Я — Сильвер, и никто в этих водах не смеет тягаться со мной. Никто, сэр. Ни ты, ни Квик, ни Смит и ни Ганн, Бонс или Черный Джон. Ни чертов Пью. Ни Кровавый Билл. Ни Соломон и ни Джим Хокинс.

Ты пустил Смоллетта и моих людей на корм рыбам — что ж, весьма милосердно с твоей стороны, ведь позже они перемерли бы от лихорадки.

Я знаю, что ты скажешь своему Георгу, этому горе-корольку, который платит тебе жалованье за кровавые рейды. Доложишь, будто захватил меня врасплох на каком-нибудь райском острове, и нипочем не признаешься, что Смоллетт, рухнув с марса-рея, на полпути к кабестану зацепился за ванты и узрел твой корабль, идущий на нас. Смоллетта тогда подвесило вверх тормашками. Ему, наверное, привиделось, что твой фрегат бороздит рулем небо, полоща в волнах паруса.

А мы наскочили на риф.

Слышал, Георг любит романы, так расскажи, что Смоллетт увидел корабль-призрак, — порадуй убогого.

Нет, это не рай. Это — Южные моря. Рай там, где шторм сотрясает весь корпус и сдирает обшивку, плещет морской пеной тебе в глаза. Рай не знает пощады. Дождь лупит так, словно хочет стереть в порошок, и заставляет бояться за жизнь. Мокрый шкот выскальзывает из рук, обдирая в кровь ладони. Идешь галсами против ветра и перекидываешь паруса до тех пор, пока руки не начинают отваливаться. Виснешь на планшире, чтобы не оказаться в пучине. Там, в глубине, рая нет ни на йоту — только Старый Ник и его подручные с кнутами, горящими головнями и пучеглазыми отпрысками.

Что может быть лучше, чем карабкаться по снастям или седлать бушприт? Последний соленый бродяга, достойный своей серьги, предпочел бы отправиться рыбам на корм, нежели застрять на суше.

Я сверился с картой и готов порадовать тебя новостью, что «Линда-Мария» наткнулась на рифы острова Роз, когда ты возник перед нами из дождя и тумана. Ты наверняка захочешь отметить его название в судовом журнале для представления отчета королю. Так что своим поражением я обязан не вам, сэр, а рифу — его заслуга. Дело было, между прочим, в январе, а год шел тысяча семьсот пятнадцатый. Мне это не важно, а тебе скажет о многом. Ты так долго меня искал… хотя и не дольше, чем остров Сокровищ.

Ах да, Библия. Надо было начать все с нее. Что это будет за рассказ, если я не упомяну о книге, которую Эдвард мальчишкой принес на корабль? Она прокладывала нам курс; за ней мы следовали с юности до седых лет, пытаясь разгадать ее тайны.

Мне сразу стало ясно, что в ней сокрыта загадка — едва я открыл первую страницу и увидел слово «кровь», написанное прямо под заголовком. Не каждому придет в голову писать в Библии «кровь», да еще красными чернилами. Прочие заметки были сделаны черными, как душа писца — на мой вкус, славнейшего малого в мире.

Я взвесил книгу в руке, забрав у Эдварда прежде, чем тот затребовал ее обратно. Она не умещалась на ладони, зато оттягивала руку — столько хитрости и обмана в нее заложили, Переплели ее основательно, в кожу, чтобы сберечь тайны, сокрытые на страницах. Такая вот старая Библия — хотя почти столетней давности, местами потертая, с истрепанными от частого разглядывания страницами, но упорно хранящая проклятые секреты.

К бурным проявлениям чувств я не склонен, но Библию Эдварда держал бы у сердца за ее подлость — даже если бы не раскрыл всех загадок.

«Кровь», — нацарапал в ней первый из негодяев. «Кровь» — оставил он в завещание потомкам. «Кровь» — точно семя плевела посадил в Эдемском саду. «Кровь», — вывел он бережно, как эпитафию самому себе.

А над этим багряным словом красовалась заставка из вензелей, которую я привожу здесь по памяти, поскольку не в силах забыть зловещего шедевра.

Ниже, под заставкой и кровавым словом, писец оставил число «1303», которое я сначала принял за дату рождения или смерти владельца, а может, год, когда он замыслил свое злодеяние.

Затем, еще ниже, насмешник оставил признание, бесконечно коварное в своей простоте. Он написал: «В 41 метре от основания я спрятал 6 деревянных ящиков, крытых слоновой костью, целиком пустых, и одно примечательное сокровище, завернутое в грубый холст, на глубине менее 2 метров и, самое большее, 87 метров в разбросе». Небывалая добыча: золотая россыпь в 87 метров шириной! Конечно, мы исходили все моря вдоль и поперек, разыскивая ее, побывали в краях, где живут людоеды, и в краях, где свирепствует лепра, проплыли сквозь бури и шквалы, сквозь ливень и град, и, куда бы ни держали курс, смерть неслась за нами по пятам, Она даже сейчас крадется следом — вон, Притаилась за кормой и ждет..

Для начала я вспомню только одну загадку из тех, что хранит и себе книга. Загадка эта как нельзя лучше подходит к первой главе моего повествования и в переводе с латыни призывает читателя быть благосклонным к новым начинаниям. «Audacibus annue coeptis». Наш затейник начертал ее дважды: один раз — на последней странице Библии, другой раз на обугленном стволе дерева с острова Сокровищ, расколотом молнией. На все руки был мастер.

* * *

Я болен и почти ослеп. Шкура покрылась нарывами, кости ломит. Меня бьет такой кашель, что голова вот-вот отвалится. Однако не обманись моей хворью, дружище. Когда придет час, я не упаду, не кувыркнусь кверху килем, пока не убью тебя. Поставь меня на ноги, чтобы я мог глотнуть рому за свою поправку.

Ненавижу англичан. Хотя и не так, как португальцев. Но больше всех презираю испанцев. И нет у меня родины, кроме Северного моря, потому что я — Сильвер, Долговязый Джон Сильвер. Так начинается правдивый рассказ о моих странствиях, о добре, зле, благодати и проклятии моряцкой жизни.

Мне впору упокоиться на дне, но ты пожелал отвезти меня в Лондон, чтобы подвесить там, на Ньюгейтской площади. Уж лучше бы это сделали французы — они хотя бы кормят перед казнью кое-чем посытнее морских сухарей. Верно, родился я в Англии, но уйти предпочту по-французски.

Я не твой пленник.

Мне доводилось топить капитанов от Тортуги до Гаттераса. Я отведал яства всех краев и заливал их добрым испанским вином. Коли речь зашла об Испании, кроме вина, там и взять нечего, разве что резвых коней, причем заслугу в этом деле я отношу на их, конский, счет.

Ты меня здесь не удержишь. Я не вожусь с трусливыми англичанами.

Дьявол швырял в меня шторма и сажал на мели, но я не поддался ни ему, ни его бесам. Кто же ты в сравнении с ним? Он столько раз пытался утянуть меня на дно, но я всегда перерубал тросы и наступал ему на копыта. Мой план прост. В день, когда мне суждено будет потонуть, я вызову его на бой, а потом обману. Он поскачет на меня во весь опор, а я поплетусь ему навстречу, будто с испугу. А как только он соберется меня схватить, подставлю ему костыль. Ник рухнет за борт, и все его чертово племя склонится передо мной. Я приговорю его к палубной службе — заставлю каждый день драить «Линду-Марию» от гальюна до кормы. Или отошлю в Лондон трубочистом — пусть каждый день любуется пламенем сверху, а нырнуть в него — ни-ни. Еще, конечно, можно посадить его в парламент — глядишь, наведет там шороху. Хотя это было бы благодеянием, а я не любитель их творить.

«Линда-Мария» — вот мой корабль. Соленые бродяги, что ходят на ней, кличут ее матушкой, ведь она им дорога не меньше. Кто ты такой, чтобы держать ее штурвал? Разве ты драил палубу, как я, день-деньской по приказу Черного Джона? Никак нет, сэр. Разве чинил паруса, сплеснивал канаты дюжину дюжин раз, пока те не становились до того крепки, что юнга мог на них виснуть? Ты ли скреб ее днище, избавляя от наростов порядочности, случайно прилипших в порту? Нет, сэр. Зато я о ней пекся. Разве выводил ее из торосов и рифов, где она могла получить пробоину? Разве ты приводил ее в гавань при свете луны, чтобы она показала себя с наилучшей стороны? Нет. Я мечтал о ней с самого первого дня, едва мальчишкой взошел на ее борт, и до того часа, как стал капитаном. Даже сейчас мечтаю, пока ты топчешь ее шканцы. Обшивка скрипит и ноет. «Линда-Мария» знает, что ты ее не стоишь.

Это — моя история, и если я пишу ее чересчур подробно, то лишь потому, что приятно вспомнить старые времена. Перо у меня в руке с английского корабля, который я взял на абордаж у берегов Акадии. Твой король должен был его хватиться. Помню, я обогнул Ньюфаундленд и нашел судно сидящим на мели после бури. После краткого нашего знакомства большая часть команды отправилась кормить рыб, а остальных я препроводил в трюм и впоследствии обменял караибам на орехи и сахар. У караибов своеобразные вкусы — им, должно быть, по нраву рагу из англичан.

Перо, которым я пишу, из павлиньего хвоста, а пергамент добыт на том же корабле. Раз он достоин твоего королька и его декретов, значит, и мне сгодится, Откуда чернила — не помню, но уверен, что их прошлое гоже примечательно. Они жидковаты, как английская кровь, и текут, но тут уж писец виноват.

У меня в каюте есть карты всех морей, которые я исходил, и всех берегов, какие грабил. С гордостью сообщаю, что все они мною украдены. Эту вот балестилью я позаимствовал у твоего соотечественника в прошлом сезоне, да сгниет он там, где потонул, — на берберийском побережье. На случай, если решишь его разыскать, он на корме, сообразно рангу, а его подопечные — много глубже. Здесь, внизу, балестилья бесполезна, но это ничего, потому что очень скоро я выберусь наверх, и все изменится. Твои горизонты меня не влекут. Они скучны и серы, друг мой. Скучны и серы.

Мой рассказ о времени и расстоянии.

Одни капитаны отсчитывают время по приливам, другие — по пройденному пути. Они определяют скорость, а расстояние находят из карт. Я предпочитаю бросать в воду водоросли, а еще лучше — пленных, особенно испанцев — разницы никакой. Твердолобые типы вроде Черного Джона бросали лаглинь с вертушкой и находили скорость по нему. Для меня и моей братии — слишком большой труд. Мы узнаем время по солнечным часам или склянкам. Если забудем их перевернуть, считаем, что оно остановилось, хотя никто особенно не задумывается на сей счет. «Линда-Мария» никогда не опаздывает к убийству.

Теперь о расстоянии. Кое-кто из капитанов меряет его по Солнцу и Полярной звезде. Некоторые заставляют марсовых высматривать ориентиры. Есть и такие, кто ходит вдоль берега и замечает путь по его очертаниям. Я же высчитываю расстояние по правой руке. Указательный палец, если ткнуть им в небо, составит два градуса к горизонту, а запястье — восемь. Вся ладонь — восемнадцать градусов, если поднять ее к облакам, звездам и черному флагу. Рука меня никогда не подводила, разве что в туман или, как сейчас, в лихорадку. Впрочем, скажу я, и расстояние не важно. Оно бежит у тебя между пальцев, как гитов, только ни к чему не крепится. Его через блок не пустишь и паруса им не подберешь.

Да, а еще это рассказ о Библии, золоте и сокровищах. И о предательстве.

Я начал его записывать в тот самый день, друг мой, когда ты запер меня в каюте. В правой руке у меня перо, в левой — кинжал. Я прокляну тебя в своих записях. Будь уверен.

Ты не сказал мне ни слова с тех пор, как убил моих людей. Ни единого слова — и это после стольких лет! Запер меня в моей же каюте, но я веду счет дням и, как настанет час, буду втыкать кинжал тебе в сердце по числу этих дней. Я засек время, когда твой прихвостень повернул ключ в замке.

Тебе следует бояться, потому что я за тобой приду.

В дверь стучат.

Кто это? Ты, капитан, или кто из моряков? Нет, я обознался. Это всего лишь твой увалень-юнга, которого ты послал меня истязать.

— Вам нездоровится, сэр? — спросил увалень.

— Это, знаешь ли, оскорбление со стороны твоего капитана — присылать тебя вместо того, чтобы прийти самому, — ответил я. — Так и передай. А еще передай, что он покойник. Не забудешь?

— Этого я ему не скажу.

— А если это приказ?

— Вы здесь больше не капитан. Капитан там, наверху.

— Невежа, открой дверь, я угощу тебя элем.

— Капитан велел никогда не открывать ее.

— У меня тут женщина.

— Неправда.

— Правда.

— Нет.

— Ну и зануда же ты.

— Капитан запретил мне говорить с вами. Он сказал, вы злодей.

— Я? Да я кроткий, как овечка.

Я не стал говорить увальню, что убью его, если он повернет ключ в замке, поскольку этим отпугнул бы навсегда. Хотя от увальней можно ждать чего угодно.

Между прочим, сомнительного удовольствия лицезреть его мне не выпало, он, наверное, болтался на марсе, когда ты на меня напал, но отчего-то его черты знакомы, словно мозоль на левой ноге: бесцветные водянистые глазки, за которыми — ни крупицы ума, лоб прямой, как подъем борта, приплюснутый нос и толстая шея, в самый раз для петли. Волосы черные и прилизанные — единственное, что придает ему значительности. Вот он — каприз природы: чего недостает внутри, то проявляется снаружи. Волос у твоего юнги в избытке, а вот ума — ни на грош.

Мне отсюда хорошо слышно, как он шастает взад-вперед по палубе, словно на ногах вместо пальцев обрубки. Пальцы рук у него толстые, как у всякого увальня: верно, у него не грудь, а бочонок. У него даже ремень есть, чтобы не сваливались портки и рубаха на пузе не расползалась. Он почти кругл, этот коротышка. Кузнец бы расплющил его, оказав тем самым услугу обществу. Впрочем, мне до этого дела нет…

— Капитан сказал, что я могу обсуждать с вами только одно, — произнес увалень. — Ваше питание. Чтобы вы не голодали и дожили до повешения.

— Он хочет меня отравить, — просветил я юнгу.

— Вас — никогда, — отозвался тот. — Иначе король не отдаст ему награду за вашу голову, как обещал. Вас повесят. В Ньюгейте. Капитан сказал, вам даже выделили местечко на площади. Две недели — и мы будем там. И тогда вас повесят. В Ньюгейте. На закате.

— Тьфу на тебя. Таких, как я, вешают в полдень — спроси у любого зеваки.

— Вот бы посмотреть.

— Хочешь увидеть повешение? Я это устрою, — сказал я увальню. — Сначала вздерну на рее твоего капитана, а потом тебя. Так что насмотришься вволю, пот будешь висеть на марлине.

— Вы и впрямь злодей, — пискнул он.

— А ты — сущий чурбан. Тупой, как кофель-нагель. — Я сказал ему правду для его же блага. Всегда так поступал со своими юнгами. — Поди сюда, парень, и отведай моего мушкета. Я был чуть старше тебя, когда прикончил его хозяина.

Поразмыслив, я решил отправить твоего увальня за борт на корм каракатицам. Должна же быть от него хоть какая-то польза миру.

— Зови капитана, чурбан. Нам надо потолковать. — Я ударил по полу башмаком для пущей убедительности. — Твой капитан боится со мной говорить. Это мой корабль. Поэтому делай, что велено. Или я не Джон Сильвер?

— Я спрошу капитана, — отозвался юнга.

Хорошо бы этот мальчишка прилип ко мне, словно портной, который однажды подшивал мне штаны на ходу. Я бы рассказал ему о своих странствиях. Хотя, боюсь, тратить на него слова все равно, что бросать корабль на рифы.

— Вот невежа. Я здесь капитан.

— И нам за вас дорого заплатят.

— Сколько же? Скажи, для меня это вопрос чести. Дорогой дорогому рознь. Открой дверь, и я удвою награду.

Мальчишка сказал, что мне нельзя верить.

— Тех, кому можно верить, немного. Как думаешь, юнга, твой капитан из их числа?

— Меня зовут Джим, сэр.

— Только не говори мне, что ты — Хокинс.

— Не скажу, сэр, отозвался он глухо, как булыжник.

— Так ты не родня юному Хокинсу?

— Я Джим Малетт. Так меня зовут. Маллет, [2]Кефаль (англ.).
сэр.

Значит, тебе при рождении повезло больше, чем мне. У меня имени не было — даже такого дурацкого, как у тебя. Открой дверь, Маллет.

— У меня приказ, сэр. Я лучше посмотрю, как вас повесят в полдень, если вы предпочитаете это время суток.

— Передай капитану, что я пока еще жив. Передай, что это мой корабли, а я его капитан. Передай, что его ждет та же судьба, что и кружку эля у Уайта на Пэлл-Мэлл: я проглочу его одним махом. Так ему и скажи.

Юнга затопал, уходя прочь. На этом наш разговор оборвался, если не считать кашля, приглушенного носовым платком. Маллет оказался не только тупицей, но еще и джентльменом. Какая жалость! Я научил бы его уму-разуму.

Негоже парню вот этак плестись по жизни. Он должен уверенно топать по ней тяжелыми башмаками. Черными башмаками, начищенными до блеска. Должен пить забористый ром, а не разбавленное вино. Пить, пока не выкашляет всю печенку где-нибудь между двух Индий, травя байки о Долговязом Джоне Сильвере, в особенности о его сокровище. Об этом рассказывать — особое удовольствие, все равно что попивать бренди долгим вечером, полным неожиданностей и случайностей, обещающим алый рассвет. Главное — чтобы рассказчик не упустил ни одной толики крови.