солнце и прочие звезды в величине своей не более того, каковы кажутся глазам нашим; а Эмпедокл встал на смешное мнение, что как зрачок в глазу не имеет вещественной округлости, но есть только круглая скважина внутри глазной кожи, так и солнце наше – это только малое отверстие неба, в которую виден вышний небесный огонь. На левой подножке написан был год; ибо в таковое время солнце пробегает все двенадцать небесных знаков, так что ни одна часть земного дна не бывает им более другой освещаема, хотя под полярною звездою целый год только один день и одну ночь, то есть по полугоду, составляют. Посредине подножки назначено 27 дней, потому что во столько солнце обращается около своей оси, чем оно не только землю из неистощаемых своих сокровищ обогащает и творит плодоносной, но и каждой планете по свойству лучей своих свет и качество вливает. На боку у него висел лук и колчан с стрелами, дабы изобразить тем быстрейший бег его и пронзительную силу; ибо скорость обращения его такова, что почти вообразить не можно, как то пробегает оно в один час более 935 поперечников земли, или 8 000 041 сорок одну тысячу верст; действие ж его проницает во глубины моря, до средней точки земли, и проникает во все вещи, даже и сокрытые, жилы металлов, хладные кристаллы и мозг твердейших гор. В левой руке держит оно лиру; ибо движение солнца учреждает всеобщее согласие, и соединяет все противные действия других звезд, и воюющих между собою стихий, так что солнце из земли, как из прочих шести главных планет нашей сферы, приемлет их влияние, благодаря чему его движущееся огненное море, по содержанию натуры, иногда словно как от бурливого ветра волнуется, а иногда его чрезмерное воскипение укрощается. Близ образа солнца стоял небесный знак льва, означая высочайший предел его возвышения. В руках над головою солнце держит прозрачный, но не гладкий, а по подобию земли горами, долами, морями и реками учиненный шероховатым шар, сквозь который видны проходящие внутри цепи гор, коими и земля наша связана, подобно тому, как тело соединено составом костей; также видны были на шаре этом всюду выходящие огненные лучи, пары и облака. Что я однако уразуметь не мог, того, что солнце есть истинный элемент единственного огня, которого, впрочем, в настоящем его свойстве нигде не находится; и потому солнце состоит отчасти из твердой огненной извести, частью же из жидкого пламенного моря, подобного растопленному в плавильной печи золоту, потому что при сильном своем движении не только испускает огненные пары, но и как огнедышащие горы, изливает большие раскаленные реки, которые после обращаются в огненный дождь, и так влекутся к своему началу, служа солнцу новою пищею. Через это происходят многие видимые на солнечном шаре пятна, также и его иногда примечаемая бледность, удерживающая чрезмерное действие жара его на землю. Пары же эти по своему смолянистому веществу иногда слипаются вместе, и производят редчайшие фигуры, называемые явлениями, которые продолжаются столько, пока материя их не обратится в пепел, и равно как на земле метеоры в виде летучих змиев и прочего исчезнет. Солнце хотя не иначе, как наша земля и прочие звезды и планеты, составлено из тленного вещества и терпит умаление, припадки и годовые болезни, что не так давно подмечено, когда оно целый год бледно и слабо светило; однако имеет в себе таковую известную материю, которая беспрестанно даёт ему пищу, от чего оно и горит безостановочно; а хотя иногда таковой огонь и убавится, но чрез многочисленные солнечные трубы опять дополняется, подобно как горящая в беспрестанно огнем дышущих горах сера из отдаленных рудных жил.

Вокруг этого господствующего солнечного образа стояли в измеренном отдалении еще шесть изваяний. Первое из них изображало месяц, было посеребрено, стояло на двух белых быках, с назначенным на одной ноге числом 29 дней, 12 часов и 44 минут; а на другой 27 дней, 7 часов и 42 минут, объявляя тем время его течения. Стеклянный на голове его шар был в 42 раза меньше земного шара, хотя иные считают месяц в 39 раз меньше Земли. Вещество его казалось быть и земное и водное, и последнее к южному краю подобно великому источнику разделялось на многие потоки, и являло как бы разные ясно блестящие зеркала. Он также наполнен был реками, морями, островами, горами, лесами и долинами, и из-за этого происходящих неисчислимых пятен, частью от того, что лучи солнечные в такие глубины впадать не могут, частию же из месячных морей, которые, не меньше как и земные моря, по своим свойствам и силою солнечных лучей туда и сюда движутся, также как и месяц от востока к западу, и обратно на восток в течении круга своего идет, не всякий раз одинаково кажется, а так как против солнечных лучей и человеческого глаза стоит, является переменен. У ног его стоял небесный знак Рака. В правой руке он держал белый восковой факел, а в левой – водяную кружку, или рог росы; потому что месяц не только светит ночью, но и весь шар земной, который бы иначе от солнечного жара обратился бы впрочем в пепел, увлажняет; наиболее же тогда, как солнце месячное море в новое полнолуние сильнее движет, сильнейшие падают росы; и так из месячного шара не меньше, чем и из земли, восходит паров, только гораздо более тончайших. Тогда же у нас прилив и отлив моря бывает больший, реки наводняются, растения получают больше соков, раки и раковины полнеют, и мозг в животных становится влажнее.

Второй вид Меркурия, был сделан из заморенной и смешанной с известью ртути; стоял ногами на каменном петухе, и на металлической змее. На голове его находящийся шар был в 19 раз меньше земного, и получал временами, когда солнечный шар темнее светит (при захождении), пепловидный отсвет. По сторонам его стояли небесные знаки Близнецов и Девы. В левой руке держал он круг, в средине коего стояло солнце, показывая тем, что эта планета только около солнца обращает ход свой, и от него никогда далее 28 поперечников не удаляется, почему беспрестанно скрыта в лучах его и в свете Венеры; благодаря чему и шар её освещён с обеих сторон, кроме того периода, когда Венера по другую сторону солнца становится с ним в равностоянии. На одной ноге его поставлено было число 6, в каковое число часов планета эта обращается вкруг своей оси; и потому с Земли кажется, также как месяц, растущею и убавляющеюся.

Третье изображение – Венеры, было из меди, стоящее одною ногою на мраморном лебеде, а другою – на алебастровом голубе. Круглый шар на голове её был только в шестую часть против земли, но во всем равнаго с нею вида; сиянием же своих бело-желтых лучей превосходил, кроме двух небесных светил, все прочие звезды. По сторонам её стояли небесные знаки Быка и Весов. В руке она держала кружок, посреди которого также было изображено солнце, в знак, что эта планета ходит вокруг солнца, и стоит от него не в дальности, иногда над ним, а иногда внизу, так что иногда бывает пред-следователем, а иногда по-следователем его, то есть вечернею и утреннею звездою; а через то в рассуждении своего отстояния от Земли кажется меньше и больше, и равно как Луна ежемесячно, она ежегодно кажется полною, половинною и серповидною. В ней видимы также горы и моря чистейшей воды.

Четвертое изваяние – Марса, – сделанное из светлой шлифованной стали, стояло одною ногою на козле, а другою на волке; поскольку эта планета содержит жестокое сложение. На правой ноге его стояло число V, как мера, во сколько она Земли нашей меньше; на левой время обхождения её около солнца, а именно: год, 320 дней, 22 часа и 24 минуты; по сторонам небесные знаки Стрельца и Рыб, как два его жилища, в кои он попеременно входит. В левой руке держал он круглый, совсем раскаленный и подобно как бы верхний шар, освещающий щит, а в правой стрелу, как свой собственный знак. Щит значил, что он освещается при солнечном свете и собственным своим огнем; отчего его свет, который бы, впрочем, должен быть бледнее месячного, есть кровавый; от этого собственного света шар его кажется расколотым, потому что он, обращаясь вокруг своей оси, показывает Земле ту или другую сторону; а на середине одной стороны имеет он круглую, величиной с нашу Африку, вертящуюся пропасть, состоящую из темного черно-желтого смоляного моря, в котором хранится горящий трут, к ежедневному питанию сей пытающей планеты между серных гор из сажи и искр рудной земли составленного хребта, и приводится через тайные трубы во внутренние хляби этого огненного ада. Стрела в руке его, и выходящая изо рта молния, означают, что планета эта никогда не кажется круглою, но большей частью выставляет великие ущелья. В старину ему приписывали, что он, как ярящийся Вулкан, кует всё на повреждение света оружия, и делает голову кружащеюся, члены трясущимися, печень горячею, сердце бьющимся; зверей приводит в бешенство, растения пожирает, источники иссушает, и наводит ядовитые ветры, высасывающие воздух, гром и непогоды. Почему и называли его несчастьем света и богом разорения. На плечах нес он голубо-жёлтый шероховатый шар, или лучше сказать, огнедышащую гору, в знак того, что планета эта беспрестанно пенится огнем и курится вонючим дымом, и самая водяная часть её варит одну кипящую смолу, и производит тем около своего шара туман и черные облака, которые превращаются в такой же дождь, и падают туда же, откуда произошли. Однако получает и этот ужасный шар от предстоящих ему планет первой и третьей, а также и от последующей за ним зачастую приятный отсвет. Поскольку великая лира света требует к своему согласию сочетания струн неровных и противных, да и земля наша соединена из различных между собою воюющих вещей, то небо имело и в этой возмутительной планете ту нужду, чтобы убавлять зимнюю стужу, и зачастую приходить на помощь к излишеству земной влажности. Также как нет ни одного яда, который не нужен бы был в лекарство; ибо скорпион вытягивает яд из раны: так и эта звезда втягивает в себя вредные влияния всех других звезд, и употребляет их на пищу огню своему. Природа премудро утвердила, что извилист ход этой звезды, которая иногда кажется великой волосатой звездою, отстоит от солнца далее земного круга, чем она в своем хождении иногда от Земли очень удаляется.

Пятое изображение Юпитера состояло из искристого олова, стояло одною ногою на орле, вооруженном молнией, а другою на стреле. На ноге у него видно было время, во сколько он по своему кругу около солнца ход свой совершает, то есть 11 лет, 315 дней, 17 часов и 46 минут; близ него стояли небесные знаки Стрельца и Рыб. На пупке его видно было вырезанное число 284 дней, поскольку эта планета именно во столько времени обращается около своей средней точки, равно как колесо кругом оси, чтоб тем могла она судьбоносную свою силу другим планетам и земле сообщать. В руке у него находится масличными листами обвитый скипетр; ибо по мнению древних влияние этой господствующей планеты (если только не удержится оно приближением воюющего Марса) заключает человеческую честь, господство, радостный дух и разум; возбуждает в животных жизненные духи, в насаждениях – плодоносность, в воздухе – благорастворение и тихие дожди; в восхождении своем умножает теплоту, а в захождении влажность; в лете умеряет зной, а в зиме – стужу; и как внутренние слои этой планеты наполнены масловатыми благовониями, испарины её состоят из одних пахучих бальзамов, которые производят на земле все пряные зелья, масла и смолы; почему и называют её счастливой звездою и Рогом изобилия. Статуя эта над головою своею держала особое небо с четырьмя разными окружениями. Посередине его стоял светлоблестящий и землю в 14 раз превосходящий, (который представлял собственно планету Юпитер) и с наружной к Солнцу стороны гораздо более шероховатый шар, не уступающий светом своим вечерней звезде. Другая же сторона его была довольно светла, потому что эта планета освещается не от одного солнца, но и собственным своим светом. Около этого шара от востока к западу проходили разные, несколько темноватые, отчасти прямые, частью же согнутые полосы; ибо планета эта такими великими горами разделяется на полосы, между которых хранится блестящее и беспрестанно движущееся ртутное море, и только в некоторых местах прорезается мысами твердой земли. Этот прекрасный шар получает еще прибавление своего света от четырех его спутников, или месяцев, ходящих вокруг него на четырех разных орбитах, которые вообще движутся от запада на восток, а внутренние, или ближайшие к нему обходят его скорее наружных; они сообщают своей главной планете собственный свой и занятый от солнца свет; а особенно первый и третий, которые безмерно ясно блестят и в рассуждении прочих двух месяцев могут быть сочтены за маленькие солнца. Поскольку солнце не может достаточно освещать эту великую и отдаленную звезду, месяцы эти заступают его должность; первый и ближайший из них равняется величиной нашему месяцу, второй – Меркурию, третий – Венере, а четвертый – нашей Земле. По течению их и сей великой планеты, стояние их бывает иногда очень близко, иногда же они удаляются далеко друг от друга; когда стоят на полночной стороне, то будучи к нам ближе, кажутся больше, а к полуденной за удаление меньше, и по положению своему к солнцу бывают видом иногда полны, иногда растущие и ущербляющиеся, равно, как и наша луна, а иногда закрываются телом Юпитера. Следовательно, Юпитер и его спутники суть тела грубыя, подобные нашей Земле.

Шестой образ Сатурна, вылитый из свинца в виде старика с морщинистым лбом, впавшими щеками, со слабыми и изнуренными членами, имел глаза опущенные вниз, и ноги как бы неспособные к движению. Этим изображено, что эта крайняя и тихо идущей нам кажущаяся планета, как бы имеет все слабости великой старости, от чего она совершает ход свой вокруг солнца не прежде как в 9 лет, 162 дня, 7 часов и 36 минут. Стоял он на драконе и медведе, на ноге имел число 22, как меру, во сколько раз он земли нашей больше, хотя иные планету эту с обеими его руками (таким кажется кольцо, окружающее Сатурна) полагают Земли нашей больше во 165 раз. По сторонам его стояли из зодиака Козерог и Водолей. В правой руке держал он серп, а в левой кадильницу, в знак того, что в этой планете находятся сухая земля и свинцовые горы, также словно бы из стекла состоящее и продолжительно колеблющееся мертвое море, из пещер своих от кипящей смолы беспрестанно вонючий черный дым испускают, и он, как прямой шар разорения, всё иссушает, полезное смертным серпом своим все губит, холодностью своею жизненную теплоту погашает, рождает лихорадки, жидкости делает вязкими; приключает ядовитые туманы, непогоды, бесплодие и стужу, а особенно когда приближается к нашей Земле, или с воюющим Марсом в один рог дует; почему древние, увидя эти свойства, назвали его предвестником несчастий, холодным и сухим неприятелем Природы, и подобием времени, которое своих собственных детей поедает. Над головою его был великий темный шар; освещенный спереди от солнца, а с боков от пяти меньших шаров и светлого кольца, которые по разным положениям представляют шар Сатурна иногда овальным, а иногда как бы с ушами. Кольцо это сияет собственным своим светом, затем что Сатурн за своим крайним удалением от Солнца сияния его не приемлет, освещает его с помощью спутников, ходящих в особых около него кругах с запада на восток; без чего бы сей тяжелый шар был покрыт вечною ночью; однако же, когда эти спутники обращаются к Сатурну своею землянистой, не имеющей света стороною, тогда он, потемнев, почти на глазах исчезает, или как бы покрывается с обеих сторон темными облаками. Планета эта чрезвычайно отдалена от нашей Земли, а именно до 50 000 земных поперечников, дабы сильные её влияния и привлекательная сила стали слабее.

Некоторые мудрецы взаимный союз этих семи планет и свойства их уподобляют таковым образом: что в человеческом теле есть желудок, варящий пищу и отдающий каждому внутреннему члену свою часть, то же самое в свете есть Земля; место влажности в животных есть мозг, а в небе – месяц; распределитель жизненных духов в человеке – сердце, а в свете – Солнце; печень дает членам с кровью силу и крепость, а Юпитер – всем тварям; легкие приемлют воздух и охлаждают жар сердечный, Меркурий производит то же в планетах; почки – суть сито, отделяющее нечистое от чистого и оружие плодородия, то же совершает планета Венера; желчь притягивает к себе горькую и сероватую кровь, то же делает в небе планета Марс; и как селезенка к пользе тела частью вбирает в себя все вредные мокроты, частью же изводит их вон, то же самое возложено в большом свете на Сатурна.

Все эти шесть удерживаемых статуями шаров были только с передней, обращенной к солнцу стороны светлы, а с другой они только несколько освещались: Сатурн и Юпитер от своих спутников, Марс же – от своего собственного огня; что они получают свое сияние от солнца, доказывает отбрасываемая ими в воздух небольшая заостренная тень. Во всех же этих шарах приметны были земля, воздух, огонь и вода, кроме что по смешению своему в одной планете совсем иначе, нежели в другой казались; ибо каждая стихия в каждой планете должна иметь свое особое свойство. По тому все, как планеты, так и прочие звезды, имеют свои испарины, из коих иногда по освещении солнцем восстают волосатые звезды, которые хотя и долгое время светятся, как то было примечено в Кассиопее, на груди Лебедя и прочих, однако напоследок исчезают, затем что средняя точка каждой звезды имеет в себе магнитную силу, которая всё, свойственное веществу своему, к себе тянет, так что ежели бы кусок, оторванный от месяца силою, притянут был бы на нашу Землю, тот, без всякого сомнения, полетел бы обратно в месяц, так же, как брошенный вверх камень с воздуха падает обратно на землю.

Пришедший ко мне надзиратель всего здания примешался к моим рассуждениям, и сказал, что он не отвергает мнения Пифагора и Ксенофонта, что во всех планетах (и спутниках) находятся селения и жители; а притом как Земля наша в сравнении с прочими планетами может почитаться за хлебное зерно, то и жители великих планет должны иметь соразмерный рост, и совсем не сходные с нашими в телах и в правах.

Я спросил у надзирателя, что означают некоторые изваяния, которые близ солнца выказывают страшный и огнедышащий вид, а в удалении от него кажутся как бы исчезающими?

– Это кометы, или звезды с хвостами, – отвечал он. – В приближении своём по эллиптическим путям (коими они ходят около солнца, так что иногда приближаются к нему очень близко, а иногда так удаляются, что на несколько лет исчезают из вида) к солнцу начинают они от жара почти раскаляться и испускать превеликие пары, которые, будучи притягиваемы солнцем, покажут нам луч, что мы «хвостом» называем. Впрочем они суть также тела тёмные, как наша Земля, и могут иметь своих жителей. Если же мы не всегда их видим, это происходит за вышесказанным удалением от Солнца и от наших глаз, а также за тем, что при удалении пары их при охлаждающейся самой планете начинают убавляться, и заключаются в пределах её атмосферы, почему и становится она уже без хвоста; равномерно как возрастание их случается иногда в той части неба, которая к нам бывает во время дня, то за сиянием солнца мы и видеть их не можем, что и подтвердилось усмотрением их во время солнечных затмений. Кометы также имеют свое намерение в связи нашей сферы, и вместе с прочими планетами созданы искони; следственно, они не суть предвозвестницы несчастья, и не слипшиеся смолянистые пары, вышедшие из солнца, как думали прежде; также никогда они не смогут упасть на солнце, или столкнуться с какою-нибудь планетою, пока учрежденный Создателем быт планет около солнца не учинится быстрее, или тише; ибо пути всех их удерживаются в своих пределах распространительной силой эфира.

По рассмотрении этих изваяний, показал мне надзиратель висящее изображение строения нашего мира. Оно в противоположность мнениям всех древних звездочетов не имело Землю нашу средней точкой своего окружения, но её заступало Солнце, около которого в первом круге ходила планета Меркурий, во втором Венера, в третьем за неподвижную считанная Земля наша, и вокруг её в особливом малом круге месяц. Четвертый круг, описывал, ходящий Марс, пятый Юпитер, имея около себя четыре особые круга для обходящих его четырех спутников; по шестому и обширнейшему обходил Сатурн, а округ него пять его спутников. Любопытство моё принудило меня объявить тут же моё сомнение надзирателю, что противно бы было верить понятию, что солнце стоит неподвижно, когда оно ежедневно всходит и заходит, и каким бы образом на вертящейся земле можно было бы стоять твердо животным и расти деревьям? Надзиратель ответствовал мне с улыбкою: не должно полагаться на слабые глаза наши во избрании средней точки сего строения мира, которым во время скорой езды по морю берег земли кажется бегущим, а корабль стоящим; ибо при попутном ветре все вещи во оном стоят в своем порядке, и насаждения в горшках пребывают укоренены и растут. Сверх того земля наша, равно как и прочие планеты, имеет свою среднюю точку, к которой все находящееся на ней и выходящее из ней притягивается. Эта притягивающая сила называется магнитной, и не допускает ничему от земли отделиться; она вместе с воздухом принуждает землю каждые сутки, двигаясь вперед по пути своему около солнца, обращаться около своей оси. Эта ось прямо наклонена к Полярной звезде; а потому, если бы земля не ходила около солнца, и не вращалась около своей оси, то в одной половине земного шара была бы вечная ночь и зима; следсовательно только в одном бы месте могли на ней жить животные, и расти насаждения. Итак, сообразнее рассудку и доказательствам принять, что земля наша каждые 24 часа поворачивается вокруг своей оси, и каждый год обтекает около солнца, чем думать, что величайшие планеты и столько тысяч неизмеренных звезд с непонятною быстротой вокруг неё бегают. Важнейшим же доказательством тому служит исчисленное время течению всех планет, по коему предузнаются без малейшей ошибки солнечные и месячные затмения, происходящие от равностояния с Солнцем месяца и Земли, то есть Солнце затмевается тогда, как месяц закроет его против глаз наших, а месяц тогда, когда земля войдет между ним и солнцем, и подхватит собою лучи освещающего его солнца.

На сводах этого зала показал мне надзиратель изображение всех звезд, имеющихся на нашем небе. Я удивился, рассматривая их, что астрология наша не так совершенна, как я надеялся; ибо в каждом небесном образе видел я огромнейшее число безымянных звезд, сверх определенных звездочетами. В туманной части Ориона насчитал я дюжину таких, между его поясом и шпагой – восемьдесят, между ног его более пятисот, равно как и во всех прочих знаках множество новых звезд, а особенно в Млечном пути бесчисленно. Надзиратель обнадеживал меня, что хотя оных в одном Млечном пути более ста тысяч находится, но ни одна из них не сотворена без намерения, равно как и самомалейшая жилка в человеческом теле. Изумление мое усугубилось, когда показал он мне в южной части неба пятнадцать совсем новых звездных образов, о коих ранее никто не слыхивал. Почему я тотчас пожелал узнать их названия, но в ответ получил, что он, изображая подобие неба, не осмелился употребить лесть и честолюбие, которые не были довольны, когда непотребных женщин, прелюбодеев и убийц изображали из мрамора и слоновой кости, но поместили их с прочими дикими зверьми и между звезд. И так эти новые звезды, открытые зрительными трубами, не имеют у них ни земных имен, ни суетного разделения; но по их стоянию и расположению можно ожидать, что со временем учинят из них змей, реки, муз, рыб, лягушек и ворон. Между этих несчётных звезд, кои прежде почитали за неподвижные тела, утверждённые в твердом хрустальном небе, которые, однако, в тончайшем воздухе имеют свое исправное, хотя из-за отдаления нашим глазом неприметное течение, показывал он мне по веществу и свойству их различие, что между оными есть настоящие солнца, из коих звезда Сириус – величайшее, которая своими лучами освещают ходящие вокруг них планеты, куда свет нашего солнца доходить не может; ибо они отстоят от нашего солнца во сто раз далее, нежели наша Земля. Это расстояние есть причина того, что по обращению Земли нашей все эти кажущиеся неподвижными звезды ежедневно обращаются от востока на запад; однако всё это звёздное небо ежегодно на некоторое расстояние от запада к востоку ежедневно подвигается, но разве только во сто лет такое течение бывает приметно глазу. Чему явным свидетельством есть северная Полярная звезда, которая кажется не больше как на три градуса в своем округе ходит, но этот малый круг в самой вещи больше Марсова круга содержит. Как ни непостижимо строение целого света, сколько неисчислимых ни созерцаем мы в нем миров, но премудрый Творец учредил в нём совершеннейшее согласие, так что нет в нём ничего, что не имело бы своего намерения; почему древние благоразумно уподобляли свет согласию семиструнной лиры. Я попросил его дать мне объяснение этого таинства древних знамений. На что ответствовал он мне следующее: поскольку человек для размышления об этом получил от Бога разумную душу, и сам есть первейшая из этих струн, то не может для него быть ничего пристойнее, как склонность к постижению тех таинств, где мы можем удивляться мудрости Создателя нашего всемогущего; почему радуюсь я, что нахожу в вас прилежание к познанию сей глубокой науки, и не замедлю по возможности вас в том удовлетворить. Суетные греки думали, что Аполлонова лира потому имеет семь струн, что при его рождении лебеди столько же раз облетели остров Делос; но это всего лишь непонятное сокрытие истины. Следующее же больше согласно разуму, что огонь, воздух, земля, вода, растения, скоты и человек суть семь согласных струн в большой лире света; весь же мера и счёт, которыми как смычком, согласие это возбуждается. Небо, во-первых, есть как начало, совершенство и образец всех полнейших согласий, в коем семь кругов особых планет семь струн согласия небесной лиры изображающими кажутся. Происходит же это не только в порядочно измеренной величине, но и в различном стоянии каждой звезды, каковое удаление потребно для действия каждой из них, так что не для чего вопрошать, за чем то происходит, что Солнце, как сердце миров, все прочие звезды освещающее, и всю природу согревающее, есть величайшее и стоит в средине, свирепый же Сатурн в самой дальности. Месяц удален от земли на одну степень; Венера над месяцем, Меркурий от Венеры по полустепени; Солнце выше Меркурия в полторы степени; Марс от земли в одной, Юпитер от Марса, и Сатурн от Юпитера, также и высочайший край нашего неба над Сатурном по полустепени, так что от края до центра можно считать семь степеней, как звонов музыкального согласия. Удаление каждой неподвижной звезды от Земли согласно с их величиною, так что меньшие к нам ближайшие, а чем которая больше, тем выше отстоят от нас; и так близость малости помогает в её действии, а дальность ослабляет жестокость влияний больших звезд. Не меньше же движение, или ход планет, делает наше небо подобным как бы из металла вылитому шару, в котором каждая планета хотя особое свое течение имеет, но в согласном порядке, так что хотя планеты не равно каждая по кругам своим идут, но в известном время друг к другу приближаются, но в 30 лет обходящий по зодиаку Сатурн, в год пробегающее его Солнце, и в 28 дней Луна, нигде не мешкают; что между студеным Сатурном и огненным Марсом щедрый Юпитер, близ сухой Венеры и влажной земли умеренный Меркурий делают посредство, следственно согласие противных звонов. Равным образом 12 небесных знаков свойствами своими, как узлами друг ко другу привязаны. Огненному и сухому Овну согласует Телец своею сухостию, сухому Тельцу теплые Близнецы, имеющейся же при том мокроте Близнецов подходит мокрый и холодный Рак. Также четверозвонное согласие в равном порядке составляют Лев, Дева, Весы и Скорпион; равно в третьих Стрелец, Козерог, Водолей и Рыбы, так что по порядку пятый знак начальному знаку, подобно как бы в музыке восьмой голос первому бывает одногласен. Каковое согласие простирается до внутренних недр земли и глубины моря, и нет ни животного, ни растения, кои не имели бы с чем-нибудь согласия.

Равное согласие находим мы и в стихиях, не взирая, что огонь ничему так не противен, как воде, также и воздух с землею никакого единства иметь не кажутся. Но поскольку огонь вдвое тоньше воздуха, втрое легче и в один раз острее воды, а та вдвое острее, втрое тоньше, и вчетверо легче земли, то различные их свойства создают согласие самых противоположностей. Острому, тонкому и движущемуся огню подходит сходство с тупым воздухом, затем что он тонок и движущися. Толстая вода соглашается с воздухом, потому что он туп и движущийся, и неподвижная земля с водою, за тем что она также толста и тупа; и так между огнем и землею, воздухом и водою есть посредство, и воздух столько же от огня, как вода от воздуха, и земля от воды свою силу унижает. Вода особым своим свойством имеет мокроту; со стужею соглашается земля, а по свойству своему всегда холодная земля сухостью своею с огнем. Всегда сухой огнь соединяется чрез теплоту с воздухом, а воздух через мокроту с водой. Однако сколь плохо была бы настроена великая лира света, если бы стихии были согласны только между собою, а не потому же и с небом? Земля наша не имеет ничего особаго от планет. На Луне подзорные трубы наши находят такие же великие горы, как здесь Тавр и Маус, и Урал, такие же разные моря, дождь, росы и снега; а ученые люди – скотов и человеков. Из чего мы, подобно этому, принуждаемся заключать, что и в прочих главных планетах не иначе обстоять должно. Это согласие возбуждается и в прочих всех смешанных вещах, из которых нет ни одной ни в воздухе, ни в земле, ни в море, которая не приводила бы в совокупное согласие огня, воздуха, воды и земли, не взирая на то, что некоторые вещи горячее, а другие – холоднее действие имеют. От сего же согласия исходит то, что все реки бегут в море, из коего начало своё приемлют; пары восходят в воздух, а пламень пылает к небу, и прочее. Во внутренних земли находим мы сходство небесных планет, как то серебра с Луной, ртути с Меркурием, олова с Юпитером, свинца с Сатурном, и ни одно животное не ходит и не ползает на земле, ни плавает в море, коему не присваивалось бы свойства какой-нибудь из этих планет. Впрочем нет ничего совершеннейшаго в этом согласии, как сам человек; По справедливости он может назваться малым миром. Поскольку, когда больший мир есть совершеннейшая лира, а великий Бог её настройщик, то не должен ли и меньший мир в преизящности своей называться совершеннейшим творением? Ибо в большем мире нет ничего ни великого, ни малого, чего бы не находилось и в меньшем мире, который в подобии Божьему заключает пред ним и излишество. Никогда не останавливающееся солнце согласуется с беспрестанно бьющимся сердцем, которое во столько часов, сколько есть их в сутках, обращает кровь в жилах по всему телу, все члены одушевляет, и своим движением не только мгновения ока, но и часы, дни и годы измеряет, так что сердце в сокровенном своем уединении прилежному наблюдателю может служить вместо часов. С Луною сходствует мозг, который, так же как она орошает росою нашу землю, питает все члены тела своим влиянием. Селезенка подобна Сатурну, а желчь – Марсу, всё вредное из тела к себе привлекает. Легкое имеет в нём намерение планеты Меркурия, почки – Венеры, а печень – Юпитера. Глаза имеют сходство с неподвижными звездами; с огнем сходствует зрение, с воздухом – слух, с осязанием – земля, со вкусом – вода, а с обонянием – земля и вода. Что сходнее с хребтами гор и каменных утесов, как остов наших костей? В жилах наших изображаются реки и источники, в крови нашей, внутренностях и влажностях обретается не только соль, сера и ртуть, но и свойства всех металлов, и мы рождаем в нас таковые же камни, как и горы. Мясо наше и члены получают от жизненных духов, как деревья от животворной земли и воздуха с водою, питание своё и растение. Травы и цветы суть не что иное, как волосы полей; слезы наши и пот согласуются с росой и дождём, смех наш – молнии, угрозы – подобны грому, воздыхание и дыхание – ветру, а дрожание – трясению земли. Наше оживленное действо изображает прекрасную весну, огненная молодость – жаркое лето. Совершенный возраст – плодовитую осень, а бессильная старость – холодную зиму; и самая наша смерть случается не только с звездами, горами, островами и землями, кои от моря, или землетрясения пожираются, но и предвещает, что и великий весь мир, равно как малый мир человек, не может быть бесконечен. Дальнейшее согласие в человеческом теле с большим светом, который состоит в неизмеримом круге, изображает, во-первых, человеческая голова, а потом все распростертое тело совершенный круг, средняя точка коего есть пупок. Сверх того оно представляет собой правильный четырехугольник, когда четыре его стороны будут протянуты от пальцев распростертых рук и ног.

Я полюбопытствовал измерить на себе, точно ли выходят из тела эти названные им фигуры, что увидев надзиратель продолжал: не сомневайтесь, в человеке точно находятся все правильныя фигуры геометрии, так что когда от конца спинной кости около распростертого человека описать круг, то где к нему прикоснутся концы головы, рук и ног, выйдет правильный пятиугольник; а от обеих подошв к пупку – треугольник. Когда руки подняты вверх, локти будут наравне с теменем головы, тогда средина в человеке будет пупок; а если руки его опущены вниз, то достают они концами пальцев до колен, и в то время средний пункт будет лоно. Все прочие члены имеют между собою столь искусное разделение, что землемеры взяли с них все свои меры, как то: с распростертых рук – сажень, или человеческую длину, с локтя до края пальцев – локоть, с ножной ступени – ступень, с пяди – треть локтя, или четверть аршина. Ноготь большого пальца у руки и ноги содержит половину меры того состава, в котором он находится. Большой сустав большого пальца такой же длины, каков растворенный рот, и насколько нижняя губа отстоит от конца бороды. Меньший же сустав большого пальца равен тому, сколько от верха нижней губы до носа. Больший сустав указательного перста такой же длины, каков лоб в вышину; два его крайние сустава имеют длину носа. Суставы, большой с своею щиколоткой среднего пальца достает от носа до ямки, что на бороде, средний – до конца нижней губы, а третий – от рта до носу. Длина всего перстеневого пальца есть половина кисти, которая находится у корня перстов; целая же кисть имеет длину лица. Сие же содержит три равных разделения, а именно: первое от начала лба до глаз, второе до губ, а третье до бороды. Сколько от бороды до груди, такова ширина шеи. Сколько ж от бороды до темени, то содержит окружение шеи, и половину толщины тела в поясе. Горло отстоит от бороды на столько, как нос от средины бровей; и отстояние носа от бороды согласуется с длиною кадыка в горле от конца онаго. Ширина глазной ямки с верьха до низу, от конца носа по разделению ноздрей до губы, и длина маленькой лощинки между носа и рта имеют одну меру. Также длина рта, высота лба, длина носа, ушей, всего большаго пальца, и место от носа до конца бороды равномерны. От места, где нос имеет ямку, до наружного угла глаза, столькож, как от сего угла до уха. Обе брови содержат окружение глаза, а половина окружения уха пространство рта, длина ж нижней части носа, где ноздри, длину глаза. Средний пункт состоит от вершины головы до бороды там, где глаза; между вершины головы до колеи в пупке, между носа и грудной кости в кадык. Ладонь ручная такова широка, как плюсна ножная. Сажень, или распростертые руки составляют целую окружность тела под плечами половину длины человека. Средний пункт на груди до вершины головы, также от лона до колена, и от колена до щиколдки ножной, равно ширина плеч, то же от локтя до конца среднего пальца, есть мера четвертой части длины человеческой. Разстояние от одного соска грудного до другого, от сосков до рта, или до пупка имеют одну меру, и составляют седьмую часть длины роста, а ширина груди и окружение головы ровно пятая часть онаго. Кишки в семь раз длиннее человека. Все одинакие члены, как то нос, рот, и пупок стоят в средине, а двойные по сторонам, но столь правильно, что они друг другу равнолинейны. Размер сей имеет свою точность в людях здоровых и совершеннаго возраста, а в младенцах, как в неполных тварях, мера сия, а особливо в голове неверна, подобно как вес влажностей и крови в нездоровом теле; ибо в здоровом и полном теле должно быть осьми частям крови, вполы того воды, две части желчи, и только одна часть черной меланколичной крови. Как сие благоустроенное разделение есть причина здоровья и живой краски, так в правильном расположении и надлежащей величине членов состоит красота. Но совершеннейшую красоту надлежит искать в одной только душе, которая с телом, подобно как планеты нашей сферы между собою, удивительное имеет согласие. – Но каким образом искать красоты в душе, сказал я, когда мы её не постигаем? – Для чегож не утверждаться на догадках, отвечал он, коими она себя открывает? Правда, что все догадки сии темны; и от того-то произошло столько различных заключений о существе души. Платон утверждал, что она состоит из одних совокупно звенящих чисел; а Анаксандр и Аристоксен, что она себя самовозбуждающее число. Анаксагор и Фалес Милетский думали, что она есть движущийся разум, или двигательная сила тела, а Алкмеон – небесное свойство. Демокрит полагал её за вещество, состоящее из одних солнечных пылинок. Диоген – за чистый воздух, Ксенофон – из воды и земли, Парменион – из огня и земли, Эмпедокл – из всех стихий, Эпикур – из огня и духа состоящую вещь, Гиппарх – за силу огненную, и так далее. Всех меньше врали египтяне; ибо признавая своё недоумение, полагали ощутительное, и признавали душу за силу, возбуждающую тела. Я же с моей стороны не могу вам больше сказать, что все мы, человеки, только ощущаем самих себя, а знаем не больше, что душа есть нечто, нежели что она есть в самом деле; однако тот из нас счастливейший, кто не слишком напрягает свое проницательность, и лишь пытается действия души обращать в свою пользу без обиды ближнему.

 

Продолжение истории Порамира или милорда Гарстона

Такой наставляющий меня разговор был причиной того, что только наступающая ночь водворяющимся мраком своим принудила меня оставить это место. Вы, Клоранд, имели довольно терпения, внимая подробностям, ни мало до дела нашего не касающимся: я признаю мою ошибку, что время, определенное моему оправданию, занял тем, которое не всякому слушателю может быть приятно, а особенно вам, как судие несчастного, последовавшего за тем со мною случая.

Углубленный в размышления о том, что я видел и слышал, исходил я в довольстве духа из этого огромного строения, так что огорчение, приключённое поступком моего друга, словно бы изгладилось из моей памяти. Но сколь ненадёжный путь продолжаем мы в течение дней наших: какие странные встречают нас случаи: какие перемены ожидают нас с каждым шагом. Спокойная душа зачастую затем только услаждается своею тишиною, чтобы с первым вдохновением поглотить в себя яд горечи. По дороге моей надлежало мне проходить покрытый, состоящий из одних круглых столбов и выводящий на большую улицу выход. Вечернее время делало это место довольно темным, так что я не мог заметить человека, ожидавшаго меня тут.

– Ты ли это, Гарстон? – сказал он мне дрожащим голосом. Я едва успел ответить ему, что он не ошибся, как почувствовал себя раненым в левую руку.

– Что за злодейство! – Вскричал я отскочив и обнажив мою шпагу; но рука противника моего не дала мне более говорить; ибо провождаемые ею новые удары открылись мне зазвеневшим о мою шпагу его оружием. Изумленный ужасом начал я защищать себя, но в рассуждении темноты с такою ненадежностью, какова только может быть в подобном случае от слепого махающего из стороны в сторону палкою. Однако я был довольно злополучен: запальчивость моего соперника наткнула его на мою шпагу, так что она до самой рукояти прошла сквозь него. Новое смущение: я спас жизнь мою, но убил человека. Колеблющиеся мысли подали мне первое побуждение оставить это опасное и пустое место; в доме моем счел я наилучше рассуждать о таком неожиданном приключении.

Рана моя не так столь велика, чтоб принудить меня призвать лекаря; слуга мой приложил к ней пластырь. Я хотел было ехать к Маркизу, но представьте себе мой ужас, когда вбежавший ко мне его служитель с бледным лицом сказал мне:

– Маркиз, ваш друг, заколот. Если вы не поспешите, то, конечно, живым его не застанете, пскольку он истекает кровью, и запрещает перевязать свою рану; сверх того и рана очень опасная, ибо он проколот навылет. Нет никого, кто бы подал ему помощь, потому что свою маркизу еще за час до вечера послал он против воли её в деревню.

Я затрепетал от этих слов, а особо когда помыслил, что обстоятельства схожи с произошедшим со мною в день тот случаем.

– Где и каким образом был умерщвлен друг мой, – спросил я с робостью.

– После того как вышли вы из нашего дому, – отвечал слуга, – он, прогнав маркизу в деревню, взял свою шпагу, и пошел, запретив всем следовать за собою. Мы были все в изумлении, что он против обыкновения никого с собою не взял, когда прибежавший от надзирателя нового публичного здания объявил нам, что господин наш найден там заколотый в крытом проходе.

Гром не поразил бы меня жесточе, чем весть эта. Чувства меня оставили, и я, подобный камню, упал в кресла. Придя в себя, я не мог произносить жалоб; потому что они – суть конец смятения, причиняемого первыми побуждениями горя; а я находился в величайшем стеснении мыслей. Тотчас я приехал в дом ваш. Друг мой, увидев меня, собрал последние силы подать мне свою руку, и выслав всех своих служителей сказал:

– Милорд! Жестокая страсть ревности, ослепившая меня, потушила во мне чувство дружбы; я покусился на жизнь твою, но небо наказало меня за твою невинность… Рука твоя, многократно обращенная на собственную защиту, карает против воли твоей мою измену…Благодарю небо, что хотя бы конец мой открыл глазам моим их заблуждение, равно твое чистосердечие и невинность жены моей… Сокройте от света память этого бедственного происшествия. Мой друг! Тебе вверяю я моих оставшихся родных и не хочу, чтобы они знали, чьею рукою наказано мое бешенство…Письмо, лежащее на столике, откроет им по желанию моему случай мой… Прости милорд… я умираю… став…недостойным. твоей… дружбы… – На этом слове вечный мрак покрыл глаза твоего родителя. Если я проливал слезы при каждом его слове, то смерть его открыла целые источники их. Рыдания и бесплодные жалобы были знаками величайшего моего отчаяния. Любезный друг, восклицал я, ты прощаешь мне смерть свою; ты поручаешь мне своих оставшихся: таким-то образом мстишь ты своему убийце? Но с какими глазами эти сироты примут благодеяния от руки, обагренной твоею кровью? Они должны трепетать от одного звука произносимого моего имени. – Эти и тому подобные слова, внушаемые жалостью, повторял я, пока не обратил взоры на столик, на котором увидел лежащий листок с почерком моего друга. Я прочитал в нём следующее:

«Я умираю, или лучше сказать принял казнь за несправедливый поступок против твоей мачехи. До самого конца моего я не знал цены её добродетелей; теперь же вижу мою беспутную ревность и её достоинства; но не смею и не достоин просить её прощения. Соверши ты это, сын мой, и скажи ей, что я умираю с истинным раскаянием о причиненных ей беспокойствах. Не ищи причин моей смерти: она произошла от собственной руки моей. Будь во всем послушен другу моему милорду Гарстону; он будет твоим отцом. Это есть моя воля, и последнее приказание сыну моему.

Клоранд.»

Имя своё от строк отставил он довольно далеко, так что огорчение моё тотчас внушило мне вписать выше его имени точное объяснение, что моя рука пресекла дни его, и чтоб вы, маркиз, отмстили мне за кончину вашего родителя; ибо жалостный случай этот сделал мне ненавистной жизнь мою. И так я отодрал верхние строки до самого слова: «Последнее приказание сыну моему» и на пустом месте между подписанным именем написал следующее:

«Отмсти за смерть твоего родителя: тот, кого я почитал истинным моим другом, то есть милорд Гарстон заколол меня.»

(Клоранд.)

Потом, оставив это отодранное от письма по прежнему на столик, я вышел вон, приказав служителям убрать по-надлежащему тело вашего родителя, и уведомить не мешкая и вас и маркизу, мачеху вашу.

– Остановитесь, Милорд, – вскричал вскочив маркиз Клоранд; – вы можете приводить в оправдание ваше что только хотите, кроме того письма моего родителя, которое я всегда имею при себе, и которое не подвержено никаким подлогам.

– Тем лучше, – отвечал Порамир; – благодаря ему вы яснее дня увидите справедливость моих слов; ибо отодранные от него строки сберег я при себе, как драгоценный залог памяти моего друга, равно как и предмет вечного моего сожаления о несчастливом конце его.

После чего из записной книжки вынул он записку и подал Клоранду. Тот же, приложив их к тому письму, которое он также вынул, нашел, что места краев неровно отодранной бумаги пришлись точно так, как рассказывал Порамир. Потом узнав руку Порамира, а прочитав последее завещание отца своего с видом раскаяния обратился к Милорду.

– Теперь я вижу истину слов ваших, – говорил он; – познаю мою ошибку, которая каждого утвердила бы в том понятии, с каковым счел я вас за величайшего моего злодея. Но теперь я вышел из заблуждения и прошу предать забвению произошедшее, и последовав последней воле вашего друга, принять меня тем, каковым он меня вам оставил.

Порамир с пролитием слез заключил его в свои объятия, а Любимир, восхищенный этим случаем, сказал:

– Видишь ли теперь, Клоранд, не таков ли Порамир, каковым я тебе его описывал?

После оказания с обеих сторон многих знаков искренности, Порамир продолжал свою повесть.

– Я в жесточайшем смятении приехал в дом мой. Тень друга моего беспрестанно виделась мне в воображении, и я с радостью ожидал той минуты, когда оставленное письмо внушит вам лишить меня жизни за смерть вашего родителя. Наконец, когда прошли первые стремления горя, я, хотя жалел о моем друге, но мог уже рассуждать здраво, что не столько я виновен в бедственном этом происшествии, каковым прежде желал быть себе. Не смел я появиться в вашем доме, а вы через несколько дней не показывались ко мне по моей надежде. Между тем пронесся слух, что я убийца маркиза; все тайно о том переговаривались; в результате чего место моего пребывания мне опостылело, и вынужден был просить короля о позволении мне оставить его земли. Государь хотя жаловал меня, но внутренне считал виновным в пронесшемся слухе, и потому я заметил в отношении его ко мне перемену. Это наиболее побудило меня просить моего отпуска, который я и получил без задержки.

Немедля собрался я в путь мой, к которому принуждало меня и то размышление, что подав вам причину утвердиться в мыслях, что я – умышленный убийца вашего родителя, впадал я из невинности в настоящее преступление; ибо если бы посреди моего отчаяния и получил бы я удовольствие умереть от руки вашей, то самым тем навлек бы на вас грех убийства человека, на самом деле в преступлении не бывшего причиною.

Место, куда я обратился, была Р**. Имея достаточное свидетельство о моем поведении, я был без промедления принят на военную службу, по окончании которой купил деревни, и не вступая в брак, даже до сего времени прожил в покое. Кажется, что я навсегда останусь подданным этого государства.

А так как с тех пор, когда я оставил ваше отечество, я не имел о вас, маркиз, ни малейшего известия, и удивляюсь, что нашел вас здесь против моего ожидания. Та что вы доставите мне особенное удовольствие рассказав обо всем, что случилось с вами со времени кончины вашего родителя.

Почему Клоранд и начал:

 

История маркиза Клоранда

Я не буду рассказывать вам о горе, причиненном мне и мачехе моей этим уроном. По прошествии первых ударов, вся природа моя устремилась против вас, милорд; я не надеялся избавиться от тоски моей, не принеся вас в жертву примирения тени моего родителя. Бесполезно мачеха моя старалась отвратить меня от этого намерения, приводя подробности предшествующих случаев, и стараясь из того вывести подозрения, которые могли бы оправдать, или извинить вас в моих мыслях; я искал вас повсюду, но вы уже оставили державу Сегимера. Досада и мщение во мне умножались: я погнался за вами, стараясь найти ваши следы. Два года провел я в странствовании по разным государствам и, утомившись поисками, возвратился в свое отечество. Мачеха моя приняла меня как родного сына, и уведомила о таком происшествии в доме нашем, которого я не ожидал, и которое всякому покажется странным. Она по кончине моего родителя осталась беременною, и в отсутствие мое родила мне сестру. Но этот единственный плод любви её с моим родителем был неведомо кем похищен после двух месяцев. Никого не могли обвинять в этом: кормилица была увезена с ребенком; о чем, возвратившись, объявила приставленная в надзирательницы к ней старушка, которую хищники также увезли, и удалившись на несколько миль, оставили свободной. Я был всем этим огорчен до крайности, и не понимал, к чему и кому приписать столь бесчеловечный поступок. Кроме вас, я не считал никого себе неприятелем, заранее подогретые ненавистью к вам, мысли мои заключили, что, кроме вас, некому произвести и это насилие. Всё это вновь воспалило меня мщением; и я решился вновь начать мои поиски.

Порамир, слушая это, довольно заметно улыбнулся; но Клоранд, не ожидая, что эта улыбка могла бы значить кроме того, что он осуждает его за неправильное о нем мнение, не обратил на это внимания и продолжал:

– Мачеха моя, не имея надежды увидеть когда-либо дочь свою, и любя меня с моею сестрою, рожденной от первого брака её супруга прямо с родительскою горячностью, усыновила нас, и закрепила за нами свое обширное имение. Убежденный такой милостью, приносил я ей клятвы, что она никогда не отличит во мне пасынка от сына, и что почтение моё заменит ей урон, ею претерпенный. Она увещевала меня вновь оставив противное небесам мое противу вас, Милорд, мщение; но безрассудный жар молодости поджигал меня, и сие одно было, в чем не мог я ей повиноваться. Вруча ей все мое имение, простился я вновь с моим отечеством, котораго уже не видал с того времени.

Я объездил почти всю Европу, не получая ни малейшего известия о моем мнимом неприятеле, и наскучив напоследок неудачливостью моего покушения, оставил мщение во власти небес. Двор марсингского государя удержал меня при себе: Дагоберт, владетельный князь тамошней земли, настолько прославился правосудием своим и храбростью, что я пожелал посвятить ему свои услуги. Счастье мое приобрело мне особую любовь Катумера, сына его и наследника. Война, которую соединенные алеманы производили против римлян, подала мне случай утвердить мнение о моей неустрашимости, и избавление Катумера в опаснейшем для его жизни нападении, где я не щадил себя, укрепило ко мне милость его и его родителя. Я был пожалован в чин начальника телохранителей, и вступил в Марсингское подданство. Я писал к мачехе моей о своем благополучии, и убедил её оставить отечество, обратить всё недвижимое имение в наличные деньги, и разделить со мною выгоды моего счастья в новом моем отечестве. Она согласилась на это, и вскоре увидела и себя в объятиях моего семейства. Дом наш считался из богатейших в той стране; и если бы сестра моя не была малолетней, то многие знатные марсингцы поставили бы за честь искать с нами союза. Что до моей мачехи, она, не взирая на свои еще неувядшие годы, заключила сохранить верность праху моего родителя; мысль огорчить меня новым браком была далека от неё, и я равнозначно опасался навлечь её неудовольствие женою, которая, может быть, не захотела бы признать ее, так как я, вместо своей родительницы. Я наслаждался истинным спокойствием, и не думал ни о чём другом, кроме оказания услуг Государям, являвшим мне отеческие щедроты. Но неожиданное происшествие привело в ужас весь тот край, в коем рассчитывал я окончить дни мои, и принудило оставить его навсегда.

Во время войны Катумер познакомился с княжной Адельмундой, дочерью кауцского князя Ганаша; и знакомство это имело своим следствием между ими жесточайшую любовь. Политические выгоды побудили Дагоберта одобрить эту страсть сына своего, и вскоре брак этот был сговорен. Уже приближалось время к совершению этого, как некоторый двор, тайно преданный римлянам, предвидя укрепление стороны соединенных алеманов от этого союза, употребил все меры к уничтожению его. Поскольку у алеманов бесплодие считается величайшим несовершенством, а особенно в особах государей, как в народе, где престол бывает наследственный, то заключено было Адельмунду через отравы сделать неспособною к беременности, обнаружить и подтвердить это, а тем самым уничтожить брак, готовый совершиться. К произведению этого плана в действие была подкуплена одна гречанка, находившаяся в особливой милости у княжны Адельмунды, а чтобы скрыть истинную злодейскую сторону, подосланному для подкупа гречанки Батавцу велено было вручить ей письмо о том от имени своего герцога Кариовальда. Все было подготовлено; но гречанка не осмелилась произвести такое злодейство, и чтоб не выдать своей неблагодарности за полученные ею великие подарки от мнимого Кариовальда, отписала к нему, что желание его исполнено, и что княжна Кауцская уже больше не в состоянии будет умножить род Маргсингских государей. Начальник всего этого умысла князь Адганастер, имеющий некоторое право на Маргсингский престол, тайно преданный вышесказанному злодействующему Двору, и находившийся от него в особе посла при дворе Дагоберта, так возгордился успехом этого намерения, что сам с собою советовал, получив от гречанки это письмо: полезнее ли допустить Катумера жениться на бесплодной супруге, и чрез то иметь надежду со временем стать его наследником; или через обнаружение этого несовершенства в Адельмунде, разбить брак их, и тем разрушить союз между Марсингцами и Кауцами? Целую ночь он был занят этими размышлениями, и напоследок заключил, что последнее принесет ему больше выгоды, чем сомнительное и издали представляющееся наследство. На этот конец переговорил он с первым вельможей князя Дагоберта, открыв ему, что союзник римлян, сильный король Маровей Маркоманский, предлагает чрез него Катумеру дочь свою и единственную наследницу в супружество. Вельможа возражал против этого, полагая, что эта вещь уже невозможная; ибо Катумер сговорен на Адельмунде, и день брака их уже назначен; но Адганастер дал ему знать, что ведает об Адельмунде некое таинство, но что никому его не откроет, кроме самому его Государю, и просил доставить себе для этого аудиенцию.

Вельможа, приведенный в сомнение, не осмелился прямо с тем предстать своему Государю, но счел за лучшее объявить о том, родительнице Катумера, княгине Гертруде. Та, будучи возбуждена любопытством узнать о столь важном таинстве, призвала Адганастера, который без дальних околичностей показал ей письмо, писанное гречанкой к батавскому герцогу. Княгина настолько этим огорчилась, что не могла ничего отвечать Адганастеру, и вне себя бросилась в комнаты своего супруга. Дагоберт, прочтя письмо, был настолько поражен этим открытым злодейством, что стал недвижим, и долго не мог выговорить ни одного слова. Напоследок вздохнув, произнес:

– Возможно ли, чтобы небо попускало существовать толь злобным, самой природе насилие наносящим душам? И какой адский дух открыл людям столь вредные таинства?… Что начнем мы теперь? Слово ли наше нарушим, или, сдержав его, пресечем колено нашего рода?

Княгиня, супруга его, не могла ничего ему советовать; но и другое казалось для нее выгодно. Он заперся в своем кабинете, и предался сражению своих рассуждений. Сперва ему казалось невозможным поверить в преступление гречанки, которая с его стороны видела многие благодеяния; он подозревал Адганастера в вымысле этой лжи. Но довольно знакомый ему почерк руки гречанки разсеял сии мысли. Он не смел в точности приписать этого злаго умысла Кариовальду; но вспомнив о признаках любви его к Адельмунде, от ревности и зависти ожидал всего ужасного. И в таковых заключениях призвал он первого своего вельможу, и по совету с ним послал он нарочного к Князю Ганашу, чтоб уведомить его о произошедшем, подвергнуть гречанку пытке, и удостовериться в истине, или в обмане.

Между тем князь Катумер проведал стороною, что есть нечто способное разорвать брак его с Адельмундой. Подозрения его умножились, когда его не допустили в совет, который родители его имели при отправлении нарочнаго к князю Кауцскому. Он возлагал всё бремя печали своей на моё усердие, и ожидал только достоверных известий, чтоб решится на все крайности для удовлетворения своей любви.

Посланный предстал князю Ганашу, донес ему повеленное, и поверг тем его в горе и несказанный гнев. Гречанка была допрошена, пытана, и запираясь во всем, посреди пытки умерла. Все это было отнесено только к злодейскому её упрямству; все были убеждены в истинности письма её руки, что Адельмунда точно отравами испорчена, и было решено этот брак уничтожить.

В это время в Марсингии государственный вельможа по повелению Дагоберта вошел в комнату его сына. Едва тот появился в дверях, как Катумер сказал ему:

– Не преступление ли ты идешь объявить мне, за которое я исключен из тайного совета, в котором ты предпочтен мне, наследнику престола?

Вельможа с должным подобострастием ответствовал:

– В том была воля вашего родителя; при чем осторожность его больше нежели неудовольствие; ибо он опасался открыть вам вдруг ту печальную новость, которая, яко до вас лежащая, более вас и тронуть должна. – Тогда открыл он ему причины, побуждающие уничтожить его брак с Адельмундой. Катумер был настолько поражен, удостоверясь в своем несчастье, что не ответив ни одного слова вельможе, удалился от него во внутренние покои. Я призван к нему немедленно, и нашел его снедаема тоскою, так что он долго меня не приметил.

– За чем желают быть владетелями, – вскричал он, наконец вздохнув, – когда им не дозволено следовать тем чувствам, которыми может утешать себя последний подданный?… Нет! Бесплодно будут стараться они погасить зажженный судьбою в сердце моем к Адельмунде пламень; и не милосердие есть то, чтоб принуждать меня к тому, без чего я не могу жить. Непонятно, чтоб праведное небо могло попустить злому человеку столь вредительствовать людям добродетельным… Все это препятствие основано только на догадках, которые сама гречанка до последнего своего издыхания отвергала; а в самом действии нет тут ничего, как только явный умысел враждебной стороны… Но что бы ни было, меня с моею возлюбленной разлучить они не смогут. – После этого он увидел меня, открыл мне своё несчастье, и потребовал моего совета, чем бы можно опровергнуть заключенное уничтожение его брака с Адельмундой?

– Государь, – отвечал я ему: – должность монарха и его престолопреемников есть та, чтоб терпеть все болезни, которые полезны их государству.

– Оставь должности и взирай только на человека; взирай на состояние моего сердца, Клоранд, – сказал он мне… – Но что распространяться? Я уже принял решение. Скажи, маркиз: имеешь ли ты столько любви ко мне, чтоб презрев все опасности, явить мне опыт твоей дружбы вручением письма моего Адельмунде? – Он обнял меня произнося это, и я не мог отговориться от поручения государя, милостями которого я пользовался. Письмо было написано, я уехал тайно с несколькими верными мне из телохранителей, прибыл ко Кауцскому двору и, переодевшись, нашел средство вручить послание княжне.

По отъезде моем из Марсингии Катумер, одолеваемый своею страстью, не мог долее вытерпеть со стороны своего отца убеждений, несогласующихся с его сердцем. Он счел правильнее успеть в своем бракосочетании со своею возлюбленной и предупредить своим приездом к Кауцскому двору готовившемуся к возвещению разрыва. На этот случай он взял с собою 400 отборных всадников, и с ними скрытно пустился вслед за мною. Приближась к границам Кауцским, оставил он большую часть в засаде, и в малом числе прибыл почти в тот же час ко двору князя Ганаша, когда я вручил его письмо Адельмунде.

Не успел он обмолвиться несколькими словами с князем Кауцским, как того прибежали уведомить, что дочь его впала в опасный обморок. Все встревожились, и можно догадаться, что всех больше Катумер; вбежали в спальню к Адельмунде, постарались привести её в чувство, а напоследок она пришла в себя. На вопрос о причине её болезни, подала княжна своему отцу письмо, которое она держала, сжав крепко в руке своей; Ганаш прочел вслух следующее: «Не мысли, Адельмунда, что злая гречанка такому божеству, как ты, могла причинить вред. Впрочем верь мне, что ни клевета, ни государственная пользы, ни вся человеческая власть не в состоянии удержать постоянного твоего Катумера от совершения с тобою брака, составляющего единственное счастье моей жизни, хотя бы через то весь род мой истребился. Для того сто крат лучше с честью уничтожиться, нежели со стыдом приобрести счастье.»

Катумер понял, что это письмо его было причиной огорчения его возлюбленной, ибо она догадалась, что двор Марсингский старается, или решил уже уничтожить её бракосочетание с Катумером. Этот знак нежнейшего чувства настолько тронул князя Марсинскаго, что он в восхищении повергся к ногам Адельмунды, и целуя ей руки, вскричал: «Верь мне, моя любимая, что это намерение не одной только этой утверждено бумагой, но неизгладимо начертано в душе моей, и что Катумера навечно не разлучат с тобою». Адельмунда отвечала на эти слова поцелуем. Князь Ганаш, видя свою дочь вне опасности, вышел вон, желая переговорить наедине с Катумером. Письмо его, слова и вид, утвердили князя Кауцского в подозрении, что Дагоберт не только не намерен утвердить брак своего сына, но что и самого его принуждает истребить свою склонность. Он не мог найти причины этого разрыва, кроме слуха о повреждении здоровья его дочери через отраву. Ему невероятным казалось, чтоб Кариовальд, как государь, известный своими качествами, мог решиться на столь низменное намерение. Он хотел удостовериться в том из его уст, для чего и послал просить его о личном свидании. Катумер со своей стороны прилагал всевозможные старания, чтобы не взирая на все препятствия заключить брак с Адельмундой, но раздраженный несправедливостью отца его, князь Ганаш ему в том отказал и принудил выехать из своих владений. Несчастный Катумер не имел и того утешения, чтобы проститься со своей возлюбленной. Он поклялся или погибнуть, или против всех препятствий соединиться с любимой своей Адельмундою. Мы выехали, и, скрываясь в тайных местах, ожидали способа, чтоб похитить княжну Кауцскую.

Между тем, герцог Кариовальд, проведав о произошедшем его оклеветании, сам приехал ко двору князя Ганаша, и через посланника своего велел ему объявить, что он ужаснулся услышав возлагаемое на него клеветой преступление, что честь его принуждает смыть с себя пятно это, хотя бы с пролитием многой крови. Но поскольку он не может иметь лучшего судьи, как сам князь Ганаш, который есть притом и оскорбленный, то он без опасения предаёт себя в его руки, что невинности его не трудно выйти наружу. Ибо он никогда не мог помыслить о столь ужасном злодеянии, лишая на весь свой век непреодолимую любовь к Адельмунде и, что она будет защитницей и свидетельницей его невиновности. Всегда желал он соединить судьбу свою с прекрасною этой княжной и укрепить тем древний союз между обоих держав, но что наследник Марсингский лишил его к тому надежды; ныне ж она его оживляет и с оправданием своим надеется он стать счастливейшим человеком через заключение брака, к которому князь Ганаш некогда сам прилагал старание. Однако что всё это оправдание теперь состоит только на словах, а лично он может удостоверить государя Кауцскаго на самом деле. Поскольку князь Ганаш уже был огорчен двором Марсиганским, то посланный без труда выпросил у него герцогу Кариовальду аудиенцию. При этом сумел он защищать себя с такою ревностью, что Ганаш признал его невинным, а особенно когда по довольном рассмотрении письма, которое отдано подосланным к подкупу гречанки для отравления Адельмунды, якобы от имени Кариовальда, найдено, что подпись руки его была вырезана из другого письма и весьма хитро подклеена в подложное письмо. Герцог Батавский был принят с великим почётом, но уверял, что не успокоится прежде, чем откроет и накажет инициатора сего умысла.

В это время князь Адганастер не упускал ничего, способствующего его намерениям. Он довел князя Марсиганскаго обещаниями к тому, что союз его сына с дочерью короля Маркоманскаго был сговорен. Тот бы не замедлился и совершением, ежели бы тайный отъезд князя Катумера не поверг его родителя в жестокое смятение. Адганастер не меньше поражен был этой нечаяностью. Он не сомневался, чтоб Катумер удалился в другое место кроме как ко двору князя Кауцскаго, и там старается о ниспровержении всех его намерений. На этот случай отправился он в поспешно в землю Кауцов и, прибыв к Ганешу, сумев его настолько обольстить, что гнев его на Марсингцов достиг высочайшей степени. Пользуясь этим, предложил он посредство двора, от коего он представляет особу посла. Выгоды, происходящие от сочетания Адельмунды и с герцогом Кариовальдом и от этого брака он сумел отобразить столь живо перед князем Ганашем, что тот не мог отказать ему в своем слове. Заключено было учинить это бракосочетание в Еренсбергском капище. Было решено отправиться туда с легким прикрытием и не медля совершить брак, а потом принять меры для отмщения Марсинганцам за нанесенную ими столь позорным отказом обиду. Вследствие чего герцог Кариовальд и княжна Адельмунда были призваны пред лицо князя Кауцкого, который объявил им о своем намерении и о том, что на следующее утро им обоим надлежит отъехать в Еренсберг. Трудно изобразить с какими противоположными чувствами Кариовальд и Адельмунда узнали о судьбе сей. Для первого этот звон был радостнейший на свете, он пал к ногам князя Кауцкого и объятиями их выражал безмерную свою благодарность. Для княжны же смертный приговор был бы милее, она не в силах произнести ни одного слова, упала в обморок и была отнесена в свои чертоги.

Князю Катумеру пришлось довольно потрудиться, чтобы скрыть себя со своими воинами отчасти в землях Кауцских и на их границах. Между тем тайно посылаемые от нас гонцы привозили известия о происходящем при дворе князя Ганаша. И напоследок узнали мы о несчастном случае, что Адельмунда обручена с герцогом Кариовальдом и обо всём прочем. Я не могу изобразить, как поразило это князя Катумера. Он заклялся отмстить Ганашу и Кариовальду. Но полезнее для его сердца было воспрепятствовать этому браку и, одумавшись, приказал он мне с большей частью воинов проследовать к Сасенбергскому замку, находящемуся в верстах десяти от Еренсберского капища, мимо которого Ганешу с прочими надлежало проезжать для совершения бракосочетания. Мне повелено было захватить важнейшие места на этой дороге, примечать следы шествующих и о том, что я примечу, немедленно дать известие в замок Сасенбург, где князь Катумер с своими Марсинганцами ожидал этого.

По дороге Катумер получил подтверждение, что Ганаш остановился в одном из своих замков, чтоб дождаться новолуния, имеющего воспоследовать через пять дней, как дня, назначенного к бракосочетанию своей дочери. Катумер был обрадован этим известием, потому что оно подавало ему надежду, что он может освободить свою возлюбленную из рук ненавистного соперника. Он прибыл в Сансенбург, отдал приказ всем, способным владеть оружием, быть в готовности к сражению, и для пущей предосторожности, чтобы слух о его тут присутствии и вооружениях не распространился, приказал никого не выпускать из замка. В ночь перед новолунием выступил он со своими вооруженными к горе, на которой находилось Еренсбергское капище. Заняв выгодное местоположение, оставил он всадников своих и с несколькими пешими взошел на гору до священного источника, чтоб божеству его принести моление о счастливом успехе своего намерения. Тут же нашел он двоих людей в белых одеяниях, черпающих из источника воду. На вопрос Катумера они отвечали, что они, дескать, жрецы Еренсберского святилища и берут воду для великого празднества и жертвы. Это побудило Катумера спросить у них: к какому празднеству потребна им вода. Жрец отвечал, что в следующую ночь при рождении нового месяца Кариовальд, Герцог Батавский, будет сочетан браком с дочерью Кауцскаго князя. «Следовательно, я вам очень обязан, – подхватил Катумер, – ибо я и есть тот самый жених несравненной княжны Адельмунды и пришел совершить моление о счастливом окончании брака моего. Он просил жреца предстательствовать за него к бессмертным богам с таким умилением, что жрец, восхищенный токой честью, выхватил из-за пояса кропило, омочил его в священном источнике и, окропив Катумира, возгласил: «О редкая кротость в Государе! О если бы все подражали сему благоговению! о храбрый герой, разумный монарх и счастливый жених! Подобные тебе воображают, что когда они на земле почитаются за богов, то уже непристойно им кажется смириться пред бессмертными. Но ты блажен, ибо вижу я тебя не тако помышляюша, и потому небеса да благославят твои желания».

Катумер поблагодарил старца сего за приветствие и сделав ему подарок, расспросил обо о всех подробностях, касающихся капища и обрядов, бывающих в нём при бракосочетании. Жрец поведал ему:

– Нна вершине этой высокой горы есть плоскость, где стоит Еренсбергское святилище, называемая по настоящему званию гора Герментова. Но впоследствии было испорчено имя это и превращено в Еренсберг, или Герменсберг. Римляне несправедливо сказывают, будто бы находящийся здесь каменный, в броню одетый истукан храброго Гермиона и есть их обожаемый Марс. Но на самом деле статуя эта, держащая в правой руке военное знамя розового цвета, а в левой – весы и щит с изображением льва, а на груди медведя, есть памятник, воздвигнутый приходившему в эту страну египетскому Царю Озирису от сына его Гермеса. А как около этого места в разные времена года введено в обычай производить рыцарские игры и подвиги, то суеверные предки взяли случай обратить его в святыню. Со временем оно стало славнейшим местом моления, и пронесся слух, будто алеманы эту Гермесову гору обожают. Особливо должно об этой горе сказать, что совершаемые здесь браки считаются самыми твердыми и неразлучными. На этот случай посвящена находящаяся здесь обширная пещера, в которой сочетающиеся приносят свои клятвы и возжигают свои жертвы после того как совершат омовение – женщины в реке Димель, а мужчины – в источнике, орошающем полуденную сторону горы. Через эти воды никто не смеет переходить кроме новобрачных и жрецов, при том присутствующих.

Катумер, принеся благодарение за это известие, просил жреца чтоб в следующую ночь, в случа, если он ошибется дорогою, оказать ему в том помощь и при том принести за него молитвы. Поскольку он думает, что в земных действиях предстательство святых людей более способствует, чем собственная молитва и потому необходимо надлежит иметь друзьями и заступниками особ, благоприятных бессмертным. Жрец обещал послужить ему по своей возможности и поскольку обстоятельства не дозволяли им долее медлить, то они расстались. Жрец со священною водою возвратился в капище, а Катумерру он указал дорогу, которою мог он выехать на путь, каким шествовала его невеста из Кауцской области. На рассвете дня прибыл он в лес, где я с моими подчиненными ожидал шествующих князя Ганаша с прочими. Большую часть воинов оставил он при себе и занял лес по обеим сторонам дороги. С прочими приказал он мне следовать к самой Гермесовой горе на тот конец, что когда он повстречается с Кариовальдом, то там бы он попался мне в руки. Находясь в этом расположении, Катумер послал по дороге разведку, переодев нескольких воинов в крестьянское платье. К полудню возвратился один из посланных и уведомил, что Ганеш с дочерью своею еще поутру прибыл в местечко Родень. Через три часа возвратился еще другой и донес, что через час или два герцог Кариовальд с двумястами всадников прибудет в этот лес. Почему Катумер приготовился к сражению, разделив воинов своих на четыре части, чтоб со всех сторон учинить неожиданное нападение. Всем было дано строжайшее повеление, чтоб Кариовальд уйти не мог. Катумеру время это казалось годом, но последний из посланных лазутчиков уведомил его, что неприятель уже не более как в версте. Тот шествовал без всякого опасения от нападения и Кариовальд был посредине толпы своих спутников. Катумер дождался нападения от поставленных на дороге навстречу, вскоре услышал шум от того произошедший, но Кариовальд не представлял, чтоб это было неприятельский отряд, пока не увидел первых своих воинов, гонимых в великом смятении. В то же мгновение Марсингцы напали с оставшихся трех сторон так, что Кауцы и Батавцы почти не имели времени взяться за оружие. Кариовальд пустил коня своего вперед, полагая, что оттуда происходит нападение, чтобы подкрепить своих воинов. Но некоторые дворяне его, узнав Марсингцев по одежде и волосам кричали ему, что это измена и что лучше спасаться бегством, чем в столь малом числе подвергнуться очевидной погибели. Кариовальд поворотился было назад, но увидел, что они со всех сторон окружены и крайность принудила его к обороне. Безнадёжность и любовь суть два главные оселка к оттачиванию оружия. Кариовальд понял, что на него нападает его соперник Катумер, почему и началось отчаянное сражение.

Катумер, поставив по всем сторонам засады, чтоб никто не мог уйти и подать известия шествующему позади Ганешу, обратил все старания, чтобы самому сразиться с Кариовальдом и увидя его, заричал ему, что он – Катумер и это – судьбою избранное место для решения, кто из них есть достойнейший жених Адельмунды. Вызов его воспалил Кариовальда к храбрости. Почему очистил он себе место, приблизился к Катумеру и поскольку лес препятствовал им сразиться на копьях, употребили они к тому мечи. Удары их заслуживали того, чтобы целый свет был свидетелем их неустрашимости. После продолжительной битвы у Кариовальда переломился меч и Катумер легко бы мог убить его в наказание за похищение своей невесты. Но Катумер был столько же великодушен как и храбр, он запретил своим марсингнцам приближаться к Кариовальду и остановившись, сам сказал ему, чтобы он взял иное оружие, и он стыдится победы над обезоруженным неприятелем. Кариовальд был устыжен тем, что оскорбил человека, столь великодушного, но жестокость любви его препятствовала ему отказаться от права своего на Адельмунду. Но поскольку в совете любви и гнева нет участника, кроме производителя в действо своего желания, то схватил он подаваемый ему Батавцом меч и сказал Катумеру: «Я признаюсь, что ты в счастье и в великодушии меня превосходишь, но я до смерти буду защищать мое преимущество и любовь к Адельмунде».

С этими словами он вновь напал, как лев, на своего противника. Однако был он и вторично несчастлив тем, что удар Катумера, скользнув, поранил коня его в шею, от чего оный тот взвился на дыбы и сбросил с себя своего всадника, который, упав на пень срубленного дерева, вывихнул свою правую руку. Лошадь, опрокинувшись, придавила его и Катумер приказал двоим своим оруженосцам его освободить и, отведя в безопасное место, вправить ему руку.

Между тем, сражение было жарко. Половина кауцев и батавов пала на месте, а прочие были окружены и сдались, они были отведены военнопленными в гущу леса. Поскольку ни один человек из них не сбежал к Ганешу, то Катумер для скрытия произошедшего приказал тела с дороги постаскать, и пятидесяти Марсиганцам одеться в платье побитых кауцев и батавов, дабы князь Ганаш без всякого подозрения привез дочь свою в капище Гермесовой горы, и отправился туда со своими переодетыми воинами. Уже смеркалось, когда он прибыл к горе. Я едва не ошибся и не учинил на него нападение, но, узнав о произошедшем, получил повеление отвести воинов в закрытое место, чтоб оставить свободный путь Ганашу и не подать ему подозрения, если бы увидел он вооруженных марсиганцев.

Катумер с переодетыми повстречался с двумя жрецами, высланными ему навстречу от первосвященника, был ими сочтен за Кориовальда, и препровожден в священную пещеру. Там он был принят с великими почестями и проводил время в разговорах, тем временем как возжением многих огней на вершине горы был подан знак о явлении нового месяца. Тогда жрецы раздели его и покрыв наготу одним только полотном повели в источник для омовения. По троекратном погружении жрецы обтерли его, одели в белые одежды и повели босого обратно в пещеру посреди воззженных свеч. С нетерпением ожидали прибытия Адельмунды, а особенно когда оно слишком замедлилось и от посланных к ней на встречу жрецов не было никакого известия. Верховный жрец послал осведомиться о причине такой медлительности, ибо знали, что Адельмунда уже прибыла на берег реки Димеля. Посланный уведомил, что княжна едва не утопилась, если бы жрецы не спасли её и не вытащили из реки силою. Но что она, отдохнув, противится идти добровольно в святилище и лучше желает умереть, чем достаться в руки Кариовальду. Верховный жрец с прискорбием открылся мнимому герцогу Батавскому, что законы святилища не могут делать ни малейшаго в этом принуждения. Катумер ответствовал, что его расположения весьма согласны с уставами сего божественного места, ибо он лучше даст клятву никогда не вступать в супружество, чем жениться насилием. Для того, что не есть уже чистосердечная любовь, кто требует от своей возлюбленной того, что ей противно. Он просил первосвященника, чтоб тот только уговорил Адельмунду прийти во святилище с тем обещанием, что ей не окажут ни малейшего принуждения, когда она перед алтарём отречётся от сего брака. Согласная с такими клятвенными уверениями, чрезмерно обрадованная Адельмунда пришла в священную пещеру, освященную горящим на жертвеннике огнем. Катумер вышел к ней с другой стороны против лица, дабы она могла лучше его рассмотреть, взял её за руку и, подведя к жертвеннику, сказал: «Прекраснейшая Адельмунда! В самом ли деле оказываете вы такое отвращение к тому, в сердце которого пылает к вам пламень более жаркий, чем этот священный огонь? Если ты сомневаешься в этом, то рассмотри лицо мое. Глаза мои удобнее слов выразят тебе тайны души моей». Печальная Адельмунда стояла потупив свой взор, но голос и последние слова Катумера принудили её бросить на него взгляд и найти в нем сходство с её возлюбленным. Однако не способная постигнуть, каким образом Катумер мог бы заступить место Кариовальда, не верила она глазам своим и сочла это за сон. Почему Катумер продолжал говорить: «Не сомневайся, любимая, в том, что ты видишь. Кому уже можешь ты поверить, когда ты собственным глазам своим таковое имеешь подозрение? Воспротивишься ли ты судьбе, определившей ночь эту на утверждение благополучия предыдущих дней наших? Если путь, которым я достиг сюда, кажется тебе чудным, не испытывай его и верь, что это святилище предназначено нам самим небом познать друг друга совершеннее, рукою этого достойного жреца разрешить все узлы препятствий и через благословение его уничтожить молву о твоём бесплодии. Княжна Кауцкая не спускала глаз с говорившего таковым образом Катумера и не могла решиться, чтоб был он то сам, пока сам князь Марсингский не простер левую руку и не показал имеющуюся на ней шерстяную перевязку, которую Адельмунда некогда сама ему подарила. Тогда вся печаль её и недоверчивость обратились в несказанную радость и язык, получивший свое действие произнес следующее: «Я с глубочайшим благоговением признаю великое чудо сего святилища, я надеялась, что в божественных водах его вместе с моею жизнью погашу я ненавистную любовь ко мне Кариовальда, но теперь чувствую себя воспламененной к нему чистейшим огнем. Почему подвергаю себя законам сочетания и воле жениха моего».

Катумер был приведен её словами в такое восхищение, что не мог произнести ничего, кроме как осыпал поцелуями руку своей возлюбленной. Утешенный чудною этой переменой, первосвященник возопил: «Познайте же из сего, смертные, что Бог – есть правитель сердец ваших и не медлите воздать ему должное за любовь вашу!» После чего жрецы подвели к Катумеру обмытого барана, а к Адельмунде – белого агнца, которые, подняв их, возложили на жертвенный стол. Первосвященник заклал жертвы и окропил сочетающихся их кровью, потом вскрыл внутренние органы и, вынув желчь, поверг за алтарь, в знак того, что супружеству должно быть без огорчений. Рассмотрев внутренности, предвестил он о благополучии новобрачным и в то время, как жертвенныяе части горели на алтаре, Катумер и Адельмунда, стоящие на коленях, приносили молитвы. После чего первосвященник связал их сложенные одна в одну руки священным поясом и повелел им принести клятвы о вечной верности. По разрешении пояса, он в божественном восторге сказал: «Да цветет род ваш дотоле, пока будет стоять на месте своем сия гора! Да будет потомство ваше столько же неисчислимо, как искры в сем священном огне и как капли воды в реке Димель».

Тогда жрецы подали знак, что все окончилось и время уже шествовать из пещеры. Другие жрецы, поставленные наверху горы, по данному знаку воспламенением факелов возвестили, что сочетание благополучно совершилось. Стоящие близ горы марсиганцы и на другой стороне кауцы с своим князем разразились радостными кликами. Ганаш, находившийся в огорчении от сопротивления своей дочери браку с Кариовальдом, пришел в веселье. Четверо жрецов освящали новобрачным сход с горы и хотя они уведомили Катумера, что тесть его в честь торжества брака приготовил на берегу реки великолепные шатры, но Катумер прошествовал к своим марсиганцам, отвечая жрецам, что по обычаям его отечества торжеству надлежит проходить в доме жениха. После чего, одарив жрецов, сел со своей супругой на коней, приказал послать вестника к своим, оставшимся в лесу с повелением, чтоб они, освободив Кариовальда с прочими батавами и кауцами, проследовали за ним в замок Сасенберг. Провожавших же жрецов он попросил объявить князю Ганашу, что Адельмунда по особому промыслу судьбы соединилась не с Кариовальдом, но с законным и первым своим женихом Катумером, наследником Марсиганским.

Жрецы принесли весть эту князю Кауцкому, который вышел из себя от досады. Через такое уничтожение своих намерений он не мог понять, куда делся Кариовальд и как Катумер столь искусно совершил свой обман. Но гнев его не дал места рассуждениям: он повелел всем своим сесть на коней и следовать за собою для отбития из рук Катумера своей дочери, ибо он в разсуждении ошибки и якобы без согласия родительского совершившийся брак этот считал недействительным. Однако ж поиск его не был успешен, поскольку Катумер поспешил удалиться и ночная темнота препятствовала погоне. На дороге князя Ганеша встретил посол Катумера, который донес ему от своего государя, что тот не из робости удалился от лица своего тестя, но из почтения к священным местам горы Гермеса, дабы не учинить её местом несправедливого его гонения. Что справедливость всего дела столь чиста, что он пред целым светом в том отчет дать может и если князь Ганаш позволит ему принести свое оправдание, то зять его не побоится предстать к нему с тем. – Князь Кауцский, не ожидая, чтобы Катумер был снабжен довольными силами, пришел еще в большую досаду и отвечал Послу, что он прежде всего надеется увидеть похитителя своей дочери и отомстит ему за подлый разбой.

Посол по знакомой дороге еще до рассвета возвратился к своему Государю и в то же самое время прибыли оставшиеся для караула пленных Кариовальда с людьми его. Катумер узнав о погоне за собою своего тестя поставил воинов своих в боевой строй и дожидался нападения. На рассвете дня увидел он не одного князя Ганаша, но и Кариовальда соединившегося с ним с остатками своих воинов. И хотя князь Кауцский усмотрел перед собою отборных Марсиганцов, готовых его встретить и притом в превосходящем пред его силами числе, но ослепляемый своим мщением не раздумал бы напасть на них если бы Кариовальд, испытавший уже храбрость своего противника, ему не отсоветовал, представив, что лучше постараться прикрыть благоразумием совершенную ошибку. Почему подъехали они под видом желания выслушать оправдания Катумера. Ганаш требовал, чтобы для этого было выбрано место на том же поле, которое и было назначено на берегу речки, за которою находился князь Кауцкий. И так через речку начали они разговор. Князь Ганаш не мог удержаться, чтобы в речах своих не назвать Катумера похитителем своей дочери, осквернителем святилища и потребовать выдачи Адельмунды, как презрительницы родительской воли. Катумер, со своей стороны, помня, что говорит с отцом своей возлюбленной, отвечал ему с великим почтением: что сам князь Ганаш признается в том, что дочь его от него самого и по доброй его воле обручена с ним прежде чем с Кариовальдом. Что хотя родитель его князь Дагоберт, усомнился было совершить брак сей, но что сомнение его было не без основания и со всем тем не мог удержать своего сына от освобождения от несправедливого обвинения своей возлюбленной Адельмунды. Сверх того хотя бы можно обвинять в чем-нибудь его родителя, но он в том не был причиною и никогда слову и желанию своему не изменял. Почему ни ему в вину, ни Адельмунде в преступление сего считать не должно, ибо они вступили в брак дозволенный своими родителями. Князь возражал на это согласием данным от Дагоберта на брак сына своего с дочерью Маркоманского короля, чем прежнее обязательство уничтожено, что Катумер, будучи под властью отца своего, не мог решиться без его воли. Потом укорял употребленной при бракосочетании хитростью, на которую Адельмунда без пренебрежения чести своей никак бы согласиться не должна была. Адельмунда старалась оправдать себя тем, что ей как послушной дочери, хотя и ничем перед родителем своим извинять себя не можно, ибо все её слова должны оскорбить отца раздраженного, но не оправдает ли её родительское сердце, что она вступила в брак с человеком к коему сам он позволил питать ей любовь и что любовь настолько ей овладела, что ей невозможно было противиться судьбе своей. Катумер не щадил ничего, чем бы умилостивить тестя, но тот перебил слова его вскричав: «Оправдание злых есть хуже преступления. Первое может случиться от слабости, а последнее происходит по намерению. Ведайте, что примирение мое с вами сделало бы меня сообщником вашего порока. Я не перестану мстить вам до самой моей смерти!». С этими словами он неприметно натянул лук свой он и поразил дочь свою в руку. Сердце Катумера почувствовало удар этот более, чем его возлюбленная. Он не знал, с чего начать, отмстить ли Ганашу за скорбь эту, или подать помощь Адельмунде. Но любовь восприняла верх. Он бросился на помощь, извлек стрелу и затянул рану платком пока не подоспел врач. Между тем, видевшие это марсиганцы не могли удержаться чтоб не отомстить за свою государыню и с великою яростью напали на кауцов. Кариовальд, видя опасность и не имея возможности владеть оружием своей вывихнутой рукой, а при том уже лишившись надежды соединиться с Адельмундою, счел за лучшее удалиться со своими воинами. Князь Ганаш хотя вступил в сражение и оборонялся как лев, но что бы он смог против множества отважных Марсингев, если бы Адельмунда, увидев эту кровопролитную битву, не прибегла ему на помощь своими убеждениями и слезами? Катумер не мог этому противиться и оставив свою дражайшую супругу под охраной своих телохранителей, поскакал для прекращения сражения. На дороге с ним встретился посланный от меня вестовойс донесением, что кауцы притеснены со всех сторон, но упорствуют положить оружие только за тем, что не хотят оставить на месте сражения тело своего государя. Катумер оцепенел от этой вести, усугубил поспешность коня своего, и приближась, закричал, чтоб ни один марсингец под страхом смертною казни не нападал на Кауцев, и удалился бы от места сражения на выстрел лука. Это воспоследовало без всякой опасности, потому что Кауцы находились уже в крайнем бессилии. Катумер и я бросились искать князя Кауцскаго и вытащили его из-под кучи мертвых тел; он был изранен, но еще жив. Катумер оправдал себя тем, что сражение началось без его воли, и повелел всем оказать всевозможную помощь и услуги раненым кауцам. Между тем призванный от Адельмунды врач нашел раны Ганаша неопасными, и перевязал их.

В это мгновение Адельмунда, до которой дошел слух о смерти её родителя, в ужасном состоянии поспела к месту, где он лежал, бросилась к коленам его, сорвала перевязку со своей раны, и проливая слезы, хотела умереть вместе со своим родителем. Отчаяние её однако не помешало ей заметить, что он ещё жив. Все утешения, которые старались подавать ей Катумер и подданные её отца, лишь усугубляли её скорбь. Но жалостное её состояние тронуло Кауцского князя; он, убежденный состраданием и отчаянием своей дочери, почувствовал родительскую горячность, потушил свою ненависть, простил её преступление, и примиряясь с своим зятем, осыпал обоих поцелуями и благословениями. Катумер с своею супругой проводили его, несомого на носилках, в ближайший замок, где он вскоре исцелился, и присутствовал на брачном торжестве. Таковым образом были прекращены опаснейшие несогласия, и уничтожены происки враждующего Двора и хитрости Адганастера.

После всего случившегося я был отправлен Катумером в Марсингию с повелением донести, во-первых, его родительнице о чудном случае, каковым достиг он своего счастья; а потом под руководством её и его родителю, и тем исходатайствовать прощение в тайной его отлучке, и дозволение к возвращению со своею супругою. Я прибыл к Марсингскому двору, и доложил княгине, матери Катумера, обо всём случившемся. Государыня эта, весьма сопротивлявшаяся проискам Адганастера, чрезвычайно обрадовалась неожиданному совершению этого брака; но зная, насколько стремился супруг её, князь Дагоберт, к союзу, предлагаемому через Адганастера с королем Маркоманским, не советовала мне появляться к моему государю, и приказала мне жить тайно, пока не изберет она случай открыть ему о том, и привести его своими стараниями к полезнейшему для Катумера расположению. Я последовал этому повелению, и постарался скрыть мой приезд. Но князь Дагоберт в тот же день узнал о женитьбе своего сына чрез письмо Адганастера, и преисполнился великим гневом. Он проведал через моих тайных неприятелей, что я возвратился, и был спутником и соучастником в делах его сына. Почему он немедленно приказал взять меня под стражу, и заключить в темницу. Ни родительница Катумера и никто другой не смели в первых движениях гнева Дагобертова за меня заступиться; и я едва успел сказать одному дворянину, чтоб он уведомил Катумера о произшедшем со мною, как был отведен и заперт в крепкую башню.

Гнев Дагоберта не ослаб со временем; он отдал приказ своим советникам расследовать наистрожайше, ведал ли я о намерении Катумера. Княгиня, супруга его, напрасно старалась отвратить этот суд, опасныя последствия которого для меня предвидела; раздражение Дагоберта против Катумера подвергало меня его мщению; он пребыл неумолим, и я в назначенный день должен был предстать перед судом. Меня спрашивали, присутствовал ли я при бракосочетании Катумерта; ведал ли я о намерении его жениться на Адельмунде, и помогал ли к произведению того в действо. Я чистосердечно признался в том, приводя в свое оправдание, что этот брак я считал не только должностью Катумера, но и взирал на это, как на благополучие государства Марсингцев. Почему советовал и всячески помогал Катумеру в совершению его брака с Адельмундой. Небо вспомоществовало в том свыше моего ожидания; почему я не только о том не раскаиваюсь, но и считаю дело это благороднейшим в числе услуг моему государю.

Судии ужаснулись от такого моего признания; ибо предвидели, что князь Дагоберт сочтет его за дерзкое пренебрежение, и повелит казнить меня. Хотя они предстательствовали за меня под руководством княгини, супруги Дагоберта, вменяя проступок мой в единое усердие; но не могли умягчить его сердца, ни воспрепятствовать, чтоб через несколько дней не подписал он определения об отсечении мне головы. Возвестили мне смерть мою с всеобщим сожалением дворянства и народа. Ибо известно, что он служителей, невинно гонимых своим Государем, признает за ближних своих родственников.

В тот же самый день от Катумера пришло письмо к его родителю, коим он в чувствительных выражениях извинял брак свой, и утверждал, что любовь есть сила, сильнее всех должностей, и что браки суть больше действие судьбы, нежели свободной воли; следовательно погрешности в них – дело необходимости. В доказательство чему узнает он важные причины от его родительницы. Напоследок прилагал он убедительнейшие просьбы за меня в рассуждении того, что я получил от него повеление к отъезду, не ведая о его намерениях. Князь Дагоберт получил письмо это в присутствии своей супруги, которой притом подано было таковое же от Адельмунды; и между тем, как она это читала, Дагоберт сказал:

– Безумно на судьбу возлагать свои погрешности; и еще глупее, когда преступник свидетельством своим и предстательством ищет испросить прощение своему сообщнику.

Между тем Княгиня при чтении письма Адельмунды не могла скрыть свою радость, которая оказывалась в лице ея, прежде чем нежели произнесла она следующие слова:

– Благодарение Всевышнему, заградившему уста всем клеветам, разрушившему печаль нашу, и всем марсингцам день этот учинившему торжественным и радостным.

Дагоберт не понимал, почему бы это приключение обещало нечто хорошее, и что находившейся дотоле в печали супруге его доставило такую радость. Но княгиня вывела его из сомнения, показав ему письмо от своей невестки следующего содержания: «Как вам известна уже удивления достойная повесть произшедшаго со мною и с сыном вашим, то не думаю, чтоб кто усумнился, чтоб действие сие не управлялось промыслом Всевышнего, который исторг меня из челюстей смерти, и как бы насильно предал в объятия моего супруга. Небо оказывает очевидное одобрение сему браку, когда я против всех клеветаний нахожусь беременна, и потому избрана к размножению светлейшего Марсингского дома.» Дагоберт был настолько тронут этой радостной вестью, что не мог удержаться от слез. Княгиня, супруга его, сумела воспользоваться этим обстоятельством, и довела Дагоберта до того, что он обнародовал весть о браке сына своего с княжной Кауцской, и возвратил ему всю прежнюю горячность. Княгиня ожидала, что и мне при сем случае будет возвращена прежняя милость и вольность; но на другой день она проведала, что Дагоберт всё же повелел совершить мою казнь. Хотя она не щадила просьб, но князь был неумолим, отвечая ей, что доброе следствие худого дела ни мало не оправдывает преступления подданного. Заступничества вельмож также не успевали, может быть, потому, что Дагоберт таковым прощением рисковал навлечь на себя молву, что он поторопился с приговором, или что неустрашимость мою посчитал оскорблением своего величества. В назначенный день я был выведен на место казни, которое для предупреждения начинавшагося уже народого мятежа окружено было всеми его телохранителями. Во всем множестве зрителей не было ни одного, которой бы не проливал слез, и не проклинал Адганастера, как зочинщика казни невинному. Многие не устрашились выхвалять мое геройство, и дело, за которое я умирал, называть полезнейшим для отечества. Почему вопили, что причина моей казни приведена под ложным видом, и что государь имеет какую-нибудь застарелую ко мне ненависть, за которую мстит теперь. Удивляюсь я и тогдашнему моему равнодушию: невинность моя и вера подкрепили меня взирать на жизнь человеческую, как на цепь беспокойств, и смерть считать за врата, коими войду я в царство покоя и благоденствия; почему старался я успокоить негодующий народ, и укорял его за несправедливость предрассуждения о моем приговоре. «Не должно, – говорил я, – справедливость Божиих судеб измерять по видимым наружностям. Ибо суд небес, хотя оный человеческому разуму непостижим, пребывает всегда истинен, и не должен отчетом, за что ниспосылает он на человеков казни. Столько ж не прилично подданным присваивать себе осуждение на приговоры своих Государей; то, что оные изрекают, есть всегда справедливо, понеже оные суть источники законов. То, что служит к всеобщему спокойствию, к укреплению государства, долженствует и невинный терпеть с радостию, и вменять за честь себе, когда будет жертвою примирения между престола и народа. Сию приношу я в себе в пользу храброго Князя Катумера и всех Марсингцев. Сверх того, что о судьбе моей нет причины столько соболезновать, в которой нет ничего, кроме самого обыкновенного в жизни человеческой. Род кончины моей не приключил бы никакого смятения, если бы пользовался я менее милостью моего Государя. Я уверен со стороны моей, что подданный за отечество и Государя во всякую минуту должен отдавать жизнь свою; я неоднократно подвергал её риску в войне с римлянами; то от счастия лишь зависело, на поле ли во время сражения, или по воле Государя моего на взрубе суждено окончить мне дни мои. Не род смерти, но ужас, или бодрость вкусить оную, делают различие стыда и чести. Я утешаю себя тем, что мог удостовериться, что честный человек из развалин смерти своей возносит добрую свою славу, как феникс из пепла своего новое бытие».

Выговорив это, лег я на плаху, и палач приготовился уже совершить свою должность, как Катумер, узнав о моей опасности, поспешая, прибыл в столицу Марсингскую, и протеснившись до взруба, вскричал к палачу: «Ты потеряешь голову свою, ежели совершишь удар; ибо важные причины его останавливают». Палач, узнав в грозящем ему обнаженным мечем князя Катумера, остановился. Начальник стражи, на коего возложено было исполнение казни, ведая, сколь ревностно государь его Дагоберт этого желает, и опасаясь за несовершение казни себе гнева, закричал палачу, чтобы он окончил повеленное князем Дагобертом. Катумер, услышав это, устремился на коне своем на начальника стражи, и пронзил его мечом своим, Если бы близ стоящий офицер не подхватил удара щитом своим, и не посоветовал казнь отложить, пока не будет получено от Государя новое повеление. Катумер сказал начальнику стражи, чтобы тот донес его родителю, что он вознамерился или доказать Клорандову невинность, или умереть вместе с ним. Тот хотя и рассказал Дагоберту про отчаяние его сына и мятеж народа, стекшегося на зрелище казни, от чего легко может начаться бунт, коль скоро чернь увидит себе предводителя; но Дагоберт, ничего не уважая, пришел в великий гнев, и повелел не только казнь мою совершить, но и сына своего взять под стражу. Возвратившись на место казни, тот увидел князя Катумера, стоящаго на эшафоте и держащаго меня в своих объятиях. Он объявил повеление князя Дагоберта, но Катумер отвечал ему, что коль скоро объявлено будет Клоранду прощение, то он себя и меч свой положит к ногам своего родителя; но до тех пор кто осмелится коснуться Клоранда, того он растерзает собственными руками. С этими словами он бросил на палача столь страшный взгляд, что тот бежал с места казни и скрылся.

Сострадание Катумера настолько меня тронуло, что я не жалел моей жизни, чтоб только могла она способствовать примирению его с родителем. Я повергся к ногам его, и заклинал, чтоб он ради меня не навлекал на себя гнева своего отца. Но Катумер вменял в бесчестие себе допустить умереть меня, ради того, что я был к нему усерден. Во время этой распри приспел другой посланный от князя Дагоберта с несколькими вооруженными всадниками, и возвестил Катумеру, что он по повелению его родителя должен взять меч его, и отвести под стражу. За этим следовал палач и приблизился ко мне. Катумер тотчас обнажил меч свой, и вскричал:

– Этот меч получил я от моей природы, и хотя должен положить оный к ногам отца моего, но никогда не отдам в руки моего подданного, пока останется во мне жизнь моя!

Прибывшие с Катумером Кауцы взялись за оружие, теснились к нему на помощь, стража их не допускала, и начала с ними сражение. Множество из зрителей также обнажило мечи, а чернь начала вырывать из мостовой камни. Дошло бы до великого кровопролития, если бы в это самое время не вскочил на эшафот некий батав, который, бросившись на колени, просил Катумера и присланного от Дагоберта вельможу, чтобы они не вступали в сражение и ничего не предпринимали, пока не объявит он князю Дагоберту важную тайну, могущую учинить конец всем этим смятениям. Присланный от князя с самым строгим видом спросил у него, кто он, и какую важность объявить имеет? Тот отвечал, что он батав, и имеет открыть самому князю Дагоберту прежде казни Кларанда тайну, на которой утверждается благоденствие Марсингского двора.

Присланный и начальник телохранителей согласились свести меня с места казни, и заключить опять в темницу, а батава представить к Дагоберту. Тот был недоволен отсрочкой моей казни; однако повелел впустить пред собой батава.

– Если таинство твое, – сказал он ему, – не будет такой важности, как ты объявляешь, то дерзость твоя будет наказана смертью.

– Светлейший Государь, – отвечал тот ему: – Если бы я не вознамерился, как виновный, умереть вместо невинного, я не появился бы, и не признал себя преступником, достойным казни.

После чего открыл он весь заговор, который имел Адганастер с двором, преданным стороне римлян; чтобы чрез расстройство брака Катумера с Адельмундой произвести вражду в союзных Алеманских государях; что король Маркоманский предлагал чрез Адганастера дочь свою в супружество Катумеру не с иным намерением, как только под видом, чтоб марсингцев отвлечь от Алеманского союза, обратить их к стороне римлян, и тем сделать их врагами своему отечеству; что у короля Маркоманскаго и дочери никогда не бывало, и что он, батав, подкуплен был Адганастером для отравления через гречанку княжны Кауцской, чего однако не воспоследовало; словом, он открыл всё, что уже объяснилось выше в этой повести, и подтвердил слова свои многими письмами, как Адганастера, так и Маровея и римских сенаторов, кои писаны были, как к нему, так и были вверены ему для пересылки, но у него остались.

Дагоберт ужаснулся, узнав про столь злодейское предприятие, задействованное от такого человека, к коему имел совершенную доверенность. Он не знал, осудить ли ему батава, яко орудие, послужившее к причинению стольких расстройств, или уважить великодушный его поступок за то, что он принес жизнь свою в жертву избавления невинного человека от казни. Однако, представив чистосердечное и добровольное его признание, простил его, и только велел содержать под присмотром до того времени, когда удастся ему, поймав Адганастера, отдать под суд полководцу соединенных алеманов. Он послал ко всем союзным дворам объявить об этом открытом злом умысле, а к князю Кауцскому с извинением и с утверждением брака сына своего и верной дружбе. Через герольда была обнародована моя невинность, и я при князе Катумере был препровожден во дворец с великою честью.

Князь Дагоберт извинялся предо мною в учиненной мне жестокости, и приписывал всё это необходимости обстоятельств, в кои запутан был своими злодеями. Послали торжественную встречу к супруге Катумера; она прибыла при всеобщем рукоплескании марсингцев, и продолжительные пиры и празднества были окончанием происшествия, угрожавшего многим алеманским дворам погибелью.

Я не мог участвовать в этих радостях; случай мой поверг меня в уныние, которое представило мне предлог к различным размышлениям. Дагоберт, казалось, оказывал мне милость только притворную, а в внутри него примечал я кроющуюся ненависть. Это представляло мне придворную жизнь опасным местом, где невозможно быть уверенным о своей целости. Я отпросился в деревню, где в тогдашнее летнее время жили мачеха и сестра моя. Слух о моем несчастье поверг их в неописуемое горе, и я нашел их подобных теням. Приезд мой прекратил их сетования, но смущение мое в недрах моего семейства не прекратилось. Мне опостылела страна, в которой я со всеми моими заслугами едва избег позорной смерти, и надеялся, что, оставив её навсегда, найду я утраченное спокойствие моего духа. Мачеха моя об утратах не сетовала, и поскольку имение мое состояло по большей части в движимых вещах, то я продал пожалованную мне от Князя вотчину, и попросил моего увольнения со службы. Князь Катумер не щадил ничего, чтобы меня удержать при себе; но, исследовав причины, побуждающие меня оставить Марсингию, более не препятствовал; он щедро одарил меня, и я получил увольнительную грамоту.

Слава о добродетелях и мудрых законах русского великого князя привлекла меня в его державу; и я стал его подданным. Имея отвращение к придворной жизни, и чтоб лучше узнать обычай страны, которыя учинился и соотчичем, вступил я в военную службу. На наличные деньги купил деревни, и в это же время познакомился я с другом моим Любимиром.

По разлуке с тобою, продолжал Кларанд к Любимиру, не случилось со мною ничего важнаго, кроме что я, скучив оборотами моей жизни, пошел в отставку, и наслаждаюсь совершенным удовольствием свободной жизни. Единое мое несчастие, случившееся здесь со мною, есть уход моей мачехи, которая два года назад скончалась. Пред концом своим впала она в глубокую задумчивость, твердила беспрестанно имя своей дочери, ей представлялось, что она жива, и, может быть, находится в состоянии, неприличном её происхождению. Скорбь эта навлекла на неё горячку, прекратившую дни её. Я потерял в ней вторично свою родительницу; ибо она меня и сестру мою любила с материнской горячностью, и единственно ради меня оставила свое отечество.

 

Заключение повести о Любимире и Гремиславе

Клоранд окончил свою повесть, испустив тяжкий вздох, как достойную жертву памяти своей добродетельной мачехи. Порамир изменился в лице при последних словах маркиза. «Боги, – возопил он. – Какими чудными стезями ведете вы судьбы человеческие Для чего не дали вы нам хотя малого прозрения в будущее; это послужило бы многим к спасению; сколько бы тем можно отвратить несчастных случаев, и облегчить горести страждущих».

Кларанд и Любимир сочли эти слова следствием возобновившегося напоминания о несчастном конце его друга; они постарались его утешить, приводили Порамиру доводы в оправдание его добродетели. Клоранд усугубил эти заботы нежнейшими объятиями.

– Не оплакивай моего родителя! – восклицал он, имея глаза, орошенные слезами; – Не оплакивай его, когда в тебе еще я его вижу.

– Да! – отвечал старец, приведенный в умиление; – Ты увидишь, сколько сильно последнее завещание моего друга сделало меня его невольником. Но не все еще тут, сын мой: посреди бедствий моих небо послало мне залог, способный подтвердить тебе, что память друга моего всегда мне была драгоценна. Может быть, Любомир будет счастливым этого свидетелем.

– Любимир?! – вскричал Клоранд, непонимающий намерения слов Порамира.

– Да, Любимир должен быть участником нашей радости и вашего признания; я хочу соединить судьбу этих трёх домов: я предстательствую к вам о сем; я лишился матери, но нашел в вас отца; я утратил одну сестру, но друг мой Любимир заменит урон этот, если вы согласитесь увенчать его желания, соединив его с возлюбленною им вашею дочерью. Мы составим одно семейство; я имею столько, что способно рассеять предрассудки в рассуждении недостатка моего друга. О небо! какое ожидание! мы будем жить вместе, и отец мой Порамир не откажет мне в первой сей прозьбе.

Любимир, душа которого была в устах его друга, повергается к ногам Порамира; он не может произнести ни одного слова; но это безмолвие лучше всякого красноречия изображает его чувства. Друг его предстательствует с жаром сострадательного сердца.

– Будешь ли ты так жесток к своему избавителю? – восклицал он. – Помедлишь ли ты заплатить восстановлением жизни того, который спас твою с пролитием своей крови? Воззри! Он еще обагрен ею, и она убеждает тебя.

– Так, маркиз, – сказал Порамир, прервав его слова и поднимая с чувствительным движением лежащего его у ног Любимира: – я чувствую цену благодеяния твоего друга; остатки дней моих будут твердить мне о его одолжении. Ты и я не можем признавать его, как за благодетеля; но ведаешь ли, что мне стоит наградить его Гремиславою? судьба её не от меня зависит; а впрочем бы.

– Что вы под этим разумеете? – вскричал Клоранд, подхватив затрепетавшего Любимира.

– На этот раз не ожидайте от меня ничего: завтра, если дозволит рана вашего друга, я надеюсь получить ваше посещение. – Сказав это, Порамир, обнял их и удалился, оставив их в великом недоумении.

Любимир не извлёк из сказанного ничего полезного для своей страсти. Сомнительные слова Порамира разверзли еще неисцелившияся раны его сердца; и поскольку несчастные из всего умеют выводить горестныя для себя выводы, предался он тоске своей, и вне себя повергся в кресла. Друг его видел, сколь полезны ему быть могут его утешения; и потому употребил все средства подать ему надежду.

– Порамир еще не лишил тебя успеха в твоих желаниях, – говорил он. – Слова его еще не составляют отказа; судьба Гремиславы не от него зависит, – сказал он; – может быть, разумел он, что ты властелин над нею после оказанного ему одолжения? Уверься в этом; потому что завтра дозволит он тебе увидеться с твоей возлюбленной. Дозволил ли бы он это человеку, которого намерен сделать несчастливым и разлучить со своей дочерью? – Влюбленнаго легко уверить в том, что на страсть его падает луч надежды. Любимир успокоился и пришел к утешительным размышлениям. Клоранд его оставил и обещал найти Любимира поутру еще в постели.

Любимир провел беспокойную ночь; надежда увидеть любимую Гремиславу после столь долговременной разлуки, лишала его сна. Никогда еще время не текло так медленно: Любимир считал минуты, каждая из который текла как год. Однако пред рассветом утомленные беспокойством и истекшею кровью его члены покоряются власти природы; сладкий сон льстил ему прекраснейшими представлениями. Он переносится в чертоги своей любезной, видит ее, целует её руки, говорит с нею, рассказывает ей про свои претерпенныя мучения; она сообщает ему о своих. – Шорох идущего человека пресекает это восхитительное видение; он пробуждается и видит себя в объятиях Клоранда.

– Вставай, друг мой, – сказал тот ему; – я сдержал мое слово застать тебя в постели. Скоро полдень; и засыпаются ли так, когда на рассвете можно бы еще увидеть Гремиславу? Вставай, говорю я, сестры мои принимают участие в твоей болезни, и приехали навестить тебя.

– Как! сестры ваши здесь? – отвечал Любимир, поспешив одеться.

– Да, – продолжал Маркиз, – они здесь; и я хочу наказать Порамира за оказанные к тебе суровости, предоставив тебе выбор одной из двух. Забудь Гремиславу; я отвечаю за моего друга, что сестра моя будет предпочтена дочери Порамира.

– Может быть, – отвечал Любимир важно, Если я престану быть твоим другом; изменник называться им был бы недостоин.

– О! перестань философствовать, – подхватил Клоранд смеясь; – я уверен, что первый взгляд переменит твои чувства. Ты знал только одну сестру мою; но не видел еще ту, которую я нашел.

– Ты нашел сестру свою? – сказал Любимир посмеиваясь; – изрядная шутка! Поистине бы было слишком много счастья для одних суток. – Но в самом деле Любимир считал, что друг его не даром слишком весел; по поздному времени, которое он проспал, надеялся он, что маркиз виделся с Порамиром и объяснился в его пользу. Он задал ему о том множество вопросов, и всегда получал в ответ: рассмотри хорошенько сестру мою.

Между тем Любимир оделся на легкую руку; Клоранд провел его в ближнюю комнату. Две девицы вышли к ним встречу, и в первой, на которой остановились его взоры, Любимир узнал свою возлюбленную Гремиславу.

– Боги!… любимая!… – вскричал он этими словами очутился у ног её, едва сохраняя чувства. Гремислава не имела уже причин скрывать свои чувства пред возлюбленным; старания её привели в себя Любимира. Сестра Клоранда присоединилась к этому, она спрашивала его о состоянии его раны; но Любимир вместо ответа целовал руки своей возлюбленной. Он не мог ничего говорить; кажется, что не смел он объясниться, любовь ли, или соболезнование привело Гремиславу в дом его. Маркиз подошел, чтобы вывести друга своего из замешательства.

– Откажешься ли еще ты, своенравный человек, – говорил он ему с улыбкою, – выбрать одну из сестёр моих, чтоб она изгнала из сердца твоего дочь Порамира?

– Ах, маркиз, – отвечал тот, – перестанешь ли ты мучить меня своими шутками? Я чувствую, что ты мог учинить меня счастливейшим человеком; но скажи, удостоверь меня, (продолжал он, схватив руку прелестной Гремиславы и прижав её к груди своей) смягчится ли Порамир моими мучениями? позволяет ли он мне назвать себя отцом моим?

– Нет, никогда, – сказал Порамир, вошедший при этих словах из ближнего покоя; – другом твоим быть он может, но счастие не определило ему быть отцом твоей возлюбленной. – Изумленный Любимир не мог постичь смысла этих слов. Он устремлял взоры свои попеременно, то на Порамира, то на свою любезную и своего друга. Сердце его трепетало в ожидании первых слов, имеющих открыть это таинство. Порамир видит сражение чувств его, и потому продолжает: – Друг твой тебя не обманывает, судьба определила из рук его получить тебе твою возлюбленную Гремиславу; ибо ведай, что она не дочь моя, а та самая сестра его, которую еще в пеленках похитили злодеи.

– Как! она сестра твоя? – вскричал Любимир, бросаясь с объятиями к маркизу: – Ты должен возвратить мне; жизнь мою!

– Так, любезный друг, – отвечал Клоранд; – Этот счастливый день привел меня в состояние увенчать два сердца, друг для друга рожденные… Откажешься ль ты теперь предпочесть сестру мою Гремиславе?

– Трудно было б согласиться на это, – сказал Любимир, – еслиб дочь Порамира не оказалась сестрою моего друга.

Клоранд не замедлил подтвердить свои намерения: он взял руки Любимира и Гремиславы и соединил их в залог сочетания. Должно обойти молчанием чувства и слова, которые происходили между этими любящими; ибо к начертанию их надлежит употребить не перо, а сердце, которое бы, будучи наполнено жесточайшей и безнадежной страстью, вдруг увидело себя наверху своего благополучия.

Когда прошли первые восторги, Клоранд уведомил своего друга, каким образом получил он в тот день неожидаемую радость, узнать в Гремиславе сестру свою. Он проснулся очень рано, и узнав, что Любимир, проведя беспокойную ночь, предался сну, хотел постараться о его счастье и вознамерился ехать к Порамиру, чтоб убедить его склониться на сочетание Гремиславы со своим другом. Ему не было труда сыскать дом Порамира, потому что слуга от него был прислан для его препровождения. Клоранд желал усугубить услугу Любимиру; он хотел узнать о расположении сердца Гремиславы в рассуждении её любовника. К этому удобнейшим казалось ему употребить сестру свою; итак он приехал с нею к Порамиру. После первых приветствий Клоранд начал просьбы за своего друга, но Порамир вместо ответа повел его в спальню Гремиславы. Они нашли старшую сестру маркиза, обнимающейся с Гремиславой; ибо сила природы и в неведении влекла их друг к другу. Маркиз, взглянув на Гремиславу, едва нашел себя в силах сохранить благопристойность, чтоб не броситься к ней с объятиями; настолько он счёл достойным выбор своего друга! Порамир споспешествовал этим стремлениям крови, сказав Гремиславе:

– Я пришел опечалить тебя и обрадовать, любезная дочь моя, и в последний раз назвать тебя этим сладким именем. Конечно с прискорбием узнаешь ты, что не мне ты должна жизнью; но если привычка, считать меня отцом, должна повергнуть тебя в огорчение этой вестью, урон твой награждаю я возвращением тебя брату и сестре, коих здесь ты пред собою видишь. – Слова сии сделали всех неподвижными; никто не смел не верить истине, на которую соглашались тайные привлечения этих родственников. Гремислава, считающая все это за сновидение, устремила взоры свои на Порамира; но Клоранд и сестра его, знавшие, что они имели сестру, которая у них похищена, не ожидали дальнейших объяснений: источники слез, источаемых радостью, полились из глаз их, и Гремислава очутилась в их объятиях. Порамир не медлил удостоверить их явственнее, и рассказал маркизу следующее: – Когда несчастный конец твоего родителя принудил меня удалиться из твоего отечества, я возвратился назад тайно для получения немалой суммы денег, оставленных мною у одного моего приятеля, который при отъезде моем не мог мне их возвратить, но писал, что те лежат в готовности в назначенном ему от меня месте, где я того дожидался. Скрываясь от поисков твоих, маркиз, за лучшее считал я шествовать ночью. Проезжая один лес, увидел я близ огня сидящих нескольких человек, и прикованную цепью к дереву женщину, держащую на руках своих младенца. Вид этот возбудил во мне подозрение; я остановился и потребовал отчета от этих незнакомых, что они за люди, и для чего прикована к дереву эта женщина; но вместо ответа они схватидись за оружие. Я не сомневался более, что это злодеи; а особенно когда прикованная женщина начала звать на помощь, называя их похитителями дочери одного знатного вельможи. Я напал на них с моими людьми; и хотя злодеи отчаянно оборонялись, но были отчасти побиты, или принуждены спасаться бегством. Освободив женщину, узнал я, что оная была кормилицей вашей сестры, рожденной по кончине вашего родителя; и что по неизвестной ей причине она была похищена с питомицей своею в ночное время этими злодеями, которые увезли с собою и надзирательницу, приставленную к этому ребёнку; но отвезя её верст на сорок, оставили, а кормилицу и дитя везли пять дней до того места, где я с ними встретился. Поступок злодеев показался мне крайне бесчеловечным; но я не мог постигнуть причины, их к тому побудившей. Мысли мои старались проникнуть в тайну эту разными догадками; однако я не преуспел бы в этом, если б один из злодеев, которого я считал убитым, раскаиваясь при последнем своем издыхании, не объяснился мне. Шайка воров, проведав, что мачеха ваша расположилась жить в деревне, и зная какое великое богатство осталось ей по смерти её мужа, вознамерились обокрасть дом ваш. Они пришли с этой надеждой, но увидели себя обманутых тем, что в летнем том доме ничего не было, кроме домовых уборов. Мачехи вашей тут не случилось; ибо она ночевала тогда у своей соседки, и злодеи нашли сестру вашу с кормилицею и мамкою; они тотчас решились похитить их, уповая получить за сестрицу хороший выкуп, и в этом намерении удалились, дабы скорее обезопасить себя от поисков. Я чрезвычайно обрадовался, что нечаянное счастье послало мне столь драгоценную добычу; но в то же самое время приведен был в недоумение, возвратить ли мне малышку, или удержать при себе, как драгоценный залог памяти моего друга. Сердце мое согласилось с последним; я имел великое имение, не был тогда женат, и заключил, воспитав её вместо дочери, сделать наследницей всему моему богатству. В таком расположении я уговорил кормилицу последовать со мною, и переименовав имя сестры вашей Гремиславою, называть её моею дочерью. Все считали её таковой, и до сего времени она не думала, чтобы не я был её родителем. Желая сохранить обещание, положенное самим собою, я все эти годы не вступал в брак, и Гремислава наследует всё мое имение. Но сколь ни полезные имел я в рассуждении любви моей к дочери друга моего намерения, но это чувство учинило меня преступником: я лишил мачеху вашу единственной дочери, доставил ей несказанные горести, которые в конечном итоге повергли её во гроб. Вчерашний мой ужас, когда я узнал об этом из вашего, маркиз, повествования, есть довод моего раскаяния; оно давно уже меня терзает, и может быть совесть моя долго не успокоится, хотя я и воображаю, что неумышленное мое зло произошло по-особому расположению судеб, кои непонятными нам стезями ведут к своему намерению наши участи.

…Я не переставал писать в разные государства, чтоб проведать о вас, Маркиз, и надеясь когда-нибудь открыть вам мои тайны, не смел ни на что решиться в рассуждении вашей сестры, сохраняя её всегда в правилах добродетели… Эта-то причина, любезная Гремислава, – продолжал Порамир, обратясь к ней, – сделала меня мучителем твоего сердца. Я ожидал, что брат ваш увидится когда-нибудь с вами, и отдаст справедливость достоинствам вашего любовника, одобрив вашу страсть к нему; на что я сам собою способствовать ощущал тайное сопротивление. Такова была воля судьбы, желавшей, чтоб рука брата вашего увенчала счастие друга его Любимира. – После этого радость и слезы усугубились; кормилица Гремиславы была еще жива, и удостоверила Клоранда входом своим еще больше; ибо она была подданная отца его, которую он очень знал. Сколь ни был обрадован маркиз этой неожиданной находкой, но не забывал о своем друге. Он открыл Гремиславе, сколь приятно для него будет споспешествовать желаниям сердца её. Она призналась, что не будет противиться соединить судьбу свою с человеком, которому давно уже клялась вечною верностью. Заключено ехать к Любимиру, чтоб нечаянным этим нападением приключить ему приятнейшие восторги.

Порамир со стороны своей извинялся пред Любимиром во всех суровостях, которые нанес жестокостью своих отказов на требования его о Гремиславе.

– Не подумай, избавитель мой, – говорил он ему, – чтобы достоинства твои не казались мне достаточными учинить счастие твоей возлюбленной: я всегда сострадал твоим мучениям; но не ведая о судьбе родительницы и брата твоей Гремиславы, не смел присвоить себе власть на их право. Что это происходило не по иной причине, ты можешь удостовериться, потому что я сберегал её для тебя, отказывая многим знатным людям, искавшим её в супружество; чем и навлек себе неприятелей. Вчерашнее нападение на меня, от которого вы меня защитили, произошло от того, что меня хотели силой принудить дать моё согласие на брак Гремиславы с дворянином Оронтом, как узнал я ныне, что он сам был в числе моих неприятелей, и умер от раны, которую вы ему нанесли, раскаиваясь в подлом своем поступке.

Любимир мало жалел о том, что нечаянно лишил жизни своего давнего приятеля; он мщение это причислял к правосудию небес, в рассуждении распутной жизни, каковую вел Оронт. Он убеждал Порамира оставить извинения, и клялся почитать его вместо отца.

Все это общество переехало в дом к Порамиру; оно заключило отныне составить одно семейство. Так и было исполнено: Клоранд и сестры его последовали завещанию своего родителя, и Порамир никогда не жалел, что не имел детей собственных. Он отказал всё своё имение Гремиславе.

Рана Любимира скоро излечилась; ласки его возлюбленной и восхищение духа послужили тому вместо лучшего бальзама. Он вскоре стал счастливейшим супругом особы, которую любил больше своей жизни. Порамир дожил еще до удовольствия, целовать детей, рожденных Любимиру любезною его Гремиславой. Чета эта служила примером супружеского согласия, и того, что любовь, основанная на добродетели, не остается без награждения. Клоранд к горячности родственной присоединял чувства истинной дружбы, а Любимир не переставал твердить, что в этих чувствах заключено прямое человеческое блаженство. И на этом …

ВОСЬМАЯ ЧАСТЬ ИЗОШЛА