Процесс размораживания начался, но, вероятно, он никого, кроме Одиссея, по-настоящему не заинтересовал. Координатор смотрел в окно, женщина щелкала тумблерами, и лишь сам возвращенец не сводил глаз с прозрачного ящика.
Минут двадцать там вообще нельзя было разглядеть каких-либо изменений, только потом что-то стало происходить. Покрылось испариной лицо. Закуржавели брови и ресницы. Потом лицевые мышцы пришли в произвольное движение. Ткани оттаивали неравномерно, и человек, лежавший в саркофаге, стал корчить рожи. Порой довольно жутковатые. Затем, под плотно затворенными веками, чуть приоткрылись глаза. Но мысли там еще не было. И это показалось Одиссею самым страшным. Остальное — так себе.
А где-то после пятидесяти минут оттаивания весь ящик ходил ходуном и перемещался по гладкому столу в разных направлениях, хорошо, что стол имел достаточные размеры. Лицо оживляемого было диким, он бился что есть мочи в тесном пространстве, и казалось, что прозрачный ящик вот-вот не выдержит и разлетится на мелкие кусочки.
Наконец, глаза приобрели почти осмысленное выражение, и в них был ужас. Видимо, человек, обнаруживший себя в такой упаковке, но еще не успевший войти в память, ужасался противоестественным своим положением.
Одиссей больше не мог бесстрастно наблюдать за страданиями не чужого для него человека. Он повернулся к людям, и на лице его без труда прочитывалась мука. Такая мука, что даже суровая исполнительница службы не смогла ее проигнорировать.
— Не волнуйтесь, возьмите себя в руки, — сказала она, — я же вас предупреждала. Сейчас мы его усыпим, и он забудет об этих мучительных мгновениях. А открывать саркофаг еще рано. Температура недостаточна.
Она опять произвела какие-то переключения, Одиссей-один резко дернулся, словно его убили, и стал затихать. Искаженное страхами и болями лицо разглаживалось, становилось спокойным, умиротворенным.
Крышка пластикового гроба бесшумно откатилась. Одиссей-один безмятежно спал на поролоновом матрасике.
— Можно будить, — донеслось до возвращенца.
Стукнул опущенный в исходное положение рубильник. Прекратилось гудение, щелканье, погасли лампы. Одиссей сделал над собой значительное усилие, коснулся лица двойника. И сразу отдернул руку.
— Холодный! — воскликнул он в страхе.
— Ничего, — успокоила служительница, — еще не прогрелись периферийные ткани, но это пустяки, объект уже вовсю живет. Температура внутренних органов нормальная. Да не церемоньтесь с ним, расталкивайте, ему же надо двигаться, разминаться!
Подошел Николай и стал решительно расталкивать пришельца из прошлого. Одиссей помогал координатору довольно робко, словно и впрямь тряс самого себя. Наконец их усилия дали результат.
— Что, уже?.. Уже двадцать шестой век? — это были первые осмысленные слова пробужденного.
Он обвел глазами присутствующих. К радости во взгляде примешивалось некоторое беспокойство, словно стоило о чем-то беспокоиться, если самое главное совершилось — проснулся живым и невредимым!
— Ты, что ли, я? — спросил он Одиссея-два в упор и уперся в его грудь сухим старческим кулачком, — а почему такой старый? Тебе же должно быть лет двадцать пять-двадцать шесть? Случилось что-то? И кто эти люди? Потомки? Пра-пра-пра-правнуки? А чего они такие кислые? Не рады, что ли? Да не томи душу, отвечай, старый хрен!
Возвращенец беспомощно оглянулся, Коля помаячил ему что-то, по-видимому, насчет соблюдения морально-этических норм.
— Ну, во-первых, сам ты старый хрен, а во-вторых, — замялся Одиссей-два, — понимаешь, я все тебе объясню. Позднее… Ты хоть отогрейся немного, пойдем на улицу, там хорошо. И не ломай зря голову, а то раньше времени помрешь.
Но Одиссей-один и так уже был спокоен. Он видел, что Земля цела, что за окном светит солнце. Что перед ним такие же люди, каких он оставил в прежней жизни, а его двойник — не пацан сопливый, но умудренный жизнью человек, у которого он получит ответы на все вопросы. Действительно, спешить теперь некуда. И старик стал кряхтя вылезать из саркофага.