Иван родил девчонку

Чуманов Александр

Серый волк и другие

 

 

ЭОНИМФ

Наступало лето. День ото дня солнце припекало, все сильнее, земля оттаивала, сантиметр за сантиметром прогревалась вглубь, и однажды это благодатное тепло коснулось Иноземцева. Он долго не хотел просыпаться, все цеплялся за обрывки приятных сновидений, все ворочался в своей хитиновой скорлупке с боку на бок. Ему снилась женщина, необычайно красивая и совершенно незнакомая, ласковая и кроткая женщина, каких вообще никогда не существовало в природе.

Зародившееся где-то в глубине организма чувство всепоглощающего голода окончательно вывело Иноземцева из оцепенения. Он потянулся, так что хрупнула и раскололась тоненькая оболочка, всю зиму отделявшая Иноземцева от окружающей действительности. И окончательно проснулся.

— Черт с ними, с бабами, — сказал Иноземцев сам себе, — жрать охота.

Он выбрался из-под земли и оглядел окрестности. В окрестностях ничего замечательного не обнаружилось. Иноземцев отряхнулся, оглядел себя и тоже остался не вполне довольным. На нем был желто-зеленый в черную полоску финский костюм, не очень модный, однако новый, итальянские туфли, достаточно модные, однако уже успевшие потускнеть. Дополняли гардероб белая рубашка с изрядной примесью синтетики, широкий галстук и часы «Электроника».

«Униформу придется сменить, — подумал Иноземцев, — в таком виде стыдно появиться перед знакомыми».

Он откинул жесткие надкрылья пиджака, под ними оказались тонкие, прозрачные, ненадежные с виду крылышки. Иноземцев придирчиво осмотрел их, но никаких видимых изъянов не обнаружил. Крылья выглядели сработанными на совесть, хотя нигде не удалось обнаружить любимых Иноземцевым магических букв: «Маде ин…»

— Отечественные, — хмуро пробурчал он, — хряпнешься и костей не соберешь.

Он помахал крыльями в ту и другую стороны для пробы, осторожно взлетел. Не торопясь, не набирая высоты, Иноземцев долетел до ближайшего шоссе и у обочины приземлился. Он с непривычки здорово устал, раскраснелся, вспотел. Аккуратно сложил крылышки на место, чтобы никогда больше ими не пользоваться, поправил пиджак. Из-за поворота показалось такси. Иноземцев небрежно махнул рукой.

— Вперед! — так же небрежно сказал он, пристегиваясь.

— Да мне еще на заправку…— начал было шофер.

— Ше-еф! — укоризненно растягивая короткое слово, остановил его Иноземцев.

Он повесил шляпу на то место, где значилась безоговорочная с виду надпись «Не курить!», достал из кармана пластиковую пачку «Филипп Моррис», ловко выщелкнул из нее две сигареты.

Через двадцать минут машина подрулила к дому Иноземцева.

— Красный рубль, достаточно? — спросил он, протягивая таксисту деньги и не поворачивая головы.

— Спасибо, вполне, — ответил таксист и побежал открывать пассажиру дверцу. Иноземцев терпеливо дождался, пока он это сделает, и не торопясь вылез, заложив руки в карманы.

Открыв дверь квартиры, Иноземцев сунул ноги в тапки, снял пиджак и прошлепал на кухню. Он сварил яичко всмятку, кофе, тарелку овсянки. Но привычный когда-то английский завтрак после длительной спячки показался ему недостаточным. Слегка поколебавшись, Иноземцев открыл бар. Некоторое время он разглядывал разноцветье иностранных наклеек, потом решительно взял с полки бутылку водки. Он выпил залпом полный фужер, закусил его изрядным шматком сервелата, смачно рыгнул и почувствовал себя в полном порядке.

И снова захотел спать. Иноземцев принял горячую ванну, почистил зубы, переоделся в пижаму. В спальной его дожидалась огромная квадратная кровать. Иноземцев зарылся в постель с головой, и ему стало так же уютно и спокойно, как совсем недавно в хитиновой скорлупе.

Он заснул и проснулся только под вечер. Вечер был периодом максимальной активности Иноземцева. Он встал, снова почистил зубы, выпил стакан простокваши и закурил вторую за день сигарету. И засел за телефон.

Подскакивай, распредвал я тебе сделал, — говорил он кому-то на другом конце провода, — только не забудь, с тебя два билета на творческий вечер Мармеладова в Останкино. И чтоб места были рядом с телекамерами.

— Мне нужен китайский кафель, бассейн на даче хочу облицевать, — сообщал он другому собеседнику, — взамен могу предложить японскую аппаратуру плюс полное собрание сочинений велико го Мармеладова в бархатном переплете с дружеским автографом автора и плюс еще чего пожелаешь.

— Готов по дружбе обменять коллекцию монет из гробницы Тутанхамона на коллекцию икон работы Рублева, — говорил Иноземцев третьему.

Он провел у телефона несколько часов кряду, трижды набирал другие города, дважды заказывал международные разговоры. Он беспрерывно отвечал на звонки соседнего аппарата, одновременно что-то записывал, делал пометки в календаре, щелкал клавишами диктофона, перематывая магнитную ленту взад и вперед…

К девяти Иноземцев изрядно притомился. Он оставил нагревшийся телефон остывать, облачился в джинсовый костюм фирмы «Вранглер», натянул фирменные кроссовки. Красная «Лада» поджидала его у подъезда.

Иноземцев прогрел двигатель и мягко тронул машину с места. Он ехал, тщательно соблюдая все правила дорожного движения, какие только попадались на пути, кивая милиционерам. Он припарковался на стоянке неподалеку от Дома ученых, проверил, все ли дверцы надежно заперты.

В вестибюле его встретили как старого знакомого. Спросив по дороге кого-то о творческих планах, пожелав кому-то творческих успехов, кому-то кивнув, кому-то пожав руку, кого-то даже облобызав, Иноземцев проследовал в ресторан, где окончательно смешался с учеными. Он был со всеми знаком, был весел, остроумен, щедр. Он говорил красивые тосты, усердно налегая на минеральную воду, много и весьма умело танцевал. Там он выкурил третью, последнюю по его норме сигарету. Там же Иноземцев познакомился с Варварой, кандидатом неведомых для него наук, натуральной блондинкой, самой лучшей из попавшихся ему в тот вечер на глаза женщин.

Варвара напоминала Иноземцеву ту, которую он видел во сне, когда еще был куколкой. Правда, довольно скоро Иноземцев понял, что это сходство только кажущееся. Но не подал вида.

Он увез Варвару к себе на квадратную кровать.

— Ты кто? — жарким шепотом спросила она его в темноте.

— Эонимф — честно ответил Иноземцев.

— Я знаю, что такое эонимф— сказала Варвара, — этим словом энтомологи называют насекомых, которые долгое время пребывают в почве в состоянии покоя. Иногда несколько лет. Что ты хотел этим сказать?

Только то, что сказал.

— И сколько же лет ты пролежал в почве?

— Не знаю, может, десять, может, двадцать. Лежал себе, пока не появились благоприятные условия.

Наутро Иноземцев накормил Варвару английским завтраком, они обменялись телефонами и расстались довольные друг дружкой. После этого Иноземцев ни разу не звонил Варваре. Как и она ему.

Проводив Варвару, Иноземцев отправился на дачу. Надо было хоть изредка проверять, как там и что.

Здоровенный Пират успел подзабыть хозяина. Он встретил его злобным лаем, и Матрене Ивановне, которую Иноземцев называл управительницей своего имения, с трудом удалось загнать пса в конуру.

— Эдуард Александрович приехали! — старорежимно заголосила старуха.

Иноземцев поцеловал ее в щеку. Они прошли в дом и часа два совещались, опорожнив за это время самовар…

Хозяин поинтересовался видами на урожай. Старуха попыталась прибедняться. Иноземцев решил сам осмотреть угодья. Урожай обещал быть отменным.

— Викторию продашь по шесть рублей, — наставлял Иноземцев Матрену Ивановну, — центнеров десять, однако, будет. Твои комиссионные, как обычно, десять процентов. Отчет представишь по форме. Проверю. Приедет бригада бассейн облицовывать, проследишь, чтобы сделали как надо.

Старуха молча кивала головой, зная, что возражать, торговаться, пытаться обмануть — бесполезно. У хозяина был глаз-ватерпас. И нюх лучше, чем у Пирата.

Так и потекли дни в трудах да заботах. Иноземцев спал до полудня, потом садился к телефону. Вечером он с кем-нибудь где-нибудь ужинал. По субботам и воскресеньям Иноземцев позволял себе отдохнуть в Сочи или на Рижском взморье. Изредка бывал на даче с инспекторской проверкой.

И однажды он почувствовал, что пора позаботиться о потомстве. Ему нравилась вся эта суматоха, которая зовется жизнью, но инстинкт был сильнее самой жизни. Хотя Иноземцев и не был из породы тех, кто умирает, выметав икру или отложив яйца, ему все-таки стало как-то грустно.

«Я сделал на земле немало добрых дел, — размышлял он, — не сосчитать тех, кому я помог, они в основном платили мне тем же. Пора наконец свершить то главное, Для чего создала меня природа».

Он облачился в свой немодный финский костюм, желто-зеленый в черную полоску, вызвал по телефону такси, запер квартиру, запер машину, одиноко стоявшую у подъезда.

Иноземцев долго бродил по знакомому полю, подыскивая себе какую-нибудь такую же одинокую, грустную, желто-зеленую в полоску, когда огромная быстрая тень заслонила солнце. Он хотел улететь, но крылья запутались в полах пиджака, от долгого безделья они слегка слежались, в них уже начала заводиться моль.

Большая рука, появившаяся, как показалось, прямо с неба, брезгливо взяла Иноземцева двумя пальцами, словно он был заразным, подняла его высоко-высоко и выпустила над какой-то дурно пахнущей лужей. Иноземцев плюхнулся, подняв столб брызг.

«Керосин!» — с ужасом догадался он.

Иноземцев считался неплохим пловцом, но плотность керосина, как известно, меньше плотности воды. Он из последних сил старался держаться на плаву, пытался звать на помощь. Но силы быстро иссякли.

 

ЗАБОР ГЕЛИ ТЮРИНА

Утро выдалось на редкость теплым. Вчерашние тучи, несмотря на полное безветрие, за ночь отступили за горизонт, и взошло солнце большого диаметра, не замутненное никакими дымами и дымками.

Геля Тюрин встал на зорьке с беспричинной тихой радостью в сердце, вышел во двор и, улыбаясь, сощурился от мягких и теплых лучей, ткнувшихся в глаза. На некоторое время он скрылся в сенях, громыхнул там и снова вышел на крыльцо с ведерком еще накануне приготовленной краски.

К тому времени, когда проснулись соседи, тюринский забор, уже почти просохший, весело сиял голубовато-зеленым колером.

Заборы красят все мало-мальски заботливые хозяева. А если кто и не красит, то в любой момент может это сделать. А если у кого вообще нет забора, тот все равно уверен, что, будь у него забор, он бы его, в принципе, сумел как-нибудь выкрасить без посторонней помощи. Правда, вместе с тем есть немало людей, убежденных в том, что забор, как таковой, — пережиток проклятого прошлого и в нашей действительности не должно быть места заборам.

Так вот, когда соседи проснулись и увидели Гелин забор, они решили пойти посмотреть поближе. Да так и замерли от изумления.

Ничего похожего они никогда в жизни не видели. Вернее сказать, замерли от изумления те, кому было доступно чувство прекрасного. А те, кому это чувство было чуждо, замерли от возмущения. Словом, у забора с утра скопилась небольшая толпа и возник разноголосый шум.

Надо сказать, что Геля уже давно тайком занимался раскрашиванием забора. И уже раз на сто перекрасил его изнутри. Потому что стеснялся. Конечно, все знакомые, да и не очень знакомые, об этом Гелином увлечении знали. И беззлобно посмеивались. Считалось, что Геля с приветом. Его из-за этого увлечения и на работе никто всерьез не принимал. Стоило ему на собрании начать разговор о каких-нибудь недостатках, как тотчас критикуемый говорил ему: «А ты забор красишь!» И Геля терялся, краснел и забывал, ради чего поднялся на трибуну. Вот так сильно стеснялся человек своего безобидного увлечения.

Однако вернемся к забору.

— Гениально! — кричали те, у кого было чувство прекрасного.

— На каком основании?! — возмущались те, у кого чувства не было.

Особенно возмущался гражданин, живший по соседству справа, которого в дальнейшем, для краткости, так и договоримся называть: Правый Сосед.

— Ты чего хотел сказать этим своим забором? — кричал он, хватая Гелю за грудки.

— Ну, чего, чего, — отвечал Геля, волнуясь, — ну, что жить хорошо, хотел сказать, что солнце вон, небо…

— Плохой забор, никудышный, вызывающий забор у тебя получился! — не унимался и не слушал объяснения Правый Сосед.

— Ну, откуда вы можете знать, — слабо сопротивлялся Геля. — Ведь ты никогда в жизни не красил заборов!

— Каждый лезет со свиным рылом! — вдохновенно орал Правый Сосед.

Их разнял участковый, не нашедший, однако, оснований для протокола.

— Споры об искусстве в нашу компетенцию не входят, — сухо сказал милиционер. Толпа неохотно разошлась.

А на другой день фотографию Гелиного забора напечатали в местной газете. И хотя снимок был черно-белым и не очень четким, все равно было видно — это не какой-нибудь ординарный забор, это нечто более значительное.

Скоро Гелю записали в районную секцию заборописцев. Потом пригласили на областной слет. И там выступил известный критик, признанный специалист заборописи. Он сказал:

— Автор и сам вряд ли представляет, что он сделал. Это весьма редкий случай — такой профессионализм у такого юного дарования. Интимно-родственная интонация, которую Гелий подсознательно использовал при создании вещи, выдержанная от начала и до конца без досадных сбоев, которыми так часто грешат молодые заборописцы, вызывает безграничное доверие к подлинности чувств автора. Я смотрю на этот забор цвета морской волны, и мне до слез обидно, что я далеко не белый пароход, для которого так достоверно и бескорыстно распахнута эта зелено-голубая даль.

Расчувствовавшийся Гелий едва удержался, чтобы не всплакнуть от этих, так давно, между нами говоря, ожидаемых слов.

Но чем дальше уходил Тюрин по дороге славы, тем прохладней становились его отношения с начальством, да и с товарищами по работе.

— Ну, что, брат, новые заборы обдумываешь? — то и дело подковыривали его мужики.

— Уж не собираешься ли про меня забор намалевать? — не то шутя, не то всерьез спрашивал начальник, глядя неопределенными глазами.

А между тем пришла на предприятие бумага о том, что Тюрин Гелий Иванович выдвинут делегатом на всеобщее совещание заборописцев.

— Что они там, с ума посходили, — недовольно ворчал начальник отдела кадров, отставной майор. — Выдвигают кого попало, не советуются. От общественной работы уклоняешься, в адрес руководства выпады позволяешь… Да неужели бы мы более достойного делегата не подобрали?

— Надо, чтобы он еще и заборы умел красить, — не удержавшись, вставил Геля.

— Ха, плевое дело! — отрубил кадровик. — Да если твой забор расценить по действующим расценкам, так ему красная цена — три копейки!

После этого разговора Геля очень расстроился. Но через три дня он уже сидел в самолете счастливый, взволнованный предстоящими событиями, забывший обо всем неприятном.

Шикарная гостиница большого города встретила Гелю большим транспарантом:

Дорогие товарищи, здрасьте! От души я даю вам совет: все на свете заборы раскрасьте в самый-самый талантливый цвет!

Потом Геля узнал, что эти строчки принадлежат перу одного из ведущих поэтов.

— Мог бы и получше написать, постараться, — осторожно заметил Геля.

— Мог бы, если бы не был ведущим, — ответил ему кто-то опытный.

На совещании Гелия сильно хвалили, говорили, что нужно работать и работать, желали новых успехов. И везде — в коридорах, гостиничных номерах, лифтах — Гелю преследовали бесконечные разговоры о заборописи. И что интересно, если раньше ему снились по ночам раскрашенные в самые немыслимые цвета доски, то теперь стали сниться разговоры. И больше ничего…

Пришло наконец долгожданное признание. Когда Тюрин вернулся с совещания, все заборы города были к его услугам. Более того, из заборов образовалась огромная очередь, в смысле — из заборовладельцев, жаждущих превратить свои ограды в произведения искусства.

Городские власти выделили Гелию просторную мастерскую, и, как это всегда бывает, вокруг мэтра сразу, откуда ни возьмись, образовалась довольно приличная толпа учеников. Гелий в душе изумлялся, конечно, столь головокружительным переменам, но вида старался не подавать, напуская на лицо важность и огромную морально-физическую перегруженность.

Так появилась на заборописчем небосклоне «школа Тюрина». Скоро он и сам к ней привык и стал в разговорах просто и скромно говорить: моя, дескать, школа. Короче, теперь только Гелий Тюрин имел право знать, какими должны быть в городе заборы, он да еще некоторые из его сподвижников-учеников. Весьма, к слову сказать, ограниченный контингент. .

— Гелий Иванович, — сказал ему как-то Правый Сосед, — вы уж простите меня великодушно за глупость. Откуда мне было знать, что вы такой большой талант. Теперь другое дело, теперь всенародное признание, против него не попрешь.

И попросил у мастера автограф.

И Гелий великодушно дал автограф, то есть небрежно мазнул по соседскому забору услужливо обернутой в газетку кисточкой, и они расстались довольные друг дружкой.

Но тут произошло нечто из ряда вон выходящее. Один из деревенских учеников Тюрина вдруг на очередной заборный вернисаж представил абсолютно неожиданную по художественному решению работу. Его забор был совсем не окрашен, а лишь покрыт тонким слоем бесцветного лака, чтобы не темнел от сырости и солнца.

И люди подумали, что в этом, безусловно, что-то есть. Чистота естественных древесных линий изумляла своей недосказанностью, целомудренностью и еще не знаю чем. Изумляла, и все тут. Но все ждали, что скажет широко признанный заборописец.

А он усмотрел в этом посягательство на твердыню своего авторитета. Он предал выскочку анафеме, обозвал его модернистом, абстракционистом и жуликом. И отлучил от себя.

А заодно отлучил и остальных, которые пока еще не были опасными, но могли ими стать.

 

СТЕЗЯ НИКОЛЕНЬКИ ВСЕЛЕНСКОГО

Николенька Вселенский, еще пребывая в утробе матушки, стараниями папеньки Андрея Андреевича уже был приписан к институту легчайших сплавов в чине лаборанта. Еще агукала над ним нянька, а у прелестных его ножек уже лежала блестящая, до мелочей предусмотренная и продуманная карьера. «Войди в меня, и ты не пожалеешь!»— улыбаясь, звала жизнь.

На рождение собралась уйма народу. В ожидании начала торжества мужчины небольшими группами фланировали, разглядывая убранство гостиной: ковры, гобелены, хрусталь, картины. Дамы стреляли глазками по сторонам, кокетливо обмахиваясь веерами, жеманно позевывая в кружевные платочки. Повсюду звучали негромкие светские беседы про план, про соревнование, про новые рубежи, автомобили, дачи. Тут и там вспыхивал непринужденный смех. Это Джордж Алексеевич, директор универсама и по совместительству дамский угодник, потчевал скучающих пикантными анекдотами из жизни проклятых миллиардеров.

А экипажи все прибывали и прибывали. Именитые гости, а среди них были известные модельеры и парикмахеры, ректоры и товароведы, а также один — приглашенный для экзотики — писатель-деревенщик, не спеша раздевались в прихожей, украдкой кидая друг на дружку пытливые взгляды, пытаясь угадать с порога уровень ожидающего их приема. И все видели, что прием организован по высшему разряду.

— К столу, к столу, к столу! — разнесся по апартаментам зычный голос, подкрепленный троекратным хлопком в ладоши.

И гости, строго соблюдая этикет и субординацию, стали чинно рассаживаться, согласно табличкам, укрепленным на спинках стульев.

Не берусь повторить всех тех цветистых тостов, что прозвучали на этом торжестве, усиленные звуковыми колонками. Они до сих пор хранятся в семейном фонде звукозаписи, и каждый, кто хорошо попросит, может послушать эти застольные речи. Не решаюсь также описать все великолепие и изысканность стола, потому что в силу своей безнадежной провинциальности до сих пор так и не знаю даже названий большинства блюд. Скажу только, что если бы там была жаренная на сале картошка, то я предпочел бы ее многим заморским яствам. В силу опять же слабо или неправильно воспитанного вкуса.

Гости разъехались ближе к утру, когда виновник торжества сладко спал среди атласных подушек весь в кружевах и кружавчиках, обернутый самыми лучшими, самыми гигиеничными пеленками, выписанными из самого города Парижа. И даже на марлевом подгузничке висела необорванная из высших соображений бирка «Маде ин»… Он лежал и безмятежно посапывал хорошеньким, как у маменьки, носиком и морщил во сне свой аристократический, свидетельствующий о беспримерных врожденных способностях папенькин лобик. Лежал так и не показанный гостям по соображениям стерильности и возможного сглаза.

Откармливаемый самыми патентованными смесями и соками, а также не брезговавший и натуральным маменькиным молочком, лишь изредка отдающим никотином и коньяком, Николенька рос не по дням, а по часам, умиляя всех своей ранней смышленостью и крепкими кулачками. И вот, когда ему сравнялось три годика, он был произведен в старшие лаборанты. В то же примерно время в дом стали наведываться учитель музыки и учитель танцев, учитель живописи и учитель каратэ. И в то же примерно время, гуляя на улице с деревенской своей прабабушкой, Николенька освоил первое в своей жизни непечатное слово. О чем не преминул известить родителей. Прабабушка была тут же отстранена от воспитания внука, хотя — это доподлинно установлено — она и не была склонна к употреблению бранных слов. А с Николеньки было взято обещание никогда больше ничего такого не слушать и тем более не повторять. Хотя замечу, что сам любезнейший Андрей Андреевич и сама высокочтимая Раиса Львовна при решении каких-либо сложных проблем редко стесняли себя в выражениях, но они никогда не позволяли себе несветских оборотов в присутствии посторонних и тем более детей. Так что дурное влияние исходить от них не могло.

По достижении шестилетнего возраста Николеньку определили в школу с преподаванием ряда предметов на английском языке. И когда малыш впервые ступил на порог учебного заведения, он сразу понял, какую высокую честь оказал своим появлением этому коллективу. Он шел, и отовсюду слышался благоговейный шепот: «Смотрите, смотрите, сын самого Андрея Андреевича». Сам директор, взяв мальчика за руку, провел его в класс и усадил на место.

Все устроилось наилучшим образом. Николенька стал ходить, вернее, ездить в школу на папенькином служебном экипаже. Скоро его приняли в октябрята и сразу сделали командиром звездочки. Потом, в третьем классе, он стал пионером и соответственно председателем совета отряда.

Каждую неделю Раиса Львовна наведывалась в школу. Директор собирал педколлектив в учительской, и она выступала с краткой речью по проблемам педагогики. Все внимательно слушали, а некоторые даже старались коротенько законспектировать. На таких Раиса Львовна смотрела особо благосклонно и одаривала их по праздникам небольшими, но приятными доброхотными подношениями.

Впрочем, в школе Николеньке довелось столкнуться и с первыми в своей жизни трудностями.

Дело в том, что некоторые недоросли спервоначалу не захотели признать его особое положение. Потому что в этом учебном заведении почти все претендовали на особое положение. Если бы умудренные жизнью родители только знали, что их чада терроризируют маленького Вселенского, с ними бы непременно сделалось дурно.

Однако эти трудности отрока Вселенского разрешились довольно быстро, ибо постоянно в его кармашке имелась сотня-другая денег на мелкие расходы, которые он и решился употребить на подкуп обидчиков. А вскоре сметливый не по возрасту ум подсказал, что сии малые деньги можно с выгодой пустить в оборот. Так со временем он сколотил изрядный капиталец, кроме того, в его владение перешли уникальные коллекции игрушечных автомобильчиков и оловянных солдатиков, кои его школьные товарищи собирали на протяжении долгих лет.

Надо заметить, что учение давалось Николеньке без особого труда. И учителя могли с чистой совестью принимать щедроты своей благодетельницы Раисы Львовны. Сам Андрей Андреевич предпочитал оказывать покровительство не кому-то лично, а всей школе — материалами, рабочей силой, путевками и просто средствами из фондов вверенного —ему участка деятельности. Это делалось на виду у всех и ни в ком не вызывало никакого предубеждения.

Итак, учение давалось Николеньке без труда, потому что до знаний он был от природы охоч и способен. Правда, сделался он с годами ленив, однако врожденные способности и невольное снисхождение учителей давали ему возможность оставаться наипервейшим учеником и закончить школу с золотой медалью.

Николенька стал студентом и тут же был повышен в своем институте легчайших сплавов до чина младшего научного сотрудника.

Вы, глубокоуважаемый читатель, возможно, пожелаете узнать, куда все эти годы девалось хоть и малое, но все ж таки жалованье, причитающееся Николеньке, коль скоро он числился там в институте на разных невысоких должностях. И тут я вынужден развести руками. Не знаю. Но полагаю,, что навряд ли стал бы Андрей Андреевич заниматься столь хлопотными и мелочными делами, как составление липовых ведомостей. Вероятнее всего, эти скромные суммы так и остались в государственной казне, споспешествуя экономии фонда заработной платы. Скорей всего, так и было, хотя поручиться не могу.

В университете, однако же, Николенька столкнулся с некоторыми трудностями. Оказалось, что там недостаточно природных талантов, а требуется еще и трудолюбие, какового у нашего мальчика быть, конечно, не могло. Он в ту пору в аккурат увлекся балами, вечеринками в кругу друзей, скачками на автомобилях.

Ах, молодость, молодость, сколько наивных отроков закружила ты своим праздничным кружением, да так и не раскружила до самой кончины! В семнадцать лет Николенька влюбился без памяти в одно нежное, воздушное создание, а через неделю в другое воздушное создание, а потом в третье, в четвертое… Надо полагать, что все эти нежные и воздушные были наслышаны о великолепной родословной своего избранника, иначе бы откуда их было так много у прыщавого студентика? Юноша приходил домой под утро, имея такой ужасный вид, что у бедной маменьки от жалости разыгрывалась сильная мигрень. И тогда Андрей Андреевич разрешил сыну приводить девушек домой, но не чаще одного раза в неделю. Отец не стал лишать мальчика радости общения с юными соблазнительницами, мудро решив, что сын должен гармонически развиваться.

Довольно скоро Николенька приспособился одолевать и университетские трудности. А перед экзаменами в университет наведывалась Раиса Львовна и устраняла последние преграды к удовлетворительным отметкам. Хотя, надо признать, удавалось это не всегда и не с прежней легкостью. Но коли и не удавалось, со второго, третьего, пятого захода мальчик все равно получал нужную запись в зачетке. Ведь спешить ему было некуда. Пока Николенька заканчивал университет, в институте легчайших сплавов уже заканчивали для него диссертацию.

На последнем курсе Николеньку женили на девушке из порядочной семьи. Свадьбу отпраздновали с подобающим размахом.

Но когда Николенька Вселенский уже готовился защищать докторскую, в семью пришло ужасное горе. Папеньку, бедного Андрея Андреевича, отправили в досрочную отставку за негодный стиль руководства. И производство в очередной ученый чин, конечно, сорвалось. Но осталась степень кандидата, осталось многое другое из наследия. Ведь сын за отца не отвечает.

Пройдет некоторое время, и Николенька, пожалуй, все равно станет доктором. Помните, сколько и каких гостей было на его крестинах? Вот то-то и оно…

 

СЕРЫЙ ВОЛК И ДРУГИЕ

С чего он взял, что это именно мы? Похожи разве? Теперь уж я никогда этого не узнаю…

Он влетел ко мне во двор, легко перемахнув через полутораметровый забор. Я как раз что-то делал возле дома, но с тех пор так и не могу вспомнить, что именно.

Первым увидел или почуял его мой Шарик, которым я всегда так искренне гордился. Шарик был огромным псом дворовой породы, он съедал за одну минуту буханку хлеба и вообще не брезговал ничем: сырой картошкой, капустой, недозревшими помидорами.

Шарик был злющим и неподкупным до неправдоподобия. Из всех людей в мире он признавал и любил только меня. Хотя, казалось бы, именно меня ему любить было и не за что. Так, между прочим, бывает — человечья-то любовь далеко не всегда поддается логике, а тут собачья…

Шарик увидел его и, оборвав толстенную цепь, мигом скрылся под домом, не издав ни звука. Он даже не сделал слабой попытки хотя бы предупредить хозяина о смертельной опасности, чем очень разочаровал и огорчил меня. Но это потом… Что меня заставило обернуться? Не знаю. Ну а раз не знаю, стало быть, шестое чувство.

Я обернулся и остолбенел. Нет, пожалуй, оцепенел. Или окаменел. В общем, такого ужаса, внезапного и всепоглощающего, я не испытывал больше никогда. Ни до, ни после. Передо мной стоял волк. Ростом с теле… Нет, не с теленка. С корову. Не меньше. Ну, да, знаю, у страха глаза велики. Но и потом, когда я смотрел на него относительно спокойным взглядом, он не казался меньше. Да он и не мог быть меньше, созданный для великих, небывалых дел.

Он стоял передо мной, вывалив аж до земли свой пылающий язык, глаза его были красными и слегка слезились. Бока ходили ходуном. И только неутомимый хвост изо всей силы колотил по земле, рассекая пыль.

— Иван? — рявкнул он коротко, еще не восстановив дыхание.

Кажется, я нашел в себе силы судорожно кивнуть.

— Царевич?

— Д-д-да… Ц-ца-рев…— с трудом шевеля языком, ответил я.

То обстоятельство, что волк говорит человеческим голосом, мне не показалось удивительным. Вероятно, я был просто не способен еще испытывать какие-то чувства, кроме страха. Если что и удивляло в тот момент, так, пожалуй, то, что я еще жив.

— Ну, слава богу! — радостно, как мне показалось, выдохнул зверь и облегченно лег.

Он наконец отдышался. Прилег и даже на мгновение прикрыл глаза. И тут же вскочил как подброшенный.

— Скорей! Что же ты стоишь, собирайся! — вскричал он вдруг. — Мы не можем терять ни минуты, разве ты забыл?

— Куда, зачем? — спросил я, потихоньку отходя от пригвоздившего меня испуга.

— Как, ты забыл? Она тебя ждет, ей грозит смертельная опасность, быстрей, вспомнишь по дороге!

Теперь в его голосе явственно слышались волнение и тревога.

— Забыл, — как можно равнодушней ответил я, начиная, кажется, догадываться, — кто ждет? И чем я могу помочь, и на фига мне все эти приключения?

— Василиса ждет! — рявкнул зверь с досадой. — Тебя, дурака, ждет, она, может, думает, что ты и впрямь Царевич. Даю тебе на сборы сорок пять секунд, в армии, небось, служил, знаешь. Где твой кладенец?

— Да нету у меня никакого кладенца! — взвизгнул я, пятясь тихонько к двери.

— Р-р-р-р! — протяжно и даже, пожалуй, ласково, но с намеком произнес тогда Волк, и его глаза красноречиво сверкнули.

Мне сразу стало все понятно.

— Я подчиняюсь насилию, — ответил я кротко и полез на волчью спину. Спина оказалась довольно удобной, теплой и мягкой.

Волк мгновенно перелетел через забор. Я бы наверняка свалился в момент прыжка и, пожалуй, свернул бы себе шею, но волк ловко поймал меня спиной. И мы помчались с невероятной скоростью. Довольно скоро я уже чувствовал себя заправским кавалеристом; цепко держался за мохнатый загривок, старался подпрыгивать в такт волчьим прыжкам, и, по-моему, у меня это неплохо получалось.

Мы вынеслись на шоссе и погнали так, что у меня от ветра засвербило в носу. Мне доводилось когда-то гонять на мотоцикле, и я знал, что так бывает, когда довольно долго держишь скорость около ста двадцати. Стало прохладно. Быстро темнело. Два волчьих глаза светились во тьме, как мощные прожекторы. Волк то ли не знал о существовании правил дорожного движения, то ли игнорировал их, он мчался по дороге как придется. В первые минуты я страшно пугался встречных машин, но скоро привык. Мы легко перепрыгивали через них и летели дальше с прежней скоростью.

Я чувствовал под собой могучее звериное сердце, которое колотилось так часто, что его стук сливался в сплошную ровную вибрацию.

Эта ужасная гонка продолжалась часа два. Наконец мы свернули на какую-то узкую тропинку и углубились в лес. Мне пришлось лечь на Волка, чтобы низкие ветви не выкололи мне глаза.

— Давай сделаем перекур, — не выдержав, попросил я.

— Кури на ходу, у нас мало времени, — ответил Волк отрывисто и хрипло.

Но курить на ходу не было никакой возможности, пришлось терпеть.

С каждой сотней метров лес становился все плотней, гуще, угрюмее. Если сперва над головой светила яркая большая луна, мелькали звезды, то теперь сквозь густые кроны не пробивался ни один лучик. Я никогда бы не поверил, что в наших краях могут быть такие дебри.

Проскакав на Волке несколько часов, я вновь обрел способность рассуждать. Что поразительно — меня почти ничего не удивляло. Во всяком случае, если и удивляло, то значительно меньше, чем можно было ожидать. Наверное, еще тогда, когда я впервые увидел Серого Волка, у меня в мозгу отключился какой-нибудь не очень важный центр, ответственный лишь за удивление, что меня, впрочем, ничуть не беспокоило.

Я размышлял о другом. О том, что если мне доведется когда-нибудь вернуться домой, то первое, что я сделаю, попрошу соседа пристрелить Шарика. Это из-за его подлого и трусливого предательства оказался я на волчьей спине.

«Василиса Премудрая или Прекрасная — это возможно, и неплохо, — думал я, — но ведь за нее сражаться придется. Бред, средневековье какое-то. Я не боюсь, конечно, но подобные проблемы сегодня решаются по-иному. Хотя почему не боюсь? Что, я бояться не имею права? И зачем мне все это надо? Пусть сама и выкручивается, раз такая премудрая… Жениться, конечно, пора. Наши-то девки — сплошь дуры. А тут привезу красавицу и умницу, все от зависти вымрут… А у нее наверняка и паспорта нет. В милицию затаскают. Спросят: „Где взял?“ И что отвечу?.. Нет, подумать только, какая наглость! Да кто я им, в конце концов? Что я, у бога теленка украл? Ну Иван, ну Царев. Ну и что с того? Нашли защитника-освободителя. Благородство— дело добровольное. Не имеют права. Доедем— сразу так и скажу. А то ишь, сражайся там с Кащеем или, того хуже, с Бармалеем каким-нибудь? А с какой стати? Что они мне, спрашивается, плохого сделали? Да ровным счетом ничего. Как и я им. А тут на тебе, изволь головы рубить. Свою бы сохранить. В общем, плевать я хотел и на Кащея и на Василису. Доедем — сразу так и скажу!»

— Приехали, — тяжело выдохнул Волк и резко остановился.

Я едва удержался на его спине. Слезать не было ни малейшего желания.

— Ну, теперь давай перекуривай и иди добывай себе жену, она уже, поди, вся извелась, — добавил Волк, деликатно сваливая меня со спины.

Я закурил, не зная, с чего начать приготовленный монолог. Серый Волк был угрюм и, вероятно, не расположен к прослушиванию монологов. На голом пригорке, освещенном ослепительно ярким фонарем, стояло небольшое строение, по-ранешному, надо полагать, терем. А по-нонешнему — двухэтажный дачный домик, каких немало развелось в последнее время повсюду. Только без особых излишеств, среднего пошиба. На маленьком балкончике стояла девушка с косой и широко зевала, тщетно прикрывая рот ладошкой. Во дворе кто-то что-то рубил, натужно хакая. Я невольно поеживался.

Волк, видя мою нерешительность, сдержанно зарычал.

— Не вздрагивай раньше времени, — сказал он, — в случае чего ори громче, неподалеку буду. Да и бояться, собственно говоря, нечего. Кащей — старый, дунь — рассыплется, а ты вон какой бугай, я думал, помру по дороге. Да еще обратно вас обоих переть. Ну, ничего, потом, может, спасибо скажете.

— Я тебя, между прочим, не просил…— начал было я, но Волк так глянул, что монолог пришлось оставить при себе.

И поплелся я к дому. «На мокрое не пойду», — бормотал я на ходу.

Лысый старикашка колол во дворе дрова, топор слушался плохо, чурки не раскалывались. Работник выглядел крайне несчастным.

— Давай, давай пошевеливайся! — подгоняла его сверху девушка. — Это тебе не торгашами руководить, это тебе трудотерапия!

— Пожалей, Василисушка! — взмолился старичок.

— Но только три минуты, не больше! — смилостивилась та.

— Здравствуйте! — сказал я вежливо. — Добрый вечер! Бог в помощь!

— Ты кто такой? — недружелюбно и зло рявкнул старец. — Как сюда попал, на каком основании?

— Да вот, — начал оправдываться я, — ехал мимо, дай, думаю, на огонек…

— Я тебе покажу «огонек», — пошел на меня Кащей, — разве не видишь — служебная дача, посторонним проход и проезд запрещен!

Я невольно попятился. «Старичок, конечно, божий одуванчик, — заполошно пронеслось в голове, — однако еще неизвестно, кто за ним». Я остановился, вспомнив о Волке. Отступать было некуда.

— Видите ли, — завел я дипломатично. — Мне сказали, что у вас тут девица в заточении томится, и приказали ее освободить. Ну, вы же понимаете, что сам-то я к вам с полным уважением и ваша девица мне совсем, в общем, без надобности…

— Что-о-о?!-зловещим голосом, не предвещающим ничего хорошего, взвыла внезапно появившаяся на крыльце Василиса. — Да как ты смеешь, нахал, беспокоить ответственного работника на законном отдыхе! Я сейчас же звоню в милицию. Меня, подумать только, вызволять явился, честную и верную супругу номенклатурного товарища! Да знаешь ли ты, дурак, что у Кащея Сергеевича кроме служебной «Волги» еще личный «Мерседес» имеется, да еще катер, да еще… А что ты можешь мне предложить, несчастный?! Да мне все Василисы в мире завидуют! Да я тебя…

Я выскочил со двора как ошпаренный и кубарем скатился в кусты, где ждал меня Серый Волк. Поднявшись на ноги, я виновато развел руками, а в груди у меня между тем все пело. Хорошо, что хорошо кончается! Волк, я понял сразу, нисколько не сердился. Наверное, он все слышал.

И я не стал ничего рассказывать. Я молча взгромоздился на волчью спину, и мы тронулись в обратную дорогу. Зверь плелся еле-еле, • опустив голову до самой земли, так что мне было очень неудобно сидеть. Он хромал на все четыре лапы. Дотащившись до шоссе, он сам предложил передохнуть. Мы остановились.

Волк попросил сигарету, но с первой же затяжки надрывно закашлялся. Видимо, он курил первый раз в жизни.

Стремительно светало. Мы долго сидели молча. Я видел, что Волка мучают какие-то тяжкие думы, но не решался нарушить молчание.

— Да-а-а…— сказал наконец он, — жалко. Не вышло. Придется тебе другую жену поискать.

В той я, выходит, ошибся.

Да плюнь, не бери в голову! — осмелел я. — Подумаешь, беда! Женюсь еще, какие мои годы!

Другую найду, этого добра, слава богу, хватает!..

Волк строго глянул на меня, и я осекся. Мы снова надолго замолчали.

— Все стало не так, — опять прервал молчание Волк.

— А зачем тебе это понадобилось? — полюбопытствовал я осторожно.

— Да, понимаешь, в старинной книжке прочитал, специально язык ваш учил. Вот и хотел помочь и тебе, и ей. А оно вон как, — он поскреб лапой ухо, — в старинной книжке все это называется любовью… Вот я и хотел, чтобы ты и она, значит, ну, словом… в общем, ты понял. Ну, и я при вас… Вот… А вы… Э-э-эх!..

Мы посидели еще немного.

— Устал я, — вздохнул Волк, — старость, наверное. Да ты не беспокойся, я тебя отвезу, раз сам виноват…

— Да я лучше на автобусе, — предложил я.

— Правда? — обрадовался Волк.

— Конечно, тебе легче и мне удобней, — заверил я великодушно.

— Вот и хорошо, а то я совсем что-то обессилел, — закивал Волк, с трудом поднимаясь. Во всем его облике сквозила какая-то невероятная тяжесть. Волоча ноги, он подался в сторону ближайшего леска.

— Забегай! — крикнул я ему вслед.

— Ладно, если будет по пути, — откликнулся он без энтузиазма.

И я понял, что больше никогда его не увижу.

В скором времени я женился. Девушка попалась самостоятельная. Шарика я простил. Живу хорошо. Но иногда одолевают мысли. И никуда от них не деться.

Ну, с чего Волк взял, что это мы? Ну, имена подходящие, с того, наверное, и взял. А вдруг еще с чего-нибудь? Спросить не у кого.

В соседней деревне мужики прошлой зимой здоровенного волка взяли. Хотел сбегать посмотреть. Да побоялся, а вдруг он?

И почему так щемит сердце? Может, валерианки выпить?

 

ФЕНОМЕН

Когда-то на этом месте была городская свалка. Потом город Фугуев разросся ввысь и, главное, вширь, и неприятный запах стал достигать его железобетонных пределов. Особенно когда начинал дуть, к счастью, редкий в этих краях северо-восточный ветер.

Словом, потребовались решительные шаги. И они были предприняты. Понаехали бульдозеры и вырыли рядом со свалкой глубокий котлован, затем столкали все отходы человеческого бытия в приготовленную яму, которую сверху прикрыли свежей красной глиной. Управились за два дня, долго ли,, имея такую могучую технику.

Но потом, когда уже мало кто помнил про старую свалку, городу понадобилось это место. Пустошь решили застроить самыми современными зданиями, создать здесь новый образцово-показательный микрорайон.

Сказано — сделано. Не прошло и трех лет, как новый жилой массив поднялся в окружении вековых сосен.

…Был солнечный летний день. Во дворе дома номер 16 стоял разноголосый гвалт и разнопредметный стук. То и дело к распахнутым настежь подъездам подкатывали грузовики с домашним скарбом. «Эй, ухнем!» — доносилось из дверей. Шло заселение очередной двенадцатиэтажки, как обычно, веселое и суматошное, кругом сияли счастливые, потные от жары и нелегкой работы лица.

Вдруг посреди двора разом вспучился свежий асфальт и со страшным треском лопнул. Стоявший неподалеку грузовик с мебелью аж подбросило и чуть не перевернуло. Из-под земли показалось нечто гладкое, сферическое, светло-серое.

Люди остолбенели и стихли. Все моментально поняли, что являются очевидцами какого-то удивительного явления природы. Некоторые, конечно, испугались, но не настолько, чтобы кричать «мама!». А самые отчаянные начали потихоньку приближаться к высунувшейся из-под земли полусфере, и вот уже один смельчак прикоснулся к ней носком ботинка.

— Мягкое! — громко объявил он и, осмелев со всем, нагнулся и ткнул пальцем в гладкую поверхность.

Подошли и другие.

— Мягкое, но прочное, — уточнил кто-то. — Плесенью пахнет.

Впрочем, запах плесени уже явственно слышался и в отдалении. Кто-то попробовал перочинным ножичком отрезать образец неизвестного вещества, оно было похожим на резину, однако ножу не поддалось. Не поддалось и зубилу. Инструмент от этого материала просто-напросто отскакивал.

И тут приехала милицейская машина. Она привезла несколько милиционеров и одного ученого из местного экономического института.

— Похоже на гриб, — сказал ученый, видя, что главных слов ждут именно от него. — Требуются дополнительные исследования, но, на мой взгляд, опасности для граждан нет. Надо посмотреть, что будет дальше. Приняв, естественно, все меры предосторожности.

На том и порешили. Вокруг неведомой полусферы, продолжавшей расти, натянули красную веревку на колышках, двое милиционеров с рацией приняли пост. И скоро новоселы, успокоившись, вернулись к своим прерванным делам. К вечеру переселение в основном завершилось. Уставшие люди крепко заснули.

А проснувшись на рассвете, первым делом глянули в окна. И увидели во дворе огромную бледную поганку на тонкой ножке. На относительно тонкой, конечно. Потому что была она диаметром, пожалуй, побольше метра, а весь этот диковинный гриб уже доставал шляпкой до шестого этажа. И продолжал расти.

Гриб дорос до одиннадцатого этажа и остановился. По-видимому, он не любил солнца, иначе зачем бы ему прекращать свой рост именно на этой высоте. Ножка достигла диаметра две тысячи двести тридцать миллиметров. В квартирах уже который день воняло плесенью, люди подозрительно принюхивались к вещам, к детям, друг к другу.

А городские власти не знали, радоваться им или огорчаться. С одной стороны, конечно, радость, ведь природный феномен, как-никак. Если громко объявить о нем — ученые, журналисты, туристы всего мира слетятся, съедутся, сбегутся в Фугуев. И всемирная известность городу обеспечена. Как, скажем, Габрову или древней Мекке.

Но, с другой стороны, все-таки чудовищная поганка посреди современного благоустроенного микрорайона. По-всякому истолковать можно. Можно, например, спросить, куда, дескать, глядели, дорогие товарищи фугуевцы? Как допустили такое? Что это за гнусный намек в виде поганки? И главное, намек на что?

В общем, решили это сомнительное чудо уничтожить. Стереть с лица земли. Потому что покой лучше всякой славы и надежней. Небось всем хочется незапятнанно уйти на пенсию. А фугуевцы не люди, что ли?

Опять нагнали полный двор бульдозеров. Пытались просто сковырнуть, но гриб пружинил и отбрасывал железных мастодонтов, а одному даже помял кабину. Тогда решили выкорчевать или хотя бы сломать. Сделали общую упряжку из десяти тракторов. Но гриб опять устоял. Машины скребли гусеницами землю, зарывались в нее, но не могли сдвинуться с места. Потом, правда, сдвинулись, оборвав трос толщиной в руку.

Так и уехало начальство ни с чем. И никто не знал, что делать.

Можно было, конечно, попробовать последнее средство — взрывчатку. Но, во-первых, как взрывать рядом с домом? А во-вторых, после горячки первых дней многие начали сомневаться, надо ли гриб непременно уничтожать. А вдруг потом дознаются и спросят? Куда, мол, девали уникальную причуду природы, вандалы? Что тогда отвечать?..

Надежда на то, что феномен сам исчезнет с приходом зимы, не оправдалась. Гриб прекрасно перезимовал. Причем, перестав расти, он, по-видимому, решил в дальнейшем просто жить. И сколько времени он собирался так неизменно существовать, никто, понятно, прогнозировать не брался.

Спасибо, выручили архитекторы. Они предложили проект пятиугольного замкнутого дома, первой стороной которого и станет дом номер 16. Ясно, что никому не захочется жить в квартире с окнами в темный и загадочный двор, поэтому таких квартир делать и не надо. А в доме номер 16 окна, выходящие во двор, надо просто замазать краской. Ничего, перебьются и с непрозрачными окнами, если дорожат честью родного города.

Так гигантский гриб оказался за высокими стенами. Входа внутрь не сделали нарочно, окна во двор, можно смело считать, тоже не выходили. Так что жизнь города Фугуева потекла в прежнем спокойном русле. Время от времени жителей пятиугольника еще спрашивали насчет поганки, — растет, дескать, или не растет, — но жители и сами толком не знали, да и не интересовались.

Так и живут фугуевцы по сей день. Знают, что вообще-то есть у них в городе такая большая-пребольшая поганка, но ее как бы и нет. Фугуевцы и к некоторым другим явлениям природы, да и не только природы, научились теперь подходить с той же удобной меркой: «Есть, но как бы нету».

Сомнительную какую-то сказочку ты, друг, придумал…— говорят мне бдительные люди и глядят с прищуром.

— Да что вы, ребята, — уверяю я, — обыкновенная сказочка про волшебный гриб.

А самому мне страсть как хочется разобраться с фугуевским дивом, мне кажется, что для абсолютной жизни, счастливой и вечной, нам именно этой ясности и недостает.

 

ВОЛШЕБНАЯ ДВЕРЬ

Капитолина Викторовна Оглоблина-Шумская называла себя литератором. Впрочем, это не она сама придумала. Так уж повелось в школе. Преподаватель физики — физик, химии — химик, ну а литературы — литератор. И надо сразу признать, что литературу — то, что принято под этим понимать в некоторых учительских кругах, — Капитолина Викторовна знала назубок. Память у ней была дай бог каждому.

Когда-то давным-давно окончила Капа учительский институт и приехала в отдаленный поселок в твердой уверенности, что уж она-то посеет «разумное, доброе, вечное» в этом забытом богом населенном пункте, посеет, несмотря на трудности и возможные лишения.

И мать, и бабушка, и прабабушка Капитолины Викторовны были самоотверженными и бескорыстными просветительницами, они не гнались за дешевой славой и почили в безвестности, но память о них переживет века. Эта мысль всю жизнь была для Оглоблиной-Шумской путеводной звездой на тернистом пути. И она несла свою двойную фамилию, свидетельствующую о хорошей наследственности, с гордо поднятой головой. Правда, первая часть фамилии звучала несколько плебейски, но это еще как посмотреть.

С самого начала нелегкой, но значительной жизни Капитолина Викторовна облачилась в строгую униформу разночиницы, состоявшую из темного, глухого, длинного платья с кружевным воротничком и такими же манжетами, простых туфель на низком каблуке и гладко зачесанных на прямой пробор волос. Облачилась и не изменяла этой форме никогда. Разве только ситцевый халатик для дома давал Капитолине редкие часы расслабления. Очень редкие. В этом халате она не позволяла себе появляться даже перед соседками, которые думали, что учителка и в постель ложится, не снимая своего траурного наряда. Но никто ни разу не решился произнести вслух это предположение. Таково было уважение, внушаемое молодым педагогом. Впрочем, невысказанная молва была не столь уж и далека от истины. Для ночного отдыха у Капитолины Викторовны имелся специальный комплект белья, состоящий из таких надежных предметов, что если бы кто-нибудь, упаси бог, покусился на честь просветительницы, он бы ни за что не справился с бесчисленными хитроумными застежками и завязками. Да и спала Капитолина Викторовна всегда очень чутко. Так спит лошадь, которую забыли или поленились распрячь на ночь.

Но за всю жизнь никто ни разу не посягнул на невинность учительницы. Сперва молодые люди обходили ее за версту, потом вдовцы и разведенные шарахались от нее, как черт от ладана, (пришло время, и одинокие благообразные старички тоже не выказали стремления приковаться к строгой деве цепями Гименея, хотя все всегда признавали ее определенные прелести. Даже и в преклонном возрасте, когда многие привлекательные детали, естественно, исчезли из ее облика, когда она сделалась совсем худой и плоской, отчего стала казаться еще более высокой, чем на самом деле. Ее лицо и в этом возрасте сохранило некоторые останки прежней миловидности. Но ни один мужчина ни разу в жизни не поглядел на Капитолину как на возможный предмет любви.

Впрочем, все это никогда не огорчало ее и тем более не обижало.

«Неудивительно, эти мужланы инстинктивно чувствуют глубину пропасти, которая отделяет меня от них», — думала она и ничего, кроме удовлетворения, не испытывала. Сомнений в себе она не знала.

Зато о детях Капитолина Викторовна знала все-все. Еще бы, такой педагогический стаж! Сколько она этих деток в своей жизни повидала.

На родительских собраниях Оглоблина-Шумская разражалась такой продолжительной речью, состоящей из бесконечных назиданий бестолковым родителям, что те сперва подавленно молчали, как нашкодившие недоросли, а потом в родительской среде зарождался тихий гул, который все нарастал и нарастал. И по мере нарастания гула ораторша все форсировала и форсировала свой закаленный голос. Полуторачасовую лекцию о воспитании ребенка в семье она, как правило, заканчивала где-то на близких подступах к инфразвуку, отчего дребезжали стекла и у слушателей поднималось артериальное давление. Но не было случая, чтобы Капитолина Викторовна закончила выступление, не произнеся всего выстраданного и наболевшего. Хотя выстраданное и наболевшее чаще всего было вычитано из разных педагогических журналов, скопившихся в ее комнате за многие годы в огромном количестве. Вычитано, заучено, принято близко к сердцу. Так близко, что давно уже стало своим, кровным.

Изобретения и новации в области педагогики Капитолина Викторовна любила, но только тогда, когда они спускались к ней сверху, как архангелы с неба, в виде министерских инструкций. Впрочем, все эти новации ничуть не мешали ей всю жизнь благополучно потчевать своих питомцев откровениями насчет лишних людей, типичных представителей и прочего в том же роде. Кто-то ругал и высмеивал примитивизм в преподавании, а она знай потчевала и была на самом высоком счету.

Капитолина Викторовна навеки усвоила, что если есть тучи, то они непременно «свинцово-серые»; если снег, то обязательно «искристый-серебристый»; если солнышко, то исключительно «красное». И ежели кто-то из ее подопечных позволял себе пользоваться собственной терминологией, значит, он не мог рассчитывать на сколь-нибудь высокую оценку своих знаний.

Ну а тот, кто отваживался завести с Оглоблиной-Шумской спор о литературе, всегда оказывался безжалостно посрамленным. Потому что она знала наизусть не только, скажем, «Евгения Онегина», что было в ее время не такой уж редкостью, она знала наизусть «Войну и мир», а это, согласитесь, знание феноменальное, против которого никто не устоит.

…Незаметно подкрался пенсионный возраст. И были устроены торжественные проводы заслуженного человека.

Капитолина Викторовна пришла на торжество в новой черной паре, мало чем отличавшейся от предыдущего наряда. На ее строгом жакете сияли награды за долголетний добросовестный труд.

Новый директор, недавно назначенный в школу, произнес прочувствованную речь.

И Капитолина Викторовна растрогалась. А растрогавшись, попросила слова. И без лишних антимоний заверила родной коллектив, что именно сейчас решила не покидать школу на произвол судьбы.

— Я поняла, — сказала она, — что мой опыт еще пригодится делу народного образования. К нам в школу пришло много молодых учителей, которым еще предстоит найти себя в нашем почетном нелегком труде. И я помогу им. Мне не нужно много часов, я готова остаться совершенно бескорыстно, чтобы вы не почувствовали себя сиротами.

От этих слов сироты содрогнулись, а некоторые слабонервные даже натурально заплакали, чем еще больше укрепили старую учительницу в решимости сражаться на ниве просвещения до последнего вздоха.

И тут грянула школьная реформа.

Сперва Капитолина Викторовна восприняла весть о ней философски. Реформ на ее памяти случилось немало, и ни одна из них всерьез не затронула матерого литератора. Но тут сверху повалили инструкции, приведшие Оглоблину-Шумскую в смятение и некоторую панику. Под инструкциями стояли совершенно новые фамилии. Новые фамилии замелькали в горячо любимых журналах.

— Выручайте, Капитолина Викторовна, — взмолился однажды хитрый директор, — приезжает комиссия из облоно! Смотреть открытый урок литературы! Вся надежда на вас!

И она, не почувствовав коварства, милостиво согласилась.

За этот открытый урок директор школы схлопотал, как и надеялся, строгий выговор. Будь Оглоблина-Шумская помоложе, она бы еще показала кой-кому, она бы еще поспорила о методах и путях педагогического поиска. Но отрицательная оценка урока так изумила старуху, что у нее впервые в жизни ни с того ни с сего заболело сердце. Годы есть годы.

Словом, она сама отошла от дел, чем всерьез порадовала коллектив школы.

Став пенсионеркой, Капитолина Викторовна совершенно не знала, чем себя занять. И все чаще стали закрадываться сомнения относительно полезности прожитой жизни. Она гнала эти сомнения прочь, но они снова приходили. Так приходят тараканы, когда соседи начинают вести с ними войну по всему фронту. Но тараканы в большом доме неистребимы, потому что всем соседям никогда не удается договориться о полном согласовании действий.

Неизвестно, куда бы со временем завели сомнения бедную Капитолину Викторовну, если бы как раз в эту пору не стал к ней захаживать на чай один старичок, такой же высокий и худой, как и сама учительница. Этот с виду очень добродушный старичок раньше служил там, где рассматривают всякие изобретения на предмет пригодности их для народного хозяйства. Он занимал довольно высокий пост и за свою долгую плодотворную деятельность зарезал столько всяких начинаний, что уже даже и не знал точно сколько. А потом его отправили на заслуженный отдых, хотя он еще чувствовал полноту сил и творческой энергии.

И Капитолина Викторовна, такая всегда неприступная, откликнулась на зов одинокого родственного сердца. Они полюбили пить по вечерам чай и тепло вспоминать ушедшие времена. Хотя, конечно, и раньше случалось всякое, но всякое как-то подзабылось.

Однажды Степан Степанович пришел несколько возбужденным и приволок какой-то огромный плоский сверток.

«Что это?» — хотела полюбопытствовать бывшая учительница, но вовремя остановила свое нетерпение, посчитав его бестактным.

И Степан Степанович все рассказал сам:

— Представляете, Капитолина Викторовна, хотел на досуге проверить кой-какие изобретения, которые в свое время отверг не глядя. И вот смастерил. Сам. Полюбуйтесь!

Он снял газетную оболочку, и перед Капитолиной Викторовной оказалась самая обычная дверь, наполовину из досок, наполовину из древесностружечной плиты.

— Называется «Дверь в двухмерное пространство»! — торжественно провозгласил Степан, Степанович и указал широким жестом на свое детище, словно приглашая войти.

Капитолина Викторовна слабо представляла себе двухмерное пространство, она с вежливым любопытством глядела на дверь и продолжала молчать, ожидая дальнейших разъяснений.

— Там весьма любопытно, я уже заглядывал в замочную скважину. Может, зайдем на минутку, Капитолина Викторовна?

— Зайдем, — с готовностью встала она, разглаживая складки на своей черной юбке.

Они взялись за руки и вошли в удивительный мир, который сперва показался Капитолине Викторовне продолжением обычного мира. Но только сперва.

Все вокруг — здания, люди, ландшафт, — казалось, принадлежало многим эпохам одновременно и никакой в отдельности. Стоило обойти предмет сбоку, и он бесследно исчезал, так как имел нулевую ширину. То же самое происходило и со Степаном Степановичем, да и с ней самой. Но это не внушало никакого страха. Наоборот, непривычное веселье охватило душу.

Так же крепко держась за руки, они сделали несколько шагов. Удивительная дверь исчезла за углом. Но и это не встревожило.

— Посторони-ись! — гаркнул некто в железных доспехах над самым ухом.

Старики прижались к стене. Послышался звон кандалов, и на дороге показалась серая толпа.

— Кто это? — поинтересовалась Капитолина Викторовна у прохожего.

— Злодеев на эшафот повели! — радостно ответил прохожий.

Капитолина Викторовна пригляделась к толпе и начала различать отдельные лица. Впереди всех шел изможденный Пушкин, он поддерживал плечом своего друга Евгения, которому железы разбили лодыжки. Дальше следовали типичные представители, лишние люди — Чацкий, Печорин, Базаров… Множество знакомых лиц.

Кандальники были трехмерными, они не помещались в чуждом пространстве. Они шли, и двухмерный мир трещал, вспучивался, местами лопался даже. И все же был очень прочным.

— Смотрите, смотрите, Капитолина Викторовна! — свистящим шепотом напомнил о себе Степан Степанович. — Ползунов, Менделеев, Попов… Допрыгались, голубчики!

Старики глянули друг на друга счастливыми глазами и увидели, что никакие они не старики, а средних лет люди, которым жить и жить вечно, пока существует этот двухмерный мир. Мир, в котором отсутствует не только объем, но и время. Время и подавно!

И они пошли рука об руку, рука об руку, и не больше, счастливые и радостные, как никогда раньше. Пошли, все дальше и дальше удаляясь от волшебной двери.

 

САМОЛЕТ ИЗ СИРОТСКА

— У стойки номер один начинается регистрация билетов и багажа на рейс номер восемь, — оглушительно продекламировал голос за спиной.

Сыробякин вздрогнул и оглянулся. Двое одинаковых людей, командированных по всем приметам, послушно отделились от единственного в здании аэропорта деревянного дивана и, волоча свои видавшие виды портфели предельной вместимости, двинулись регистрироваться.

…Пятнадцать лет часть зарплаты Сыробякин отправлял в этот самый Сиротск. Только поэтому он и знал о существовании на планете этого городка. Ну, конечно, отправлял не сам, деньги высчитывала бухгалтерия, согласно исполнительному листу, однако за все годы никаких недоразумений с алиментами у Сыробякина не было, хотя объездить ему довелось полстраны.

Устраиваясь на новую работу, Сыробякин сразу ставил в известность кого нужно, чтобы потом не маяться с быстро растущей задолженностью. Он был человеком неприхотливым и умеренным, и, хотя никогда не гонялся за большими заработками, остававшихся денег ему вполне хватало. Имелись даже кой-какие сбережения на черный день.

Сыробякин женился на двадцать первом году, потому что ничего другого, как казалось тогда, не оставалось. С одноклассницей Аллой они дружили с седьмого класса, их привыкли постоянно видеть вместе. И однажды Сыробякину показалось, что эта дружба до неприличия затянулась. В армии он из-за какой-то скрытой болезни не был, а значит, к тому времени уже имел приличную зарплату и считал, что вполне может стать главой семьи. Алла с радостью согласилась выйти замуж за Сыробякина.

Сперва им дали комнату в семейном общежитии, а потом выделили однокомнатную квартиру в новом доме.

Сыробякин быстро отвык от родителей, живущих на другом конце города, он не мог и не хотел скрывать раздражение от частых визитов родственников Аллы, и те постепенно перестали навещать молодоженов. Время от времени почтальонка по праздникам еще приносила Сыробякиным поздравительные открытки, но постепенно и этот слабенький ручеек иссяк.

Дольше всех сопротивлялась теща. Она приходила, когда Сыробякина не было дома, и они с дочерью разговаривали о том о сем, стараясь распрощаться до прихода главы семьи. Но однажды, увлекшись беседой, они потеряли бдительность и Сыробякин застал женщин врасплох. Он пошутил:

— Я наконец понял, что такое бесконечность.

Это когда встречаются моя жена и теща и затевают разговор.

С подругами Аллы Сыробякин поступал еще проще. После нескольких настырных звонков он открывал дверь и, хмуро объявив, что жены нет дома, снова, теперь уже навсегда, захлопывал ее перед носом посетительницы. Алла ему старалась ни в чем не прекословить. Она кормила и обстирывала мужа, содержала в порядке дом и изо всех сил старалась убедить себя, что нынешнее состояние ее жизни и есть счастье.

Сыробякин приходил с работы, ел, читал, смотрел телевизор и ложился спать. Он молча и деловито исполнял свой супружеский долг и отворачивался к стене. Алла тихо плакала по ночам. Она где-то когда-то читала о плачущей по ночам женщине, горячие слезы которой почувствовал на своем плече ее невнимательный муж. И будто бы сразу в душе у мужа все перевернулось, он устыдился и стал другим. Что делать, литература часто дезориентирует нас в обыденной жизни.

— Если тебе охота реветь, иди в кухню и фонтанируй хоть до утра. А то спать мешаешь, — сказал однажды Сыробякин жене.

Через определенное время Алле пришла пора рожать. Она ловила на себе недовольные взгляды мужа, стеснялась своего большого живота и боялась говорить о будущем ребенке. Сыробякин заговорил сам.

— Ты стала похожа на старую утку, — молвил он как можно ласковей. — Если ребенок родится беспокойным, тебе придется пожить у матери, пока он не подрастет. Ты же понимаешь, я не могу при ходить на работу невыспавшимся.

Алла родила мальчика. Мальчик получился беспокойным. Из больницы Сыробякин увез жену и сына сразу к теще. Он стал навещать их раз в месяц, принося гостинцы. Он печально смотрел на жену, непричесанную, с заспанными глазами, в старом халате с большим жирным пятном на подоле, и старался побыстрее уехать. Мальчик подрастал, учился ходить, проситься на горшок, но было ясно, что хлопот с ним меньше не становится. И Сыробякин не торопил жену возвращаться. А потом его отправили в командировку, а потом еще в одну, и однажды, вернувшись домой, Сыробякин узнал, что на его имя пришел исполнительный лист из какого-то неведомого Сиротска. Узнал, подумал и облегченно вздохнул. Ему надоело каждый месяц мотаться через весь город, и отъезд жены с сыном наилучшим образом решал проблему.

Уплатив первый взнос в дело воспитания сына, Сыробякин привел в дом Раю. Она вышла из его дома, как не оправдавшая доверия, через полтора года. У Раи оказался один существенный недостаток, который Сыробякин честно пытался побороть и не смог, — она храпела во сне.

Потом были другие. Кто-то из них недостаточно хорошо готовил, кто-то имел дурные привычки, ну, например, неумеренно увлекался шоколадными конфетами. И почти всем рано или поздно приходила в голову идея женить на себе Сыробякина и даже родить от него ребенка. Эта перспектива была для Сыробякина совершенно неприемлемой.

Время от времени он уезжал посмотреть мир. Заключал договор, опечатывал квартиру и отбывал на большие стройки, в новые города — словом, туда, где требовались толковые, работящие люди, не обремененные слабостями и пороками. Вот таким, ничем не обремененным, и был Сыробякин.

Когда выходил срок договора, Сыробякин возвращался домой, наводил порядок в своем холостяцком гнездышке, и тотчас находилась какая-нибудь желающая варить ему суп и стирать его рубахи. Ну и, понятно, оказывать другие более или менее приятные услуги.

И вдруг внезапно через пятнадцать лет Сыробякин вспомнил, что в каком-то Сиротске живет женщина, с которой он до сих пор формально не разведен. И вместе с женщиной живет мальчик, его сын. Трудно сказать, какие чувства пробудились в этот момент в сердце Сыробякина. Возможно, даже что-то отдаленно напоминающее ностальгию. Не исключено, что промелькнула даже мысль о воссоединении с бывшей семьей. А что, ведь было совершенно ясно, что мальчик наверняка достиг возраста, когда его уже можно отдать куда-нибудь в ГПТУ…

Так или иначе, Сыробякин взял отпуск и купил билет до Сиротска.

Алла занимала комнату в одном из подлежащих слому деревянных бараков. В комнате, полной гостей, был как раз разгар веселья, так что хозяйка с трудом узнала своего законного супруга. А когда она его узнала все-таки, то громко заголосила, больно стиснув шею Сыробякина жилистыми руками.

— Я сегодня буду с мужем, а с тобой не буду, — сказала Алла громко одному из гостей.

А из Сыробякина был тут же извлечен червонец, и тут же его сынок Витька, рослый белобрысый акселерат с хмурой личностью, был отправлен в магазин.

— Ты не думай, пахан, — сказал Витька, вернувшись, — что исполнил свой долг алиментами.

Я приеду к тебе в гости через пару лет, если не посадят, и мы с тобой потолкуем. Живи пока.

И Витька засмеялся противным смехом, от которого у отца похолодело в пояснице.

Сыробякин смылся, когда уже никто ничего не понимал, когда, забыв о нем, Алла обнималась с тем, кому еще недавно так решительно отказывала, а Витька исчез неведомо куда.

Автобусы не ходили. Сыробякин шел в аэропорт по пустынной дороге и вслух хвалил себя за то, что пятнадцать лет назад так дальновидно расстался со скатившейся по наклонной плоскости семьей.

…Сыробякин поставил на весы чемодан и протянул аэрофлотовской девушке паспорт с вложенным в него билетом. Девушка ничем не походила на тех лакированных плакатных красавиц, которыми Аэрофлот так любит завлекать доверчивых путешественников. У девушки были толстые ноги, простоватое, покрытое обильными веснушками лицо, и тем не менее она была надменна, как кинозвезда.

Сыробякин ловко поймал скользнувший по пластику паспорт с билетом и прошел за стойку. Было слышно, как одинокий самолет уже греет моторы. Скоро командированных и Сыробякина пригласили на посадку. Больше желающих покинуть Сиротск не оказалось. Точно в назначенное время самолет вырулил на старт.

В салоне было жарко. Сыробякин попытался читать, но после чашки минералки, которую принесла стюардесса, его окончательно сморило, и он заснул. На промежуточной посадке двое командированных вышли, и дальше Сыробякин полетел один.

«Как министр», — довольно подумал он и снова уснул.

А самолет между тем набрал высоту. Быстро наступали сумерки. Сбоку еще вовсю горела заря, а в темно-синей вышине уже проклюнулись первые звезды.

И тут небо исчезло. Это сразу почувствовали летчики. Небо исчезло, но они явственно ощутили какую-то твердь, окружившую машину со всех сторон. Ориентиров не стало. Прервалась связь. Казалось, что самолет на полном ходу влетел в какое-то замкнутое пространство.

Командир изменил курс и направил самолет на один из едва заметных по сравнению с остальным фоном прямоугольников. Через прямоугольник проглядывали знакомые звезды. И тут какая-то непреодолимая преграда остановила самолет. Моторы работали, но скорость упала до нуля. Еще несколько раз они натыкались на прозрачную стену, а горючего становилось все меньше и меньше.

Одинокий пассажир ни о чем не догадывался, он сладко спал, откинувшись в кресле. Он не успел ничего понять, когда страшный удар обрушился на машину.

…Сыробякин проснулся дома в своей постели от какого-то нудного жужжания над ухом. Не открывая глаз, он махнул рукой, но не попал. Звук стал удаляться. Сыробякин с трудом разлепил глаза. Комара, однако, не увидел, а увидел маленький белый самолетик, мечущийся по комнате.

Сыробякин засунул голову под подушку, но это не помогло.

Самолетик тыкался в окно, отворачивал, снова летел к стене, потом опять к окну. Вероятно, он никак не мог отыскать форточку, в которую случайно залетел.

Вставать очень не хотелось. Сыробякин нашарил возле кровати тапок, тщательно прицелился — и кинул. Двигатели машины враз захлебнулись, и она рухнула вниз. Со звуком лопнувших воздушных шариков грохнули один за другим два маленьких взрыва. И загорелся палас на полу.

Тут уж пришлось встать. Сыробякин взял на кухне чайник, залил огонь и, закрыв форточку, наконец спокойно заснул.

Утром он разрезал испорченный палас на три части. Одну, обгоревшую, выкинул в мусоропровод вместе с останками самолетика, а две другие постелил в кухне и прихожей.

В квартире от этого стало только уютней.

 

ЧЕШУЯ

Хорошее было Озеро. Обширное, глубокое, рыбное. Рыбы было пропасть, хоть руками лови. И ловили. Часто попадались в-о-от такие экземпляры!

Тоже, конечно, пошаливал браконьеришко. Не без этого. Порой, прямо скажем, внаглую пошаливал. Полные мотоциклетные коляски рыбой нагружали некоторые несознательные граждане, полные автомобильные багажники набузгивали. И общественность, конечно, не оставалась в стороне от таких несовместимых фактов. Люди писали в газеты, требовали даже заповедник устроить. Или хотя бы заказник. И просьбы трудящихся не остались без внимания. Однажды появились на берегу какие-то люди в шляпах, постояли довольно долго над благодатными водами и приняли ответственное решение.

Скоро на ближайших подступах к Озеру закипели строительные работы. По вновь проложенной шоссейке забегали грузовики, по железнодорожной ветке загромыхали составы. И в диких болотистых местах возник белокаменный комплекс. Озеро обнесли двухметровым железобетонным забором, поверху пустили три ряда колючей проволоки. А на воротах контрольно-пропускного пункта появилась табличка: «Научно-производственное объединение „Чешуя“.

— А чего делать-то будете? — поинтересовались слегка встревоженные люди.

А будем разрабатывать рекомендации, — отвечали ученые. — Будем учить ловить рыбу, разводить, выращивать, беречь внутренние водоемы и вообще приумножать несметные богатства.

Ух ты, — радовались люди,-здорово! А насчет борьбы с браконьерами будут рекомендации?

— Еще как, — отвечали им, — даже будем рыбу браконьероустойчивую выводить!

После этих слов еще недавно встревоженные граждане убегали, прямо-таки захлебнувшись от восторга. «Это ж до чего наука дошла!» — восхищались они, вытирая набегающие слезы радости.

Директор объединения, молодой и растущий, переведенный на этот пост в порядке повышения из какой-то смежной отрасли, доктор механических наук, не дал долго бездельничать своим соратникам и подчиненным. На первом же заседании он энергичным шагом поднялся на трибуну.

— Товарищи, — сказал директор, — я ознакомился с положением дел в ихтиологии и пришел к выводу, что наша с вами наука должна заявлять о себе во весь голос. Предлагаю считать главной темой нашей работы — выведение рыбы, невосприимчивой к тринитротолуолу и другим взрывчатым веществам. Возражение есть?.. Нет возражений. Я не сомневался в сплоченности коллектива. Спасибо, товарищи. Далее я предлагаю: уже в этом году выполнить наш план добычи свежей пресноводной рыбы на тысячу процентов!

Присутствовавшие в полном составе потеряли дар речи. Пружинистыми шагами, весьма довольный произведенным эффектом, директор покинул трибуну. Тут, придя в себя, все дружно захлопали. Правда, некоторые недоумевали по обоим пунктам выступления, но фантастической цифрой директор сразил всех.

На другой день труженики НПО«Чешуя» были разбужены страшным грохотом. Казалось, что рушится мир.

Над Озером красивым строем ходили вертолеты и методично засыпали его бомбами.

Когда грохот стих и вертолеты улетели, директор обратился к толпе ничего не понимающих сотрудников:

— Все выходные и отгулы на ближайшие дни отменяются. Работники объединения считаются мобилизованными на сбор рыбы. Сверхурочные, ночные, аккордные, премиальные гарантирую. Вперед!

Недели две доктора и кандидаты, мэнээсы и сэнээсы, лаборантки и уборщицы были дни и ночи заняты сбором, обработкой, упаковкой и погрузкой рыбы. Люди спали урывками, ели на ходу всухомятку. Но настроение было бодрое. Тут и там стихийно вспыхивало соревнование. И во главе всего неизменно оказывался сам директор, обутый в блестящие высокие сапоги и такой же передник. Тут и там слышался его веселый бас, он подбадривал •ослабевших, отчитывал ленивых. Но таких было мало. Все заразились энтузиазмом своего руководителя.

Каждый день на станции отгружались целые составы ценной озерной рыбы, все рыбные магазины были завалены деликатесным продуктом, уже не хватало холодильников, и тогда рыбу везли дальше, дальше, порой за многие тысячи километров и даже на самый Дальний Восток. Не хватало рефрижераторов, и тогда предприимчивый директор дал указание грузить рыбу в простые крытые вагоны, а потом и в полувагоны, а потом и на платформы.

Но когда рубеж в тысячу процентов был преодолен, в «Чешуе» прозвучал отбой. Над Озером воцарилась долгая дремотная тишина. Сотрудники получили отгулы, отпуска, разъехались на дачи, за границу, на Юг. Они хорошо поработали на своей научно-производственной путине, не менее хорошо заработали и заслужили право на отдых. А рыба, которая оказалась лишней, — вон сколько ее было! —еще долго-долго белела по берегам взбаламученного Озера. Ее растаскивали птицы, но разве птицам под силу так много съесть! Некоторые так растолстели на дармовщинку, что даже не смогли или поленились отправиться, когда пришло время, в теплые края. И потом, зимой и весной, их самих расклевали другие птицы.

Когда труженики «Чешуи» собрались в родных стенах загоревшими и отдохнувшими, снова созвали заседание. И снова к трибуне вышел энергичным шагом директор.

— Товарищи! — сказал он. — По поручению и от себя лично объявляю вам сердечную благодарность за героический труд! На этом, товарищи, наша производственная деятельность временно прекращается. Пока не появится новая рыба, которая будет более взрывоустойчивой, чем уже добытая нами… Теперь мы обязаны показать наш научный потенциал.

Радостными, окрыленными разбежались сотрудники по своим отделам и лабораториям. Каждый был не прочь поймать за хвост Жар-Птицу удачи. Люди уже поняли, в чем суть главной научной разработки. Если рыбу всю дорогу глушить взрывчаткой, то какая-то может и уцелеть и дать в грядущем стойкое потомство.

Директор, несмотря на некоторые административные перехлесты, или лучше назовем их излишествами, как ученый оказался человеком демократичным, широких взглядов. Он предоставил своим сотрудникам полную свободу изысканий, лишь бы их разработки имели практическое значение.

И сотрудники довольно быстро усвоили, что любимой наукой шефа, доктора, напомним, механических наук, является математика. Высшая, понятно. И чем больше будет в разработках формул и расчетов, тем лучше.

На рыбоперерабатывающую, рыбодобывающую и рыборазводящую отрасли бурным потоком обрушилось бесчисленное множество инструкций, методик, технологий, наставлений и рекомендаций, выпекаемых плодовитыми тружениками НПО «Чешуя».

Все эти бумаги были настолько плотно начинены всякими математическими премудростями, что производственников буквально бросало в пот. О, это была Наука в самом высоком понимании слова!

Хорошо, что ученые, видимо сочувствуя своим младшим коллегам, не забывали расшифровывать плоды своих изысканий в разделе «Выводы». Переведенные на общепонятный язык, рекомендации гласили, что, во-первых, рыбы обитают в основном в воде; во-вторых, рыбу можно и нужно ловить и разводить; в-третьих, рыбу нужно кормить, но можно и не кормить; в-четвертых, если она вырастет и поймается, то ее можно жарить или варить в виде ухи. Ну и так далее по мелочам.

— Ну, слава богу, — облегченно вздыхали производственники, изучив научные труды, — это нам по плечу!

И рапортовали об успешном внедрении рекомендаций в практику.

Словом, чешуинцы свое дело знали туго. Правда, Озеро, лишенное своей ихтиофауны, было плоховатым научным полигоном. Но ничего, научились обходиться без подобной "роскоши. И росло число докторов наук, а кандидатов и вообще развелось, как в былые времена мальков.

Скоро НПО вышло на самые передовые рубежи отечественной науки. И лишь перспективное направление, которым занимался сам директор, развивалось медленней, чем хотелось, в силу объективных, и только объективных, трудностей.

Медленно оживало Озеро. Слишком медленно. Но оживало, о чем свидетельствовали проводимые время от времени контрольные отловы.

Через пять лет снова налетели вертолеты. Опять был аврал. Но рыбы на сей раз всплыло меньше. Еще через пять лет еще меньше… И, наконец, наступил день, когда после интенсивной бомбежки не всплыло ни одной рыбки, хотя было ее в Озере после очередного контрольного лова значительное количество.

На берегу собрался стихийный митинг. Директора качали. А потом он, встав на корму причаленной лодки, взял слово.

— Друзья, — сказал директор срывающимся голосом, — взрывоустойчивая рыба получена! Свершилось! И в этом прежде всего заслуга нашего дружного коллектива. Один бы я ничего не смог…

И тут на поверхности Озера появилась огромная, непривычной формы, черная щука. Распахнув зубастую пасть размером с письменный стол, щука молнией метнулась к берегу — и…

Говорят, новый директор НПО «Чешуя» поставил перед сотрудниками задачу: в сжатые сроки добиться стопроцентной щукоустойчивости коллектива. И только после этого продолжить научный поиск.

 

БОГАТЫРЬ

Мать с детства учила Ваньку: «Не связывайся, не лезь, не встревай…» Он таким тихим и рос. Ходил в садик, в школу, в институт, на работу. И никогда ни с кем не дрался. Сам был на вид внушительным и крепким, его тоже не трогали. Так и дожил до тридцати годов. Начальство скажет, начерти, дескать, то-то и то-то. Он начертит. Жена распорядится сбегать за хлебом, Ванька сбегает. Долго, что ли. Так бы и прожил он свою жизнь в спокойствии и тишине, если бы не один случай.

А случай самый простой: как-то раз напали на Ивана хулиганы. Человек восемь. Ну, может, десять. Кто их тогда считал. Это уж потом, когда Ванька в самую славу вошел, стали всякое болтать. Кто говорит, будто сто хулиганов было, а кто и тыщу загибает. Но это вряд ли. Это была бы уже организованная преступность. Мафия. А у нас, слава богу, мафии нет. Ну напали, значит. Кого бы другого обидели, Ванька, может, и мимо прошел. Мамкина наука в нем тогда крепко сидела. А тут его самого. И не убежишь никак, кругом обступили.

И разгневался тогда Иван. Может, с перепугу и разгневался. Крепко, в общем, осердился. В таком состоянии слабонервные люди хватаются за что ни попадя. Вот и Иван так же. Неподалеку тополь раскидистый рос, в два обхвата, так он этот тополь из земли с корнем вырвал да ка-а-к…

Ладно, хоть никого не убил, не покалечил всерьез. И разбежалось хулиганье в панике.

Люди видели эту его убедительную победу и рукоплескали, рыдали от восторга.

— Наконец-то, — радовались люди, — родился и пришел наш избавитель от всякой нечисти!

— Богатырь! Так их! — кричали с балконов люди, когда Иван возвращался домой после своей победы над силами зла.

— Была бы мать жива, то-то порадовалась бы за сыночка! А может, и не порадовалась, может, наоборот. Материнское сердце не очень-то радуется всяким сопряженным с опасностями триумфам сыновей, ему больше нравится спокойная жизнь, чтобы как у людей.

Слава о Ванькином подвиге моментально разнеслась по всему городу, и на другой день его пригласили в одно место.

— Ну молодец, ну самородок, — сказали ему там из кожаного кресла, — вы наша надежда и наша гордость! Только несолидно все это, дешевая популярность, конечно, дело приятное, но авторитет здесь у нас — надежнее. Однако мы понимаем, молодость и все такое… А дело вы затеяли нужное и полезное, только давайте договоримся: без самодеятельности. Понимаете?

Ванька только кивал и не мог произнести ни слова от радости.

— Мы посоветовались и приняли решение, — сказали ему еще, — назначить вас освобожденным Богатырем нашего города, чтобы все было как полагается. Можете подумать, если не готовы сразу.

Какой там думать, Ванька поспешно закивал и заулыбался во весь рот. Еще бы, такое доверие! Ему тоже сдержанно улыбнулись и пожали руку.

Домой он летел как на крыльях. Нет, как на реактивной тяге летел. Внутри у Ваньки все пело и звенело.

Оклад ему положили хороший, на старой работе полгода надо чертить, и то столько не начертишь. Новую квартиру дали. С кабинетом. Дачу, служебную машину. По телевизору показали, вот он, дескать, наш штатный Богатырь, заступник.

Неделя проходит, другая. Сидит Ванька, полезного человека изображает. Но выходит плоховато. Непрофессионально. Опыта мало.

Не утерпел, снова наведался в одно место. Полдня просидел в приемной, все журналы насквозь прочитал, пока вызвали.

— А-а-а, припоминаю, припоминаю, как же! — сказали ему из кожаного кресла. — Какая нужда привела, рассказывайте, только быстро, у нас все го две минуты.

— А чего делать-то? — спросил Иван напрямик.

Торопитесь, торопитесь, молодой человек! Понимаю, я тоже в ваши годы торопился. Эх, молодость, молодость!.. Чего делать, спрашиваешь? Это хорошо, что посоветоваться зашел, а не порешь горячку, как в прошлый раз. Ну что ж, присматривайся пока, ума-разума набирайся. Но на мелочи, на всяких там хулиганишек не разменивайся. Ты же Богатырем у нас зачислен — для больших, стало быть, дел. А коли уж совсем невмоготу, можешь в дозор ходить. Только если что заметишь — сразу сюда, решим. И можешь быть свободным.

С завтрашнего дня не откладывая Ванька решил начать стеречь город от ворога. С вечера положил в рюкзак бутерброды, термос с чаем, чтобы на весь день хватило. Лег пораньше. Но не спалось.

«Так бы и жизнь прошла, — размышлял он, лежа в темноте, — если бы не хулиганы, дай им бог здоровья, так и не узнал бы, в чем оно, мое призвание».

С некоторых пор Ваньку почему-то все чаще тянуло на высокий штиль. То ли от должности высокой, то ли от оклада.

«Зачем я только в этом дурацком институте здоровье гробил, силушку богатырскую просиживал? — думал Богатырь дальше. — Спасибо, нашлись люди, разглядели, не дали загинуть таланту».

С раннего утра направился он дозор нести. Толпы людей провожали Богатыря приветственным гулом, кидали под колеса живые цветы. Ванька держался за рулем невозмутимо, лишь изредка кивая по сторонам.

Богатырь выезжал в чисто поле, останавливал машину, выходил из нее, прикладывал руку козырьком ко лбу и строго смотрел вдаль. Даль была безоблачной и ясной. Время от времени Ванька доставал из кармана сложенную вчетверо репродукцию картины Васнецова и сверялся, правильно ли он несет дозор. Выходило, что правильно.

С часу до двух он не спеша обедал, размышляя о том, что работа попалась нетяжелая, но несколько скучноватая. Да еще докучали поклонницы. Они разыскивали его в чистом поле и клянчили автографы. А некоторые нагло намекали. Но Ванька не мог пятнать свою репутацию ради сомнительных удовольствий. Он гнал поклонниц по-хорошему, хотя по-хорошему они понимали редко.

Из оружия Ваньке выдали пока одну кольчугу. Палица и меч-кладенец хранились в одном надежном месте, в сейфе. Щит еще не пошили. Фабрику спортивной обуви, как всегда, подводили поставщики.

— Дак что же я без кладенца? — пробовал обижаться Ванька.

— Ничего, ничего, придет время — враз получишь, — обнадеживали его.

Ну, он малость потрепыхался и утих. «Да что мне, в конце концов, больше всех надо? — подумал Богатырь. — Им там, в конце концов, видней. Да и меч опять же не игрушка, надо сперва себя зарекомендовать, проявить, так сказать, с положительной стороны». Подумал так и совсем успокоился. Жалованье шло исправно, нет-нет да и набегала прогрессивка.

Так Ванька выезжал в чисто поле все лето. Он поправился, загорел. Между обзиранием окрестностей набрал на зиму грибов, ягод. Но вот лето кончилось. Стала портиться погода, то и дело налетал холодный дождик.

«Да что я, дурней паровоза, что ли?! — изумился однажды Иван. — Буду-ка я лучше дома в тепле телевизор смотреть! А если какой ворог нагрянет, небось, сообщат. Вот завтра съезжу последний раз, и хватит».

А назавтра приступил к городу Людоед. Ванька, как увидел его на горизонте, так кинулся к начальству.

— Идет, идет! — истошным голосом завопил он с порога. — Где тут расписаться за кладенец?

Все посторонние пускай очистят кабинет, — сказали из кресла, — а ты, Иван, докладывай по порядку.

Богатырь отдышался и доложил. В кресле помолчали, потом принялись звонить куда-то по разноцветным телефонам. А потом заулыбались.

— Иди, работай спокойно, людей не бала муть, — разъяснили Ивану. — Помалкивай, словом.

А с Людоедом и без тебя разберутся. Скажу по секрету, это вовсе и не людоед никакой, а племянник одного заслуженного работника. Он вот-вот и сам остепенится… Понял? Ну, а если не остепенится, значит, серьезно нарушен обмен веществ. Значит, лечить надо, а это уж не по твоей части.

— Дак… съесть же может, — не понял Иван.

— Ну и съест одного-другого, что ж, значит, судьба. Но одного-другого, не больше, потому что в противном случае — язва… И вообще что ты бегаешь по всяким пустякам, работать мешаешь? Смотри, Иван!

А Людоед ел людей пачками. По городу поползли нехорошие слухи. Дескать, народ стонет под игом, а Богатырь занял позицию стороннего наблюдателя.

Несколько раз Иван порывался плюнуть на все и зашибить Людоеда. Но до дрожи в коленках пугали последствия. Премии лишат, с должности снимут. А может, и того хуже…

Тут как раз Ваньке повышение вышло — в Старшие Богатыри произвели. И оклад соответственно изменился.

А Людоед тем временем знай себе лютует, и никакой на него язвы. Все окрестности опустошил, того и гляди, в черте города питаться начнет.

И взыграло ретивое! Вышел Богатырь во чисто поле с голыми руками и вызвал Людоеда на смертный бой. Страшно, конечно, было, но было и нечто посильнее страха.

Бился Богатырь с Людоедом три дня и три ночи. То казалось, один одолевает, то — другой. Но все на свете кончается. Кончилась битва, вернулся Ванька в город с победой. А там уж против него общественное мнение сформировано. Такой, мол, сякой, редчайший экземпляр загубил. Представляющий научную ценность. Мол, чтобы бороться с людоедством как явлением, надо всесторонне исследовать его механизм, а на ком теперь исследовать-то.

Да нет, ничего такого страшного с Богатырем не сделали, кроме оргвыводов.

— Мы тебя выдвинули, мы тебя и задвигаем, — сказали ему из кожаного кресла, — так что гуляй, Ваня.

Остается добавить, чтобы получился, как положено, более или менее счастливый конец, что того, который сидел в кресле, скоро проводили на заслуженный отдых. Кончилось его время. И теперь по всему городу висят объявления: «Требуются богатыри, жилплощадь предоставляется». Но никто не идет.

А Ванька снова выучился чертить, и его теперь на богатырскую должность ничем не заманишь.