Васина Поляна

Чумичев Левиан Иванович

БЫЛИЦЫ

 

 

#img_3.jpeg

Жанр этот обозначился сам по себе. Дело в том, что это — не рассказы, не новеллы, а именно моменты подлинной были. Они так и не вышли из ткани повседневности, но прошли через сердце. Потому что это — мгновенья светлой радости, гордости за человека и печали от непонимания и черствости, тревоги от незащищенности человека перед обстоятельствами, гнева к бездушию и черствости.

И испытав невольное потрясение от увиденного или услышанного, я не могу уже не говорить об этом.

Вот что такое мои былицы.

 

РЫБАК

Чебак клевал редко, и я скучал в своей лодке. Утро было туманным, даже всходящее солнце не могло пробиться сквозь густую молочную пелену.

Сначала услышались легкие шлепки по воде, а потом и резиновая надувашка появилась.

Прежде чем встать на якорь, рыбак долго примеривался, кружил, на плохо видимый берег поглядывал. Угомонился он метрах в десяти от меня.

Ну и началась нервотрепка — он тянет и тянет, а я…

Собрался уж якорь поднимать, а сосед вдруг забеспокоился:

— Товарищ, товарищ! Вот беда — лодка у меня прохудилась, помогите.

Я начал вытаскивать якорь.

— Стойте на месте, я сам к вам подгребу.

Он перебрался в мою лодку, а надувашка его уже полнехонька воды.

— Давайте гребите тихонько на мое место, — закомандовал рыбак. — Только тихо, тихо, осторожненько. Так, так, левее, еще левее… Яма там. Стоят они. Жмыхом я прикормил. Вон на берегу баня, так встаньте, чтоб ее левый угол сравнялся вон с той сосной. Стоп! Спускайте якорь. Только тихо, тихо.

…Часа два мы таскали с ним огромных чебаков. Он рассказывал:

— Я сюда восемь лет назад приехал порыбачить. Так и остался. Сейчас на том берегу работаю, труд в школе преподаю. Озеро здесь, а? Ну, с какой, к черту, Швейцарией сравнишь! Вы рыбачили на болоте? Нет! Так вы еще ничего не знаете. Болото всего с метр толщиной. А под трясиной — вода. Если в трясине пробить лунку, как на льду… ой, ну какие там ершищи! Главное, этих разбойников там не бывает, рыбаков-то артельных. Как они пустошат озеро, как безжалостно пустошат! Такими длиннющими неводами, как у них, — в океане рыбачить… Вы знаете, — рыбак перешел на шепот, — я купил косу, хочу поставить там, где они тянут. Пусть перережет все ихние сети.

— Починят, — сказал я. — У них тетя Оня на этом деле сидит, сети чинит.

Рыбак-чудак тяжело вздохнул.

 

ИКОНА

Я остатки дров докалывал. Зима на носу, а у нас дров — всего ничего, так уж получилось в этом году.

Значит, я дрова колол, а тут люди эти и подкатили. Совсем-совсем новенькие «Жигули» вмиг на нашу горушку вспрыгнули, у самых ворот остановились.

Из-за руля выкатился коротконогий шустрячок, а другую дверцу открыл высокий симпатичный парень. Оба джинсово-модные, трезвые.

— Здорово, папаша! — поднял руку коротконогий.

— Здравствуйте, — отвечаю, а сам из-за «папаши» уже обижаюсь, завожусь уже. Добро бы восемнадцатилетним этот коротконогий был, а то самому-то ему лет под сорок…

Первый раз я на это дело лет пять назад обиделся. Ехали тогда со мной в одном купе парень с девчонкой. Ну, парнишечка этот замучил меня — всё «папаша» да «папаша». Ах ты, думаю, «сыночек», ну, как теперь волки говорят, погоди. И давай я за его девчонкой ухаживать — обвораживать. И стихи я ей, и истории-анекдоты, и про кино…

Ей-богу, поколебал я тогда девчушку. Паренек отозвал меня из купе в коридор, взмолился:

— Ну чего вы делаете? Седые уже… Кларка же, она — дура. Она же влюбляется в вас. А мы с ней с девятого класса…

— А-а, — говорю, — сынок, заело? У меня имя-отчество есть…

Может быть, и зря я тогда так себя повел. Но вообще-то интересно спросить у некоторых, как они себя чувствуют, когда их первый раз в жизни незнакомые люди «папашей» или «мамашей» называют? Всю жизнь было «молодой человек», «девушка», ну там мужчина-женщина, гражданин-гражданка, и вдруг на тебе, огорошили — «папаша-мамаша».

Да я уверен, почти у каждого в душе екнет: эх, кажись, укатило мое времечко, до старости, кажись, дожил.

Ну, а этот-то коротконогий совсем обнаглел, хоть седых волос у него и не много, но брюхо явно больше моего, а он туда же — «папаша».

Конечно, все это про себя я подумал, а с парнями мирно говорю-беседую. Чую — я для них вроде темного аборигена.

В Таватуй, летом особенно, частенько городские на собственных машинах наезжают, чаще всего ищут, где дом продается или в крайнем случае у кого малуху на лето снять. Осенью картошку, клюкву, садовые ягоды закупают. А некоторые всамделишное коровье молоко любят — тоже к нам едут.

Ну, а эти про отца-матушку меня спрашивают. Предстоящим урожаем интересуются и вообще житьем-бытьем. Странным мне это все показалось. Чувствую, что неспроста эти модники нагрянули, что еще что-то есть у них невысказанное.

Коротконогий больше всех суетится:

— Слышь, папаша, ты, по всему видно, с богом не очень в ладах. А на кого предки-то твои молились? Как у них с богом-то было?

— Да в чем дело, ребята?

— Слышь, папаша, мы представители музея… есть такой хитрый музей в Свердловске…

Высокий парень перебил коротконогого:

— Рано, Валера, угости товарища сигареткой, поговорим еще, потолкуем.

Коротышка выщелкнул из иностранной пачки сигаретку:

— Кури, папаша, «Мальборо» называется, настоящие сигаретки, штатовские.

Я подыгрывал:

— Ишь, ты, — говорю, — не гаснет. Опасная для нашей деревни сигарета — пожар может произойти.

Такая тянучка надоела, видно, коротконогому, и он не выдержал, выпалил:

— Может, иконы какие у тебя есть, папаша? Или книги древние? Если не у тебя, так у соседей, а? Шевельни-ка мозгой!

Что уж тут шевелить. Умерла у нижнего моего соседа старуха мать. Он стал в ее барахле рыться и натакался на груду древних рукописных книг. Такой же вот бодрячок купил за десятку. А одна книжка, ничем от других не отличимая, завалялась. Так за нее, за единственную, городской солидный мужчина тридцать рублей отвалил. До сих пор сосед нет-нет да зачешет затылок — не знает, шибко он прогадал или не очень.

А Валера этот, коротконогий, все воркует:

— За хорошую икону мы синенькую, а то и красненькую бумажку дать можем. А за очень хорошую — все цвета радуги.

«А, была не была, — думаю, — не всё вам людей надувать-обманывать, посмотрим, какие вы «музейники».

Валялась у меня икона-самоделка. Лет семнадцать назад приезжали ко мне друзья. Среди них художник-любитель один был. Он ходил в какой-то дом за молоком, увидел там икону и сделал с нее копию.

И решил я этим нахрапистым парням показать самоделку.

Надо сказать, что местные жители на зачастивших сюда собирателей очень даже большой зуб имеют. Когда у кого-нибудь икону или древнюю книгу выманят, бог или черт с ним, не жалко — сам отдал. А вот несколько лет назад какие-то злые люди обидели здесь старух, обокрали домик. Выкрали самые древние, самые почитаемые и ценные иконы. А Таватуй ведь село кержацкое, старообрядческое. Говорят, оно намного старше самого Екатеринбурга. Подумать страшно, на какие иконы местные старухи молились. Какие деньги-тысячи уволокли отсюда воры…

— Вот, — говорю, — не знаю, подойдет ли, нет для вашего музея эта деревяшка.

Парни, как кошки на воробья, на «икону» набросились. К забору отошли и давай там руками махать — разговаривать.

Минут десять они между собой беседовали. Потом коротконогий с «иконой» в руках подошел ко мне:

— Сколько ты за нее хочешь, папаша?

— Да чего, — говорю, — мы люди простые, цены настоящей не знаем, а только дров на зиму не хватит. А вот привезете машину дров к воротам — отдам вам эту доску. Торговаться, ребята, бесполезно, давайте езжайте с богом, мне дело делать надо.

Сам чурку на попа поставил и колуном по ней ахнул.

Уехали «музейники».

Гляжу, а дня через три к моим воротам «КамАЗ» с дровами прибыл. Полнехонька машина. А чурки! — вполовину березовые, вполовину листвянки.

Давешний шустрый коротконогий из кабины выскочил и сразу быка за рога:

— Давай, папаша, нашу икону.

Не знаю, может, и я тут каким-нибудь нехорошим человеком выступил, но что «знатоков» этих надул, нисколько не каюсь.

А дровами этими мы до сих пор топим.

 

ДЕД СИЛУЯНОВ

Семьдесят четыре года ему. Левой ногой шажочек сделает, правую приставит и стронется вперед сантиметров на десять-двенадцать. Тросточку шевельнет, снова на шажок продвинется.

Так двигается дед к курилке — курить он очень любит.

Дед Силуянов покурил, потом раз-раз — такими же шажками за кипяченой водой направился. Принес, а половина стакана расплескалась, старческий колотун в руках у деда. И пить он снова хочет.

Сходили ребята, достали графин, набухали полнехонький — пей, дед.

Ой, какой благодарностью переполнились глазки Силуянова…

…Мы заметили, что дед только столовское ест, что не ходит к нему никто. Угощать стали кто чем. Отказывается дед, стесняется. А сам, несмотря на свою грыжевую неходячесть, что-нибудь для палаты сделать пытается: то форточку откроет, то кнопку нажмет — сестру вызовет.

Отогрелся душой старик. Рассказывает, как воевал. Лучше пулемета Дегтярева и надежней ничего Силуянов не встречал.

— Дед, ты один, что ли, живешь? — интересуются ребята. — Почему к тебе никто не ходит?

— Пошто один. Сын есть, Витька. Невестка есть, Аня. Хорошие они, добрые. Похоронить обещали, пенсию я им за два месяца оставил.

…Сегодня операционный день, а приготовившемуся к операции деду Силуянову сказали:

— Идите домой, дедушка. Позвоните кому-нибудь, чтоб за вами приехали.

— Да я ничего, я сам добегу, — хорохорится дед. — А чего резать-то не стали?

— Терапевт запретил. Сердце у вас, годы и вообще…

— Ну, ну, понимаю. Я ведь шибко-то за нее не цепляюсь. Опять же Витька с Анькой похоронить обещали.

Мы скинулись деду на такси.

— До свидания, добрые люди, до свидания, товарищи. Прощайте.

И сказал вдруг грустно, как бы самому себе:

— Я ить их штук двести ухлопал на фронте. Пулемет Дегтярева очень даже надежным был. Ну, а счас пора самому тех немцев проведать. Давно, чать, ждут меня.

Дед тросточку стронул, шажочек произвел, сдвинулся маленько. Еще раз, еще… Прощай, дед Силуянов.

 

КТО КУДА ЕДЕТ

Наш поезд скорый. «Урал» называется. Из Свердловска до Москвы почти без остановок катит. Первая остановочка в Перми. Потом в каком-то Балезино на минуточку, а потом аж в Кирове.

Так вот в этом Балезино история приключилась. Не успел поезд остановиться, а уже тронулся. А в дверь вагона стучат.

— Кто там? — кричит проводница.

— Ой, открывай, девонька! Ой, упаду.

Появилась в вагоне перевязанная подушка и узел с чем-то мягким. Потом старушка в коридор втиснулась.

— Куда вы едете? Где ваш билет? — шумит сзади проводница.

— Счас я, девонька, счас, — успокаивает проводницу старуха. — Только вот согреюсь маленько. Больно руки озябли за железные-то держалки держаться. Железные у вас в вагонах держалки.

А поезд не зря скорым назвали. Умчалось в ночь неведомое Балезино. Одна луна настырно качается за окном, высвечивая обмороженные сосны.

— Билет давай, бабушка. Какое место у вас?

Бабушка подала билет, а проводница села прямо в коридоре. Там у стенки уступчик такой есть, вот она на него и опустилась. Глаза в билет пялит, что-то сказать хочет, а не может.

А старушка тоже сбоку примостилась. Вздыхает старушка:

— Как меня Нюська-то встретит, обмерзнет вся…

— Вы куда, бабушка, едете? — почему-то шепотом спросила проводница.

— А в Глазов я, девонька. К Нюське. В билете же там все написано.

Проводница еще раз глянула в билет. Сказала тихо:

— Так, в Глазов. И вдруг закричала:

— Так это же вовсе в другую сторону! От Балезино пешком дойти можно. А мы теперь только через четыре часа остановимся, в Кирове. За триста с лишним километров вас отвезут.

— Ой, господи! Покарай меня, старую да беспутную, — заголосила несчастная старушка. Так заголосила, что из всех купе люди вылезли. Кто как мог успокаивают старушку.

А она заливается:

— Че Нюська-то подумает! Ой, дайте я на рельсы брошусь. Помереть дайте. Всё одно мне теперь.

Солидный милицейский полковник, почему-то не желающий даже в вагоне расставаться с формой и орденскими колодками, перебил всех советчиков:

— Ну-ко тихо. Успокойтесь, мамаша. Перестаньте реветь, я вам сказал! Слушайте. Приедете в Киров. Сразу к дежурному по станции. Без рева, спокойно все объясните. Он вас отправит обратно. Ясно?

Старушка послушно похлопала мокрыми глазами. Потом вдруг снова взревела:

— А где денег-то возьму! Пензея-то у меня колхозная. 24 рубля 36 копеек пензея. Ой, дайте на рельсы лечь!.. — и снова завыла.

— Сколько стоит билет от Кирова до ее Глазова? — спросил проводницу полковник.

— Рублей семь.

— Вот! — полковник протянул старухе тройку.

Я кинул рубль.

Да и не надо было больше, в кулаке у старухи уже желтели рубли и даже синела одна пятерка.

Старуха нахохлилась, пристроилась на откидном сиденье и замерла.

До самого Кирова сидела недвижно.

А в Кирове я ее свел со ступенек. И хорошо сделал — на втором пути стоял поезд, идущий через Глазов. Поезд уходил через пять минут. Об этом сказали его проводники.

— Садитесь, бабушка, — торопил я старушку.

— Спасибо, сынок, ты ступай, ступай.

— Да садитесь вы, а то опять в историю попадете.

— Да я нечё, кончились истории.

Вместо поезда старушка двинулась навстречу женщине, которая обняла ее, сказала ласково:

— Мама.

— Ребята-то как, Нюська? — поинтересовалась старушка.

— Ладом все, а ты как?

— А я че, я уж по-старушечьи, еле-еле. — Старуха покосилась на меня.

— Кто это? — спросила Нюська.

— Мужик с поезда. Думал, что мне в Глазов надо. Уйдет он счас.

По радио громко сказали: «Скорый поезд «Урал» отправляется от первой платформы». Надо было спешить. Поезд действительно скорый.

 

ШЕЛ ДОЖДЬ

Облитый дождем, наш автобус подкатил к автовокзалу.

— Стоянка пятнадцать минут, — объявила кондукторша.

Шофер упрятал какие-то свои бумаги за пазуху и припустил бегом через дождь в диспетчерскую.

Напротив автовокзала расположился небольшой базарчик.

За время стоянки можно выйти, поразмяться, покурить, газету купить, в буфет заглянуть, а то и на базар, там кроме картошки всегда семечки есть — и подсолнечные, и тыквенные.

Но сегодня из автобуса никто не вышел. Даже кондукторша осталась — дождь хлещет.

Сидят пассажиры, в окна заглядывают.

Их совсем немного, пассажиров: двое мужиков с женами со свадьбы едут, баба с ведром творога (тоже, между прочим, из автобуса не вышла, хотя вот он, базарчик, совсем рядом), еще три женщины, девчушка безбилетная и я.

Смотрят пассажиры в окна.

И я гляжу.

Прямо перед вокзалом здоровенная лужа образовалась.

И вот, сидючи у окна, увидел я, как в лужу вошли двое слепых.

Старик часто-часто тыкал в лужу алюминиевой палкой, а сухонькая, невесомая старушка как бы являлась его продолжением. Она влепилась в старика крепко-накрепко, навсегда.

Слепой старик исступленно тыкал палкой в лужу и никак не мог из нее выбраться. Только дойдет до края, еще бы шага два-три, а он вдруг повернет, вдруг забурится в почти доколенную глубину.

Не я один, и другие пассажиры наблюдали за странным блужданием слепых. Видели все, а вскочила на ноги безбилетная девчушка.

— Они же слепые! Помочь им надо!

Вообще-то девчушка эта, конечно, с билетом ехала, а я ее про себя так назвал, потому что она посреди дороги к нам в автобус села. Вышла из леса с рюкзаком за спиной, «голоснула», ну, шофер и притормозил. Дождь как раз начинался. Только автобус тронулся, а тут и контролерша в форме появилась.

— Предъявите билетики!

— Я только что вошла, — лепетала девчоночка. — Я еще не успела купить, честное слово…

Контролерша не в настроении, что ли, была:

— Платите штраф! А вам, кондуктор…

— Она действительно только вошла.

Все пассажиры за худышку эту вступились. Особенно здоровенный «свадебный» мужик старался:

— Мы со свадьбы едем, и все четверо подтверждаем, что товарищ только-только вошла.

— При чем тут свадьба-то? — удивилась контролерша.

— А при том, что племянник Пашка, который женился, он тоже в милиции работает.

Контролерша долго еще со «свадебными» ругалась, потом сошла у поста ГАИ. А девчоночка как забилась в уголок, так и молчала всю дорогу.

И теперь вот:

— Они же слепые! Помочь им надо!

Я не знаю, почему она на меня смотрела. «Свадебники» ближе к ней сидели, а она на меня уставилась:

— Помочь им надо!

Оперся я на свою палку, поднялся.

У меня ноги болят, так что я всегда при палке. Она у меня модная-премодная, серебряными нашлепками украшена. И легонькая, удобная.

Когда ноги заболели, я во ВГИКе учился, вот и купили мне эту палку однокашники в подарок, чтоб легче мучиться было. В самой Москве купили, в магазине тростей и зонтов.

Девчушка первой из автобуса выпрыгнула, я вслед за ней под дождь вылез.

Только отошли от автобуса, и тут нас хохот оглушил.

Смеялись трое парней. Они сидели у автобусной станции под навесом и оттуда командовали слепым:

— Налево, прямо, еще прямо… Теперь назад! Назад, вам говорят! Ха-ха-ха-ха!

Особенно Чернявый старался.

Слепые старики блуждали по луже, безропотно повинуясь командам. Привыкли, видно, что им добрые люди всегда помогают, всегда правду говорят, не обманывают.

Ой, нельзя мне мочить ноги. Врачи строго-настрого наказали, что любое охлаждение чревато… Но шагнул я было в лужу.

А девчоночка меня упредила. Ухватила старика за руку, вывела на сухое место.

— Нам бы до базара дойти, — сказала старуха. — Картошка кончилась. Так-то нам Коля носит, Васин друг фронтовой, а нынче…

«Ой, ну где вы, нынешние тимуровцы? Да как же вы, пионеры, эдакое допускаете?» Подумал так, а сам приговариваю:

— Идемте, идемте, дядя Вася. Я вас до базара провожу.

Похромал я было с ними к базару, да вдруг очухался: она-то где?

Девчушка подходила к парням.

Они сидели на скамейке, покуривали, ухмылялись. Лет им по восемнадцать-двадцать. Здоровые акселераты. Особенно который в середине сидел. Чернявый, горбоносый, красивый.

К нему-то подошла девчушка и шлепнула по щеке.

— Какие же вы паршивцы! — сказала.

Парни вскочили, пошли на нее.

Она ссутулилась, голову руками закрыла.

— Погодите здесь! — крикнул я слепым и метнулся к скамейке.

— Бакланы! — орал я.

Вообще-то я с палкой метров семьдесят-восемьдесят пройти могу. Потом отдыхать приходится. А тут…

Мигом я у скамейки очутился. С ходу палкой Чернявому по башке заехал. Второго тоже долбануть успел. Конец палки у меня вдребезги разлетелся…

Парни были, видно, те еще. Стали подступать ко мне.

Девчоночка рядом стояла, очухалась:

— Бессовестные! Над калеками издеваетесь, инвалида обидеть хотите!

Ну, чудачка! На нее шли — она молчала, руками закрывалась, а за меня теперь заступается.

Шумел дождь, парни надвигались.

Были бы ноги здоровые, ей-богу, убежал бы я от этих гадов.

Душа у меня в пятки от страха унырнула. Каялся уж — зачем мне эти приключения? Палкой-то по башке зачем? Ну, пристыдил бы, усовестил… Но тогда бы они девчушку обидели. Точно бы — обидели.

Мне как-то Зелененко Евграф Борисович рассказывал… Обступили его такие же вот трое лихачей. Он на скамейке сидел, отдыхал. А они привязались. Давай над фронтовыми наградами его изгаляться. Одну медаль оторвали. А Борисович совсем-совсем больной, беззащитный, значит. Рассказывал, плакал. Всю войну прошел, не ревел, а про подонков рассказывал — слезы ручьем текли.

Тех тоже трое было, пьяные.

Может быть, те же и есть? Хотя эти вроде бы трезвые. А впрочем, все подонки друг на друга походят.

Они подошли ко мне вплотную.

И тут она втиснулась между нами.

— Прочь! Прочь, паршивцы!

Чернявый поверх наших голов глянул, процедил:

— Атас!

И они, обматерив нас, исчезли за углом автовокзала.

А от автобуса к нам на помощь бежали «свадебные» мужики.

…Не знаю, что это были за парни. Внешне — обыкновенные ребята, модные, длинноволосые. Не знаю, почему они были такими злыми, жестокими. Но они были.

И была рядом худенькая, неприметная девчоночка. И то, что я встретил ее, дорого мне. Очень дорого!

Как только парни исчезли, она завсхлипывала.

Кто-то проводил слепых на базар, кто-то из женщин подхватил плачущую девчушку и отвел к автобусу.

Она опять забилась в уголок.

Вышла у «Зари», в районе Уралмаша.

— Как хоть тебя зовут? — спросил я на прощание.

— Мила, — ответила девчоночка.

…А трость свою я упеленал черной изолентой. Вид у ней, конечно, уже не тот, но все равно ходить мне помогает.

 

ГРОЗНАЯ ДОЛГОРУКОВА

Зовут ее Ольга Васильевна Безрукова, а во дворе Долгоруковой эту тетку дразнят.

Многим жителям нашего двора она насолила: Лесков погреб выкопал под окном — она какую-то комиссию вызвала, на детской площадке ребятишкам качелями пользоваться запрещает, хозяев всех дворовых собак облаяла, белье на веревке сушить не разрешает, ковры хлопать…

Во все дыры эта Долгорукова лезет — она до пенсии комендантом общежития работала.

В нашем дворе не только слесари-электрики живут, есть и кандидаты-доктора наук, директор института, три врача, путешественник, лектор по международным делам и режиссер… Так вот, этих людей мадам Долгорукова старается не трогать; а кто ответить ей не может, тех терроризирует.

…У нашего магазина все время бабенки стоят — луком, морковкой, горохом торгуют, грибами там, ягодами — смотря чему сезон.

Стою я раз в очереди у газетного киоска, что неподалеку от магазина расположился, стою и вижу переполох среди торговок начался:

— Идет! Идет!

— Сама Долгорукова идет!

Кто попроворней, раз-раз, мешочки-стаканчики, помидорчики-огурчики в сумки посовал и наутек.

Но сбежать не все успели.

А тут и она, Ольга Васильевна, выплыла. Хоть в старый плащишко одета и берет на ней довоенной еще поры, вместо сапог — ботинки старомодные, а голос у ней зычно-пронзительный, за версту слышно:

— Опять собрались кулаки-подкулачники! Я вот вас сейчас всех оштрафую-раскулачу! Марш все отсюда! Люди пятилетку в четыре года выполняют, а вы тут…

Столько напора, столько страсти во всем облике Долгоруковой, что мне у киоска страшновато даже стало.

«Грозная баба» — зовет ее Алексей Петрович.

— У меня надысь все бутылки, за два дня собранные, перебила. Орет, аж в ушах гремит. Хотел грядку под чеснок вскопать — не дала. Каки-то, слышь, я устои подрываю. Сама ничё не делает, метлы-веника в руки не берет, а шумит. Был бы грамотный, нашел бы на эту дуру управу.

Живет мадам Долгорукова одна — муж умер, а дочка чуть-чуть подвыросла, сразу из дома укатила. Только через много лет отыскала Ольга Васильевна свою Инку, а у той уже муж и сыну почти два года.

Отпросила она как-то у дочери внука. И кормила она его, и поила, и на качелях качала. Всех встречных-поперечных зазывала посмотреть, какой у нее внук умный.

И меня зазвала.

— У Инки-то он за два года, кроме стишков, ничему говорить не научился. А я его за день… Ну-ка, Сашенька, покажи дяде Леве, как тебя бабуля говорить научила.

Дите подняло на меня невинные глаза и довольно внятно пропищало:

— Общее благосостояние выше личных интересов!

…Инка забрала сына у бабушки. И снова куда-то укатила.

 

ДАВЛЕНИЕ

Поезд уже тронулся, а в купе нас всего двое — молодящаяся старушка да я.

Хочется спать, и я притихаю на верхней полке.

Она шебуршит целлофаном — платья укрывает и тихонечко постанывает:

— Иванами да Марьями гордится вся страна.

Я все равно засыпаю… Сплю и чувствую, что мне беда грозит. Стараюсь проснуться и не могу. Ясно слышу, как точат нож, — чик-чик. Страшновато как-то, когда — чик-чик.

— Иванами да Марьями гордится вся страна.

Фу, вот она, явь — поезд идет, соседка-старушка на портативной терке морковь укорачивает — чик-чик. Изотрет ее, ложечкой подцепит и, почти не жуя, проглатывает. Проглотит, снова трет:

— Иванами да Марьями…

В целлофановом мешке моркови полно. Этого «чик-чик» надолго хватит. Не уснуть. Я прихватил сигареты и спрыгнул на пол.

— Желудок шалить начал, — пожаловалась старушка. — Теперь вот морковкой лечусь. Острых симптомов, правда, пока нет, но в одном из журналов я прочитала…

Я вышел из купе. Куряки толпились в тамбуре. Спорили о староверах. Мол, откуда и когда эта муть пошла. Рассказал им о Никоне, о реформе его. Про Аввакума сказал.

А спать хотелось. Вернулся в купе. Там все то же: чик-чик.

— Между прочим, как давление меняется, так я чувствую. Если семьсот семьдесят шесть — я прекрасно сплю и ем. Стоит давлению понизиться или повыситься….

— Отменили давление, — вдруг брякнул я.

— То есть как отменили? Ха-ха.

— Вот вам и ха-ха. По всей Свердловской области отменили.

— Быть этого не может. Вы шутите. Это же атмосферное давление, его отменить нельзя.

— Можно. Сейчас все можно. Отменили экспериментально. Только по Свердловской области. С гекто-паскалей начали. Слыхали?

— Слыхала, но… Что-то вы путаете. Странно все это. На вид вы серьезный человек.

Она отложила свою проклятую морковь и выскользнула из купе. Забыла даже двери притворить. На мужиков-куряк насела:

— Товарищи! Со мной какой-то странный человек едет. Говорит, атмосферное давление отменили. Теперь гекто-паскали…

Один из мужиков отрезал:

— Раз отменили, значит, отменили. Он знать должон. Он даже про древних попов знает.

Я забрался на свою полку и уснул.

 

КОРОВИКИ

Редкий год на Таватуе без стихийных, так сказать, происшествий обходится.

Один раз в конце мая снегу навалило — люди из дома выбраться не могли — отгребали друг друга.

В другой раз такая буря-ураган налетела, что ветром крыши срывало и в лесу деревьев несчетно навалило.

Как-то вода из озера ушла. То ли откачали ее, то ли еще что, только поперло наверх таватуйское дно.

А через пять лет, наоборот, от воды спасу не стало — многие нижние огороды подмыло, и старые могилы, где первооткрыватели Таватуя схоронены, тоже вода раскурочила.

…А в тот год опять оказия: вокруг Таватуя от белых грибов проходу не было. Поначалу-то и ведрами-корзинами, и мешками-рюкзаками их таскали. Все запаслись, кому не лень.

Ясное дело, про этот грибной рай и в городе скоро узнали. «По просьбе трудящихся» в Таватуй даже дополнительные автобусы снаряжать начали.

Быстро поубавилось грибков, а потом и вовсе они редкостью сделались, не верилось даже, что совсем недавно здесь грибное царство процветало.

Грибов не стало, а машины к деревне все прут и прут. И спецавтобусы, и частники, всякие-разные. И все по грибы.

В то лето с деревенской дорогой беда случилась — выбили ее «МАЗы» да «КамАЗы» — на строящийся животноводческий комплекс стройматериалы буровили, вот и разбили дорогу. Рейсовые автобусы только до края деревни ходили, до «Космоса», — это магазин крайний здесь так прозвали.

И вот однажды доковылял я до этого магазина и стал поджидать автобус.

Вскоре группа женщин-грибников появилась, человек в двадцать. Ведра и корзинки у них были почти пустые, и бабы почему-то сердились и ворчали на сарафанистую добродушного вида толстуху:

— Ну, Николаевна, мы тебе такой культпоход не простим.

— «Белых грибов навалом», «белых грибов навалом», — дразнилась джинсовая молодайка. — Меня Вовчик с грибами ждет, родню пригласил…

Толстая Николаевна пучила глаза, оправдывалась:

— Леня-зять цельный рюкзак отсюда припер.

Женщины были явно из одного рабочего коллектива. И, как я понял из разговоров, работали на какой-то фабрике по производству игрушек.

Одна из женщин заступилась за Николаевну:

— А чего вы, бабоньки, хотите! Сами видели — весь лес машинами да мотоциклами изъезжен. Может, и были грибы, да разве против колес они устоят?

А ведь и правда, подумалось, беда с этими владельцами машин. Ну нет чтобы на обочине ее, окаянную, оставить — в лес рулят. А там забуксует машина, тягача-подмогу зовут. Изроют всё вокруг, испохабят. А потом к озеру же едут отмывать свое сокровище.

Моют свои машины городские у старой пристани. Оттуда водовозки с комплекса воду возят, проторили дорогу, вот и повадились частники машины свои там полоскать.

А местное население почти поголовно озерной водой пользуется.

Я сам видел-слышал, как Иван Федорович Зиновьев стыдил городского машиновладельца:

— Я на этой воде и уху, и кашу варю, а ты… Не машину ты, пакостник, моешь, людей травишь.

Объявления у старой пристани вывешивали: «Кто машину здесь мыть будет — морду набьем». Такие «грозные» бумажки долго не держались — то ли срывали их, то ли ветром уносило. Дольше всех охраняла озеро бумага со словами «Воду портить — грешно!».

Ну, ладно, дорасскажу про тот случай, «грибной». С толстой Николаевной изменения случились. Засуетилась она вдруг, забеспокоилась, с товарками-подругами шептаться начала.

Одна сказала ей:

— Да сбегай вон за горушку, и все дела.

— Далеко ведь, а автобус вот-вот… — егозилась Николаевна.

— Вечно ты, Николаевна, без приключений не обходишься, давай дуй за горушку, а мы автобус задержим.

Только Николаевна скрылась в сосняке, а он уже здесь, автобус.

Открылись двери, и немногочисленные прибывшие пассажиры заторопились вниз вдоль деревни.

Кондукторша пошла проведать магазин, шофер стал обходить автобус, пинать по колесам ботинком.

Женщины волновались за Николаевну, а я-то знал, что до отхода автобуса время еще есть, потому что Сережка Клюкин и Женька Яковлев только-только на горизонте появились. Эти Женька с Сережкой каждый день в Свердловск ездят, на консультации. В институт они готовятся, в лесотехнический.

Ой, уж не знаю, кого в этот институт принимают! Конечно, многие городские абитуриенты химию-физику лучше таватуйских парней знать будут, говорят, теперь очень заботливые-то родители заранее репетиторов нанимают, чтобы сынок-дочка без осечки в институт вскользнули.

Зато Сережка с Женькой сызмальства лес знают. И на подсочке работали, и на посадках, и пожаров за свою жизнь перетушили… Нет для этих пареньков в лесу тайн. Женька Яковлев рядом с нами живет, огород в огород. Насмотрелся-назавидовался я на его знания местного леса: и ягоды и грибы у Яковлевых раньше всех появляются. Никто найти не может, а Женька находит. Сережка Клюкин как-то кедры от пильщиков спас, бобров они с Женькой уже пятый год охраняют…

…Вот и подошли они к автобусу, будущие лесники, — значит, скоро поедем. Уже и шофер за рулем, и кондукторша торжественно провозгласила:

— Обилетимся, товарищи!

Женька с Сережкой передо мной сели.

Купили мы билеты.

А женщины хлопочут-кудахчут:

— Николаевна пропала!

— Товарищ кондуктор, погодите маленько.

Джинсовая молодайка шофера упрашивать кинулась.

А из лесочка, из-за горушки бежит, торопится Николаевна.

Странно как-то бежит, явно что-то в сарафанном подоле тащит. Бежит, спотыкается.

— Чего это с ней? — снова заволновались женщины.

— Николаевна эта вечно без приключений не может.

А Николаевна — вот она. Уже в автобус втиснулась, задыхается:

— Ой, бабоньки! Ой, не могу! — Опустила она подол: — Гляньте-ка! — и посыпались из сарафана белые грибы.

— Там их… пропасть там их, бабоньки! Прав ведь Ленька-то мой оказался. Вылезайте все, айдате за грибами!

И все женщины дружно завыходили из автобуса. Только джинсовая молодайка металась по салону:

— Меня же Вовчик ждет. Не могу я остаться, я же обещала.

— А ты бери, Маринка, мои грибы и езжай спокойно к Вовчику своему, — разрешила Николаевна.

А кондукторша шофера уговаривала:

— Слышь, Митя, останусь я, а? Скажешь там что-нибудь. Четыре пассажира всего, все обилеченные.

…Катит автобус к Свердловску. Сосны, березы, лиственницы, осины кружатся за окном.

Я смотрю на загривки уткнувшихся в учебники ребят. У Женьки голова светло-рыжая, у Сережки чуть потемней, и обе головы почему-то похожи на два белых гриба, крепких, ядреных: коровиками называют в Таватуе такие грибы.

Я гляжу на парней и думаю: только бы вам поступить в институт, ребята! Так нужны таватуйскому нашему краю добрые заступники да хозяева!

 

В НАШЕЙ, 513-Й

Мест в палате не было, коридоры и те заужены расставленными койками. Даже диваны в холлах заняты.

С неописуемой перегрузкой работает Свердловский госпиталь инвалидов войны. Он рассчитан на триста больных, а их подступает к пятистам…

Заведующая отделением Эмма Львовна при моем появлении спросила устало:

— Куда мы вас всунем?

— В душевой ванная комната есть, — подсказала старшая сестра Валентина Михайловна.

— В ванную никак нельзя, — встревожилась сестра-хозяйка Александра Яковлевна, — завтра банный день.

— Вы пока побудьте в коридоре, — сказала заведующая, — а мы посовещаемся.

Я примостился на коридорный диван, из-за кабинетной двери слышались неразборчивые голоса. Признаться, в душной ванной «окапываться» не хотелось. Сидел, ждал. И вдруг:

— Привет, Лев Иваныч!

— Ба! Фирсов!

Василий Яковлевич Фирсов! Знаменитый командир батальона Уральского добровольческого танкового корпуса, мой земляк, сосед по Таватую.

— Куда положили-то? В какую палату? — спрашивает.

— Не знаю еще.

— Ты громче говори, в ухо. Аппарат у меня испортился, а починять в Свердловске некому. Понимаешь, такой город, центр Урала, а мастера по слуховым аппаратам нет. Ты вот в газеты пишешь, так об этом черкни. Может, укусит кого совесть. А то прямо беда! Аппарат-то у меня в очки упрятан, удобно вообще-то, но как чуть испортится, приходится в Симферополь посылать. Пока туда-сюда бандероли ходят, мне, считай, два месяца в ухо кричать надо. А таких, как я, знаешь, сколько в Свердловской области?

— Пройдите, Лев Иванович, — позвали меня из кабинета.

Я поднялся.

— В семнадцать ноль-ноль в клубе артисты концерт давать будут — приходи, — позвал Фирсов. Он посмотрел на часы: — Ровно через пятьдесят минут. Ну и меня попросили выступить, приходи, Лев Иваныч.

Он пошел по коридору чуть прихрамывая, и не подумаешь, что вместо правой ноги у него протез.

— Устраивайтесь в пятьсот тринадцатую, — сказала мне Эмма Львовна.

Я пошел устраиваться.

Над пятьсот тринадцатой краснели слова: «Палата интенсивной терапии».

Я знал, что здесь лежат недвижимые больные. В прошлом году маялся молоденький мальчишечка Валентин, раненный в Афганистане. Помню, среди ночи я помогал грузить его в лифт. Сестра-хозяйка Александра Яковлевна увозила его зачем-то в Куйбышев.

Сейчас в пятьсот тринадцатой было двое недвижимых, а кроватей в палате стояло пять. Крайняя у окна предназначалась мне.

На одной лежал безрукий инвалид, а на второй… мой старый знакомый Валентин. Тот самый, из Афганистана.

Я чуть попозже расскажу о моих случайных соседях по палате, а сейчас о том, что я увидел в клубе, куда пригласил меня Фирсов.

Сначала на сцену вышел бодрый завклубом и объявил переполненному залу:

— Пока артисты готовятся, слово предоставляется бывшему комбату товарищу Фирсову.

Василий Яковлевич выхромал к микрофону и заговорил.

Надо сказать, он очень хорошо владел голосом, и это при его-то глухоте! Он вообще — волевой, выдержанный человек, каким я его и прежде знал…

И выступил он несколько неожиданно:

— Наш госпиталь находится по адресу: улица Ивана Соболева, двадцать пять. А все ли знают, кто такой Ваня Соболев? А я знал его лично.

И рассказал Фирсов о своем родном Уральском добровольческом танковом корпусе и о его герое — полном кавалере солдатского ордена Славы разведчике Иване Соболеве. О том, как уралмашевец ворвался в фашистский штаб, пристрелил четырех высших офицеров, забрал документы и скрылся. Рассказал о гибели Героя накануне Дня Победы… А исполнился тогда Ивану Соболеву двадцать один год…

— Но сегодня у нас встреча с артистами, — закончил Василий Яковлевич, — и так уж получилось, что я представлю вам гвардии рядового нашего корпуса Наума Львовича Комма, музыканта, артиста и композитора.

Комм вышел с красавцем аккордеоном. Виртуозно исполнил попурри из песен Дунаевского. Потом он аккомпанировал на рояле солисту оперного театра Владимиру Павловичу Смокотину и полюбившейся зрителям певице Ларисе Курочкиной.

После ужина в палате интенсивной терапии собрались все пятеро ее обитателей. Ну, двое-то никуда и не выходили, они не то что не ходячие, а даже не шевелящиеся. Их сестры и нянечки периодически переворачивают.

А из ходячих, конечно же, одним из соседей оказался Фирсов. Вторым ходячим был Иван Васильевич Кабанов. Вот Кабанов-то (кстати, тоже глуховатый человек, и аппарат у него слуховой тоже испорчен, и чинить — надо посылать в далекий Симферополь) и разобъяснил мне:

— Аккордеон этот Науму разведчики подарили, Боря Костин и Саша Старков. Наум до армии в консерватории учился, а кончил ее после войны. И песню певец-то пел, так музыку сам Комм сочинил, а слова — наш же доброволец Очеретин Вадим. Видишь, как получается: на весь госпиталь нас всего двое добровольцев из Уральского корпуса — Фирсов да я, и мы в одной палате оказались…

Потом-то, через много-много дней, узнал я все подробности о моих соседях по палате интенсивной терапии.

Тот же Кабанов, коренной уралец, попал в добровольческий корпус — стал разведчиком. Фирсов рассказывал, что по десять человек на одно место было желающих попасть на фронт в рядах Уральского корпуса. Ранило Кабанова двадцать третьего февраля сорок пятого года. Он стал инвалидом, но после госпиталя вернулся к себе на старую работу — железную дорогу. И здесь, на железной дороге, проработал еще сорок два года.

…Аркадий Федорович Мошонкин ушел на фронт в сорок первом, окончив три курса Свердловского индустриального института имени Кирова. Строитель, он и в армии стал офицером-строителем. Минировал дороги, возводил мосты и укрепления…

Весной сорок четвертого у местечка Липканы ему по локоть оторвало правую руку. Старшина Буйнов и сержант Чигирь доставили своего командира в медсанбат. Безрукий инвалид, Аркадий Федорович всю жизнь трудился, но недавно страшная беда обрушилась на него — после полостной операции он сделался недвижим. Через каждые пять часов медсестры и нянечки осторожно переворачивают его с одного бока на другой, иногда на спину.

Аркадий Федорович удивительно начитанный человек, он прямо сверхзнаток мемуарной литературы. Госпитальные умельцы смастерили ему фанерную держаловку для книги, и он даже сейчас умудряется читать.

…Валенька, Валюша. Валентин… Рякин Валентин Эрикович. Родился пятого ноября 1965 года. Он лежит на замысловатой специализированной кровати, щупленький и незаметный. Его переворачивают через каждые три часа, его кормят с ложечки, его умывают, ему включают магнитофон, ему читают газеты и журналы…

А сам он ничего не может — разрывная пуля исковеркала тело и жизнь девятнадцатилетнего уральского паренька.

Он родился и рос в Каменске-Уральском. Учился в школе, поступил в профтехучилище № 9 — очень хотел стать регулировщиком радиоаппаратуры в цехе, куда ходили на практику ребята из девятого училища. Рякина звали сюда работать в бригаду настройщиков.

— Вот отслужу, обязательно к вам поступлю, — обещал он.

Валентин любил электронику. Хорошие книжки любил, но успел прочитать их совсем немного. Любил девушку.

Он попал в учебную часть и вскоре стал младшим сержантом, командиром отделения БМП (боевая машина пехоты).

В октябре восемьдесят четвертого года отделению младшего сержанта Рякина было поручено охранять мост на Джарохабадской дороге. Враги многажды пытались взорвать мост, но это им не удавалось.

Как-то осколок мины царапнул мякоть правой ноги. А первого июля восемьдесят пятого года снайперская разрывная пуля ударила насмерть…

Но он выжил, «всем смертям назло». Девятнадцатилетняя жизнь не захотела погибать. Сердце выдержало.

Стоит ли описывать самочувствие, психическое состояние парня? А тут еще любимая… Далеко не каждой под силу такая доля, такое испытание. Валентин не осуждал ее, какое он имел право. Но если честно, жить очень не хотелось.

И вот госпиталь. Свердловский госпиталь инвалидов Великой Отечественной войны. Они, инвалиды Отечественной, приняли его не то что как равного, а как свою молодость, как память о тех, кто погиб, не дожив до двадцати.

Не просто забота, не просто внимание, а какое-то благоговение окружило его.

По зову и без зова бежали к его кровати медсестры Анна Ивановна, Светлана Александровна, Раиса Алексеевна, Тамара Сергеевна.

Готовы были в любое время суток переворачивать, обиходить, накормить, подправить подушку нянечки Вера Павловна, Люба, Мария Яковлевна…

Была глухая ночь, когда я проснулся от страстного, прерываемого всхлипами шепота.

Спиной ко мне у Валентиновой кровати на коленях стояла женщина.

— Господи! Ну хоть и нет тебя, говорят… А ты помоги все же Валюшке. Ведь такой молоденький… Моего сына отняли, так хоть этого убереги. Сереженьке-то сейчас бы двадцать семь годочков исполнилось. Господи…

До недавних пор не рассказывалось гласно о таких трагичных судьбах. Это какие же барабанные надо было иметь сердца, чтобы не разрешать печатать рассказы о Валентине Рякине! Наверное, такие вот «барабанщики» равнодушно и неправильно оформили документы, по которым стал Рякин не сержантом, а рядовым. И пенсия была меньше положенной.

…А его все-таки приняли в бригаду настройщиков! Друзья по училищу № 9 Сергей Павлов, Риф Асаулов, Дима Смирных, Вова Чемизов, да что там говорить, вся бригада единодушно решила принять Валентина в свой коллектив. Кроме этих ребят, родных и доармейских еще друзей Валентина навещают однополчане, комсомольцы…

…Тихо в палате. Чуть слышно играет магнитофон на кровати Рякина. Неизвестный мне певец под гитару самодеятельно поет о русских парнях в Афганистане. Поет не очень чтобы… и стихи слабоватые.

Но я верю, придет новый Высоцкий, он громко и яростно прокричит на весь мир о наших мальчишках-афганцах.

…Бесшумно спят больные в палате интенсивной терапии, только Иван Васильевич Кабанов сладко похрапывает. Я тихонечко встаю и выхожу в переполненный кроватями коридор. На кроватях спят инвалиды войны, точно такие же, как и в нашей пятьсот тринадцатой палате.

#img_4.jpeg