…Катя с бабушкой Олей сидят на парковой скамейке перед разрушенным фонтаном. Серые воробушки опускаются на белые обшарпанные бортики и мелко подпрыгивают, но не могут усидеть на месте и снова улетают.

У Кати в каждой руке — по газовому платочку (только что купили в комиссионке): платочки переливаются на солнышке, как два квадратных крыла огромной диковинной стрекозы. Одно "крыло", розовое, достается бабушке, под ее серый плащ, а Кате — зеленое "крыло", под ее зеленое пальто из искусственной кожи.

Катя часто так гуляет с бабушкой. Однажды подошли они к низкому палисаднику — за ним уютная скамеечка среди кустов акации. «Бабуль, давай обойдем по дорожке. Ты ж не перелезешь», — говорит Катя. «Это я не перелезу?» возмущается бабушка, — «а ну поднимай мою ногу…»

Дома они часто заваливаются на бабушкину тахту и распевают любимые бабушкины песни: «Милый друг, наконец-то мы вместе, ты плыви наша лодка, плыви. Сердцу хочется ласковой песни и хорошей большой любви…»

Как-то Катя гуляла по Малой Грузинской и написала стихотворение про бабушку. Она объявила об этом прямо с порога, добавив: «Только ты ведь обидишься».

«Брось, давай читай», требует бабушка.

«Ладно», говорит Катя:

Будешь в памяти всегда, Старая мадонна, Дни, недели и года Ты — моя мадонна. Бьется в сердце мотылек, Старая мадонна, Путь твой близок и далек, Старая мадонна. Ты в последний раз рукой Волосы пригладишь: Ну зачем тебе покой Неспокойных кладбищ?

И виновато так смотрит на бабушку. А она: «Хорошее стихотворение, дочуш. И ничего страшного. Я совсем еще не собираюсь умирать».

Окно открыто, идет майский дождь. На подоконнике корявый кактус выстрелил роскошным красным цветком.

«Вон, даже кактус при банте», говорила бабушка, улыбаясь. — «Ой, как я дождь люблю. Сейчас бы скинула тапки и побежала на улицу по лужам прыгать. Так не поймут ведь».

«Не поймут, бабуль», соглашается Катя. — «Лучше я за тебя прыгать буду».

Льет дождь, а внизу по Большой Грузинской проходит большая компания грузин и распевает на четыре голоса гордую песню, пропахшую вином, фруктами, сочным мясом, капающим на пальцы соусом, овечьей шерстью… Так представляла Катя. И сказала об этом бабушке.

«Да, дочуш, да. Ты у меня прям поэт».

И Катя тогда прижималась к бабушке и целовала ее в ухо, а та смеялась и говорила: «Ой, не надо, щокотно».

Да, именно так: щокотно…

* * *

Катя живет с бабушкой. Когда в гостях тетя Римма, мамина сестра-двойняшка, Катя спит на надувном матрасе. Она надувает его до полного головокружения. Накрахмаленное белье пахнет отдушками прачечной: иногда в темноте Катя трогает уголок пододеяльника или подушки: там пришит номерок «88-222. 88-222» — будет повторять Катя через много лет, когда бабушки уже не станет. — «88-222» — это как заклинание, когда особенно паршиво. Но это будет потом, а пока Катя с бабушкой и тетей Риммой мирно засыпают, предварительно поболтав о тети Римминых мужчинах, Катиных мальчиках, а иногда даже и о бабушкиных, между прочим. Ведь бабушка помнит свою первую любовь.

«И вот… Его звали Арсений. Мы назначали друг другу свидание в овражке и долго сидели там на поваленном дереве, смотрели на луну, держались за руки и молчали… Вот это была любовь! А твой дедушка Федор… Он был красивый, как Георг Отц, и такой безобразник. Идем, например, зимой по улице, а он меня как толкнет плечом — и завалит в сугроб. Потом руку подает, вытаскивает. После меня белая такая вмятина остается. Федя называл это «лепить ангелов». Хоть и был коммунистом…»

Бабушка Оля — старый коммунист. Даже сейчас, будучи на пенсии, она волнуется, чтобы не дай бог опоздать с выплатой партийных взносов. В их доме есть красный уголок: каждый месяц туда приходит партийный казначей — собирает взносы с пенсионеров. Иногда казначей опаздывает, а старики стоят небольшой кучкой и ждут. Однажды зимой Катя ужасно разозлилась на казначея, потому что из-за него бабушка простояла на морозе часа полтора. Не дождавшись казначея, остальные старички и старушки ушли, а бабушка упорно стоит на ступеньках — в рыжем пальто с рыжим цигейковым воротником, поднятым до подбородка, в шапке-ушанке с опущенными ушами, в войлочных сапогах «прощай-молодость». Бабушка переминается с ноги на ногу, опираясь на палочку, а Катя все время выбегает на улицу и злится:

«Бабуль, иди домой, давай я за тебя постою».

Но бабушка делает большие глаза и говорит:

«Ты что, я не могу ни-ко-му передавать свой партийный билет».

* * *

Однажды Катя приходит вечером из института, а бабушка заявляет:

«Катька, я сошла с ума».

«Бабуль? Ты?» — Кате даже смешно это слышать. У бабушки ум — светлый и чистый, как алмаз.

«Да-да», — упорствует бабушка. — «Сошла с ума. Я тут сидела в кресле под торшером, вязала, а кресло подо мной как начало ходить туда-сюда, туда-сюда. Но если я и не схожу с ума, то, по крайней мере, это маразм точно».

Через минуту раздается телефонный звонок. Звонит бабушкина старая приятельница по работе тетя Маша Косая.

«Олечка, кажется я начинаю сходить с ума», — торжественно заявляет тетя Маша.

«Как, и ты тоже?» — бабушка даже обрадовалась такому совпадению.

«Да, да», горячим шепотом продолжает тетя Маша. Свое внезапное сумасшествие она хочет пока скрыть от близких, а прежде поделиться с подругой.

«А как ты сходишь с ума, как?» интересуется бабушка в порядке обмена опытом.

«Да как, как. Лежу я в ванной, моюсь, а ванная подо мной вдруг туда-сюда, туда-сюда. Но если я и не схожу с ума, то, по крайней мере, это маразм точно. Ладно, я перезвоню, а то внук пришел». И тетя Маша кладет трубку. Бабушка пересказывает разговор Кате. Катя подошла к креслу у торшера, посидела с минуту. Вроде нет, не ходит кресло. И тут снова раздается телефонный звонок, это опять тетя Маша.

«Олечка! Все в порядке. Маразм отменяется. Это было зе-мле-трясение!»

«Фу», сказала бабушка, положив трубку. — «Маразм отменяется. Это было землетрясение».

В детстве Катя любила первомайские демонстрации. Белые и розовые цветы из гофрированной бумаги на проволочных ветках, красные банты, приколотые на одежду. Вдоль улицы Горького — столы, застеленные белыми скатертями, с которых продают угощения, как в театральном буфете. На Кате белые хлопчатые колготки и голубое платьице с гофрированной юбкой и двумя рядами белых пуговичек по лифу. Платье Кате купила бабушка, специально по случаю. Катя едет на транспаранте: их тут целая ватага детей. Они сидят рядком, словно воробышки, и гордятся: ведь посторонним нельзя просто так сойти с тротуара и примкнуть к колонне. А значит, они — особенные. Хотя таких особенных — море, море людей на демонстрации. Кате всего шесть лет, но она уже знает, что ее бабушка — особенней особенных, она — крупный коммунист… И вот — дети едут на транспаранте, усевшись на ржавый металлический каркас, и Катя боится, что пойдет дождь и тогда ей придется спрыгнуть на тротуар, потому что она не может испачкать свои единственные выходные колготки. И еще, если пойдет дождь, Кате придется идти пешком — ведь бабушка не мужчина и не может нести ее на «закорках». Но теперь-то Катя знает, что бабушка была сильная как мужчина, иначе как бы она выжила после войны с тремя детьми. Бабушка — очень жесткий человек, но это касается только ее отношения к работе, а не к людям. Бабушка никогда никого не обижала и не ходила по трупам, не выпрашивала себе привилегий. Однажды она рассказала Катиной маме ужасный случай, а Катя случайно подслушала. Какая-то начальница в райисполкоме хотела расширить свою жилплощадь и со дня на день ждала получения квартиры. И тут умирает ее мать. Эта начальница неделю держала умершую дома, не вызывая врачей. Ордер на квартиру ей дали, а потом забрали обратно и выгнали из партии.

…Бабушка Оля всегда была пунктуальна. Когда-то, в далеком Катином детстве, они жили все одной кучей — Катина семья, мамиными сестры и бабушка, жили в огромной трехкомнатной квартире, прямо напротив исполкома, где бабушка работала. Но она все равно боялась опоздать. Военная привычка. Однажды она вбежала в вестибюль, стала расстегивать пальто, чтобы сдать его в раздевалку, и вдруг обнаружила отсутствие юбки.

Бабушка много лет проработала в райисполкоме. Катя вспоминает: вот она, маленькая девочка, топает по мягкой ковровой дорожке — красной революционной, — заходит в экспедиторскую. Сюда со всего мира приходят письма. Начальница экспедиторской дает Кате пачку пустых, уже вскрытых конвертов и говорит: «А какая у нас хорошая деточка, чья же это деточка, Ольги Васильевны деточка». И у бабушки в райплане тоже работает такая тетка: она лебезит перед Катей, и Катя до сих пор помнит, как ей было противно.

Катя берет марки в экспедиторской и убегает домой, иногда даже не заходя к бабушке. Дома Катя отпаривает марки над чайником и ссыпает их в жестяную коробку из-под печенья — у Кати уже почти полная коробка марок, она даже утрамбовывает их ладошкой, чтобы влезло побольше. Все Катины марки пахнут одинаково — они пахнут корицей, и Кате даже в голову не приходит попросить у родителей «кляссер» — Катя просто не знала тогда, что существуют кляссеры.

И еще Катя очень любила ходить в магазин «Союзпечать», чтобы подышать типографской краской. Она стояла возле прилавка, разглядывала газеты и журналы и, кстати, видела тот самый кляссер — он лежал пустой, и поэтому его предназначение было Кате не понятно. Она стояла возле трехногого столика, заваленного журналами, и «нюхала». А теперь, повзрослев, Катя хочет стать писателем. Ах, запах своей собственной, честно написанной и опубликованной книги — это был бы для нее самый прекрасный запах на свете!

…А транспарант, между тем, въезжал на Красную площадь, и сердце замирало от восторга: вот дети машут флажками, кричат ура, отпуская в небо шарики. Возле Василия Блаженного колонны рассыпаются, люди сворачивают лозунги и уносят их в красные уголки, и они там будут пылиться до следующего года, а некоторые даже устареют, но — медленно, очень медленно, до такой степени медленно, что люди успеют привыкнуть к переменам, не испытав при этом душевного надрыва. Кто-то вытаскивает из-под полы водку, и народ начинает выпивать прямо на Васильевском спуске — закусывая бутербродами, купленными с белой скатерти. Но это была уже взрослая жизнь, на которую Катя не обращала никакого внимания…