1

Где-то в середине лекции массивная дверь справа от кафедры приоткрылась, и Андрей, оторвавшись от конспекта, увидел такое знакомое, но в то же время чем-то чужеватое лицо.

Отец!

Ах, сколько он думал о нем эти два месяца, как страдал, тоскуя и боясь за него и за себя! И ни письма, ни телефонного звонка; а звонить первому было страшновато...

Лекцию слушал весь курс, и почти сто человек повернулись на звук открывшейся двери...

Отец! Кровь бросилась Андрею в лицо, и он встал, прежде чем, отыскав взглядом сына среди других, отец поманил его взмахом руки и улыбкой и преподаватель, недовольно кивнув, разрешил выйти. Хорошо, что Андрей сидел у прохода, и никто кажется, не видел его лица, когда он, наклонив голову, торопливо спускался по ступенькам амфитеатра... Как ни глупо, но первой мыслью было: отбежал от следствия и хочет, чтобы Андрей его спрятал.

Они пошли рядом по рекреации. На дубовом диване сидела молодая женщина, одетая со вкусом и модно, но слишком старательно со вкусом и модно... И кольца на ее пальцах, и серьги, и кулон, всего было много, так что Андрей невольно вгляделся: золото ли? В последнее время само сознание того, что у него много денег, заставляло его присматриваться к самым разнообразным вещам получалось что-то вроде игры в оценку стоимости вещи и целесообразности ее приобретения... Золото, похоже, было золотом, и камни, кажется, не искусственные, но женщина явно не имела никакого отношения к факультету, и Андрей не мог быть с ней знаком. Между тем он успел перехватить ее взгляд и ему показалось, она смотрела на него с отцом как на давних знакомых...

Он покосился на отца... Ах, вот! Эти-то пошли усики и делали его лицо чужим. Неужели отец относится к тому сорту недалеких и слабых людей, которые, попав в трудную ситуацию, надеются избежать ее, меняя суеверно внешность?..

—Случилось что-нибудь, папа? — спросил с стараясь быть спокойным.

—Все нормально! — бодро ответил отец.— А если и случилось, то только хорошее. Броня крепка и танки наши быстры! — Он обхватил его крепко за плечи и, дохнув вином, шепнул весело в самое ухо: — Пронесло! Нам надо с тобой поговорить, сказал он громко.— Хочешь, поедем, посидим где-нибудь?

—Рад бы, но у меня лекция, — ответил Андрей, ожесточаясь из-за его настроения, вспоминая все страхи за отца и за свое будущее,— Если хочешь, подожди у меня, я потом сразу зайду.

Он отдал отцу ключи от своей комнаты в общежитии и кивнул ему. Молодая женщина, на которую Андрей обратил внимание, едва он прошел, встала, и, обернувшись, он увидел, как она направилась к лифтам. И это ее покачивание бедрами и кольца и серьги на мгновение связались в его сознании с пошлыми усиками отца... Андрей вернулся в аудиторию, но ему уже трудно было сосредоточиться на том, что говорил лектор. Одно вертелось на уме: зачем приехал отец? И чем больше он размышлял, тем отчетливее понимал: отец приехал за деньгами...

Андрей так сжился с этими деньгами, они давали возможность строить такие планы. И на первом месте, конечно, женитьба на Ивлевой. Да что женитьба! Сама мысль о наличии больших денег открывала ему какую-то внутреннюю свободу, независимость от окружающего мира... И теперь он ругал себя за то, что дал отцу ключи от комнаты. Конечно, учебник истории, куда были спрятаны сберегательные книжки, лежал не особенно на виду, и оставалось надеяться, что отец не возьмет его в руки, но неприятно зависеть от случайностей. И Андрей торопил время, желая быстрее попасть к себе в комнату...

Существовала еще одна загвоздка: он рискнул и снял с одной из книжек пятьсот рублей на мелкие расходы. Отец мог спросить, зачем он это сделал... Придумывая достоверное объяснение, Андрей наткнулся на здравую мысль: не обязан он отчитываться пёред отцом; ведь отец не на хранение отдавал ему деньги, а просто отдал, и все! Он прекрасно помнил каждое слово отца в тот день. Отец сказал: «Деньги не особо большие. У каждого порядочного комбайнера на книжке не меньше. Так что очень уж не транжирь». Раз он так сказал, значит, это его, Андрея, деньги, и он вправе распоряжаться ими, как ему заблагорассудится. Вмиг отлегло от сердца, и, когда лекция кончилась, он сразу не пошел в общежитие. Андрей спустился на первый этаж, решив пообедать в профессорской столовой. И, стоя в очереди в кассу и сидя за столом в ожидании официантки, он придумывал, как скажет отцу, если тот действительно приехал за деньгами, что не отдаст их ему. Как сказать это человеку, которого он любил и... любит? Конечно, любит!.. Объяснять свои страхи? Нет. Это выглядит наивно, даже как-то жалко. Но надо было решать, и он вспомнил молодую женщину, ее кольца и серьги... «А если она приехала с отцом?!»

Он предполагал, что у отца есть любовницы. Во всяком случае однажды, когда отец позвал его на банкет в «Славянский базар», там была молоденькая, чуть постарше самого Андрея, девушка, пришедшая одна. Отец сидел с ней рядом. Танцевал... И Андрей решил, что у нее с отцом близкие отношения. Но тогда это казалось ему справедливым или, во всяком случае, извинительным. Мать, болезненная, рано увядшая женщина, была всего на год моложе отца, и Андрей понимал, отец сохраняет с ней отношения из-за нежелательности для себя, как и для всякого ответственного лица, развода... Но сейчас мысль о том, что молодая женщина может быть любовницей отца, вызывала у него совсем иные чувства. Унизительно было думать о деньгах — о своих деньгах! — как о чем-то потерянном из-за этой... И сразу вывернулось слово: «шлюхи».

К себе в комнату он пришел уже взвинченный обстоятельствами, созданными его воображением.

—Так что за срочность, папа? — спросил он с порога.

— Ты больно деловой сегодня,— посетовал отец, садясь на диване и вставляя большие широкие ступни в красных носках в свои лакированные туфли.

—Со временем туго,— сказал Андрей.— Хочу сессию сдать досрочно.

—Надо уметь мобилизоваться.— Отец внимательно посмотрел в глаза Андрея.— Я, кажется, напугал тебя в тот раз немного. Прости. Однако...

—Я уже, забыл, — торопливо проговорил Андрей. — То есть я волновался за тебя... Но... но сейчас в чем дело?

—Видишь ли, Андрюша, я тебе тут кое-что оставлял.

Отец по-прежнему глядел ему в глаза, и Андрей испытывал неловкость.

—Ты имеешь в виду...— Он отвернулся.

—Вот именно,— не дал ему договорить отец.— Давай сугубо конкретно... Все обошлось, правда, не без некоторых потерь. Словом, мне нужны сейчас деньги. Ты верни сберкнижки.

Андрей молчал, глядя в окно.

—Ну, хорошо,— сказал, отец.— Я по понятным причинам не хотел посвящать тебя в подробности. — Он помедлил, и теперь уже Андрей сделал движение, чтобы поймать его взгляд, но отец не смотрел на него.— У меня не хватило расплатиться. Сейчас операции по спасению утопающих, ох, как недешевы!..

Отец провел длинным, ногтем, мизинца по усикам, и Андрей снова вспомнил молодую женщину... «Она с ним, с ним, — забилась поддерживающая его правоту догадка. — Деньги для нее, для этой, шлюхи... Остальное — слова. Кто-нибудь из их компании взял все на себя, а другие — чистенькие...»

Андрей присел к столу и, поглядывая на учебник истории, сказал твердо:

—Папа, я не могу отдать тебе деньги.

—Что-о? — протянул отец скорее изумленно, чем угрожающе.— Как не можешь?! Не понимаю... У тебя их украли?

— Нет.

— Так что же?! Растратил? — Отец натянуто хохотнул.— Бывает, и не такие тысячи пролетают за минуту, но как тебя угораздило?..

— Нет. Я не растратил,— сказал Андрей, страдая от собственной решительности.— Я просто не отдам их тебе…

—Андрюша! — Восклицание отца было непривычно для слуха растерянным. — Я же дал эти деньги тебе, чтобы ты сохранил их. Как же можно! — Он отошел к двери, вернулся. — Нам необходимо максимально взыскательно обсудить эту ситуацию.

—Что обсуждать, папа? — сказал Андрей.— Ты эти деньги отдал мне. Понимаешь, мне! Отдал! Можешь быть уверен, я их использую правильно... Для лучшей, более чистой жизни...

—Ну, если ты хочешь, чтобы жизнь твоя была стерильно чистой, пойди и сдай эти деньги куда следует. Объясни им популярно, откуда они у тебя...

—Нет. Тогда мне никакой жизни не будет. И ты это понимаешь,— укорил отца Андрей.— А с деньгами я проживу как надо, во всяком случае на первом этапе судьбы...

Отец присел на диван, наклонил чубатую голову, потер лицо, будто со сна, сплел пальцы, обхватил колено.

—«Как надо», «как надо»,— проговорил он.— Ты, Андрюша, вдумайся в свои слова. Я уж не знаю, что ты имеешь в виду под этим «как надо», мне не до предметного анализа твоих запросов... Но ведь от этих денег самым банальным образом зависит моя жизнь... До тебя доходит?! Я не могу их не отдать. Я обязан их отдать. — Он поднял глаза на Андрея и внимательно, чуть прищурясь, посмотрел на него.— Андрюша, ты что, не веришь мне?

Андрей прошел мимо отца к окну. — Верю, не верю,— сказал он. — Ну, при чем здесь это?! Но, если хочешь откровенно, не верю! Вот, понимаешь, не верю. Я не верю тебе...

Отец сжал кулаки и с силой стукнул себя по коленям.

—Я помню тебя мальчиком, маленьким таким, белобрысым, кудрявым мальчиком. Раз я с тобой в парк пошел... Катались на карусели, я сидел на слоне, а ты рядом на олене. У тебя закружилась голова. Ты испугался, заплакал. Карусель остановили. Мы сошли, и я долго носил тебя по парку, успокаивая...

— Папа. Ты совсем не то говоришь. К чему эти карусели? Ну, носил на руках... Тоже получал удовольствие. И все воспоминания — сантименты. Пойми, наше время настолько резко меняет судьбы людей, что прошлое часто — совершенно другая жизнь. Можно считать, ее и не было... Я хочу уразуметь другое: чего тебе не хватало, если ты ввязался в какие-то авантюры?.. — Отец удивленно в него всмотрелся. — Вот уже два месяца я постоянно думаю об одном: обойдется у тебя или нет? — посетовал Андрей.

—Обошлось, как видишь,— с грубоватой усмешкой оказал отец.

—Но чего тебе не хватало? — подхлестнутый этой усмешкой, спросил Андрей.— Мы же жили гораздо лучше многих. Что нужно было еще? Ты мне можешь объяснить?

—Я? — ткнул себя в грудь пальцем отец. — Тебе! — он указал пальцем в сторону Андрея.— Я тебе объяснять ничего не должен,— явно сдерживаясь, чтобы не закричать, заговорил отец.— Ты — от меня, от плоти моей. Я все в тебя вложил. И бескорыстно. Потому что любил тебя, своего единственного сына. Думаешь, я не знаю, что в наше время дети, едва повзрослев, начинают жить отдельной от родителей жизнью и, если есть пуповина, как-то их еще связывающая, так это деньги. Но я всегда плевал на это. Главное — сознание, что есть где-то в сумасшедшем мире родное существо... Не мог же рассчитывать на твое предательство, и в какую минуту!..

«Предательство» звучало слишком сильно.

«Явился с какой-то шлюхой,— возмутился Андрей,— и выдает декларации на темы морали».

—Признаю. Ты многое в меня вложил...— «Предательство» — на это хотелось ответить посильнее — Да, признаю. Но я хорошо помню, ты рассказывал мне и в детстве и не так давно, что если б не Советская власть, то ты, круглый сирота, ходил бы всю жизнь в пастухах...

—Да уж точно,— подтвердил отец.

—Она-то вложила в тебя и в таких, как ты, воистину все: и кровь миллионов людей, и хлеб, и деньги,— торжествующе продолжал Андрей.— И тоже могла бы рассчитывать, что вы ее не предадите.

—Что?! — вскинулся отец.

— Ну, да! Тебя, как и иных прочих, поставили на высокие должности, вам доверяли государство. А вас это измельчило до того, что основным критерием стал собственный карман. Вы же элементарно грабили. Один на своем предприятии создает недостаток, другой на базе запасает избыток этого недостатка, третий реализует черт знает по каким ценам, четвертый прикрывает все высокими словами... Вот и прибыль до тысячи процентов. И без всякого риска. Надо только четко расставить своих людей... А кто, не дай бог, против, тот против всех основ...

—Ну! Ну! — угрожающе проговорил отец.— Не рано ли тебе рассуждать о таких материях со своей чистенькой совестью? Много ты понимаешь! Ты для себя запомни, что у тебя совесть тоже с пятнышками... Одна твоя золотая медаль сколько стоила. Думаешь, из трех классов не было достойнее кандидата?..

—Учебу не трогай,— сказал Андрей.— Учился и учусь я честно...

Сидя на диване, отец стал раскачиваться всем туловищем. Андрей видел, что ему тяжко. И появилось желание вытащить учебник, в котором середина была вырезана и там-то покоились сберегательные книжки, вытащить и сказать: «Да возьми ты свои деньги...» Но он снова заставил себя подумать о той молодой женщине, которая, возможно, гуляла где-то по фойе, дожидаясь отца. И предположение это было как свидетельство того, что отец ему врет...

Внезапно отец опустился на колени.

—Андрюша! Мы не о том! Клянусь тебе, чем хочешь! Мне нужны,— отец резанул ладонью поперек горла,— вот так нужны эти деньги. Нужны. Сынок!

Андрей чувствовал, как душит его молящий взгляд отца, и, желая освободиться от подступающего к горлу комка, сказал, покровительственно растягивая слова:

—Ну, зачем этот театр?..

Отец постоял еще на коленях, поднялся, провел ладонями по брюкам, произнес с трудом:

—Спасибо тебе.

Андрей отвернулся к окну, всем существом ожидая, что отец бросится на него... Но ничего не произошло. Хлопнула, правда, довольно сильно дверь. Отец ушел.

Андрей послонялся по комнате, пытаясь успокоиться. Но успокоение не приходило, хотя он твердил себе: «Он врал, конечно же, врал. Я отдал бы ему эти деньги, а он купил бы своей твари еще какие-нибудь драгоценные побрякушки, или кооперативную квартиру, или чем там принято расплачиваться с молоденькой любовницей престарелому покровителю... Машину бы он ей купил! А я бы куковал на свою повышенную стипендию. Нет уж! Конечно же, он мне отец. Однако что такое кровное родство в наше время? Не более чем случайность, игра природы. Оттого что рвутся родственные узы, человек мало меняется, просто исчезают такие свойства, которые прежде казались абсолютными... Иначе и жить было бы нельзя, слишком жесткие требования к нашей способности адаптироваться в быстро меняющемся мире предъявляет современность ...— Он думал так, а между тем пустота одиночества наваливалась на него, и жалость к отцу казнила, и мечталось, что он сейчас вернется.— Чертовы деньги!..»

Ему захотелось как-то разом растратить их, от них избавиться...

Андрей пошел, посмотрел на факультете расписание второго курса. Он увидел, что Алена освободится через час, и решил во что бы то ни стало дождаться ее. Обычно она выходила со стороны клубной части. Он спустился туда и принялся расхаживать у гардеробов. Никогда ему не доводилось ждать кого-нибудь так долго, а если бы пришлось, он через десять минут потерял бы, наверное, всякое терпение. Сейчас же он ни разу не взглянул на часы.

Вертушечные двери у входа, как лопасти турбин воду, перемешивали перед его глазами лица, одежды, обрывки разговоров. Он ходил взад и вперед в распахнутой куртке, своим сосредоточенным ожиданием словно объединяя их. Но эти же мимолетные впечатления разрушали все то, что он готовился сказать Алене.

Глаза у него подустали от мелькания людей, и Андрей заметил Алену лишь когда она уже подавала номерок седоватому худому гардеробщику с орденской планкой на отвороте черного халата. Андрей подошел, почти выхватил из рук гардеробщика Аленину куртку и раскрыл за ее спиной на уровне плеч.

—Прошу, Елена Всеволодовна,— сказал он вопреки желанию насмешливо.

—Здравствуй.— Она оделась, кивнула ему: — Спасибо.— И взяла с барьерчика портфель.

Андрей хотел предложить ей пойти к нему в общежитие, был готов уговаривать ее, но остановило выражение спокойной отрешенности на Аленином лице.

—Я провожу тебя? — в форме вопроса осторожно предложил он.

— Как хочешь,— ответила она, задумалась на секунду и улыбнулась: — Да, мне лучше пройтись.

Они спустились по ступеням клубной части и не спеша пошли к метро. Солнце было на закате. Задувал привычный около здания университета ветер. На газонах среди прошлогодней скрученной и пожухшей листвы и ярко-зеленой, но как бы повялой, новой травы лежал еще кое-где грязный сухой снег.

Молча Алена и Юрьевский прошли почти половину пути, когда Андрей наконец решился:

—Я хотел поговорить с тобой серьезно.

—О чем?

—Я хочу...— Он обогнал Алену на шаг и встал перед ней.— Давай не на ходу. Я хочу сделать тебе предложение...

Алена с каким-то недоумением посмотрела на него и попыталась обойти, словно неодушевленное препятствие. Андрей не пропустил ее.

—Нет! Вполне официальное, — сказал он. — На полном серьезе предлагаю руку и сердце. Вот рука,— протянул он Алене руку.— А сердце где-то там, — он похлопал себя по груди.

Алена молчала. И ему показалось, она слушает его. Он отбросил насмешливый тон и заговорил со страстью:

—Без тебя я жизнь не мыслю. Нет тебя — и ничего этого,— он обвел вокруг взглядом,— тоже нет... Я и с мамой твоей говорил, как положено по обычаю. Ирина Сергеевна не против. Думаю, у Всеволода Александровича тоже не будет возражений...

—Всеволод Александрович, Ирина Сергеевна,— сказала Алена.— Я и говорить об этом не хочу и слушать...

—Почему?! — крикнул он и топнул ногой.— Как ты не хочешь понять, у нас может сложиться замечательная жизнь... Ну, что ты желаешь? Машину? Будет машина! Кооператив? Купим! — Андрей пожалел, что не взял сберегательные книжки.— Ты верь мне....

—Ничего у нас не будет,— сказала она.

— Если б ты знала, чем я пожертвовал ради тебя! — вырвалось у Андрея. И ему пришла в голову мысль, что, по существу, он из-за нее не отдал денег отцу, не отдал ради того, чтобы у них после женитьбы сложилась более или менее нормальная жизнь. Мысль мелькнула только сейчас, но ему уже казалось: в ней, в этой мысли, и в его вере в Алену была основная и праведная причина, по которой он отказался вернуть деньги отцу.

Алена досадливо поморщилась, и Андрею пришлось уступить ей дорогу и пойти рядом.

—Я знаю, женщины презирают мужчин, для которых любовь — все, можешь презирать меня, но объясни: почему?!

—Поздно уже,— сказала Алена.

И он уловил на ее лице то же выражение спокойной отрешенности от всего. Это не было кокетство.

—Какой холодный апрель.— Он легко взял ее под руку.— И все-таки я не понимаю... Даже если у тебя что-то серьезное с этим парнем, будем считать: один — один...

—Мы не в футбол играем,— ответила Алена, словно не заметив, как он взял ее под руку.

—Да все мы во что-то играем. И ты сейчас играешь...— сказал Андрей зло и, видя, что она не хочет продолжать разговор, замолчал. Сознание того, как одинок стал он теперь, мучило его и ожесточало и против Алены, и против отца, и против всего на свете.

Они подходили к метро, но не перешли еще грохочущий в синеватой дымке проспект, когда своими зоркими глазами Андрей выхватил из-за движения машин, среди толпы, стекавшейся к круглому зданию метро, высокую фигуру Федора Полынова, в кожанке нараспашку, с таким огромным букетом алых гладиолусов, что можно было подумать, он торгует ими.

«Ах, так у них всего лишь цветочная стадия...— с облегчением и пренебрежением к Федору подумал Андрей.— И они не договаривались о свидании здесь, иначе бы Алена постаралась от меня отмотаться. Если у него такие способы поразить ее воображение, у меня не все потеряно... Есть шансы...»

Дали зеленый свет.

—Пошли! — Андрей отпустил ее локоть, но осторожно обхватил за плечи, как бы предохраняя от машин, поворачивающих направо.

Он повел ее чуть наискось, так чтобы она не сразу увидела Федора, а он не мог бы их не увидеть.

—Да, да, я все понимаю... Я понимаю, но мне так трудно будет без тебя,— как бы сами собой печально выговаривались слова.— Я хотел бы вспоминать тебя... наши отношения, вспоминать радостно.

Андрей остановился и остановил Алену, боковым зрением замечая, что Федор их видит.

—Ты разреши, я поцелую тебя.— Он быстро привлек ее к себе и нежно поцеловал в губы, ощущая одновременно и волнение от ее близости и напряженное ожидание нападения, как и пару часов назад, когда он отвернулся от отца.— Прощай,— сказал он и, оставив Алену, пошел назад через проспект на красный свет, лавируя между медленно проезжающими машинами.

Очутившись на другой стороне проспекта, у высоких пик чугунной ограды, Андрей постоял, словно испытывая свое мужество и даже желая, чтобы Федор догнал его, и примериваясь, каким приемом сбить Федора с ног, если тот полезет драться. Но никто не догнал его. И он неторопливо, не оглядываясь, пошел вдоль ограды, размышляя в такт шагам; и мысли были приятны, как отдых после пережитого, как награда победителю.

«...Ирина Сергеевна, во всяком случае, будет благодарна мне за этот острый эксперимент... Когда-нибудь расскажу. Да и Ивлева со временем поймет. Нет у нее ничего общего с этим работягой. Поймет и придет ко мне; ведь в итоге у нее — никого, кроме меня... Попрощался я с ней красиво, плохого ей ничего не сделал... Придет — прощу. Я человек добрый, милосердный. Для нашей общей жизни даже лучше, если она будет чувствовать себя передо мною виноватой...— Он представил себе униженную, вымаливающую у него прощение Ивлеву, ее заплаканные глаза, припухшие губы, робкий искоса взгляд и, с особым удовольствием, ямочки у нее под коленями, их нежную плоть.— Но если и все они — отец, Алена, Ирина Сергеев на, друзья-приятели — отвернутся от меня, ничего страшного не произойдет. Надо привыкнуть к тому, что в наше время людей, даже самых близких, обстоятельства легко превращают в прошлое, и не страдать от этого. В конце концов чем более одинок человек, тем он сильнее, потому что свободнее. А творчеству необходима свобода!..»

2

Они просыпались рядом уже седьмое утро. Федор первым открыл глаза и беспокойно глянул на круглые корабельные часы, подарок Чекулаева, висевшие над Алениным письменным столом, но тут же вспомнил: сегодня выходной и у часовых стрелок нет над ним власти.

Всю неделю жил Федор в каком-то особом состоянии, которое и счастьем-то трудно назвать, столько было в нем жизненной прочности.

Алена настояла, чтобы из общежития он перебрался к ним, сказала решительно: «Или будешь жить дома, или расстанемся...» Конечно, мучила его неловкость из-за отъезда Всеволода Александровича, но Алена убеждала: «Отцу так лучше. Для творчества одиночество необходимо». И тревожило то, что еще не подали заявление в загс — мало ли как могли отнестись к этому окружающие,— а она смеялась: «Предрассудки от нас не убегут. Успеется. Разве я тебе так плохая жена?..»

Действительно, когда Алена просыпалась, она шептала ему: «Спи», — а сама вставала; его же будила впритык — в шесть пятнадцать. На стуле висела свежевыглаженная, даже чуть теплая рубашка, и на столе в кухне — завтрак, и собран ему завтрак на завод с собой, правда, это был целый обед, и он пытался отнекиваться: «Заводская столовая — люкс»,— но она обижалась, и приходилось брать сверток с бутербродами, и жареное мясо или котлеты, и яблоки, и кофе в термосе.

Домой он возвращался раньше Алены. Елена Константиновна не стеснялась давать ему поручения; и если бы не Алена, ходил бы он по магазинам, перетаскивал из комнаты в комнату мебель, ремонтировал, подкрашивал до позднего вечера. Но появлялась Алена, делала Елене Константиновне выговор за эксплуатацию уставшего после работы человека, а ему выговор за то, что не встречает ее на остановке, и они уходили гулять. Возвращались поздно, на цыпочках пробирались в Аленину комнату и, едва оказывались вдвоем, обо всем забывали. Федор стал смотреть на спящую Алену. Окно выходило на северо-запад, и в комнате светало неспешно. Глядя на Алену, он видел, как исчезали сумеречные тени у нее под глазами, у крыльев носа, под нижней губой, таяли в ямочках щек, у ключиц, под грудью... Светлея, она словно молодела на глазах, и оттого его с новой силой влекло ласкать ее, целовать. Но он сдерживался, помня с благодарной нежностью к ней, как рано вставала она для него всю неделю. А вчера вечером они муть не поссорились. Два дня назад, получив у цеховой бухгалтерши премию, Федор сразу постучался в следующую дверь, в кабинет начальника цеха. У Пожарского никого не было, он сидел, просматривая какие-то бумаги, и Федор начал без предисловий: «Вы мне помогали проталкивать рацпредложение. Без вас оно бы заглохло. И я считаю, премию мы должны поделить пополам... Тем более у вас ребенок недавно родился...»

Деньги у него лежали в карманах рабочей куртки, в левом, что был почище, — часть для Пожарского, в правом — своя.

Пожарский с тяжелым вздохом снял очки, потер переносицу хрящеватого носа, встал во весь рост— при своей худобе он казался даже выше Федора — и, глядя не на него, а на модель станка под стеклом, стоящую на столе рядом с маленьким аквариумом, сказал: «Вы, Полынов,— обычно он говорил «вы» и «Федор», и это «Полынов» насторожило Федора,— я так понимаю, считаете, что совершаете благородный поступок...»

«При чем здесь благородство? — начал возражать Федор.— Я просто по-честному. Если бы мне рабочий помогал, с рабочим бы разделил, но если вы начальник цеха, что же мне, в крохоборы записываться?..»

«Да,— словно не слушая его, продолжал Пожарский.— У меня родился сын, и зарплату я хотел бы иметь побольше. Но при чем здесь ваша премия? Мне кажется, у начальников разных рангов есть множество способов брать с подчиненных мзду, деньгами ли, борзыми ли щенками, лишь бы брать. И многие свыклись, и берут и дают сами. Однако я...— Он приладил очки и замолчал, как бы в раздумье, стоит ли говорить Федору.— Может быть, вам покажется наивным, но я считаю, не надо было проливать столько крови, не надо было отдавать жизни стольким прекрасным, умнейшим людям, ни к чему было возводить в законы замечательные принципы, о которых мечтало человечество, а оставить все по-старому: господа и холуи. Ведь моя прямая должностная обязанность: поддерживать инициативу рабочего... Ну, не обижайтесь, Федор.— Он подошел, усадил его на стул возле стола и сел рядом.— Я слышал, и вы собираетесь жениться... У меня сын, у вас кто-нибудь родится. Посудите, что мы им обязаны завещать? Деньги? Дачи? Вещи? Оно, конечно, нужно. Но главное для возможности достойной жизни человека — отечество. Динамичное. Сильное. Способное объединить вокруг своих принципов весь мир. Это наша судьба. Или мы это сделаем, или нас, детей ли наших возьмут за горло... Есть кому. Значит, надо работать честно, а не в благородство и церемонии играть. Идея — ваша, первоначальные расчеты — ваши, вы первый год ходили по кабинетам, стучали кулаком... Так и премия ваша...»

После такого разговора было бы неудобно отказаться поработать на всех станках, какие будут в бригаде. Но следовало сказать об этом Алене.

Вчера сидели допоздна на кухне, Елена Константиновна не уходила, и Федор решился говорить при ней.

«Я тебе рассказывал про бригаду. И если меня — бригадиром, надо знать четко самому, с какого станка что спросить можно,— рассудительно начал он.— Иначе трудно будет разобраться, кто как работает».

«Ты меня в помощники возьми»,— приласкалась Алена.

«Делать тебе нечего»,— тревожно вставила Елена Константиновна.

Федор с сомнением посмотрел на Алену, погладил по голове.

«Что, не справлюсь? Тяжело?» — поинтересовалась она.

«Не без того. Свежий человек, бывает, домой явится после такой работы и сейчас где сел, там и заснул... Но я к тому... Я недели три на фрезерном буду работать, потом на сверловке. Фрезерный этот — старичок. Правда, вчера я с ремонтниками возился с ним, но много на нем не заработать, да и на сверловке... В общем, не хочу тебя обманывать. Последние два года я меньше трехсот не получал, но сейчас такой момент... организация бригады... По-новому многое складываться будет. Так что — рублей на сто пока меньше, может быть, будет получаться».

Она прижалась к нему, шепнула насмешливо: «Это ужасно».

«Что?! — испугался он и отстранился от нее слегка.— Но мы уже начали это дело. Я не могу на попятную... На меня рассчитывают».

«Сто рублей — побольше моей пенсии,— осуждающе заметила Елена Константиновна.— Ради чего ж такими деньгами бросаться?»

«Мы через два года на новую модель станка переходим,— принялся объяснять Федор.— Эта модель повышенной точности потребует. Как сейчас работают, к ней и не подступиться. Значит, бригадный метод к тому времени, пусть вчерне, но отлажен должен быть, чтобы рублем контролировать каждого. Ведь нынешние принципы оплаты труда сложились аж пятьдесят лет назад, в основном на базе тарифной реформы тысяча девятьсот тридцать первого года. — Федор с удовольствием растолковывал то, что недавно слышал от Пожарского. — Чтобы создать новую систему оплаты, экономистам надо пересчитать множество позиций. Процесс долгий, на несколько лет... Тут есть риск потерять в заработке, мы ж не сами по себе, мы и от смежников зависим... Но новая система оплаты необходима...»

«Тебе учиться надо», — сказала Алена.

«Учись, учись,— сердито вздохнула Елена Константинов на,— если жизнь еще не научила. Ты экономить, выкраивать для государства будешь, а пока у станка стоишь, спекулянт какой-нибудь во много раз больше заработает...»

«Не заработает, а наворует»,— настоятельно поправил Федор.

«Это все слова. Говорить мы научились...— Она поднялась из-за стола и, выходя, бросила: — Посуду помойте, деятели государственные...»

Алена рассмеялась.

«Ты что?» — насторожился Федор. Ее смех всегда вызывал у него какую-то неуверенность в себе.

«Неужели ты думаешь, я ничего не понимаю?.. Работай спокойно. Для нас с тобой какая разница— триста или двести?..»

«Не скажи,— остановил ее Федор.— За сто рублей иному семейному недели две надо вкалывать ой как».

«Я не ребенок! — внезапно обиделась Алена.— И знаю цену деньгам. Но я говорю, для нас с тобой нет разницы — двести или триста... Кроме того, я получаю стипендию».

Федор пренебрежительно усмехнулся: «Ты ее себе оставляй... на булавки».

«Спасибо! — вспылила Алена.— Я на нее и прожить могу...»

Она встала и вышла из кухни.

Федор пошел за ней. В комнате он обнял ее, спросил смущенно: «Обиделась?»

«При чем здесь «обиделась»?.. Но ты говоришь о новой организации труда, аив ней все будет зависеть от человека».

«Новая организация — и человек станет действовать и думать по-новому».

«Вот посмотри...— Алена достала из ящика стола общую тетрадь, пролистала и, развернутую, подала ему. — Это я к зачету готовилась и у Маркса выписала».

«Вещи, которые сами по себе не являются товарами, например, совесть, честь и так далее,— прочитал Федор,— могут стать для своих владельцев предметом продажи и, таким образом, благодаря своей цене приобрести товарную форму...» И что из того?» — спросил он.

«Да все всегда зависит от человека, от личности. Среди помещиков-крепостников были декабристы, а среди нас столько махинаторов, им только дай волю, они любую общественную формацию разворуют...» — сказала Алена.

«Вот новая организация труда воли им и не даст»,— стоял на своем Федор.

«Время покажет,— сухо заметила Алена.— Ложись спать, а мне еще надо позаниматься...»

В ожидании ее пробуждения он задремал, а очнулся оттого, что она провела пальцами по его лицу. Они обнялись и прижались друг к другу. Глаза Алены были совсем близко, и в каждом из них рядом с чешуйкой света он видел свое отражение — две крохотные мишени, будто убежал он далеко-далеко в нее и стал там снова маленьким...

—Ты вчера долго занималась? — спросил Федор.

—Нет. Просто ты уснул быстро,— ответила Алена.— Устал за неделю?

—Нет. А ты вчера рассердилась из-за бригадного подряда...

Ах, что он говорил! Когда он обнимал ее, она чувствовала, сама жизнь ничто в сравнении с ощущением от этих сильных и нежных рук, от этих выпуклых, налитых каменной твердостью, но таких покорных ей мускулов... Весь мир, о котором она прежде столько размышляла, в его объятиях казался всего лишь холодной пустотой, не стоившей мучений души из-за незнания того, как она создана... Этот мир словно ловко прикидывался чем-то великим, значительным... В его ласке было все сущее!..

—Бригадный подряд так бригадный подряд, я покорная жена...— Алена потянулась губами к его руке и поцеловала.— А кто эта Аня? — словно невзначай спросила она, с нарочитой строгостью сдвигая брови.

—Да так, в детстве, по глупости,— сказал он, радуясь тому, что она может его ревновать, но, как назло, до мельчайших подробностей вспоминая вдруг и вечерний дурманный черемушник у самого берега маленькой плотины, и нежный шум переливающейся через край воды, и теплоту мая, и слова, которые он стеснялся Ане говорить, но которые выговаривались каждым прикосновением к ней, и ее крепкую грудь у своей груди, и похолодевшие ее губы, и все тогда происшедшее... Вспомнил и покраснел.

—А-а, по глупости,— следя за выражением его лица, протянула Алена.— По глупости и — на всю жизнь...— И слезы навернулись у нее на глаза.

—Ты что! — воскликнул Федор. — Честное слово…

—Я ничего.— Она поцеловала татуировку и прошептала прямо ему в ухо, жарко и щекотно: — Сегодня у нас необыкновенный день.

—Какой необыкновенный?

—Что, испугался? — спросила она.

—Чего мне бояться!

—Необыкновенного все боятся,— сказала она загадочно и положила голову ему на сгиб руки.— Хотя и мечтают о нем...

—Да что необыкновенное? — засмеялся Федор.

—Ну, хотя бы наше первое с тобой воскресенье...

—Что с ним делать-то будем?

—Можно полежать... Ты поучишь меня играть в шахматы.

—Так уж и в шахматы?..

—Все равно Елена Константиновна не даст покоя. Лучше я сперва свожу тебя в парикмахерскую.— Она запустила пальцы в его волосы на затылке и потрепала. — Так ходить нельзя... А потом... потом я тебе что-то скажу.

—Скажи сейчас.

—Нет. В конце дня. Ты должен это заслужить...

—Раз заслужить, значит, что-то хорошее?

—Даже не знаю. Это от тебя зависит...

В соседней комнате послышались шаркающие шаги, Елена Константиновна покашляла и спросила:

—Что вы там, проснулись?

—Мы еще спим. — Алена притворно позевала.

—Федор,— просительно сказала Елена Константиновна. — У моей знакомой из соседнего подъезда проигрыватель не работает. Ты бы посмотрел...

—Надо в общежитие сбегать, потенциометр взять,— ответил Федор.

Алена поднесла ему кулак к самому лицу и прошептала:

—Я тебе сбегаю! — И сказала громко: — Никуда он сегодня не пойдет, у нас выходной... Мы едем... Куда мы едем? — снова шепотом спросила она.— Куда?

Стоял апрельский солнечный, но такого холодного ветра день, что мерзло лицо. В центре, куда они поехали безо всякой цели, было много народа. Федор и Алена побродили по Кремлю, по Александровскому саду. И для них представляло особое удовольствие идти среди других людей, сознавая, кто они друг другу. Тайное счастье их отношений и отъединяло их ото всех, словно они одни могли быть одарены им, и делало для них чем-то близким каждого человека. И это же чувство сбивало их со всего, о чем ни начинали они говорить, в молчание, в разговор глазами, улыбками.

Алена повела Федора на улицу, где жила в детстве. Старый их дом отреставрировали до неузнаваемости; и Терпсихоры, от которых прежде оставались лишь обрывки хитонов да раскрошенные головы, воскресли и торжественно белели под фронтоном между желтых колонн, с лирами и плектрами в беспомощных руках.

Удалось Алене затащить его и в парикмахерскую и уговорить постричься так, как ей нравилось. Коротко остриженный, он стал выглядеть совсем юно, и это почему-то очень смешило Алену.

— Тебе нельзя так стричься больше ни в коем случае,— поглядывая на него, смеялась она.— Честное слово, мальчишка. Тебе ничего серьезного сказать невозможно... Ничего не скажу...

Зашли в маленькую блинную — деревянную пристройку на Пятницком рынке, куда по воскресеньям после зоопарка или после кино водили Алену в детстве отец и бабушка Вера... Алена хотела именно сегодня вспомнить бабушку Веру и детство. Но удивительно, рядом с Федором, идя с ним под руку, тесно прижимаясь плечом к его плечу, она не испытывала, как обычно, щемяще грустного приступа памяти. Прошлое отдалилось и обезболилось...

И казалось, нет особой прелести в двух, похожих на амбразуры окнах блинной, выходивших на рыночные ряды. Она помнила, в детстве не могла оторваться от этих окон, так ярко было за ними: горки помидоров и моркови, зелень, пестрота яблок, желтизна дынь, арбузы, цветы, белые фартуки и нарукавники торгующих... Или в апрельскую пору товаров на рынке почти не было — картошка в пыльных мешках да привозные с юга яблоки и груши, похожие на муляжи, или просто запомнились ей эти окна особенными глазами детства.

Правда, когда они с Федором, стоя у круглого шаткого столика, ели горячие толстые блины со сметаной и запивали их кофе с молоком, за окном они все время видели старого узбека, седого, с вычерненными усами, в расшитой серебром и бисером тюбетейке. Как и во времена Алениного детства, он торговал пряностями... Красный перец, перец черный, молотый и горошком, корица, кардамон, мускатный орех, мак — все разложено по деревянным хохломским рюмкам, и под каждой записка, где чернильным карандашом коряво выведено, из чего какую приправу можно приготовить

Когда вышли из блинной, Федор купил у старика узбека всех специй понемногу, сказал:

—Для дома, для семьи,— и поцеловал Алену.

Ходили они в кино и в кафе, где благополучно забыли пакет со специями, а к вечеру на такси вернулись в свой отдаленный район.

—Погуляем еще,— попросила Алена.

И они пошли по лесопарку, по размягченной земле аллей у прудов, до краев наполненных талыми водами. Здесь бродили компании из общежитий, многие из них уважительно здоровались с Федором. И Алена с удовольствием чувствовала себя в лесопарке, которым ее стращали в отрочестве, в чем-то хозяйкой...

Наконец они вышли на опушку, откуда за большим, слегка зазеленевшим оврагом был виден их квартал.

Кое-где в окнах зажгли свет. По небу негусто плыли подсвеченные закатом рыжеватые пухлые облака. Свет заката словно растворился в воздухе и покрыл ровно всю землю, накалываясь лишь на торчливые шпажонки лозняка и растекаясь по их глянцевитой кожице вишневым блеском...

—А что ты грозилась мне утром сказать? — спросил Федор, отламывая ветку лозняка, ошкуривая ее и со смаком облизывая белую блестящую заболонь. — Горьковато, а с детства люблю...

—Помнишь, значит,— усмехнулась она.— Это хорошо. И я тебе скажу...— Она вздохнула глубоко, будто новые слова требовали особенно много воздуха, и сказала: — У нас будет ребенок...

Он отбросил ветку, шагнул к Алене, с какой-то неловкостью осторожно привлек к себе, поцеловал в голову...

Алена упиралась лбом в теплый треугольник его груди в расстегнутой рубахе. Как сладко ей было чувствовать себя совершенно беспомощной перед ним, беззащитной, сознавая в то же время, что с ним в этой беззащитности — ее необыкновенная сила.

Так они стояли, тесно прижавшись друг к другу. Над лесом на востоке вырастал темно-синий конус земной тени, между пепельных облаков появились звезды...

Ах, ночь весенняя, ночь весенняя! Ночь весенняя встала на крыло... Как летит она над нами, вороная и прозрачная, соизмеряя годы прошлого с мгновениями своей тишины и суля будущему бесконечное счастливое движение в пространстве.

В понедельник, став к фрезерному станку, на котором до того работал Чекулаев, Федор к обеду выполнил полторы нормы.

Он увеличил скорость подачи, и алая шкурка краски на заготовках, медлительно подползающих под свирепо рычащие и взвизгивающие фрезы, жухла и исходила синим ядовитым дымком... Ни единого лишнего движения, словно он давным-давно работал на этом станке.

Василий Гаврилович, идя своим обычным маршрутом по проходу, завернул к нему, похлопал по спине и прокричал:

— Высокий класс! На сборке будут довольны… И товарищи тобой гордятся.

Примешивалось ли ехидство к его похвале, сказал ли он искренне — разбираться Федору было некогда. Умом и сердцем он знал одно: безразлично, будет у него новый станок или старый, удастся ли создать бригаду на подряде или восторжествует сдельщина, работать он станет так, как не работал никогда...

В обеденный перерыв на ящик к нему подсел Чекулаев.

— Погода шепчет,— улыбаясь, сказал Федор, не замечая, что глаза Чекулаева занозила злая усмешка.

—Ты чего доказываешь? — спросил Чекулаев.— Что ты герой-стахановец, а другие дерьмо?.. Сам знаешь, нормировщики сейчас, как мыши по полю, побегут ко всем фрезеровщикам...

—Не кипятись. С Пожарским у меня договоренность, расценки менять не будут. Я работаю, чтобы посмотреть, с какого станка что спросить можно, когда бригаду организуем...

Чекулаев отмахнулся:

—Ты пару недель отроскошничаешь, а людям потом расценки кромсать будут...

—Да не инвалиды ведь. В основном здоровые мужики. Ты первый. Работай!.. А то шипишь, как сырые дрова: расценки, расценки. Вот будет бригада на подряде — и за реальные расценки легче драться. Но за реальные, а не так, чтоб полдня в итальянскую забастовку играть...

—Мы с тобой, Король Федор, почти четыре года в одной комнате прожили, — отвернув от него голову и прищуренными глазами глядя на солнце, сказал Чекулаев.— Ты, считай, корифаном мне был. Я тебя уважал и за то, что вкалываешь на двух станках, и за футбол, и что компанию умеешь поддержать... Завидовал даже... Но я тебе прямо скажу: как ты зимой со своей Аленой сошелся, а особенно как из общаги к ней переехал, в какое-то мракобесие впал.

—Мелешь чего ни попадя, слов не зная, — добродушно сказал Федор.— Давай лучше яблоками угощу... Антоновка...

—Антоновка! — обернулся к нему Чекулаев, и Федор увидел слезы в его глазах.— Ну, чего тебе не хватает?! Всех-то денег все равно не заработаешь, орден горбатого разве что... Завтра вместо тебя робот будет, он в три смены вкалывать станет и без всяких премий, досок почета и собраний. Но он робот, а я человек. Я жить хочу, а не уродоваться... Понимаешь, жить! И жить не хуже твоей будущей тещи...

—До роботов дотерпеть надо,— спокойно ответил Федор, чувствуя в то же время, как теряется от слез Чекулаева.— Они пока в год высвобождают три десятых процента рабочей силы и экономически убыточны... Это насчет роботов. А насчет тебя, так ты как в футбол ленишься в защиту оттягиваться, так и в цеху не работаешь, а время отбываешь...

—Экономист,— презрительно процедил Чекулаев.— Как ты заговорил! Ах, как заговорил... Точно блукал по болоту, а теперь на сухое вышел. Ты до Аланы своей, до отца ее, до них до всех дотянуться хочешь... Думаешь, прославишься, учиться будешь... Нет. Никогда тебе не дотянуться. Ты ими не станешь никогда. Понял?

Федор встал, сгреб Чекулаева с ящика, поднял на руках, смеясь.

—Да иди ты! — закричал Чекулаев.

—Далеко не посылай, мне к станку,— сказал Федор, опуская его на землю.

—Сила есть, ума не надо,— буркнул Чекулаев и пошел в цех.

«Обиделся,— сожалеюще подумал Федор,— Скоро у него день рождения, может быть, ему плэйер подарить?..— У Федора лежал для Алены этот маленький магнитофончик, работающий на воспроизведение. Алена как-то обмолвилась, что некоторые лекции бывают занудны и вместо них хотелось бы слушать музыку. И с премии он купил ей плэйер... Но теперь слезы в глазах Чекулаева, сама мысль о том, что он причинил боль товарищу, встав после него к станку и работая гораздо лучше, заставили его изменить решение.— Надо только ей сказать... Она поймет...»

До конца смены Федор сделал еще норму. Работая, он старался думать об Алене, об их будущем ребенке, и это давало ему такую веру в свою правоту и так радовало сердце, что когда на глаза попадали готовые детали, которыми был уставлен пол у станка, и он видел радужные переливы в их еще не отполированных поверхностях, ему казалось, будто над ним радужное небо, и он невольно отрывал взгляд от фрез, грызущих металл, и смотрел вверх...

Думая об Алене, он хотел сделать для нее нечто необыкновенное... Он остановил станок за двадцать минут до конца смены, на скорую руку убрал его, пошел в бытовку, ополоснулся, переоделся, первым получил у табельщицы в железной будке пропуск, сразу за проходной удачно поймал такси, заскочил на рынок за цветами и, приехав к метро «Университетская», встал, словно на посту, выглядывая в потоке людей Алену.

Алену и Юрьевского он заметил, когда они переходили проспект. Федор испугался за Алену — так близко от нее поворачивал поток машин — и хотел было идти в их сторону, но тут же увидел, как они остановились и Юрьевский, до того державший Алену за плечо, повернул ее к себе, обнял и поцеловал в губы... Он повернул и поцеловал ее, любимую Федором женщину, с той хозяйской небрежностью, с какой в фильмах пожилые деятели целуют продавшихся им молоденьких девушек.

Федор не бросился на Юрьевского сразу, потому что у него, от рождения физически очень сильного человека, была с детства внушенная отцом привычка избегать драк, чтобы не изувечить кого-нибудь в забытьи ожесточения... Но за те мгновения, что он преодолевал себя, Юрьевский уже успел перебежать проспект, а Аленина золотистая голова проплыла в сгущающемся у дверей метро человеческом потоке.

Федор долго стоял на одном месте, словно бы его способность мыслить и чувствовать умерла... Когда он пришел в себя, единственным ощущением остался страх снова встретиться с ней. Страх этот был настолько силен, что погнал его почти бегом по улицам куда-то, лишь бы забыть навсегда живую синеву ее глаз, теплоту губ, чтобы голоса ее никогда не слышать. Но вместе с силой этого чувства другая сила, еще более значительная, манила его желанием видеть ее сейчас же, сейчас же заставить пережить такую же боль, какую испытал он, отомстить ей за то, что она не она... Но кроме слов грязных, которые, несмотря ни на что, ему было бы боязно сказать ей, и слов жалких, роящихся в сознании и жалящих его, средств для этой мести у него не находилось...

«Значит, у нее почему-то с ним не сладилось... Подвернулся тут я, — старался рассуждать Федор, стремительно двигаясь по улице и раздражаясь оттого, что не видел места, куда можно было бы выкинуть гладиолусы.— Потом он опять ее приблизил, у них пошло на лад... Она заметалась... Теперь как же это будет?.. А ребенок?! — вдруг обожгло его то, что вчера наполнило новым смыслом его жизнь, что усилило любовь к ней.— Она сказала: «У нас будет ребенок». Именно мне сказала: «у нас»... И была такой родной... Или солгала. Для чего?! Ах, вот! — пришла догадка.— Вот! Ему-то ребенок не нужен, а она хочет ребенка от него, именно от него, потому что его — его! — любит... Но ребенку нужен отец, и ради этого она готова жить с нелюбимым человеком, то есть со мной...»

Чтобы добраться до истины, приходилось вспоминать ее лицо, голос, ласки, пытаться установить, не притворны ли они. Но чем сильнее он старался вспоминать ее, тем незначительнее становился поиск истины, все вытеснялось из сознания ее лицом, голосом, ласками... И если это оказывалось обманом, что же такое были люди? Зачем им нужны все эти станки, роботы, ЭВМ пятого поколения?! Не для того ли, чтобы все дальше и дальше отходить друг от друга, обосабливаться до полного отчуждения, как мчащиеся мимо него под аккуратными солнцами фонарей сквозь гудящий город лакированные автомобили.

3

Всеволод Александрович был рад дать свободу дочери поступать, как она желает, и переехал на дачу, в глухую по этой поре местность.

Когда он первый раз растопил старыми березовыми поленьями печь, приготовил чай, сел пить его из большой зеленой пиалы, которую Сергею Ивановичу давно привезли из Ташкента, и посмотрел в окно на замохнатившиеся набухающими почками и сережками деревья близкого оврага, на черные с прозеленью стволы дубов на участке, на старую березу, в трещинах которой замерзал за ночь черным варом и блестел сок, и когда вдохнул вместе с запахом крепкого чая легкую горечь печного угара,— жизнь с такой молодой силой прихлынула к сердцу, что хоть умирай...

Со стены у обитого по углам медью камина — в доме была печь и в большой комнате камин — смотрел на него своими веселыми и внимательными глазами Сергей Иванович. И стол, за которым работал, Ивлев поставил так, чтобы поглядывать на эту фотографию.

У Сергея Ивановича была своя теория, как должен жить человек. При жизни тот не раз толковал ее зятю, и сейчас Ивлеву хотелось сравнить его теорию с тем, о чем он сам писал... Сергей Иванович считал обязанностью каждого порядочного человека умение заслуживать любовь ближнего и в этом находить истинное счастье. Потому что самым прочным идеалом, на который бы мог человек нравственно опереться в быстро меняющемся современном мире, должен быть он сам...

Внезапное одиночество, так расширившее мир его души, мысли о Сергее Ивановиче, перистая паутина ледка, нет-нет да и затягивающая лужу под окном веранды, и там же — серая тень сосеночки, четкая у комля и расплывчато-пушистая у вершины, и все эти запахи, и шумы пустого пока леса, и воспоминания о днях молодости, проведенных здесь, вызывали у Ивлева необычайное желание работать... И, повозившись со словами и перечтя, он вдруг, будто сущее, ощущал и тепло несказанно давнего майского вечера, и влажный шелест набравшего листву тополя у раскрытого настежь окна, и шуршание бумаги, и сырой запах остывающего крахмального клея, и то, как двое, он и она, наклеивают газеты на стены и обрезают обои, но внезапно в разгар работы тянутся друг к другу, и все бросают, и жарко целуются, и ложатся на прохладные доски крашеного пола, и через мгновения слышат лишь свое дыхание да дальние звуки духового оркестра в парке... И так душно! И так бешено и сладостно бьются их сердца! И это начало чьей-то жизни, самое начало...

А прочтя, он, словно опомнившись, понимал, что заставило писать не только о страданиях мальчишки в блокадном Ленинграде, о гибели его матери, но уйти еще дальше в прошлое и придумать вечер из жизни его матери, эти мгновения счастья двух молодых людей: потому что все пишет он о борьбе за жизнь, не за существование, не за принаряженное благополучие с оловянными глазами, а за самую суть жизни — за то, чтобы продолжалась она на земле, эта неизъяснимо прекрасная жизнь людей...

Идеи борьбы каждого человека за продолжение жизни всех и умение любить других и в том находить счастье переплетались снова и снова в его сознании с детством... Где, как не там, в блокаде, эти идеи, случалось, побеждали логику голода и для многих и многих становились жизнью?..

Всплывал в памяти старик — острый клин бороды, длинные свалявшиеся волосы, валенки с высокими красными калошами, руки пахнут черными сухарями... Верно, тот старик с Кировского завода, о котором после войны рассказала матери сандружинница, из дома, где жили родители отца. Она говорила, что из окна четвертого этажа выбросился старик; сандружинницы поднялись в квартиру и нашли мальчика, внука Ивлевых. Он этого не помнил, помнил только: везут на санках лицом вверх, а в клешневатые сосульки на обрезах крыш и балконов набились солнечные зайчики, и то и дело срываются с каплями вниз, все чаще и чаще, и слепят до рези глаза.

О старике он знал, это мать тоже рассказывала с чьих-то слов, что при первой же бомбежке завода погибли у него две взрослые дочери.

Ивлев пытался понять, почему старик кормил его сухарями, а то, что он его кормил, было достоверно, иначе не выжил бы. Да и помнил он вкус сухарей, размоченных в грязноватой, из растопленного снега воде... Может быть, старик сошел с ума и принял его, мальчика, за одну из своих дочерей в детстве? У него к тому времени отросли локоны, и по ним можно было принять его за девочку. Наверное, после смерти бабушки он какое-то время спустя поднялся этажом выше и забрел к старику, возможно, по запаху дыма от его «буржуйки»...

Или старик спасал его сознательно, побеждая собственный голод, и выбросился из окна в отчаянной надежде, что кто-то обратит внимание на квартиру на четвертом этаже и подберет чужого ребенка?..

Надо было исходить из этого и попытаться вжиться в такой характер, понять, отчего человек совершает поступки гуманные до самоотречения... И решить для себя, не должно ли подобное свойство характера быть в современнике основным...

Радовало, что рассуждения его не были отвлеченными; он же нашел в себе силы понять дочь и Федора, поступился ради будущего своим покоем. И потому-то был уверен вполне, что лишь такое понимание, основанное на любви к другим, предопределяет развитие жизни... «Если в прошлом, — думал Всеволод Александрович, войны, звериные, по существу, инстинкты двигали историческое время, то сейчас, когда сознание оснастилось до того, что все в большей мере начинает определять бытие, время это целиком зависит от гуманных свойств личности...»

Но было ему и досадно, что он пожертвовал чем- то для дочери, а она все не соберется приехать к нему, как обещала. И вечерами, слыша уносящийся за лесом гуд электрички, он смотрел на огонь и думал об Алене.

Оборотень какой-то, это время. Кажется, вчера еще была девочка. Когда подставляла ладошку под снег, всего с пяток крупных снежинок умещалось, и серые пуховые варежки болтались из рукавов шубки... Болела, капризничала... С катка возвращалась с пылающими, как маки, горячими щеками, какая-то особенно высоконькая и стройная на коньках; вязаная белая шапочка, толстая косичка с голубым бантом перекинута через плечо, возмущалась: «Мальчишки своим хоккеем кататься не дают и снежками кидаются. Ужас просто с ними».

Однажды, лет четырнадцать ей было, собиралась в театр вместе с классом; он вышел в прихожую ее проводить, увидел подведенные брови, накрашенные ресницы, нарумяненные щеки. Спросил гневно: «Что это?!» Она независимо пожала плечами: «Макияж...» Он начал убеждающе выговаривать ей, как привык выговаривать провинившимся ученикам, но внезапно увидел выступающую под свитером грудь, лукаво потупленные глаза — маленькая женщина стояла перед ним. И нежная тревога за нее стиснула сердце, и сбился с педагогических премудростей, стал кричать бог знает что. Заплакала, убежала в свою комнату, а через час зашла к нему с чисто вымытым лицом и положила на стол записку: «Я не ветреница какая. И больше никогда краситься не буду».

Он помнил, как подчеркивал ошибки и улыбался.

А если сегодня ошибается, кто поправит? Некому будет страдать...