…Выходя к морю из маленького домика, в темноте Елена зацепилась ночнушкой за розовый куст. Чтобы выпутать подол, пришлось уронить одеяло на песок. Нащупала на ткани маленькую рваную дырочку, чертыхнулась, подхватила одеяло, натянула его на плечи и через пятьдесят шагов уже была у самой кромки играющей штормовыми мускулами воды. Волны надвигались на берег, вскидывая белые пенные головы, становясь на водяные хвосты, заставляя Елену отпрыгивать назад, но потом наваждение проходило, и она просто смотрела как штормит, и всё.
А вчера ночью вода светилась. Они с Димычем заходили в море, а потом плавали рядом, показывая друг другу, как они светятся. Бултыхались, разгоняя по воде сверкающие шлейфы. Конечности удлинялись, превращаясь в длинные отливающие жемчугом плавники, и это было так чудно, что не дай бог заиграешься и забудешь, где берег.
Говорят, это планктон, органика. Ее поднимает с самого дна, и выходит такой фокус.
На то, что это может быть Кристалл Атлантов, Димыч грузиться не хочет, потому что тогда надо думать. Про теорию катастроф, вечность и все такое. Про то, что, может быть, там, на дне, под каким-нибудь разломом, провалилась целая цивилизация, и теперь их косточки превратились в фосфор и светятся. А мы болтаем в воде руками-ногами, и на руках вырастают серебряные рукава, а на ногах — серебряные штанины, словно атланты говорят нам: привет, а мы были…
На самом деле, и в свои пятьдесят, Елена боится воды, боится далеко заплывать. Она и сейчас-то пришла, чтобы проверить обстановку: что за шторм, не намечается ли, так сказать, цунами. Теория катастроф, это, конечно, хорошо, но только, пожалуйста, без ее личного участия. Еленин отец служил в 80-х на Камчатке: он рассказывал про человека, пережившего цунами в Северо-Курильске в 1952 году и поселившегося в Петропавловске-Камчатском. Когда однажды кто-то ляпнул по радио — причем даже не в новостях — о возможном приближении на город цунами, человек этот в считанные минуты оказался на сопке с холодильником.
Здесь тоже кругом Крымские горы, дом отдыха стоит в низкой котловине. Нет, все же будем надеяться, что на дне Черного моря нет никаких разломов и всё спокойненько.
Курорт почти опустел, народ разъезжается, наступает мертвый сезон. И оркестранты в ресторане под открытым небом играют для двух-трех парочек, не более. Романтика отпускных влюбленностей при таком безлюдье вянет и стирается еще быстрее, чем южный загар.
Пока еще кружит в дневное время над морем мотодельтаплан, собирая последние гривны, но пляжные торговцы уже исчезли, а вместо них появились бродячие собаки, еще сытые, но уже с осенней, смертельной грустью в глазах.
Расхаживая вдоль моря по мягкой бровке из спирулины и вдыхая ее аммиачные пары, кутаясь в казенное одеяло, Елена думала о том, что отравила отдых и себе, и Димычу…
…выкрикнув имя своего первого мужа. Потому что поезд резко дернулся и Димыч чуть не упал в купе, разбил себе бровь. На крымский перрон он уже выходил с пластырем на лбу. Но он-то понимал, что если женщина много лет подряд пьёт чай из одного и того же самовара, у нее как минимум возникает привычка.
Небольшое здание вокзала совсем не походило на обычные провинциальные славянские вокзальчики — то был обитый белым сайдингом домик под желтой панамкой крыши, с вынесенным на улицу окошком кассы. Сбоку под крышей, изысканный словно кованая розочка, висел громкоговоритель. С какой-то стати играли аргентинское танго.
Сновали между пассажиров местные потные тетеньки с повешенными через шею табличками на распушенных веревочках: «сдается комната», «койкоместа недорого», «пять минут до моря», из пластмассовых ведер торговок пахло чебуреками и домашней колбасой; зажатые между опухших ступней в старомодных сандалиях стояли корзинки с розовыми и нежными как младенческие пятки помидорками, крупной как сливы желтой черешней… яблоки… яблоки… томная фейхоа с сине-красно-зеленой мякотью… Нужно было как-то разойтись со всеми этими людьми, потому что Димыч, повернув бейсболку козырьком назад, подметая широкими штанинами перрон, вдруг пошел в ритм музыки, утягивая за собой Елену: он ловко катил чемодан, свободной рукой обнимая Елену, ведя ее, как танцор ведёт партнершу.
«Астор Пьяцолла», сказал он.
«Вино? Где?» Елена закрутила головой.
«Да нет. Это его. Либертанго». Димыч сверкнул на нее заклепкой из белого пластыря, опустил руку на линию Елениного «танго» и «повёл» ее прочь.
…Они спали буквой «Л», сцепившись ногами и откатившись на противоположные стороны кровати, потому что было жарко. Днём они уже сто раз искупались, и Елена радовалась, что здесь спирулина, потому что в ней много йода, а ей было нужно много, много йода, и много моря, она это чувствовала. Она даже хотела придумать себе такие лечебные обертывания, но не знала, что просто обожгла бы себе кожу.
А потом она расцепила ноги, она все равно рано или поздно делала это.
Планктон. Органика — время от времени ее поднимает наверх с самого дна, и она болтается в твоих мыслях и светится. Это как яд, что медленно накапливается в твоем организме, и ему нужен выход, он купируется в волосяных луковицах, продвигаясь все дальше и дальше, по всей длине волос. Все эти мысли, куда от них деваться? Надо быть умной как Рапунцель, иметь длинные-предлинные волосы, чтобы равномерно распределять свою память по всей длине, по всей длине. А когда становится легче, быстренько к парикмахеру — короткую стрижечку — а потом снова со страхом ждать наступления черной хандры, светящихся планктонов, поднимающихся со дна… Но с этим можно жить, можно жить. Граф Монте-Кристо, вон, сам себя тренировал, мелкими порциями принимал яд. И Наполеон, когда перебрался на остров Святой Елены (Елена усмехнулась), тоже долго жил, вдыхая пары мышьяка, которым были пропитаны все стены в его доме, все стены. Но там был настоящий яд, а тут… Был елей — стал яд? Елена читала где-то, что остатки священных предметов (святой воды, которая осталась после крещения и больше никак не используется, испорченный елей, заплесневелые просфоры) нужно сжигать в пепел и помещать «в непопираемое место». Получается, что она сама и должна стать непопираемым местом? Вот эта мысль и приводила Елену в отчаяние. «Наверно, я схожу с ума», думала она. И расцепляла ноги.
…Осенью на милонгах в одном из московских клубов стала появляться диковинная пара. Ей — лет пятьдесят, ему — около шестидесяти. Она — нервозная, с нежным лицом дама в невообразимых разлетающихся туниках и неизменных шелковых шароварах цвета томной надкушенной фейхоа. В атласной декадентской шляпке а ля «одна из жен Хемингуэя», надетой поверх длинных, по пояс, каштановых волос. Он — в черных лакированных ботинках с тупыми белыми мысками, в подметающих пол штанах и какой-нибудь широкой рубашке, из-под которой проглядывала кипельно-белая футболка. На шее у мужчины всегда болтались белые наушники-капельки от плеера, словно подчеркивая факт наличия своей, особой музыки. Под постанывания аккордеона, альта, контрабаса, виолончели и фортепьяно, пара эта двигалась медленно, с трудом подлаживаясь друг к другу. Танец их скорее напоминал прощальную прогулку. Неправда, что у стареющих людей чувства слабее. Просто в такой любви — ничего не поделаешь — смерти больше, чем жизни. Странно, что этого так не хватает молодым.