Тройная медь

Чупров Алексей Кронидович

Глава первая

 

 

1

Четвертого января в самом начале зимней сессии, выйдя из метро в одиннадцатом часу, она больше двадцати минут ждала автобус. Была у молодых шоферов этого отдаленного маршрута манера выдерживать позднего пассажира. Метрах в десяти от очереди, покуривая в теплых кабинах, украшенных бумажными цветами, значками и журнальными фотографиями женщин и легковых машин, они лениво разглядывали продрогших людей.

Поеживаясь, постукивая сапожком о сапожок, Алена проклинала всех шоферов на свете и мечтала о том, что отец, может быть, скоро напишет большую книгу, получит много денег, они переселятся поближе к университету, и ей не надо будет на старших курсах мотаться через всю Москву — почти час на метро, с двумя пересадками, да еще этим дурацким автобусом от конечной до конечной.

—Девушка! А, девушка! — услышала она за спиной и невольно оглянулась. Из компании парней усмехался ей один, в черном распахнутом полушубке.— Вас не погреть?

Она равнодушно отвернулась.

В холодном свете фонарей маленькой площади летел и летел косо сухой мелкий снег, и северо-восточный пронизывающий ветер свивал его у земли в пряди, тянул поперек бугристой от наледей мостовой и затаскивал на придорожные сугробы.

—Ну, Король! — с преувеличенной веселостью прокричал другой голос.— До общаги не доедешь! Видал, как глянула?

—Как-нибудь,— снисходительно отвечал первый. И через мгновение шепнул чуть не в ухо Алене: — Не, я серьезно. А то на вас и смотреть зябко.

—Если зябко, поторопили бы шофера,— сказала она, вопреки с детства внушенному правилу не говорить с незнакомыми на улице.

—Это в момент! — с радостной готовностью воскликнул он и, одной рукой придерживая шапку, наклонясь всем телом навстречу ветру, побежал к автобусу, что-то сказал шоферу, погрозив при этом кулаком, и, едва повернул назад, автобус, со вспыхнувшими тепло окнами, двинулся и медленно поехал рядом с ним, так что казалось, парень ведет его.

В автобусе толпа отнесла Алену в угол задней площадки, где, несмотря на обычную тесноту, ее не толкали, и никто из мужчин не мог, будто невзначай, прижаться к ней; парень в полушубке, конечно, нарочно оказавшийся рядом, отжимаясь руками от поручней, держал около нее свободное пространство. Их вместе подбрасывало на колдобинах старого шоссе. Раз глянув в озорные глаза парня, Алена принялась рассматривать узоры инея, толсто обметавшего стекло, представляя, как отец, ожидая ее, мерзнет на конечной остановке и волнуется. И она ругала себя за то, что засиделась в читалке, а потом еще позволила Юрьевскому пойти с ней до метро.

На конечной, однако, отец не ждал ее, и, боясь с ним разминуться, Алена постояла немного, поглядывая на проход между домами, откуда он мог появиться.

—Ну, дает Король Федор пять,— услышала она с гоготом уходящих парней.— Ночевать-то не ждать?! Король?!

—Куда! Он у нас — ходок...

—Ха-ха-ха! Го-го-го!

Алена резко повернулась. Парень в черном полушубке стоял в двух шагах от нее. Стараясь быть надменной, она спросила:

—Вам что, молодой человек?

—Да так,— пожал он плечами.

Назло своему страху она пошла к дому самым коротким, но в это время безлюдным и темным путем.

—Девушка, я провожу вас... Что ночью-то одной? Метель вот... Мало ли чего, — вкрадчивой, как слышалось ей, скороговоркой убеждал парень, идя настырно на шаг сзади; и снег так споро поскрипывал под его ногами, что Алене казалось, будто парень бежит за ней.

Знала она этих ребят из общежитий, этих лимитчиков, знала и терпеть не могла. Из-за их разудалой жизни ей запрещалось ходить одной в лесопарк, и на поздние сеансы в кино еще не так давно надо было отпрашиваться со слезами, а стоило вечером задержаться у подруги, как отец отправлялся ее разыскивать, будто маленькую.

Правда, этого парня Алена не очень опасалась, то ли потому что он не выглядел пьяным, то ли потому что ей было уже известно, что чаще всего именно такие парни, кичащиеся перед приятелями особой лихостью в отношениях с девушками, наедине выказывают свою добропорядочность, именно этим стараясь отличиться от своей же компании.

И, будто в подтверждение ее мыслей, парень сказал:

—Не подумайте, что Король Федор—кличка какая блатная... В шахматы хорошо играю, вот ребята и прозвали Король Федор и по дням недели число прибавляют... Сегодня, к примеру, пятница, значит: Король Федор пять...

—Хорошо играете... Какой же у вас разряд? Или вы пока только гроссмейстер? — спрашивала Алена, насмешливостью подбадривая себя, потому что шли они особенно глухим местом — между школой и детским садом. И эти темные окна и расчищенная до мерзлой земли дорожка среди высоких сугробов пугали, и она едва сдерживалась, чтобы не бежать.

—Не, я самоучка,— сказал он простодушно.— Но у перворазрядников выигрывал.

—С закрытыми глазами выигрывали? — не без ехидства спросила Алена.

—Могу и с закрытыми играть,— спокойно ответил он.

«Хвастлив чисто по-мужски»,— подумала Алена. До дома молчали, и страх у Алены было улегся, но неожиданно вместо того чтобы уйти, Федор прошел с ней до подъезда и распахнул дверь:

—Прошу.

Мгновение она колебалась, но решила, что, если не ехать на лифте, а подняться пешком, страшного ничего нет, и вошла в долгожданное тепло. Федор — за ней и возле лифта спросил:

—Вам какой? — Он нажал кнопку, вспухшую пунцово, и тут же двери лифта с шумом раздвинулись.

—Я пешком,— сказала Алена.

—А этаж?

—Восьмой.

—Меня боитесь?

—Вот еще... Тренируюсь.

—Скалолазка?

—Альпинистка.

—Давайте портфель, если тяжелый.

—Уж сама как-нибудь...

—Да давайте,— мягко пробасил он, взявшись одной рукой за перила, а другой упираясь в стену, и всмотрелся в девушку. В лице ее, в глазах, мелькнул такой испуг, что он едва сдержался, чтобы не обнять ее и не целовать, утешая.

Лестница была неширокой. Алена быстро поднималась впереди. Федор то отставал, то догонял ее, уже не зная, зачем идет, и думая лишь о том, как скорее попасть в общежитие, на свою койку, и лечь и уснуть, но боясь просто повернуться и уйти и остаться в ее памяти смешным.

—Идите! Идите. Спасибо...— с сердитым облегчением сказала Алена, останавливаясь на площадке у двери квартиры.

—Ладно. Почапал,— произнес он так, словно она не прогоняла его, а он, найдя предлог, избавился от скучной обязанности и мог наконец-то уйти.— Счастливо! — Запахнув полушубок, нарочито шумно вздохнув, он пошел вниз, не спеша, на каждой ступеньке пружиня ногу.

2

Алена открыла дверь квартиры и не поверила глазам. В конце неосвещенного коридора, в ярком проеме распахнутой двери большой комнаты она увидела рядом с отцом Анатолия Сергеевича и мать... Это было невероятно! Она знала точно, что они еще года полтора должны быть в командировке за границей...

Анатолий Сергеевич и мать, улыбаясь ей — мать как-то плачуще и восторженно, а Анатолий Сергеевич бодро,— отодвигая шумно стулья, начали подниматься, и вслед за ними, помедлив, обеими руками пригладив седую шевелюру, встал из-за стола отец.

И то, что был он в линялом синем спортивном костюме, в шлепанцах на босу ногу, а они одеты так модно и красиво, отчего выглядели не только счастливее, но и гораздо лучше него, людьми какого-то особого сорта, кольнуло ей сердце. Она подумала, что мать снова привезла заграничные вещи и, как случалось прежде, желая гордо от них отказаться, она все-таки соблазнится ими и станет, как того и хочется матери, болтать с ней обо всем на свете, словно ничего не произошло, словно она беззаветно любящая дочь. И отцу, конечно же, будет все ясно, и он обидится, но промолчит и даже не усмехнется иронически...

Осознание этой возможности настолько унизило Алену перед самой собой, что ей захотелось сразу как-то задеть мать, дать ей почувствовать свои? взрослую независимость.

И мысль об этом парне, о Короле Федоре, приласкала ее предвкушением того, как должно удивить мать подобное знакомство.

Почти непроизвольно отступила она к лестнице, обернулась и негромко позвала:

— Федор!

И мгновенно в глубине спящего дома ожила лестница – загремела, затопала... В секунды рядом с ней на площадке оказался Федор и с готовностью выдохнул:

— Я!

Его поспешность в соединении с только что пережитым из-за него страхом развеселили Алену. Она решительно потянула его за рукав полушубка в квартиру.

Упираясь и приговаривая взволнованно:

— Да куда ж это! Мне ж пора... Ну, честное слово, идти надо! — он все-таки вошел, и тут, в тесной сумрачной прихожей, стало особенно заметно, какой это крупный и сильный человек.

— Здравствуй, мамочка,— едва сдерживая улыбку торжества, сказала Алена матери.— Ты наверняка не знакома. Это... Это мой друг. Федор... Что же ты, Федор? Пожалуйста, раздевайся.— Она дернула за веревочку выключателя, и в прихожей вспыхнул яркий свет.

Федор сощурился на него и просяще протянул:

— Да ведь поздно уже...

— Счастлива видеть вас, Анатолий Сергеевич,— не обращая внимания на отнекивания Федора, быстро говорила Алена.— А мы-то с папой думали, вы еще долго в своей загранице просидите.

— О-ля-ля! — весело воскликнул Анатолий Сергеевич и покрутил лобастой головой, поблестев очками.— Насчет того, что она моя, это небольшой перебор... А ведь все хорошеет,— сказал он.— На тебя становится похожа, Ирина... Ты не находишь, Сева? — спросил он отца.

Тот в ответ пожал плечами.

— Мы только получили оттуда ваше поздравление к Новому году, и вдруг — вы здесь... Стряслось что-нибудь? — спрашивала Алена, снимая пальто; и Анатолий Сергеевич помогал ей, и мать тянулась обнять, а она взглядом искала глаза отца, который остался стоять на пороге большой комнаты, привалясь плечом к косяку, и морщился недоуменно.— Ах, папа, ты ведь тоже, кажется, не знаком. Я и забыла. Прости. Это Федор. Прекрасный шахматист, перворазрядников обыгрывает с закрытыми глазами.

— Что же вы стоите? Раздевайтесь, Федор.— Всеволод Александрович боком протиснулся между Анатолием Сергеевичем, который вешал Аленино пальто, и обнявшимися матерью и дочерью.— Пожалуйста, раздевайтесь...

Одно было на глазах приятелей в озорной надежде на новое знакомство увязаться за девушкой с приглянувшейся фигурой и с веселым блеском глаз на румяном мило-округлом лице; потом в общежитии в ответ на расспросы приятелей можно было бы небрежной усмешкой дать понять, что дело привычно слажено; иное — ни с того ни с сего очутиться в московской квартире среди чужих и таких солидных людей, поглядывающих на него искоса и с настороженностью, слышать эти слова о загранице, обонять тревожно холодящий запах духов... Да и в московскую квартиру он попал впервые за четыре так незаметно пролетевших года... Все завод да общежитие, по субботам в кино, иногда в театр или на хоккей, если в цехкоме перепадали билеты, на экскурсию, когда возили,— это он любил, ну, а в гости — в женское общежитие, выбираться откуда случалось под утро...

От неожиданности происшедшего он растерялся, а так как теряться не привык, все не мог собраться, чтобы сказать хоть что-то складное; стоял, соображая, отчего эта девушка, даже имени которой он не знает, затащила его в свою квартиру, представляет другом...

— Что же ты, Федор? Снимай полушубок. Гарантирую, тебя здесь никто не съест. И не красней так, ради бога,— сказала Алена, поворачивая к нему свое сияющее лицо.

— С мороза это я,— с трудом выговорил Федор. И все эти незнакомые Федору люди заулыбались с каким-то облегчением.

«Ах, вот оно как! Смеются... Надо мной!» — подумал Федор с боязнью снова сделать что-то смешное и непроизвольно тоже усмехнулся, но одновременно почувствовал приступ ожесточения против этих, говорящих с ним на одном языке, но таких мучительно непонятных ему людей.

По книгам на самодельных стеллажах во всю стену коридора, по книжному шкафу, который был виден в приоткрытую дверь комнаты, по очкам обоих мужчин и по замшевому пиджаку Анатолия Сергеевича опознав перед собой ученых, Федор приободрился привычно зазвучавшим в нем, уравнивающим всех голосом Высоцкого: «Товарищи ученые, доценты с кандидатами, замучились вы с иксами, запутались в нулях...»

Картинным жестом он снял шапку, вложил в согнутую кренделем руку, небрежно стянул перчатки, кинул в шапку, подал ее Всеволоду Александровичу, стал было снимать полушубок и чуть не задел вышедшую из кухни пожилую рыжеволосую женщину в розовом халате, поверх которого был на ней передник с оборками, а на ногах шитые серебром домашние туфли с загнутыми носками.

— Здрасьте,— поклонился он ей.

— Елена Константиновна, это Федор,— сказала Алена.

— Да уж слышу: «Федор», «Федор». Вышла посмотреть, что за Федор такой,— проворчала Елена Константиновна и, как показалось Федору, не без подозрения оглядела его.

«Чего она?» — подумал Федор, вновь теряясь, от мучительной попытки посмотреть на себя глазами этих людей.

Был он в лучшем своем костюме — серебристо-синем, вельветовом и, судя по ярлыку и по тому, что брал он его у фарцовщика на Беговой, «фирмовом»,— и у канареечного цвета рубахи углы воротничка закруглены, и галстук был нормальный... Может, вид такой — малость шалый...

И вдруг он сообразил, на что она так пристально смотрела. На наколку! Забыл он, забыл про наколку! Лучше и перчаток было не снимать, а дать отсюда ходу...

На правой руке у него, у большого пальца, синела похожая на птичку, простершую крылья, эмблема воздушно-десантных войск, а под ней — совсем давнее, крупно: «АНЯ». За эту «АНЮ», вдобавок к распухшей руке, он был десять лет назад первый и последний раз в жизни выпорот отцом.

Давность этого происшествия сейчас особенно напомнила ему, что он самостоятельный человек, которому стыдно впадать в такую растерянность.

Федор отдал полушубок Всеволоду Александровичу, и тот начал его вешать на качнувшуюся было напольную вешалку, полную одежды. Федор по-военному прищелкнул каблуками и резко наклонил и поднял голову:

— Полынов.

Одной рукой придерживая вешалку, Всеволод Александрович протянул ему другую:

— Ивлев. Отец Алены.

—Очень приятно.— Федор крепко сжал своей большой рукой его холодную кисть.— Поглубже бы надо повесить,— посоветовал он,— а то все рухнет.— Он перевесил свой полушубок и Аленино пальто, и вешалка перестала крениться.— Вот так вернее...

—А это мама моя,— сказала Алена.

—Ирина Сергеевна.

—Очень приятно,— сказал Федор, готовясь к рукопожатию, но вовремя замечая, что Ирина Сергеевна своей узкой в кольцах руки ему подавать не собирается, а, как показалось ему, пристально вчитывается в злополучную «АНЮ» или пытается понять эмблему ВДВ.

—А это Анатолий Сергеевич.— Алена помолчала, дожидаясь момента, когда Федор и Анатолий Сергеевич шагнут друг к другу, и бесстрастно добавила: — Мамин муж...

Федора как жаром обдало.

—Чертков,— шутливо тоже щелкнул каблуками Анатолий Сергеевич, ободряюще улыбнулся Федору и с наигранной строгостью покачал головой: — Ах, Алена, Алена...

—И в кого у нее такой ангельский характер, Ивлев? — поинтересовалась Ирина Сергеевна.

Всеволод Александрович пожал плечами и спросил Федора:

—Вы чай будете или кофе?

Безразлично было Федору, чай ли, кофе ли; чужая жизнь сшибала с ног. Бежать ему отсюда хотелось, вот что!

—У нас в доме ломаться не принято,— не без назидательности заметил Всеволод Александрович и тут же смягчился.— Я вам все-таки чай заварю... Отличный чай — из трех сортов...

Он прошел из прихожей в кухню, и Елена Константиновна, чуть помедлив, направилась за ним.

—Вы действительно в шахматы играете с закрытыми глазами? — обратился к Федору Анатолий Сергеевич.

— Могу немного, — ответил Федор.

—Только уж обязательно вот так.— Алена крепко зажмурилась.

— Толя, надеюсь, это не на всю ночь,— озабоченно сказала Ирина Сергеевна.— Мы кое-что должны тут посмотреть, а ты будь, пожалуйста, на взлете... Пойдем, ангел мой ехидный,— слегка потрепала она дочь по щеке и поморщилась от удовольствия, коснувшись этой холодной с мороза, шелковистой кожи, и потянула Алену за собой.

Глянув им вслед, Федор решил, что выиграет во что бы то ни стало. Во французской защите он хорошо помнил одну старую партию, в которой белые втравливались в охоту за фланговой пешкой черных... Он вообразил, как сделает это и как на шестнадцатом ходу белым придется менять своего ферзя на ладью, и он небрежно скажет этому улыбчивому мужику в замшевом пиджаке: «Кажется, здесь мат».

Став у порога, Чертков приглашающим жестом пропустил Федора в большую комнату. Оранжевый абажур с кистями спускался над массивным овальным столом, застланным серой холщовой скатертью с вышивкой. На стенах висело несколько писанных маслом картин, в простых белых и черных рамах. На маленьких, предположил Федор, были виды Ленинграда; на одной, побольше,— ломоть черного хлеба, крынка с молоком до краев и алые помидоры на скобленном добела дощатом столе, занявшем весь холст; на самой большой — женщина в фиолетовом халате до пят лежала на тахте, накрытой чем-то пестрым, возле зеркала, отражавшего дом с заснеженной крышей за окном с частым переплетом рам.

Федор хотел поближе рассмотреть женщину, но счел это неудобным и подошел к помидорам и хлебу. Мазки, составляющие эту картину, были так грубы, так ершисто засохли, что он с усмешкой представил, как дает им чистовую обработку, и подумал, что при желании мог бы сделать не хуже.

—Давайте блиц,— предложил Анатолий Сергеевич, снимая с книжного шкафа большую шахматную доску, и, по-хозяйски откинув скатерть, высыпал фигуры на стол и принялся расставлять.

—Можно и блиц,— сказал Федор.

—С закрытыми попробуете? — осторожно спросил Чертков.

—Можно и так.

—Ну, раз с закрытыми, вам — белые.

—Раз с закрытыми, без разницы. Давайте черные...

3

Дождался светлого дня! Привела дочка молодца, нечего сказать,— выговаривала Елена Константиновна вполголоса, то и дело обнажая очень белые вставные зубы.— И нашла же час, не раньше и не позже! У нашей мадам будет теперь тема для разговоров до следующего заграничного вояжа.

—Откуда Алена могла знать, что они прилетели? — оправдался Всеволод Александрович.

—Знала, не знала! Не в этом дело! — не унималась тетка.— Она уже взрослая! Самостоятельная! Не ты ли мне каждый день этой самостоятельностью рот затыкал? Тебе отбояриться от нее надо было, теперь пожинай плоды — наблюдай, как она на ночь глядя мужика в дом ведет...

Всеволод Александрович тщательно прикрыл дверь кухни и начал ссыпать в большой заварочный чайник с петухами по бокам чай из разных пакетов.

—...Да вам всю жизнь было не до дочери, и тебе и твоей благоверной...

—Тетя, могут услышать. Тише. Прошу вас,— вздохнул он.

—Она ее просто бросила,— продолжала тетка, понизив голос. — Сучка щенка так не бросает. А ты ее нам с сестрой подкинул, и на уме у тебя были школа да твои гениальные творения... И добро бы добился чего-нибудь серьезного. Всего две книжки... Ты не больно-то любишь эту тему, но позволь спросить: много ли ты заработал с тех пор, как из учителей подался в писатели? Пианино старинное, прадедушки твоего еще,— продал. Продал! Серебро столовое заложил. Заложил! А я его в войну сберегла!

—Ничего, не буржуи,— сказал он раздраженно.

—Понятно, не буржуи, далеко до них. В долгах, как в шелках... Покойница сестра, конечно, поощряла тебя писательством заниматься, но открою тебе тайну: слез-то она из-за этого сколько пролила горьких...

—Прошу вас, тетя. Не надо о маме...— Он залил кипяток в заварочный чайник, обернулся и почти с ненавистью вгляделся в блестевшее от крема одутловатое лицо в вуальке мелких морщин и в старческих веснушках, в эту рыжим подкрашенную, седеющую голову с растрепанным, как всегда в конце дня, тощим пучком на макушке.

—Конечно, теперь что говорить. Мы с Верой тебе и твоей дочери жизнь отдали...

Нет! Все сегодня было некстати!

#doc2fb_image_02000002.jpg

А как хорошо начинался день! Впервые за долгое время ему показалось, что работа сдвинулась с мертвой точки. Исчезла вымученность фраз, при которой каждое слово представлялось отысканным в словаре. Все сосредоточилось в едином горячем чувстве, дававшем смелость разом забыть то, что было написано прежде,— все эти отрывочные воспоминания блокады,— и начать заново, с довоенного времени, жившего в сердце щемящим ощущением стремительного сближения с ним всей массы внешнего мира, в какое-то неуловимое мгновение раздробленной о его душу на тысячи голосов, лиц, слов, мыслей, на миллионы предметов и понятий, которые вовек уж не собрать во что-то цельное.

Он сел работать рано утром, когда дочь и тетка спали и даже дворник не принимался еще шваркать скребком у подъезда. В этой тишине он без напряжения ясно видел, как от набережной державной Невы в глубь города торопливо идет молодая женщина, чуть не таща за руку хнычущего мальчика в белой панамке, в коротких штанишках с лямками... Муж женщины недавно увезен поездом далеко на Север, и нет от него вестей, и одиночество ощущается ею как конец жизни. И ей до слез жалко и себя и еще больше сына. А свежий летний вечер и растолченное им на водном просторе в колючие осколки солнце обостряют ее печаль, ожесточают сердце, и хочется быстрее оказаться там, у каналов, с их темной, тихой, словно остановившейся водой, возле которой можно еще надеяться на что-то и мечтать...

И он почти без помарок писал, что думает она, вспоминая мужа, и как превращаются эти ее чувства и мысли в слова, которые говорит она сыну, слова то отчаянно злые, то беззаветно нежные.

Все так складно шло, и он даже не заметил, как Алена уехала в университет и куда-то отправилась тетка, крикнув за закрытой дверью, что завтрак стынет. Но полдесятого позвонила из Шереметьева Ирина, сказала: «...Прилетели. Ждите вечером». И от звука ее голоса, несмотря ни на что, такого ему родного, вся утренняя сосредоточенность пошла псу под хвост, и он потерял ту тонкую нить, которая должна была связать настоящее, о чем он писал, с будущим...

Ирина и Чертков приехали, оба возбужденные чуть не празднично то ли долгим перелетом, то ли неожиданным возвращением, и все рассказывали,

перебивая друг друга, о каких-то межнациональных проектах исследования морского дна в северных морях, не осуществленных из-за несогласия американцев, о заповедниках, о погоде над океаном... И рассказывали так, что сегодняшняя да и вся его работа показалась ему никчемной, а жизнь бесцветной, и даже подумалось, что она и вовсе на излете. А едва он поборол зависть к ним и сожаление о собственной судьбе и в нетерпении принялся представлять, что придет Алена и ему при такой-то дочери можно будет спокойнее смотреть на них и воображать все их путешествия, как она явилась с этим рослым парнем, чужим ему настолько, что у Всеволода Александровича горло перехватило от враждебности, когда парень небрежно сунул ему в руки шапку... И было чего-то стыдно перед Ириной и досадно на себя за этот стыд.

—...Ну, ты меня совершенно не слушаешь,— обреченно сказала тетка.— Я говорю, с Нового года кое-что осталось, так, может, подать? Наш молодой человек наверняка привык к чему-нибудь покрепче твоего чая.

Как была тетка внешне похожа на мать, и какой совершенно иной это был человек! Капризный, непомерно властный, кажется, получавший удовольствие, если заставлял страдать близкого человека.

—Тетя, не надо в таком тоне об Аленином знакомом, — сказал он, стараясь говорить особенно проникновенно, потому что противоречил себе.

—Слова мне нельзя сказать в этом доме, сразу начинается «не тот тон»,— страдальчески сморщилась тетка.

И хотя он хорошо знал за ней умение придавать лицу то или иное выражение, сердце его все же дрогнуло при виде этих старательно поджатых губ, слезно заблиставших глаз, выщипанных начисто и высоко наведенных бровей.

—Я не хотел вас обидеть, тетя,— покаянно произнес он.— Перестаньте!.. Да простите же, тетя!

 

4

Радостное умиление от встречи с дочерью быстро схлынуло. Уж слишком взрослой и отчуждающе самостоятельной в сравнении с прошлым приездом, а еще более, с тем, как вспоминалась дочь за границей, показалась она ей в этот первый московский вечер.

Ирина Сергеевна пыталась воскресить первоначальное горячее чувство, но не могла, ощущая себя оттого преступной матерью. И, желая замазать это в душе, чтобы возможно искреннее предложить дочери то, что хотела ей предложить, она, обнимая ее и целуя и отстраняя от себя и вновь к себе привлекая, говорила и говорила ласковые слова.

—Ну, что ты... Не надо так,— стыдясь этих ласковых слов матери, словно подслушанных, просила Алена.

Она усадила мать в углу тахты и, вглядевшись в нее, с каким-то страхом и жалостью увидела несколько сединок у корней волос в развале красивой прически, и блеклость недавно пухлых и ярких губ, и вялость кожи, и морщинки, и набряклость век, особенно заметные при беспощадном свете стосвечовой лампочки торшера.

Алена вдруг и себя вообразила такой и тут же испуганно сочла годы и вздохнула с облегчением: бесконечно много времени получалось до этого срока. Но она сразу одернула себя, упрекнув в том, что может так думать о своей матери, и снова вздохнула виновато и протянула руку, слабо коснувшись пальцами теплого плеча матери.

Приняв это движение за ожидаемое выражение! чувств дочери, Ирина Сергеевна ласково упрекнула:

—Боже, что у тебя здесь за беспорядок!

И сказав, с тоскливым чувством непричастности оглядела комнату, где маленькая настоящая елка у окна таинственно сияла зажженными лампочками, стеклянными игрушками и серебряной канителью и старый Дед Мороз, еще ее детства Дед Мороз, в порванной уже розовой бумажной шубе, с посохом из еловой веточки, стоял с вечным обещанием счастья на облупленном белобородом лице среди Алениных кукол, рассаженных в два ряда; где на полу у радиолы лежала стопка пластинок, и всюду книги — на полу, на стульях, за стеклами полок, на письменном столе, затянутом зеленым сукном... И лыжи на шкафу...

—Может быть, я помогу тебе сейчас здесь убрать?

Алена пожала плечами. Откуда матери было знать, что все это вовсе нельзя считать беспорядком...

—Поздно уже.

— Вся в отца,— вздохнула Ирина Сергеевна, — такой же растрепа был в молодости и так же все откладывал...

—Сессия, не до того,— перебила ее Алена, не желая, чтобы мать говорила об отце сожалеюще и в прошедшем времени.

—Приводишь в гости молодого человека, а у тебя тут...

—Перебьется!

—Что за отношения, если ты так говоришь?

—Никаких отношений...— И этого не хотела она обсуждать. А то, что мать не догадывалась о том, как есть на самом деле, еще сильнее отчуждало от нее.

—Не хочешь — не говори,— с наигранной беспечностью развела руками Ирина Сергеевна.— Но, если честно, не ожидала от тебя. Не понимаю, что ты нашла с ним общего. Вы как с разных планет, это же видно невооруженным глазом... Да, симпатичен, и фактура, и руки хорошей лепки... Кстати, чем он занимается?

—Он стахановец. А чем занимается? Что-то на фабрике, но, естественно, связанное с повышением производительности труда... Ты считаешь это важным?

—Конечно, поначалу может быть и не важно, а потом скажется. На мой взгляд, простоват... Или тебе нравится, что он тебя буквально ест глазами? Смотри, не помню уж кто сказал: тот, кто хочет, чтобы его долго любили, не должен давать себя есть, когда его находят особенно сладким...

—Мама, ну, что ты,— сказала Алена, отворачиваясь, и не выдержала — фыркнула и начала смеяться.

—Ты что? — от обиды не совладав с голосом, спросила Ирина Сергеевна, откашлялась и, выставив перед собой руку, принялась рассеянно рассматривать и поправлять кольца.

—Да он мне никто, и звать никак,— шепотом говорила Алена и давилась смехом, откинув голову назад.— Ну, честно...

И снова смеялась, и так заразительно, брызгая синим из хитро прищуренных глаз, что Ирина Сергеевна оттаяла, размягчилась и, желая сказать нечто поучительное и невольно строя эту фразу по-английски, в который раз за сегодняшний день осознала, что английский теперь долго не понадобится, и, испытав от этого и грусть и какое-то облегчение, тоже начала смеяться.

Ирина Сергеевна крепко взяла Аленины пальчики в свои, холодные, потянула, усадила дочь рядом.

—Ну! — сказала она и Алене и себе, этим «ну» - останавливая смех, и осведомилась: — Как тут у папы отношения с Еленой Константиновной?

—Успешно осуществляют диалектический принцип единства противоположностей,— весело отрапортовала Алена.

—А если серьезно?

—Нормальные.— Алена недоуменно муть выпятила нижнюю губу: что за вопросы? Ей не хотелось говорить о мучительной для нее каждодневной борьбе между Еленой Константиновной и отцом.

—Вот и хорошо,— задумчиво сказала Ирина Сергеевна.— Я к тому...— Она помедлила, нежно провела кончиками пальцев от шеи дочери к ямочке на подбородке, щекой прижалась к щеке. — ...Не переехать ли тебе к нам? На время хотя бы...

Алена мягко отстранилась, и, испугавшись этого движения, как отказа, Ирина Сергеевна принялась перечислять свои доводы:

—У тебя сессия, а на дорогу ты вон какую уйму времени теряешь. И вообще, отсюда ни в театр, никуда! Это же бог знает какая далища... Но, по правде говоря, все дело в отце. Ты правильно пойми меня. Мы с тобой должны подумать о нем. Он — талантливый человек, но эта неустроенность быта... Никто из серьезных людей так не работает.

—Да я-то ему чем мешаю?— обиделась Алена.— Все делаю...

—Это только кажется,— остановила ее Ирина Сергеевна.— По существу, ему приходится думать и о тебе и о Елене Константиновне... У тебя собственная жизнь начинается, это в порядке вещей.— Она осторожно за подбородок повернула лицо дочери к себе, всмотрелась, любуясь, сказала грустно: — Даже я с этим смирилась. А папа все видит тебя ребенком и переживает, будто за маленькую...

Никогда Алена не задумывалась, как отец относится к ней, как она к нему; просто любила его и знала, что он ее любит, и хотела, чтобы это продолжалось долго-долго. Мешать отцу работать?! Нет, это было невозможно... Мать была далека от их жизни и не могла смотреть на вещи реально.

—Извини, но ты должна понимать и другое: у отца может быть не только творчество и ты, но и какая-то своя личная,— Ирина Сергеевна с некоторой многозначительностью произнесла слово «личная»,— жизнь. Было бы эгоизмом с твоей стороны не думать об этом. Право на это имеет каждый человек...— убеждающе говорила она, наслаивая на недоверчивое недоумение дочери все новые и новые мысли, которые, оказываясь гораздо просторнее произносимых слов, выстраивали в Аленином воображении картины иной жизни, где отец из любимого навеки человека превращался в человека, ею не знаемого, чужого...

И, словно для того, чтобы закрепить в ее сознании это новое видение отца, мать сказала с долей насмешки над собой, но в то же время, и не без женской гордости:

—Не меня же одну он ангажирован любить всю жизнь. Есть же у него какая-то женщина...

—Не знаю,— растерялась Алена.

—Глупышка, я и не спрашиваю. Я стараюсь растолковать тебе причины, по которым пришла к выводу, что ты должна пожить у нас. Пока, хотя бы на время сессии...— Она осеклась, подняв глаза и увидев, как медленно заливает румянец стыда милое лицо дочери. И ей самой стало так больно и стыдно, что она принялась торопливыми словами заговаривать эту боль и стыд: — Или на каникулы?.. Что сбивать тебя с определенного режима? Знаешь, у меня по Москве ностальгия... Вы-то все ругаете — то не так, это не так, а меня просто в магазине потолкаться тянет... Побродим, зайдем туда, сюда... Вдвоем? А?

—Не знаю, какой расклад будет на каникулы,— стараясь взять себя в руки, сказала Алена с нарочитой небрежностью.— Может быть, на Домбай, на лыжах кататься... Или в Дагестан, на экскурсию…

Смущение дочери, глянувшейся ей попервости, особенно рядом с Федором, такой взрослой, такой по-женски равной ей самой, это смущение подсказало Ирине Сергеевне, насколько дочь ее неопытна в житейских делах.

«Провинциальная барышня»,— подумала Ирина Сергеевна с особой сладостью от сознания того, что дочери необходимо руководство, что она была права, загадывая там, за границей, среди суетных дел и напряжения последнего времени, когда-нибудь наконец заняться дочерью. Теперь она ощутила особый прилив сил — жизнь в Москве, которая ей, так пристрастившейся к перемене мест, не сулила, казалось бы, ничего, кроме скуки домашнего хозяйства, привычной колеи знакомств с ее зачастую эфемерными привязанностями, нужными дружбами, с тонкой сетью сплетен и анекдотов,— обретала новый и такой прелестный в своей естественности смысл. Она мать, и у нее есть дочь!

—Хорошо, хорошо,— не желая форсировать события, чуть не испуганно сказала Ирина Сергеевна.— Дагестан, Домбай, каникулы... Да бог со всем! — воскликнула она с какой-то лихостью.— Давай перейдем к понятиям более приятным, а то ночь уже, ехать пора.— Она подошла к шкафу, с некоторой загадочностью оглянувшись на Алену, сняла с него несколько свертков.— Тут есть, что тебе примерить.— Встав на колени на полу, с торопливой щедростью принялась разворачивать свертки.— Вот! — Ирина Сергеевна вытащила платье, встряхнула и кинула на тахту.— А вот это! Нравится?! Боюсь все-таки, ты малость пополнела. Сейчас начинай следить за своим весом. В Союзе так много располневших женщин, просто бросается в глаза.

«Она знает что-то конкретное,— думала Алена о матери.— Если у отца кто-то есть...— И от этих слов «кто-то есть» возникла догадка.— Как же я прежде не сообразила? Вот отчего последнее время он рассеян, со мной холоден, даже раздражителен.— Она вспомнила прошлое воскресенье и с каким-то горьким чувством представила, как тщательно брился отец, как сам гладил себе костюм, а потом оделся, ушел куда-то. И вернулся поздно...— Да! Да! Что-то есть... На Новый год он сказал: «Верно, последний раз встречаем вместе. Ты совсем взрослая». Так грустно сказал и по голове погладил... Может, он решил жениться, хочет привести ее в дом, а тут — здрасьте — экземплярчик со второго курса: музыка, которую все они почему-то ненавидят до судорог, телефонные звонки, зарядка утром по полной программе, наконец, сравнение моей молодости с ее, мягко говоря, возрастом... Ведь ей, верно, за тридцать... Надо думать, для нее это будет постоянный раздражитель. Само мое присутствие в доме станет препятствием для их нормальных отношений. И отец, конечно, все понимает, да сказать неловко...»

Думая об отношениях с отцом, Алена отрешенно смотрела на легший рядом с ней на тахту замшевый костюм, но едва вдохнула его запах, запах сырого мела, как сразу увидела, какой он необыкновенный — синий с отливом, и узорчато прострочены воротник, манжеты, край подола...

— Ты лучше посмотри, что за летнее! — говорила мать.— Взгляни, взгляни. Можешь считать, прямо от Диора. Я, конечно, не все тебе привезла, что задумала; не отъезд был, а какое-то стихийное бедствие... Это хамство тамошних властей... бррр...— Она зябко повела плечами.

Вещи, разложенные перед Аленой матерью, были настолько хороши, что радость обладания ими утешила и растворила в себе печаль испуга от новых отношений с отцом.

«От Диора, от Диора»,— повторила про себя Алена и представила, как весной появится на факультете в этом воздушном голубом платье. И встретит Юрьевского. И тот, посмотрев на платье — он обязательно заметит,— спросит с любознательностью ценителя: «Откуда?» Откуда, откуда... Она обронит небрежно: «От Диора...»

«От Диора».— И она беспечно улыбается матери, а та, передразнивая ее, переводит на своем лице эту ее улыбку в улыбку кокетства, подняв взгляд загадочно блеснувших глаз вверх и в сторону. И они смеются и бросаются друг к другу и горячо целуются.

5

Шахматами Анатолий Сергеевич увлекался в детском доме. И был там первым. Он ходил в шахматный кружок при Дворце пионеров, изучал теорию и, хотя с тех пор играл от случая к случаю, привык считать себя в шахматах человеком сведущим.

С виду позиция на доске казалась спокойной. Необычным было то, что противник, оседлав стул, сидел спиной, но при том отвечал на каждый ход так быстро, будто знал наизусть, что должно происходить в партии.

Это настораживало Анатолия Сергеевича, по какой-то странной ассоциации напоминая ему то, что случилось с ним более двух суток назад в ресторане отеля «Шато-Лорье» на берегу замерзшего и заметенного снегом канала... Еще и сейчас была свежа досада за страх, пережитый им, когда в холодных и скользких наручниках его вывели из ресторана на улицу под легкий снежок, слепящие вспышки блицев и любопытствующие взгляды людей из притормаживающих машин. Проезжавший по набережной фургончик, один из тех, в которых перевозится пожертвованная старая мебель, тоже в это время остановился у ресторана; и Анатолий Сергеевич почему-то решил, что двое молодцов, с излишней цепкостью держащих его под локти, запихнут его непременно в этот убогий фургончик...

Федор назвал ход. Взглянув на доску, Чертков с любезной насмешливостью предупредил:

—Так еще пешку теряете. Мой совет: повернитесь лицом к действительности, пока не поздно.

—Назад не перехаживаю,— буркнул Федор.

—Что ж, говорят наобум, а ты бери себе на ум,— усмехнулся Анатолий Сергеевич, ловя себя на неприятном ощущении, что вслушивается в интонации голоса парня и тяготится тем, что нельзя перехватить его взгляд, чтобы проверить, не вводят ли его в заблуждение.

В это время и вошла Алена. Она была в новом голубом платье, в том самом, «от Диора».

Анатолий Сергеевич медлительно поднял лобастую голову от шахмат и невольно залюбовался ею. Она действительно была похожа на свою мать в молодости. Ему даже показалось, что именно такой помнилась ему всегда Ирина с первой минуты их знакомства.

Тогда он вернулся в Москву в сентябре, потеряв в маршруте одного из лучших друзей, Лешу Баданова. Они пошли в этот сложный десятидневный маршрут вдвоем и уже где-то в конце его, выходя, на базу, поднимались по крутому кулуару — узкой корытообразной ложбине,— как внезапно начавшийся камнепад унес Лешу вниз. А сам он успел вжаться в какую-то ложбинку с прочным козырьком, и теперь лишь никогда не загоравшие узенькие короткие шрамики на лбу и на левой щеке — порезы от мельчайших осколков камней — напоминали ему о скрежещущем грохоте того камнепада, о страхе перехватившем сердце... В Москву он приехал подавленный; первой встречей, после которой он начал приходить в себя, было знакомство с невесткой Веры Константиновны. Он зашел, как всегда после полевого сезона, к Вере Константиновне, бывшему директору детского дома — человеку, который подобрал его, голодного беспризорника, и дал и вторую жизнь и судьбу,— но застал только Ирину, о которой еще прошлой зимой слышал от Веры Константиновны:

«У Севы, слава богу, появилась девушка, очаровательная девушка...»

Теперь Ирина была уже беременна.

«Мы, вообще-то, живем у моих родителей,— сказала она.— Так Севе проще добираться до его школы. У него сегодня собрание. А Вера Константиновна и Елена Константиновна в театре...»

Он видел, что она немного стесняется своего положения, и поспешил уйти. Но образ этой молодой женщины как бы завесил туманом жизни Лешу Баданова, растерзанного камнепадом.

И сейчас, при взгляде на Алену, Анатолию Сергеевичу было неприятно чувствовать себя настолько прожженным человеком, что жизнь уж и не жизнь во всегдашней своей юной, не подвластной страданиям прелести, а лишь поиск подоплеки в отношениях между людьми.

Невольно подчиняясь начатой ею игре, Алена, подчеркнуто не обращая внимания на Черткова, смотрела на Федора. И отчего-то с нешуточной пристальностью видела его пушистые золотистые ресницы, штришки морщинок от уголков глаз и на переносье, и эти пшеничные провинциальные локоны, и подбородок с ямочкой, упертый в сплетенные пальцы сильных рук, лежащих на потертой резьбе спинки старинного стула, того самого, на который ее маленькой сажали за стол, подкладывая пару бремовских томов. И он был совсем иным, чем на остановке,— даже каким-то беззащитным из-за этих зажмуренных глаз и пушистых ресниц. Она удивилась, что могла испугаться такого человека, и почувствовала себя и виноватой перед ним и чем-то ему близкой и ласково на него засмотрелась.

—Ну, как там заграница? — все глядя на зажмурившегося Федора, спросила она Анатолия Сергеевича.

—Над Канадой небо синее,— машинально нараспев проговорил Чертков, смущенно переводя задержавшийся на Алене взгляд на доску,— меж берез дожди косые, так похоже на Россию, только это...— Секунду он помедлил и объявил Федору: — Так я коня беру! — И докончил: — ...только это — не Россия.

—Понятно! — не сдержав торжества, воскликнул Федор и открыл глаза.

Совсем незнакомая девушка, в летнем с короткими рукавами платье, в домашних опушенных мехом туфлях на босу ногу, стояла и смотрела на него.

Но не это легкое голубоватое платье, не нежная зимняя белизна икр, не то, что она стала ниже ростом в домашних туфлях, не собранные на затылке в задорный хвост волосы — не все это вместе делало ее волнующе незнакомой, а лишь тот взгляд, которым она смотрела на него, взгляд, притягивающий и словно утверждавший, что он ей давно небезразличен. Под этим манящим взглядом губы у него стало гнуть в улыбку, и, стараясь сохранить серьезность, он забыл об игре, все глядел и глядел на Алену.

— Ах, вот оно как! — заметив наконец проигрышность своей позиции и поняв, что его аккуратно вели к этому, сказал Анатолий Сергеевич, поправляя очки и нервно потирая надбровья.

Он с досадой подумал, что не зря вслушивался в интонации голоса простоватого с виду парня, и ему пришла в голову мысль, что в каждом существует механизм большего или меньшего обмана окружающих, который помогает человеку обособить свою сущность от сущностей других людей, что это в натуре современного человека и надо с этим мириться, а любая игра выражает это свойство особенно.

Федор снова было зажмурился, но в красноватой темноте под закрытыми веками позиция на доске все не проявлялась, а виделась Алена, и так хотелось смотреть на нее въявь, что горло пересохло от этого желания.

—А обязательно так крепко жмуриться? Помогает? — услышал он, как голосом, готовым сорваться в смех, спросила Алена.

—Доску лучше вижу,— радуясь тому, что она к нему обратилась, ответил Федор и открыл глаза и отвести их от нее не мог.

И она на него смотрела.

—Ходите же! Что кота за хвост тянуть,— досадливо поторопил Анатолий Сергеевич.

Было неприятно на глазах Алены так глупо попасться в ловушку с человеком, играющим спиной к доске. Ему казалось, Алена разбирается в шахматах и радуется его проигрышу из-за всегдашней к нему неприязни. Было особенно обидно чувствовать это сегодня, в первый вечер в Москве. После всех волнений и унижений здесь, среди своих, хотелось видеть в каждом родного, сочувствующего человека. А в глазах этой повзрослевшей девушки он желал выглядеть мудрым, сильным и одновременно нежным человеком, но и неловко было желать как-то выглядеть в ее глазах... И потому ему показалось опрометчивым согласие, которое он дал Ирине, на то, чтобы Алена пожила у них.

Чувствуя, что невольное торжество его некстати, Федор поспешно, не восстанавливая мысленно позиции, назвал ход.

—Не в поддавки играем! — сердито сказал Чертков.

—Назад не перехаживаю,— досадуя за промах именно сейчас, при Алене, упрямо повторил Федор.

—Пусть будет гроссмейстерская ничья,— весело предложила Алена, считая, что Федор проигрывает.— Тем более что чай готов, а мама, Анатолий Сергеевич, по-моему, уже в шубе...

—Какая там ничья! — с энергией, как бы отметая ее иронию, сказал Анатолий Сергеевич.— Сгорел я, как швед под Полтавой.

6

Не провожай нас, не провожай,— говорила Ирина Сергеевна.— Иди, ради бога, простудиться тебе только не хватало...

—До машины обязан. Или теперь протокол упростили? — Всеволод Александрович шел в пальто нараспашку, без шапки, и голова его была так бела, что казалось, шел он под снегом давно.

—Мороз невелик, а стоять не велит,— назидательно сказал Анатолий Сергеевич, которого, как и всегда после приезда из-за границы, тянуло вставлять в разговор русские пословицы.

К полуночи метель раскручивалась вовсю, и пушистые хвосты, то и дело вырастая на обрезе крыши одноэтажного комбината бытового обслуживания, свисая и срываясь с него, мутили и мутили клубок красного света сигнального фонаря у окна обувной мастерской.

Ирина и Чертков забрались в машину с привычной ловкостью, которой Всеволод Александрович позавидовал и которая показалась ему вздохом облегчения от наконец-то закончившегося вечера. Чертков чуть опустил стекло и, морщась от ветра, крикнул:

— Привет! Надеемся на ответный визит!

Ивлев поднял руку и слабо помахал. Ирина послала воздушный поцелуй. Машина почти бесшумно взяла с места. Фары желто прошарили по сугробам на обочине. Ирина в глубине отъезжающей машины поворачивалась к нему с ладонью, прижатой к губам...

И то, что на прощание она глянулась ему по-давнишнему энергичной и беспечной от избытка этой энергии, и ладность их светлой машины, которая, исчезнув, на мгновение отравила метельный ветер запахом бензина, и одиночество его самого, стоящего с непокрытой головой, и то ли грустящего о прошлом, то ли страстно мечтающего о том, как жизнь могла сложиться по-иному,— все это отбросило его в молодость с ее слитностью движения души и течения времени и сейчас же со всей горечью истины напомнило, что молодость минула безвозвратно и что, если и жива она, то лишь в его сознании, жива памятью о людях, которые когда-то давали ему счастье любить их и ненавидеть.