1
В перерыве между лекциями Алена иногда любила у большого северного окна одна смотреть на Москву. Трудно было оторвать не встречающий с такой высоты ни единого препятствия взгляд от тысяч и тысяч зданий, светлым ковром разостланных на холмах и по долине почти неразличимой реки, взблескивающей лишь дважды — ярко-солнечно у красного с золотом Новодевичьего и потусклее где-то там, не у Крымского ли моста.
Обычно все это ощущалось таким родным, что сладкая грусть просачивалась в душу от невозможности одновременно и видеть город отсюда, с высоты, и бродить по милым с детства улицам каким-нибудь сентябрьским пасмурным деньком, вернувшись из далекой экспедиции. Однако сейчас и просторы великого города и весь трепещущий светом весенний мир словно отступились от нее, так что смысл их истончился в ее сознании. Одно в нем звучало — его имя, одно виделось, и застило все, и было ей жизнью — его лицо, его улыбка.
Прежде в словах любви слышалось ей нечто надуманное, какое-то преувеличение, точно в игре, суть которой всячески усиливать выражение чувств. Теперь же все эти немногие слова представлялись не только правдой, но неполной правдой, правдой, бессильной досказать то, что переживала она на самом деле. «Ненаглядный мой»,— шептала она про себя, и видела как наяву горячие его глаза, губы со штришками морщинок, и чувствовала, что никогда не целовала эти губы, а лишь жаждет этого... В первые минуты, когда она расставалась с ним, и потом в какие-то мгновения, на людях ли, одна ли, будто в пропасть проваливалась душа,— казалось, не было Федора у нее никогда, и в страхе, спеша убедиться в обратном, вспоминала и вспоминала — и все тот мартовский субботний день.
Ночью еще держался мороз, но к утру сильно потеплело, и между домами запохаживали светлые облака тумана. Скоро туман стал наваливаться сверху белой мутью, и в ней растворились верхние этажи соседних шестнадцатиэтажных башен, а нижние едва виднелись. Если ветерок чуть пошевеливал туман, в белесой завесе открывалось солнце не солнце, а какое-то нежное его расплывчатое подобие. И тогда мягкие снега окрест окатывало золотистым отсветом, который будто разлеплял густо заросшие инеем ветви тополей и лип во дворе, а старая одинокая береза еще пышнее и красивее грузнела под ним. Но к полудню туман так усилился, что все за окнами зашило в его серую мешковину, пахнувшую палеными волосами, которые, как всегда по субботам, жгли у парикмахерской в железном ящике. Запах этот проникал в квартиру, и некуда было от него спрятаться, и першило в горле, и становилось тоскливо.
Отец уехал сразу после завтрака, сказав, что в библиотеку до вечера... «Теперь это называется «в библиотеку»,— мысленно усмехнулась она.— Как легко родители лгут детям, словно кто-то раз и навсегда дал им это право...» Елена Константиновна чуть позже собралась и отправилась в центр, сперва — к гомеопату, у которого лечилась, когда они там жили, оттуда — к подруге, и это означало тоже — до позднего вечера. А она осталась дома, слукавив, что первой пары нет, хотя первой парой был матанализ. Но причина сидеть дома у нее имелась: горло болело второй день, и вечером, когда она тайком померила температуру, оказалось — тридцать семь и пять.
Вот и сидела она у занавешенного туманом окна на кухне в шерстяном спортивном костюме, в толстых носках, наполоскав горло зверским раствором йода с солью, приняв стрептоцид, пила чай с малиной и листала «Трех мушкетеров» под записи франкоязычной канадской певицы Шанталь Пари, две кассеты которой подарила ей мать. Там была песенка «Маленький цветок» — такое танго, и саксофон в конце будто оплакивал кого-то басовито и замирал далеко в прошлом. И под грустную мелодию ей почему-то особенно ясно представлялось, как отец в эту самую минуту говорит о ней с молодой женщиной и они в который уж раз советуются, ища выход из положения, где она главная помеха их счастью; и отец виновато вздыхает и обеими руками приглаживает свою седую голову. Она думала о них словами из «Дамы с собачкой»: «...казалось, что еще немного — и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь...» И слезы подступали — такой несчастной чувствовала она себя...
Зазвонил телефон, и Алене пришло в голову, что звонит отец, что он и та женщина решились ей все объявить и объясниться. Сердце ее часто билось, когда снимала трубку.
Она услышала веселый бас Федора: «Попросили в субботу потрудиться. Вышел, а заготовок всего на полтора часа и хватило. Плюнул. Смотался. А ты что дома?»
«У меня — горло», «Сильно болит?» «Да как-то так. Болит вот». «Может, надо что? Скажи».
«Груш хочется»,— назвала Алена первое недостижимое, что пришло на ум. Она очень любила груши.
«Хорошо»,— твердо сказал он посерьезневшим голосом.
Она посмотрелась в зеркало, чтобы увидеть, что выражает ее лицо по поводу его приезда, и решила переодеться и причесаться.
Через час он приехал. Позвонил, вошел, сказал, снимая мокрую кожаную куртку: «Печальное нынче погодье. Туман... Тут как не заболеть». Прошагал на кухню и деловито принялся вынимать из спортивной сумки и расставлять на подоконнике груши.
Честное слово, таких груш она и не видывала — огромные, нежно-желтые, обсыпанные коричневатыми маленькими веснушками. Они заняли весь подоконник и будто проломили собой серую муть за окном. Нежный их запах теплой сладостью напоил кухню.
Слезы запросились у нее из глаз, так нежданны и оттого особенно приятны были эти солнечные груши среди гнилой мартовской погоды, и болезни, и плохого настроения, так удостоверяли они, что он — именно тот Федор, каким существует в ее сознании, каким она хотела, чтобы виделся он окружающим.
Но как и в январский вечер, когда Алена из озорства затащила Федора домой, никто из взрослых, умных, родных ей людей не понял, что она и Федор совершенно чужие друг другу, так теперь никто из них не хотел понимать, чем он может быть дорог ей, кроме той близости, всеми ими, думала Алена не без ядовитой насмешливости, осуждаемой. И эта их слепота, с особой обидой за него пережитая ею на дне рождения матери, более чего-либо другого придала Федору в ее глазах ту единственность, которая делала его принадлежащим ей одной.
Уже сумерки подступили, но свет зажигать не хотелось. Сидели в ее комнате на тахте, она — у торшера, в углу, поджав под себя ноги, он — аккуратно на самом краешке, будто боясь повредить тахту. Снова и снова пела Шанталь Пари, и Алена требовал а, чтобы Федор восхищался голосом певицы и «Маленьким цветком». Он соглашался: «Капитально.— Но при том добавлял: — Пугачева все ж лучше...— И продолжал рассказывать о своих делах на заводе: — Вот Пожарский мне вчера и говорит: «Тут все на твое усмотрение, на твой риск — кто с кем хочет работать, кто на каком станке... Словом, психологическая совместимость, как в космосе. Дадим бригаде портфель заказов, чтобы сразу чувствовали себя фундаментально...»
«Да что можно изменить, даже если совместимость, как в космосе? — с обычным желанием его поддразнить спросила она.— Существует и процветает другая психология: «Ты — мне, я — тебе». Это реальная сила. Ее просто так, благими намерениями и увещеваниями не победить...»
«Это точно — не победить. Но побеждать надо, пока все эти «мне» да «тебе» государство под себя не подмяли».
«Чтобы побеждать, надо знать, как побеждать. Ты что, уверен, что знаешь?»
«Если разобраться, все и каждый знают к а к. Но для этого такая раскачка нужна, что иному только: ох! Мне лично кажется, надо начинать с того, чтобы люди добрее друг к другу были. Ты в университете подобных вопросов особо не касаешься. А в жизни как — я-то и на стройке работал, и в автомастерских, и на заводе, сколько раз так случалось,— чуть что, и люди ругаются между собой...»
«Сильно ругаются, что ли?»
«Не то обидно, что сильно; из-за серьезного вопроса иначе и нельзя, наверное... Но из-за копеечного шкурного интереса втягиваться в кровную вражду— разве дело?! А для многих это стало привычкой... инстинктом каким-то»,— сказал он.
«Почему же привычкой?» — спросила она, от звука голоса Федора и досадливого взмаха руки невольно заражаясь его горячностью.
«Думаю, потому, что приучили людей к неподвижности. Кое-кто из начальства идеальным считает, если встал человек на свое место и кует себе монету, и у него шоры: аванс и получка. А мастер над ним будто и надсмотрщик и отец родной... В такой обстановке не обязательно думать, как и что изменить к лучшему,— не для себя, на такое мудрецов хватает, а для общей пользы. Лишь бы расценки не срезали — и хоть трава не расти... А вот предложил, скажем, человек простую вещь: изменить вес заготовок почти на одну треть. Это большая экономия. И дел-то всего — найти поставщика, у которого для таких заготовок пресс есть. Так нет, мурыжили несколько лет...»
«Это ты предложил?» — спросила Алена.
«Неважно кто. Важно, что это самый обычный жизненный случай: рабочий предлагает, а ему от ворот поворот. И получается, на каждом шагу твердят: «Хозяин, хозяин производства»... А какой же и чему я хозяин?! Разве что самому себе хозяин... Стыдно говорить, да грех утаить: могу пользоваться тем, что рабочих рук не хватает, и торговать собой, как...— Он осекся, смутился, быстро глянул на нее.— Словом, чуть что не по мне — увольняюсь, и все дела. И выходит, что и человек развращается по отношению к труду, и умственная энергия людей исчезает, как вода в песке. А главный-то ресурс государства — не то, что под землей, а то, что здесь.— Он похлопал себя по лбу.— Да и самому человеку эту свою энергию надо куда-то девать, а как некуда, вот и поселяются на сороковом градусе веселой широты».
Все это — и металл, и расценки, и какой-то пресс — было так далеко от Алениных мыслей и казалось таким несущественным, не стоящим серьезных волнений, что делало ее будто старше Федора, сильнее и мудрее его, побуждало утешать...
«Со временем все утрясется»,— ласково сказала она.
«В том-то и беда, что времени в обрез,— чуть не вскричал он.— Вот посчитай: с тысяча девятьсот пятьдесят шестого года каждые двенадцать лет эти самые, как их тот Дима, из-за которого мы от Ирины Сергеевны ушли, называл, «естественные союзники на планете» проверки устраивают. Пятьдесят шестой — Венгрия, шестьдесят восьмой — Чехословакия, восьмидесятый — Польша... И страны разные, и годы, а схема-то одна: находить щели в экономике и туда клинья вбивать, расшатывать ее, при этом всеми возможными способами обрабатывая сознание людей, вести дело к разладу в обществе... Это машина злобная и хитрая».
«И ты с ней воюешь!» — улыбаясь, воскликнула она.
«Я на своем месте стою,— сказал он просто.— Пацану-пэтэушнику ни в жизнь с моими тремя станками не справиться. Демобилизованный очередной? Ему терпения не хватит освоить это старое оборудование, чтобы нормально зарабатывать... Кто ж, если не я?!»
«Ты прямо как тот голландский мальчик...»
«Какой еще голландский?»
«Был такой. Он увидел в плотине дырочку, маленькую такую, а оттуда вода сочится. И чтобы плотину не прорвало, он дырочку пальцем заткнул и стоял так на своем месте, пока люди не подоспели. Спас страну от затопления...»
«Ты ска-ажешь,— протянул он.— Это судьба пристигла, и тут уж никуда...»
«Судьба»,— повторила она и, подняв руку, слегка потрепала его волосы... Но тут же испугалась, так что кровь жарко прилила к лицу.
Он напряженным движением вывернулся из-под ее руки и тихо произнес: «Не дразни, я — живой...»
И от молящей интонации голоса этого большого и сильного человека в сердце ее случилось что-то необыкновенное, словно, взяв пригоршню рассыпчатого морозного снега и вдохнув его, ощутила майский запах цветущей черемухи.
«Я и не дразню,— почти прошептала она и, будто таинственностью этого шепота увлекаемая, договорила еще тише: — Я люблю тебя...»
Она сказала это, и рука ее, повисшая было в воздухе, осторожно легла на его горячую, чуть шершавую щеку... Лицо Федора, она видела сквозь ресницы неплотно прикрытых век, горело и было растерянным, но глаза смотрели на нее так, будто ничего в мире, кроме нее, не существовало для этих глаз. От его взгляда она стала забываться в какой-то лихорадке, и сладостные мурашки высыпали по всему телу. Слова рассудка теряли силу, и такой, без их привычной власти, она чувствовала себя настоящей, какой и должна была быть и какой не была никогда. Она обеими руками обхватила его твердую шею и потянула к себе.
Казалось, само время, с его подспудной тревогой о существовании жизни на земле, тревогой, которая за какой-то десяток лет укоренилась в сознании множества людей, влияя на их настроение, поступки, судьбы,— само это время отдавало их друг другу, и оттого случившееся представлялось Алене не только тем, что от века происходило между мужчиной и женщиной, но и чем-то гораздо большим — почти инстинктивным сопротивлением ужасу всеобщей смерти, неприятием ее, верой в жизнь... Это и усиливало ее любовь и в чем-то делало похожим на расставание перед дальней дорогой.
Теперь постоянно два чувства — чувство нежности к Федору, к его голосу, к его глазам, рукам и тоска от мысли, что судьбы их разойдутся,— протекали в ее душе рядом, а соприкасаясь, вызывали в ней неодолимое желание бежать к нему, делать для него нечто особенное, чтобы, доказывая свою любовь и преданность, навсегда удержать его рядом, чтобы не расставаться никогда. И минутами ей казалось, вся она состоит из этого движения, устремленного к нему.
Она стояла у окна, и Юрьевский, проходя по рекреации и заметив ее, вспомнил, как примерно год назад на этом же месте познакомился с ней. Был предлог заговорить, не задевающий самолюбия. Он подошел и сказал самым беспечным тоном:
—На том же месте, и все те же вечные размышления: отчего люди не летают?
Она медленно обернулась. Взгляд ее уставших от солнечного света глаз не был пристален и оттого показался ему приветливым. Он улыбнулся ей:
—Я спрашиваю: отчего люди не летают, как птицы? — И чувствуя, что она не подхватит шутку, спросил со всезнающей душевностью:— Как дела?
—Нормально,— ответила она и кивнула кому-то проходившему за спиной Юрьевского. — Привет. Быков на семнадцатом...
Юрьевский сделал шаг и, оказавшись почти вплотную к ней, загородил ей дорогу.
—Заскочила бы как-нибудь в зону «В»,— сказал он неожиданно для себя просительно.— Ну, как раньше... Ребята спрашивают о тебе. Мне как-то неловко говорить им, что ты на наших отношениях поставила,— он скрестил два указательных пальца.
—Тебе легко их убедить, будто это твоя инициатива.
— Ну, нет,— поднял он вверх руки.— И так кое- кто считает, я тебя обидел.
—Давно ли ты стал прислушиваться к мнению окружающих?
—Не в этом дело. Тут Ирина Сергеевна дала интересные записи. Помнишь, Халбонтон? Оказывается, забросил рок-группу и переметнулся на классику. Играет Бетховена, причем только в перчатках, и при этом насвистывает свое... Оригинально. А?
—Ты был у матери? — несколько удивилась Алена.
—Если бы ты знала, как меня и Всеволода Александровича раздолбал Соленов... Не знаю, насколько он прав, но у меня сложилось впечатление, что в голове у него вместо мозгов желчный пузырь — и воспаленный...
—И отец там был? Странное собрание...
—Ты прости. Не мое дело. Но, по-моему, они, все твои родичи, переполошились из-за Федора... Я говорил с ним и, честно, не понимаю: зачем ты это делаешь?
Он убеждал себя, что в отношениях с Аленой у него холодный расчет: ему надо жениться, неопределенность положения отца заставляет, а у Ирины Сергеевны и у Черткова — связи. С Чертковым во всяком случае он уже в принципе договорился насчет преддипломной практики: экономика поисковых геологических работ шельфовой зоны — это интересно, перспективно... Кроме того, он чувствовал какую-то неловкость перед самим собой за привычку к влюбленности в Алену. Нельзя было так сильно привязываться к человеку. Любой расчет летел к черту, когда что-то, чему он не подыскивал названия, мучительно жгло сердце...
—Не знаю,— счастливо вздохнула она.— Есть вещи, которые привлекают именно тем, что не знаешь и знать не хочешь, как и отчего. Сделала и сделала. Все!
—Брак по любви в наше время — штука нерентабельная...
—Не желаю тебе так рассуждать, когда ты решишь жениться,— оборвала она его.
—Я и сам себе этого не желаю.
—Какое совпадение...
—Начало гармонии. — Будто шутя и невзначай, он попытался взять ее за руку.
—Перестань! — вырвала она руку.
—Погоди,— заторопился он, чувствуя, что сейчас она взглядом потребует пропустить ее и уйдет. Было глупо говорить с ней так — торопливо, не обдумывая слов, но не мог он сдерживать себя.— Помнишь, в Дагестане, когда в автобусе ехали в Гуниб по той чертовой дороге?.. Ты положила мне голову на плечо.
—Не помню, — после секундного раздумья твердо выговорила Алена и отвела глаза.— Если и так, мне, наверное, не очень хотелось смотреть в пропасть.
—Ну, конечно. Кто же думает иначе? Ты сидела со стороны пропасти, я еще предложил тебе...— начал он насмешливо, но туг же остановил себя: — Я не к тому... Я спросить хочу. Ты тогда уже... с ним? Впрочем, это не имеет значения.
—Вот именно,— не без назидания сказала она.— Никакого.
Обойдя его, Алена решительно пошла по коридору к лифтам.
Она могла навсегда уйти из его жизни. И Андрею страшно было подумать об этом: и стыдно понимать, что готов вымаливать у нее мгновения прошлых чувств, пусть даже не того времени, когда он вставал в позу снисходительного руководителя ее в современной жизни, а недавних — дружеских... Вымаливать, это он-то, Андрей Юрьевский... Все у него есть: молодость, здоровье, ум, красота, умение общаться с людьми и деньги — денег-то для начала сколько! Отец?.. Страх за подмоченную автобиографию уже притупился и не мешал разговаривать с судьбой в повелительном наклонении. Словом, наличествовало все, и не хватало лишь какой-то малости— улыбающихся ему, и только ему, глаз этой девочки с золотистой головкой, такой гибкой и нежной, что когда-то казалось, будто тело ее создают ласкающие движения его собственных рук; не было этих глаз, и ничего не было.
Тем больше он ненавидел парня, с которым Алена явилась на день рождения матери. Протянув ему свою ручищу и смерив мрачным взглядом, парень назвался: «Полынов»... Так и подмывало иронизировать над его кудрями, вельветовым, узковатым в плечах костюмом.
Непонятно, даже загадочно было: зачем ей нужен работяга?
«Если женщина ищет в мужчине истину, духовное значение, то в нем-то она что нашла? — рассуждал Андрей.— Нет, очевидно, я оказался не на высоте, заигрался в дружбу... А в делах такого рода лучше годом раньше, чем часом позже. Герой же нашего времени, как Полынова назвал Соленов, подошел к вопросу со свойственной ему практичностью...»
Раздался продолжительный звонок. Перерыв кончился.
«После сильной боли,— подумал: вдруг Андрей о своих отношениях с Аленой,— должно возникнуть чувство, обретающее форму... Я еще напишу, я такое напишу...— Его даже в жар бросило от сладкого предвкушения каких-то необыкновенных стихов.— И что в этом понимает ничтожество вроде Соленова?.. Сумочка через плечо, истины прописные цедит — дешевка...— И едва он представил маслянистый прищур Соленова, как его слова о непобедимости подобных Федору Полынову с новой силой резанули Андрею сердце.— Еще посмотрим на этого героя нашего времени...»
—Посмотрим! — вслух произнес он, воображая какое-то особое отмщение Федору, которое показало бы Алене, что это за фрукт.