Однажды во время охоты на носорога погибло несколько человек. Не много и не мало, а в пределах среднестатистической нормы. Одиссей в охоте тоже активно участвовал, тоже бегал вокруг зверя, кричал, махал самодельным дротиком. Не его, других достал разъяренный зверь своим страшным рогом. Так распорядилась судьба, а с судьбой не спорят и на нее не обижаются.
Все прошло как обычно. Носорога, в конце концов, завалили, перепилили его глотку острым камнем, понаблюдали, пока он окончательно испустит дух. Стали делить добычу. Разделили. Равный со всеми пай достался и Одиссею.
На том и разошлись. Цель мероприятия, ради которого образовалось некоторое подобие коллектива, была достигнута, и коллектив распался так же легко, как и возник. И бывшие руководители охоты стали простыми обитателями Понтея, как и все остальные участники.
Люди пошли варить мясо, утешать и усыновлять оставшихся после охоты сирот. Бессчетно раз уже так было.
А Одиссей немного замешкался. Засмотрелся на трупы понтейцев, которых соплеменники, прежде чем уйти, сложили аккуратной кучкой. Он никак не мог научиться с легкостью относиться к трагедиям. Всегда после охоты на несколько дней терял аппетит, что, впрочем, не означало, будто добыча у него из-за этого протухала. Нет, добыча не протухала, потому что Одиссей и без аппетита всегда хорошо кушал…
Он засмотрелся, представил себя лежащим вот так же в куче сотоварищей с выпущенными кишками, содрогнулся. И услышал тихий-тихий стон.
Одиссей закричал что было силы: «Ау!» Но уже никого поблизости не осталось. Пришлось ему самому растаскивать мертвецов, хотя он всегда до последней возможности избегал прикасаться к мертвой плоти. Наконец, Одиссей достал нужное ему тело. Оно оказалось женским. Ну, правильно, женщины чаще всего и гибли на охоте, потому что хуже владели оружием, были слабей мужчин физически и, к тому же, обычно играли роль живой приманки.
И, как писали земные беллетристы, «вся жизнь бедной амазонки встала перед глазами Одиссея». Обычная история: жили-были люди, мужчина добывал пропитание, женщина помогала ему и блюла очаг, но потом кормильца затоптал мамонт; и ей, бедняжке, пришлось работать за двоих, и она работала, пока не разделила мужнину участь. Но зато детям доля облегчилась, поскольку на Понтее лучший кусок — сироте. Это — закон.
Бедняжка была явно не транспортабельна и, пожалуй, шансов выжить не имела. Но бросить ее на произвол судьбы Одиссей не мог. Еще продолжало сказываться земное воспитание, не лучшее, может быть, но имеющее свои особенности. И бросить не мог, и смысла хлопот не видел, и сожалел от души, что услышал стон, ведь если бы не услышал, то сидел бы дома, и совесть была чиста…
В общем, Одиссей весь перепачкался в чужой крови, дотащил несчастную до ближайшего ручья, умыл ее, сам умылся, сложил обратно выпавшие из бедняжки органы, они, слава богу, оказались целыми и почти незапачканными, устроил небольшой навесик от солнца. И стал ждать неизбежного, поскольку переливание крови сделать не мог, а оно и было самым необходимым.
Прошел час, два. Но Смерть находилась где-то, по-видимому, на другом вызове.
Тогда Одиссей решил оставить умирающую ненадолго, хотя и боялся, что в его отсутствие наведаются дикие звери. И звери, действительно, наведались, но, к счастью, они для начала занимались теми, что в куче. Так что Одиссей вернулся быстро и вовремя, принес что-то вроде иглы или шила, какую-то бечевку самодельную, И грубо, через край зашил живот пострадавшей. И только после этого он почувствовал нечто, напоминающее удовлетворение. Хотя сомнений относительно исхода дела у него по-прежнему не было, зато будущий труп обрел какую-то завершенность, что ли.
Но еще Одиссей прихватил из шалаша теплую подстилку из птичьих перьев и сухой травы, глиняную посудину и приспособление для добывания огня. И скоро под навесом затрещал костерок, запахло свежим мясным духом. И женщина открыла глаза. Одиссей сперва даже испугался такого явления, а потом удивился, а потом хлопнул себя ладонью по лбу;
— Балда, никак не привыкну, что вы ни ядов, ни инфекций не боитесь, что вам никакая стерильность не нужна! Молчи, не говори ничего, ты много крови потеряла, береги силы, а я сейчас бульончик сварю!
Одиссей так и остался под навесиком рядом со своей пациенткой, а о шалаше с узорчатыми стенами и потолком даже не вспомнил, потому что никаких богатств там не было, да и не случалось среди понтейцев воровства.
И через пять дней они уже снимали швы. А еще через десять женщина была совсем здоровехонька и даже весела. Конечно, грубый шрам через весь живот не украшал ее, но к такому пустяку можно легко привыкнуть.
Как ее звали? Да по понтейским меркам — обыкновенно, то есть, непроизносимо для земного языка и, следовательно, неизобразимо земными буквами. Одиссей бы, конечно, приспособился и к этому с грехом пополам, но в голове у него все чаще крутилось другое: «Пенелопа…» Он не сразу и вспомнил, откуда взялось это имя, а когда вспомнил, уже было поздно что-то менять, его одобрила сама новонареченная, Одиссей удивился:
— Как так, вы же не переносите наших имен!
— Обыкновенно, — ответила женщина, уже слегка кокетничая, откуда только что бралось, — моего прежнего имени нет, и меня прежней нет. Если кто-то умер и снова воскрес, то это уже другой человек. Совсем другой. Он даже на свое прежнее имущество не имеет права, даже на прежних родственников. Теперь ты мой единственный родственник…
— А дети твои как же?
— Так же, о них позаботились уже.
— Дикий обычай! — счел нужным сделать вывод Одиссей.
— А ты что хотел?! Мы же дикари, сам знаешь! Или сомневаешься?! — чего-то слегка разошлась Пенелопа,
На это Одиссей сразу не нашел, что ответить, а потом задумался, словно забыл про собеседницу, замолчал на некоторое время. И она сидела рядом, стараясь не спугнуть его думы.
— Ну, что ж, — тряхнул Одиссей головой, словно вытряхивая из нее что-то ненужное, — значит, такова наша судьба! Пенелопа так Пенелопа, а все ультразвуки можешь добавить по своему вкусу, но без излишеств, а то у меня от них голова болит. И вот я тебе говорю: «Я вернулся, Пенелопа, встречай мужа своего!..»
И она встретила его один раз, потом сразу второй, потом, после небольшой передышки, — третий.
Господи, он и не знал, как сильно ему надоело быть богом!