— Почему мы так далеко ушли от своих? — спросил некстати Павел. Еврейский квартал кончился давным-давно, и вокруг бренчал повозками, цокал копытами, свистел бичами и горланил в сотни глоток совсем чужой Дамаск.

Роскошный, неряшливый, суетливый Дамаск. Воздух противно гудит вездесущими мухами. Визг, толкотня, ругань. Даже ослики здесь не трогательно-степенные, как в Иерусалиме, а крикливые, злобные, так и норовят укусить. Их хозяева вопят друг на друга громче своего скота, хватают друг друга за пестрые тряпки, плюются в длинные бороды — никто не хочет уступать дорогу. Улочки узкие, чтобы не втиснулось солнце, тенистые, но душные от запаха многих тел, от запаха фруктовых, овощных и рыбных куч, сваленных вдоль домов прямо на грязные камни.

— Здесь, в Дамаске, мы не живем с евреями, — пояснил Варнава.

— Как же так? — удивился Павел.

Его спутник рассмеялся.

— Или они не живут с нами.

— Что, вы не евреи? — Павел расстроился. — Все одного семени и одного Бога?

— Все мы Адамова семени, разных народов чада — братья между собой, возразил Варнава. — Сын Божий вырос и живет своим домом, почему бы и нет?

Крики вокруг стали громче; сначала — возмущенные, потом — льстивые. По улице промчались несколько всадников, хлопая плетками, сердитыми приказами расчищая дорогу. Брызнули из-под копыт фрукты, хлынули, прижимаясь к стенам, торговцы.

Вся эта суета поднялась из-за двух человек, степенно возвращающихся к себе домой верхом на своих лошадях. Эти двое были довольно молоды. Один очень нарядный, ухоженный, с множеством драгоценных украшений везде, где только можно их нацепить. Он ехал на толстой белой кобыле, красивой, такой же разряженной, как ее хозяин. Расшитый золотом плащ закутывал фигуру щеголя, скрывая даже кисти рук. Так носили плащи греческие ученые мужи, чтобы показать, что они не занимаются физическим трудом. Человек этот был светловолос и с гладко выбритым лицом, по римской моде.

Второй — тоже без усов и бороды, но волосатый чрезвычайно. Смуглый, чернявый, темноглазый, одетый только в простую ослепительно белую тунику. Из украшений — лишь тонкий золотой обруч на голове, почти не заметный в густых лоснящихся кудрях. И лошадь под ним — скаковая.

Юношей сопровождали вооруженные воины.

Варнава отступил с дороги, а Павел не успел.

— Что раззявился, олух? — Стражник, толкнув его конем, проскакал мимо, даже не озаботясь проверить, отошел зевака или нет.

Павла с утра уже достаточно толкали и унижали. И сейчас таким ничтожеством он был в глазах этих всадников, что оставалось одно — опять упасть в пыль и расплакаться.

— Не видишь, едет божественный Арета, величайший из великих! — наехал на него другой воин.

Упасть в пыль и расплакаться. Но Павел, выпрямившись во весь свой небольшой рост, крикнул злобно:

— Кто такой этот ваш Арета?

Стало очень тихо, только мухи продолжали гудеть.

— Я царь, — пояснил юноша в белой тунике, останавливая лошадь.

Его спутники остановились тоже.

— Ну и что? — спросил Павел.

— Ты должен уступить мне дорогу, — спокойно ответил Арета.

— С какой это стати? — усмехнулся рассерженный Павел. — Все мы Адамова семени. Чем ты лучше меня?

— Хотя бы тем, — царь и бровью не повел, — что у меня — деньги и власть, а ты нищ и бесправен.

— Над чем твоя власть? — неестественно взвизгнул Павел. — Над любовью, над рождением, над смертью? Как бы не так! А деньги!.. Деньги оказывают тебе плохую услугу. — Павел хихикнул. — Они создают тебе иллюзию всемогущества, а ты так же гол и беспомощен перед ликом Господним, как я.

Арета недоуменно пожал плечами.

— Любовь? Рождение? Смерть? Любую женщину я могу заставить полюбить себя. Да и так красивейшие женщины — мои. Они рожают мне малышей. — Он улыбнулся. — А у тебя есть женщина и малыш?

Павел промолчал.

— Что тогда ты понимаешь в рождении и любви? — Царь удивленно поднял черные толстые брови. — А что касается смерти… Я могу велеть убить тебя, а ты меня — нет.

Арета чуть шевельнул пальцем, и тут же два воина, спрыгнув с коней, жестко схватили Павла за локти.

— Все равно в смерти я сильнее тебя! — крикнул Павел. — Я бессмертен, а тебя съедят черви!

— Безумец, — усмехнулся Арета. — Всех съедят черви. Когда мы будем трупами, между нами не будет разницы, но я богаче тебя на жизнь, болтун! Убейте его.

«Господи Иисусе! — взмолился несчастный Павел. — Господи, спаси и помоги. Не оставь меня в беде, Иисус, галилеянин! Не для того же ты заговорил со мной, чтобы позволить смерти забрать меня сейчас. Сейчас, когда я еще ничего не успел сделать…»

Царь с усмешкой заглянул в настойчивые глаза наглого оборвыша, осмелившегося спорить с ним. Никто не верит, что смерть случится именно с ним. Всегда кажется: «Уж я-то останусь жить». Навсегда.

«…Господи Иисусе!»

И уж подавно никто не верит, что смерть случится прямо сейчас, что время высыпает последние свои секунды.

Разряженный красавчик на белой кобыле весело рассмеялся.

— Нет, я его помилую, — сказал царь.

«Спасибо, Иисусе!»

— Но опасно поощрять дерзких, — добавил Арета. И кивнул воинам: Выколите ему глаза!

Павел метнулся в ужасе, стражники крепче стиснули его локти. Он продолжал метаться, биться в живых железных тисках. Стражники держали. Красавчик смеялся.

Арета удивленно спросил:

— Чего же ты боишься, умник? Ты же бессмертен. Глаза по сравнению с бессмертием — такая мелочь, пустяк, два комочка слизи — не больше.

«Господи, не оставь меня!»

Один воин, продолжая держать Павла, достал кинжал и нацелился пленнику в левый глаз.

Павел отчаянно замотал головой.

Второй воин толкнул Павла, вывернул руку за спину, запрокинул ему голову, цепко схватив за волосы.

«Господи, Иисусе!»

— Стойте! — приказал Арета. — Не здесь. Ведите его во дворец. Этот случай надо использовать в назидание кое-кому из тех, кто тоже любит разевать рот и трепаться о равенстве.

— Прости, что вмешиваюсь, о, повелитель, — обратился к царю начальник охраны. — Но этот человек — иудей. Если приговор немедленно не привести в исполнение, набежит толпа занудных старцев, будет ныть, канючить, просить за своего соплеменника…

— Принесут золото! — подхватил со смехом разряженный красавчик.

— Именно, — кивнул царь. — Пусть приносят, пусть канючат. Мы поторгуемся, у нас есть что взять взамен.

— Ты опять наделал долгов, противный? — кокетливо улыбнулся Арете юноша на белой кобыле.

— Да, — скривился царь. — Ты мне недешево обходишься. Ведите преступника, — сказал он охране.

Павел брезгливо сплюнул, когда бренчащая золотом кобыла пронесла мимо него своего разряженного седока. Держащие Павла воины сделали вид, что не заметили этого плевка. Тот, что постарше, перехватил поудобнее Павлов локоть, второй подвел поближе своего коня.

Как только божественный Арета, величайший из великих, вместе со своим эскортом скрылся за поворотом, простые смертные подняли страшный гвалт.

— «Красивейшие женщины…» — передразнивает рыбник. — «Красивейшие женщины мои», а сам-то… С этим…

— Во-во! Только красоток на него переводить!

Маленький старичок чуть не плачет, горячится:

— Как он сказал о детях! Как сказал о детях! Тепло, будто человек… А кто велел Лидии вытравить плод? А? Кто, скажите, граждане? Не Арета? Голубке, беляночке Лидии! И продал ее потом римскому центуриону, как яловую ослицу продал, граждане…

— Да! — встрял визгливый голос. — А у Долмации отнял младенца и бросил псам!

— Не псам, а свиньям, — возразили ему.

— А я говорю — псам!

— Свиньям!

— Ты ничего не знаешь, так не разевай свою вонючую пасть!

— Ах, у меня вонючая пасть?! Да ты…

Воины, арестовавшие Павла, с отъездом хозяина тоже утратили профессиональную безмолвность. Расслабились, с удовольствием долго молчавших людей принялись перемывать косточки и Арете, и его свите.

Тот, что помоложе, перехватил Павла, подвел к коню. Поскользнувшись на перезрелом апельсине, выругался грубо.

Павел дернулся изо всех сил, неожиданно для себя вырвался вдруг, побежал отчаянно, спиной ожидая удара и неминуемой боли.

Бежал, боялся, долго, ничего не видя вокруг, не слыша ничего, кроме своего захлебывающегося дыхания. Потом остановился, упал на спину, не видя ничего над собой, катался в пыли, царапая рвущуюся изнутри грудь, выл беззвучно сквозь зубы, растягивая горькие от пота губы.

Потом встал и побрел медленно. Шел, шатаясь, стискивая пальцами вздрагивающие виски.

Полдня петлял Павел по душным кривым дамасским улочкам, искал переулок Прямой. Спрашивал, замирал, заслышав бряцанье оружия и четкий шаг римских легионеров. Те проходили по городу человек по восемь, спокойно, не подозревая о существовании Павла, не подозревая о его страхе.

Наконец, обессилевший и голодный Павел добрался до дома Иуды.

— Мир тебе, — прошептал обрадовано. — Мир тебе, добрый Иуда!

— Мир тебе, — поцеловал Павла хозяин.

Отвел глаза, начал теребить пальцы:

— Мир тебе, Павел, тарсянин. Доброго вечера. Только… — Иуда затосковал. — Прости, но старейшины велели, как придешь, связать тебя и выдать Арете. Ты, мол, смутьян отчаянный, дерзишь, можешь навлечь на общину гнев властей. Закон и справедливость требуют твой выдачи.

— Закон и справедливость? — горько переспросил Павел.

— Ну в большей-то степени старейшина синагоги, — доверительно прошептал добряк Иуда. — С ним никто не спорит. Ему уже сто восемь лет, он потерял способность слушать. Короче… — Он решительно схватил Павла за руку.

Тот умоляюще накрыл его руку своей.

— Иуда! — сказал жалобно.

— У меня дети. И жена на сносях. Они не отвечают за твой глупый язык, — проворчал Иуда, бледнея. — Это — твоя беда.

— Нет! — вскрикнул Павел. — Нет чужой беды! Мы — одно тело. Ударишь одного, больно всему миру. Спрячь меня, брат Иуда!

Дверь распахнулась от резкого удара снаружи. В дом вошли два воина дамасской стражи.

— Этот? — кивнули на Павла.

Тот отпрянул так испуганно, что толкнул Иуду. Испугался еще больше и заметался по комнате.

Плоское, тупое лицо одного стражника заиграло весельем, он захохотал нарочито громко и бросился ловить Павла. Он гонял свою жертву из угла в угол, подгоняя тычками, улюлюканьем, опрокидывал стулья и сметал со стола посуду. Останавливался на секунду, захлебываясь самозабвенным смехом идиота, подпрыгивал, вскрикивал, пугая; по широкому раскрасневшемуся лицу потекли мутные слезы.

Иуда тоже плакал, бормотал что-то, забившись в угол.

Второй стражник спокойно стоял в дверях: другого выхода из комнаты не было. Стоял, смотрел бесстрастно, как резвится его товарищ, молчал.

Первый не уставал смеяться, но вспотел, стал нетерпеливее и злее. Уже не в шутку лупил Павла древком копья, если бедолага не успевал увернуться. Наконец, враз посерьезнев, прыгнул неожиданно ловко и почти схватил преступника. Цыкнул, развернулся, прыгнул снова.

Загнанный Павел, зажмурившись, ринулся в дверной проем, готовый погибнуть немедленно, только бы его не коснулись омерзительно потные ладони зловещего весельчака.

Второй стражник спокойно стоял в дверях. Повернулся неспешно, когда Павел пробежал мимо. Стоял, смотрел бесстрастно, как его товарищ с воплями погнал беглеца по улице. Потом, пожав плечами, лениво зашагал следом.

Евреи затаились в своих домах, смотрели настороженно, как убегает из их спокойного квартала безумный тарсянин, агент синедриона, фарисей, обратившийся вдруг в христианство.

Они уже не увидели, как невесть откуда взявшийся негр, поставив на мостовую кувшин, который нес на плече, сграбастал прыткого стражника, стукнул головой о стену. Отбросил брезгливо и зашагал прочь со своим кувшином, ведя за руку вконец ошалевшего Павла.

Второй стражник нашел своего товарища, взвалил на спину и поволок в казармы.

Негр вел Павла по уже знакомым тому местам. «Здесь, в Дамаске, мы не живем с евреями», — сказал когда-то приятный с виду человек по имени Варнава. Тогда Павел так и не дошел до назорейской общины. Как хорошо, что она далеко от еврейского квартала!

Павел невольно всхлипнул. Надо скорее убираться из Дамаска: евреи, раз уж решили, обязательно выдадут его властям.

— Теперь тебе надо скорее убираться из Дамаска, — пробасил негр. Евреи обязательно выдадут тебя властям. Да и у нас с карликом пятки горят, за нами тоже погоня. Только вот какое дело: тебе придется на время спрятать нашу чашу, у тебя ее искать никто не будет.

— Куда спрятать? — растерянно спросил Павел.

— Это уж как тебе удобнее. — Негр поставил на землю свой кувшин, постучал согнутым пальцем в крышку.

— Чего тебе? — проворчал из кувшина тоненький голосок.

— Чашу давай.

Павел принял чашу, бессмысленно разглядывая надпись на стене, нацарапанную по-гречески: «Это — Митра».

— Брехня, — усмехнулся негр и осколком кирпича подписал снизу: «Сам ты — Митра».

Так чаша осталась у Павла с единственным условием: не оставлять ее на одном месте долее недели.

Не было ни благочестивых бесед, ни степенной трапезы. Наспех зажеванный кусок хлеба с водой — и дрожащий от усталости Павел почти в полной темноте бредет за Варнавой, который говорит что-то о родственнике Анании, служащем в когорте сирийских лучников. И сам Анания, короткошеий, коренастый, пыхтит рядом, вздрагивая от малейшего шороха.

Темень, факелы, доброжелательный голос объясняет:

— Нет, братцы, ворота мы вам, конечно, не откроем. Но тут недалеко строящийся участок стены, переберетесь.

Темень, бесконечная шаткая лестница, узкая, деревянная. Усердный Варнава подталкивает снизу, подбадривает. Толстый Анания молча ползет следом. Тот же доброжелательный голос, уже сверху, торопит:

— Давайте, давайте, пока не подошли клуши.

— Клушами сирийские лучники называют дамасских стражников, — успевает пояснять неунывающий Варнава, запыхавшийся от долгого подъема. — Те украшают доспехи золочеными крыльями и носят перья в шлемах, не по уставу.

— Клушами мы называем тех, кого топчут римские орлы! — гаркнул кто-то рядом.

— Эй, потише там насчет римских орлов! — крикнул в ответ родственник Анании.

— Хотите разговаривать потише, подходите поближе! — рассмеялись в ответ.

Белые перья покачивались в нескольких локтях от встревоженных спутников Павла: отряд дамасской стражи проходил по внешней стене.

Родственник Анании и двое его товарищей по оружию с глумливым кудахтаньем прыгнули на стену.

Никто не верит в собственную смерть, она всегда случается с кем-то рядом.

* * *