И стали они жить-поживать в шалаше вдвоем, а потом — вчетвером. Думали, что несовместимость получится, а ничего. Потом Одиссей даже заопасался, что без специального снаряжения их продуктивность может слишком далеко зайти, но обошлось.

Да, родились у них с Пенелопой две девочки-двойняшки, и живот у Пенелопы прекрасно выдержал это контрольное испытание, сшитый впопыхах шов не разошелся, а стал еще крепче и надежней.

— Как назовем-то? — смущенно спросила молодая мать молодого отца, когда все кончилось и она отдышалась.

— Так ведь ясно же, — с готовностью придвинулся Одиссей поближе к жене, — я же тебе рассказывал. А тут такое совпадение.

— Повтори, если не трудно, а то я с первого раза не запомнила, — виновато попросила та.

— Дак… Юдифь и Машутка…

— Ну, что ж, по-моему, ничего…

Пенелопа еще хотела добавить, что, может быть, пора уже сыну неба выкинуть из головы всякие воспоминания о первой жизни, похожие, если не на бредни, то на чистейшую выдумку. Но не посмела. Не то, чтобы совсем не посмела, а лишь временно. Отложила неизбежный, по ее мнению, разговор до более подходящих времен. Это хоть на Земле, хоть на Понтее, — везде жены не любят, когда их мужья излишне фантазируют или помнят то, чего ради семейного покоя помнить не нужно.

Стало в шалаше веселей, но тесней. Впрочем, теперь у Одиссея не было времени без дела валяться дома. Надо было успевать, поворачиваться. Работы хватало. Ее хватало всем. И Пенелопе, и подрастающим детям. Мать их стала брать на промысел, едва они научились ходить. А промысел известно какой — собирательство. Дикие плоды, корешки питательные, птичьи яйца, мелкая живность, которую удавалось словить, — все шло в дело.

Хотел Одиссей научить своих хозяюшек кой-чему по части заготовки провианта впрок, хотел, чтобы водились в доме всякие припасы, соления, варения, маринады.

— А зачем? — удивилась Пенелопа, — разве с нашим лесом что-то должно случиться, разве он может засохнуть, умереть, перестать плодоносить?

И Одиссей не нашел, что ответить. Она была права.

А потом ему приспичило сделать огород, словно мало пропитания росло в лесу, не требуя никакого ухода. Пенелопа закатывала глаза и хваталась за сердце, когда муж ковырял целину каменной мотыгой. Но он все разно расковырял небольшую грядку. Рецидивистом в смысле новаторства оказался неисправимым.

Кстати, дети спокойно и даже равнодушно наблюдали за ним, их здоровью явно ничто не угрожало. Возможно, это и подбадривало Одиссея.

Так он посадил на грядке сладкие корешки. Собирался в будущем наладить сахарное производство. Но, увы, корешки на специально подготовленной почве расти не захотели. Точнее, росли, но уж очень чахлые. Куда хуже, чем на воле. Будто понимали что.

Одиссею бы не опускать руки, попробовать заняться селекцией, другими культурами. Раз уж зуд такой. Но им в тот момент уже овладела новая идея. Захотелось построить дом. Настоящий, бревенчатый.

Однако труд опять оказался напрасным. Всего-то два венца срубил каменным топором Одиссей, причем тайком от жены, и понял, что надо выбирать: или добывать руду, жечь древесный уголь, строить домну, выплавлять чугун, варить сталь, ковать из нее настоящий топор, или плюнуть на дурацкую затею с домом.

Конечно, Одиссей плюнул. Но не из-за боязни устать или угробить новаторством хозяйку, а больше потому, что ни одно из перечисленных ремесел он не знал от начала до конца. Так вот и учили на курсах усовершенствования контингента,

Шли годы. И сын неба все меньше отличался от коренных понтеян. Даже и лицом стал на них похожим, только синева на подбородке и под носом от тщательного скобления острым камушком слегка выдавала его происхождение, но это если приглядываться. А если не приглядываться — такое же безволосое, слегка приплюснутое лицо, такой же мощный загорелый торс, такая же набедренная повязка. И по фасону, и по расцветке. Ну, может, немножко пошире.

И уже, бывало, начнет Одиссей вспоминать, что это за штука, которую он таскает на плече, которую кладет рядом, ложась спать, а вспомнить и не может.

— Машутка, Юдька! А что это у папки за штука? Кто знает? Кто вперед ответит, а?!

— Автомат! — кричат девчонки хором и хохочут. А отец им за это по гостинцу, жареному кабаньему хвостику.

«Ага, — вспоминает, молча, — правильно, автомат… С разрывными зарядами… Ага…»

А однажды Одиссей почувствовал, что у него в животе образовывается новый орган, тот, который отрицательно реагирует на прогресс. Испугался, конечно, не на шутку.

— Пенелопа, пощупай, что это у меня?

— Подумаешь, у меня тоже это есть, — легко поставила диагноз жена.

Одиссей на пробу попытался думать о чем-нибудь прогрессивном, ему сразу сделалось нехорошо. «Видать, окончательно в понтейца превращаюсь», — так подумалось.

А потом испуг прошел. Наступило состояние неопределенности, то ли радоваться переменам в физиологии, то ли, наоборот, кончать с собой таким. С одной стороны, мечтал, чтобы получилась на Понтее маленькая колония землян, ну, полуземлян, чтобы эта колония стала со временем республикой…

С другой стороны, надоело нескончаемое ощущение временности, уносящее нервные клетки и сводящее с ума, а окончательное превращение в понтеянина сулило бы гармонию и успокоенность души…

Забегая вперед, отметим, что новый орган не развился как следует, но состояние неопределенности оказалось стойким, оно только усиливалось или ослабевало, но никогда не оставляло совсем…

Так прошла жизнь. И как водится хоть на какой планете, ни одна мечта о гармонии не сбылась. Дочери выросли, замуж вышли за местных парней, внуков родили, но внуки знали по-русски лишь несколько слов, а больше любили скакать по деревьям с примитивными дротиками и орать нечленораздельно. Где ему, Одиссею, против генетики целого человечества одному!

Пришлось забыть о русской республике на Понтее.

В стопроцентного понтеянина тоже превратиться не удалось. Сам себя уж не отделял, а они, заразы, отличали с первого взгляда. «О, сын неба!» — кричали, уже вряд ли помня точный смысл произносимых звуков. Одиссей только кисло улыбался да раскланивался, как отставной конферансье.