1

Когда вышли из бара, солнце садилось и отсвет его горел нестерпимо в окнах верхних этажей зданий на холме среди не полностью еще застроенной, с большими свободными пространствами местности. И взялся за дело тот морозец, который после дневной январской оттепели уверенно подступает к вечеру. Оледенелая талица похрустывала под ногами и с шипением выплескивалась из луж под колесами проезжавших машин. И корка наста голубовато сияла на снегах.

—Хорошо! — полной грудью вздохнул Василий Гаврилович, неспешно шагая в черном кожаном пальто нараспашку. Пышную лисью шапку он покручивал в руках, как бы не желая мять ею тщательно уложенный русый кок. В уголках губ у него слегка саднило после горячих соленых креветок, и вкус пива еще свежо ощущался во рту.— Хорошо до чего, говорю. А, Чекулаев?

—Капитально посидели,— подтвердил Чекулаев.— И воблочка и пивцо... С вами, Василь Гаврилович, в столице не пропадешь. Кажется, везде у вас свои люди. В бар зашли, так и здесь — и бармен и официант этот лысый... буквально все вас знают. Так что не жить...

—«Свои люди»,— ворчливо передразнил Бабурин.— Что я в вас, в приезжих, терпеть не могу, так это то, что вы Москву не понимаете... Какое-то у вас хроническое заболевание — всюду «свои люди» мерещатся. Нужны, чтобы устраиваться, вот и мерещатся... Конечно, он мне не чужой, бармен этот, мы с ним за юношескую Москвы пузырь гоняли, а с лысым аж в августе сорок первого осколки после ночных бомбежек собирали и сдавали в металлолом, и эвакуировали нас в октябре в одном вагоне...

—Почем? — заинтересовался Чекулаев.

—Что «почем»?

—Почем осколки сдавали?

—А тридцать копеек за килограмм.

—И много набирали?

—Там у «Ударника» столько накидывали, что на одном квадратном метре соберешь и не унести… Они все в Кремль да в Мосэнерго садили, вот «Ударнику» и доставалось. У него крыша стеклянным куполом была, а зажигалки сквозь нее, как сквозь сито...

Пока размягченные сырым теплом бара сидели с пивом и с закусками и под перестук кружек и разноголосый говор беседовали о шансах футбольной сборной, о неопознанных летающих объектах и о Бермудах, у Бабурина все не начинался тот неприятный разговор, ради которого он пригласил Чекулаева сюда, чуть не в родной дом, где, случалось, собирались те, кто помнил его молодым и еще ценил за мягкий пас, за видение поля.

—Ну, и куснул вас сегодня Полынов,— словно невзначай заметил Чекулаев.

Слегка покосившись на него, Василий Гаврилович поймал сочувственную вроде бы усмешку, обозначенную резче углубившимися ранними морщинами на лбу, у глаз, в углах рта на остром по-лисьи лице Чекулаева.

Ах, вот оно что! Он думал прощупать, что и как, откуда ветер дует, а проверяли его. И кто проверял!

—Не куснул, а бобиком из подворотни облаял,— уточнил Василий Гаврилович, аккуратно прилаживая на голове выстуженную морозцем шапку.— И ладно бы меня одного. Мне не привыкать к вашему хамству, знаю, как вы добро помните. Но он же весь коллектив цеха обложил, завод весь. Нашел, при ком сор из избы выносить, при представителе горкома профсоюза. Ведь эти представители за план не отвечают, им без разницы, что вы чуть что — бац, заявление об уходе; у них сердце не болит, если кто с похмелья на смену вышел. Они — души бумажные...

Он чувствовал, что начинает горячиться, а надо было осторожно выяснить у Чекулаева, кто надоумил Полынова выступить так на собрании.

Это выступление задевало не только его, но еще больше Михаила Михайловича, чей дачный участок находился рядом с участком Бабурина. Василий Гаврилович был мастер на все руки, а Михаил Михайлович — «садовод-мичуринец», как он любил себя именовать. На этом они и кооперировались. И банька у них была общая, и гараж, и одни и те же сорта яблонь, груш и ягод на участках; поэтому в цехе они поддерживали друг друга. Однако теперь Михаил Михайлович был далеко—в длительной заграничной командировке, и не приходилось рассчитывать ни на его помощь, ни на то, что основная ответственность за покупку лодки лежит на нем Командование же цехом неожиданно поручням Алексею Пожарскому, хотя Бабурин знал: Михаил Михайлович возражал против этого. Пожарский и в заместители начальника цеха попал сразу после института, и Михаил Михайлович еще тогда предупреждал, что, по слухам, у него дядя занимает в министерстве большой пост...

#doc2fb_image_02000004.jpg

О! Василий Гаврилович хорошо знал подобный сорт людей. Некоторые из тех, кто гораздо хуже него играли в футбол, для кого тактика была темный лес, благодаря связям сумели со временем осесть во всевозможных спорткомитетах, на спортбазах и в сравнении с ним, практически не трудясь, ничего не производя для государства, имели гораздо больше всяческих благ да еще могли с полным правом пренебрежительно смотреть на его судьбу, вспоминая о нем только тогда, когда что-нибудь случалось с машиной,— лучший друг Бабурина был много лет завгаром на заводе, и хорошие автомеханики и запасные части всегда имелись под рукой. И пока эти деятели добирались до своих непыльных должностей, ему суждено было поработать и грузчиком в Южном порту, и вышибалой в небольшом ресторане в Парке культуры имени Горького, и рабочим стружкоудаления на родном заводе. Да и теперь обязан он до пенсии являться к семи утра в этот цех, грызться с начальством, с рабочими, рвать сердце из-за некомплекта деталей.

Одно причисление к людям со связями делало. Для Василия Гавриловича ненавистной долговязую фигуру Пожарского, каштановые завитки его коротко остриженных волос, пристальный взгляд сквозь очки в золотой оправе, сидевшие всегда немного криво на хрящеватом носу. За грудиной начинало. Давить, когда видел, как, слыша о неполадках, поджимает Пожарский тонкие губы и щурит глаза...

—Бильярд или лодку купили, Полынову-то какое дело?! Стоит же в красном уголке бильярд, — сказал он.

—То старый,— протянул Чекулаев.— И решили же: бильярд.

—Ах, решили! — не сдержал возмущения Василий Гаврилович.— А я, по логике, должен был коллектив и вовсе обгадить. Встать мне надо было и сказать, что бильярд ни новый, ни старый не нужен: из-за него опоздания после обеда, да и азарт нездоровый. Вот ты, дружок, три дня назад что выиграл у Филипченко? Бутылку? — Он поскользнулся! едва не упал, но, побалансировав руками, удержался.— Бутылку!

—Произошел такой инцидент,— усмехнулся Чекулаев. Ему было приятно волнение старшего мастера, и он уже представлял, как сегодня перед сном, смакуя, расскажет Федору, что Бабурин завелся из-за собрания и едва не приложился об лед.

—Был и другой инцидент,— покосившись на улыбающегося Чекулаева, жестко сказал Бабурин.— Не забыл аварию?

Усмешка исчезла с лица Чекулаева, он зачастил скороговоркой:

—Как забыл! Я вам безо всякого всего скажу, Василь Гаврилович, я не чурка какая с глазами, я доброту вашу помню...

—Плохо помнишь,— оборвал его Бабурин.— Думаешь, нам с Михаил Михайловичем да старому завгару легко было тебя почти из казенного дома на поруки вытаскивать?.. А с родственниками потерпевшей договариваться? А ГАИ? А адвокат?..

Та история и мечта Чекулаева снова получить водительские права были крючком, на котором он сидел, и Василий Гаврилович проверял, не ослаб ли крючок.

—Да разве я не понимаю!

—Если бы понимал, не молчал бы на собрании. Самодеятельность-то цеховую кто фактически создал? Ты. И цветомузыку в вашей «тискотеке» ты налаживал. Это все знают. Что ж ты не встал и не сказал, что лодкой все пользоваться смогут? Пансионат заводской на водохранилище рядом с нашими участками, неужели я или Михаил Михайлович от кого-нибудь лодку на замок запирать будем?

—Это конечно,— с готовностью согласился Чекулаев, про себя зло подумав: «Вору не божиться, так и правому не быть».— Тут какие сомнения...

—Ну, надеюсь, у тебя еще будет возможность это сказать. А вот объясни: что Полынова в дурь поперло? Или вы все решили: раз Пожарский начальником цеха стал, под его дуду плясать?..

—При чем здесь Пожарский? Федору самому в голову ударило.

—С чего бы это?

—Жениться засобирался,— помедлив, ответил Чекулаев.

—Небось, в очередной раз на какой-нибудь из общежития текстильщиц?

—На москвичке,— вздохнул Чекулаев.— Законным образом...

—Ах, на москвичке,— протянул Бабурин.

—Ну. У нее отец — писатель.

—Писатель? — недоверчиво переспросил Бабурин.

—Федор к ней на автобусной остановке подкололся, вернулся ночью. Спрашиваю: как? Он — ни полслова... Я и забыл. А тут играли в футбол общага на общагу на школьном стадионе; Федор только свой фирменный с левой влепил, смотрю, его из-за ограды окликают. Стоит такая складненькая, в песцовой шапке... И тоненько так: «Федор!» И — все. Он сразу: «Мужики, я почапал». Полушубок накинул — и к ней. Забирает у нее сетку с тремя пакетами картошки...

—Ну, это кто-то из вас, конечно, туфту гонит,— сказал Василий Гаврилович.— Чтобы дочка писателя в выходной с картошкой надрывалась! У них для этого домработницы есть...

—Он так говорит. Сейчас она на каникулы уехала на Кавказ, и он, конечно, не в себе...

—Из-за этого на собраниях грудью на амбразуры не лезут. Или он уходить собрался с завода?

—Нет. Зачем ему? Он еще премию за свою рацуху не получил. Да и кто от таких заработков уходит, тем более если жениться...

—Верно,— задумчиво подтвердил Василий Гаврилович и, взяв Чекулаева крепко за локоть, потянул к себе.— А ты, дружок, подсуетись и без излишней рекламы выясни, не для Пожарского ли Полынов старается. Понимаешь, Пожарский сейчас заговорил о бригадном подряде. Это всем и каждому может боком выпасть. Цех — не стройка, камень на камень, кирпич на кирпич, здесь квалификации другие. Такие асы есть, что все эти коэффициенты трудового участия для них — тьфу, оскорбление и убытки...

Это конечно, Василь Гаврилович,— подхватил

Чекулаев.— Это перегрызутся все...

—Правильно вопрос понимаешь. Вот и держи меня в курсе.— Бабурин хлопнул Чекулаева по плечу,— Ну, беги. Вон твой автобус.

—Хаю дую ду, Василь Гаврилович! — с облегчением выкрикнул Чекулаев.— И гуд бай!

—Дуй, дуй. Персональный привет.

Чекулаев побежал к автобусу, нескладно размахивая длинными руками, и Василий Гаврилович с неприязнью проводил глазами его неуклюжую в черном цигейковом полупальто фигуру.

Какой это был рабочий... Две недели назад, когда его перевели на старый фрезерный станок, он, узнав, что расценки на нем снижены, пнул кованьм ботинком по медной трубке гидравлического приспособления и, пока слесари-ремонтники до обеда ковырялись с этим приспособлением, сидел на ящике невдалеке от застекленной будки мастеров и, покуривая, читал толстый исторический роман. Д потом, рассказывали, еще похвалялся в бытовке, что и вовсе раскурочит станок... Гнать его надо было бы, но весной и летом не собирали вторую смену, не то еще прощалось, лишь бы выполнялась программа. Вот почему большинство молодых технологов и мастеров старались, как казалось Бабурину, подлаживаться под своих сверстников-рабочих и не могли потребовать самого элементарного: чтобы станок не оставляли грязным и не струей сжатого воздуха очищали бы движущиеся части, а ветошью, чтобы в усилитель заливали бы масло И-45, а не как эти мальчишки-однодневки, которым что масло лить, что эмульсию, все едино... Он, он один требовал с людей, поклонами ли, криком ли до хрипоты и сердцебиения, но требовал! И потому считал, что именно от него по-настоящему зависело выполнение цехом программы, поступление комплекта на сборку...

Наверное, поэтому, когда в начале смены он проделывал свой путь от металлической будки табельщицы по широкому проходу, в асфальтовый пол которого были втрамбованы то василькового, то сталистого цвета обломки стружек, и шел мимо рядов сверлильных станков — по одну сторону и по другую,— огромных расточных и фрезерных, со свисающими рядом с ними на хоботах пультами управления— на их дисплеях лениво сменялись и замирали тлеющие цифры,— шел мимо стоящих у этих станков на металлических и дощатых промасленных помостах рабочих, то чувствовал себя, будто в молодости, перед выходом на зеленое поле стадиона. И пока раз-другой, туда и обратно, проходил до границы своего участка, до стальной полосы на полу, закрывающей канаву стружкоудаления, все не мог подавить в себе это волнение. Шел, не замечая ни движения подъемного крана над пролетом, ни бесшумных желтых с красными и черными номерами автокаров, ни вспышек сварки — то тут, то там заваривали раковины на бракованном литье,— шел, жадно вдыхая успокаивающе привычный кисловатый запах окалины, которым наполнялся и наполнялся цех...

В первый же день, когда Федор Полынов появился в цехе, Василий Гаврилович решил, что парень должен быть с ним. Высокий, крепко сбитый, он не мог не понравиться Бабурину, очень ценившему в людях физическую силу. Увидев же, как Федор играет в футбол, Василий Гаврилович просто влюбился в него. Надо же — такой удар! С угла штрафной, не глядя на мяч, развернувшись почти на сто восемьдесят градусов на носке правой ноги, шведкой левой, оттянутой на уровень плеча, в падении срезать мяч в верхний дальний от вратаря угол...

Племяннице Василия Гавриловича шел тогда семнадцатый год. Анечка была старшая из двух дочерей его сестры, рано оставшейся без мужа. И Василия Гавриловича, который считался как бы опекуном племянниц, осенила счастливая мысль, что лучшей пары для Анечки, чем этот почти непьющий и работящий парень, не найти. За год-другой надо было исподволь ввести его в семью, создать ему авторитет на заводе.

Выступая на собраниях, Василий Гаврилович не забывал ставить Полынова в пример. А так как все знали, что старший мастер скуп на похвалу и так как Федор действительно работал с душой и взял себе два станка, то скоро его портрет появился на Доске почета цеха и заводская многотиражка написала о нем.

Василий Гаврилович особенно ярко представлял, как весенним выходным днем, когда так много работы на участке и в теплице, он привезет Федора на дачу и покажет ему всю усадьбу, намекнув, что рук не хватает и что к женской команде в самый раз еще бы одного мужика. И потом попросит его пособить по хозяйству, и они станут раскрывать парник или перекапывать огород, а он подмигнет сестре и Анечке на мускулистого кудрявого парня и обронит вроде бы в шутку: «Что, Анюта, подойдет в женихи?» И племянница вспыхнет и потупит черные озорные глаза.

Иллюзию эту вдребезги разбил сам Полынов в ту минуту, когда на перекуре в конце обеденного перерыва подсел во дворе цеха на ящик к Василию Гавриловичу, вытащил из кармана рабочей куртки сложенные тетрадные листки и показал выведенный на них расчет по уменьшению веса заготовок шпинделей...

Если бы среди бела дня подошли к Василию Гавриловичу на улице, приставили бы нож к горлу и потребовали кошелек, он бы возмутился меньше. Еще бы! Немудрящие расчеты были прямым его ограблением, и готовил это человек, сердцем Василия Гавриловича уже зачисленный в родственники.

Дело в том, что чистый доход Бабурина составлял около пятисот рублей в месяц. Двести с небольшим была его обычная заработная плата вместе с премиями, рублей восемьдесят выходила его доля от тюльпанов и клубники с участка, разведением и продажей которых занималась в основном его сестра, столько же примерно накалымливал он, два-три вечера в неделю мотаясь по вокзалам на своем «Москвиче», благо бензин был из заводского гаража почти дармовой, рублей тридцать оставлял он себе из фонда мастера, не выплачивая деньги рабочим, кому прежде обещал заплатить, но затем так или иначе проштрафившимся. Остальное же давал ему именно большой процент брака заготовок шпинделей; литье это шло с другого завода, и Бабурин на собраниях неоднократно ругательски ругал этот завод. Но под такой высокий процент ему удавалось списывать бракованные шпиндели после обработки сразу по двум позициям: по дефекту металла и по дефекту работы. Фиктивные дополнительные наряды он выписывал на своих людей, и они имели от этого по своей пятерке, а большую часть он делил с Михаилом Михайловичем.

Василий Гаврилович любил эти деньги. Любил не потому, что был жаден. Нет. Если у него занимали, он никогда и никому не отказывал, а если, случалось, кто-то отдавал не в срок, он в ответ на извинения похлопывал по плечу и говорил: «Ничего, бывает, дружок. Деньги — флот, приходят и уходят...»

Он любил эти деньги, потому что считал их самыми своими кровными. Ведь эти деньги извлекались из производства, которое он познал настолько, что ощущал как бы своей собственностью. Это была компенсация за то, что он вкладывал душу, душу одинокого, по существу, человека в грохочущий, пропахший окалиной и потом цех.

Суть этих денег была и в другом: Василий Гаврилович копил их для своих племянниц, но ни они, ни сестра об этом не знали. Уже много лет готовил он им сюрприз и так и называл эти сбережения: «Детские деньги»...

Вот на них и покушался Полынов со своим предложением. И то, что это делал именно Полынов, с которым он связывал столько надежд, было особенно больно Василию Гавриловичу, хотя он не сомневался, что идея Полынова не пройдет. Гнать металл в стружку было выгодно не только лично ему, но и всему заводу — так выполнялся план по валу, шли премии, награды...

Однако по прошествии трех с лишним лет в цех все-таки должны были пойти новые заготовки. И оставалось надеяться, что поначалу брака от них будет больше, чем прежде...

Быстро холодало. Под ногами поскрипывало все резче. Василий Гаврилович шел по сине завечеревшему городу в распахнутом пальто, не чувствуя холода, разгорячась мыслями о том, как он будет противостоять Пожарскому, как в конце концов сумеет поставить на место Полынова и накажет его за сегодняшнее выступление на собрании, так накажет, что Полынову придется походить вокруг него, старшего мастера, побитой собакой... и другим будет неповадно!...