Записки Обыкновенной Говорящей Лошади

Чёрная Людмила Борисовна

Эта книга – «собранье пестрых глав… ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Ее автору Л. Б. Чёрной, публицисту, переводчику с немецкого произведений Г. Бёлля, Э. М. Ремарка, Ф. Кафки и др. известных писателей, в 2017 году исполнилось 100 лет. В 2015 году у Л. Б. Чёрной вышла в «Новом литературном обозрении» книга воспоминаний «Косой дождь» – о времени и о себе. Главной темой новой книги стали «картинки прошлого» в свете настоящего: как день вчерашний породил день сегодняшний. Недаром Л. Б. Чёрная начинала свою карьеру как политический журналист и 40 лет жизни посвятила истории немецкого фашизма, написав на эту тему множество статей и – совместно с мужем Д. Е. Меламидом – книгу о Гитлере «Преступник номер 1». Можно соглашаться или нет с авторской трактовкой 1990-х годов и ныне происходящего, но острый ум, наблюдательность, полемический темперамент и живой интерес к событиям и людям, а также замечательное чувство юмора делают повествование чрезвычайно занимательным.

 

© Л. Б. Чёрная, 2018,

© ООО «Новое литературное обозрение», 2018

* * *

 

 

Вместо предисловия

Хотите знать, почему я назвала эти записки «Записками Обыкновенной Говорящей Лошади»?

Назвала по аналогии со старым английским анекдотом, который нравится мне с детства. Вот он.

Один англичанин отправился в поместье к своему другу и недалеко от его дома заметил пасущийся на лугу табунок лошадей. Как вдруг одна из лошадей, отделившись от табунка, поравнялась с экипажем и обратилась к нему:

– Вижу, что вы направляетесь к моему хозяину. Прошу вас, скажите, что его лошадь в смертельной обиде. Я закончила колледж, училась в Оксфорде, владею иностранными языками. И после всего – сами понимаете – какую жизнь я веду…

Проговорив это, несчастное животное поскакало обратно, а потрясенный джентльмен подъехал к дому друга и, когда тот вышел ему навстречу, воскликнул:

– Не могу прийти в себя! Какое чудо…

Но друг сердито оборвал гостя:

– Ты имеешь в виду мою лошадь? Очевидно, она наговорила тебе с три короба. Будто училась в Оксфорде. И будто владеет иностранными языками. Не верь… Все врет! Обыкновенная говорящая лошадь.

* * *

Вот и я – как автор этого сочинения – выступаю в роли обыкновенной говорящей лошади. Ведь мне без малого сто лет, и считается, что в этом возрасте старушки книг не пишут.

Это как дважды два четыре: лошади не говорят, почти столетние старушки книг не пишут.

Посему априори совершенно неважно, училась ли та лошадь в Оксфорде и что именно она говорит. Неважно также, что именно насочинила старушка. В обоих случаях важен сам факт.

Но лошадь, простите старушку, то есть меня, – совсем запуталась – это не устраивает. Старушка взялась за перо (естественно, я так и не освоила компьютер) только для того, чтобы донести (блесну эрудицией) urbi et orbi кое-какие свои мысли, пусть они и покажутся вам весьма тривиальными. Лишь перечислю их:

Не позволяйте себя оболванивать.

Цените то, что получили в «лихие девяностые».

Худой мир лучше доброй ссоры.

* * *

Эта книга вся состоит из отдельных кусочков, обрывков-лоскутов или, скорее, из кирпичиков-кубиков самой разной конфигурации и самой разной величины. У меня они заменяют кубики в детских игрушечных наборах. Малыши строят из таких кубиков дома, крепости. Кто во что горазд.

Мои разномастные «кубики» разбросаны как попало, совершенно произвольно. И никакой картинки, как в детских наборах, не прилагается – что хочешь, то и собирай.

 

Золотая моя Москва

Повторю своими словами эпиграф этой книги: когда я вспоминаю былое, никакого эпического потока событий не вырисовывается. Надо долго складывать разрозненные картинки, чтобы получилось нечто связное. И если это все-таки удается, я прихожу в волнение. Очень часто я не вижу прошлое так, как мне его преподносят в газетах, на ТВ и даже в разговорах так называемой либеральной интеллигенции. Что уж совсем странно.

Вот скажем, считается, что «золотая моя Москва», как пелось в одной советской песне, всегда была прекрасным, сказочно красивым городом, который сейчас уничтожают путинские варвары.

Насчет варваров – все правда. Главный, правда, еще допутинский варвар Лужков за долгие годы правления, так и не захотел понять разницу между новоделом и подлинной стариной. На его совести и изуродованное здание Военторга, и «неведомы зверушки» около Александровского сада, и фигура Петра на длинном, как земляной червь, цоколе, и храм Христа Спасителя номер 2 – такой нешедевр. Я всегда говорила: счастье, что «мэр в кепочке» не стал градоначальником Афин, он наверняка сделал бы евроремонт в Акрополе. А если бы Лужков был городничим в Риме, то поспешил бы покрыть Колизей позолоченной крышей.

Но разве дело только в Лужкове?

На моей памяти «золотая моя Москва», или скорее город «знакомый до слез, / до прожилок, до детских припухлых желез» – я прожила в Москве всю свою долгую жизнь, – оставалась все семьдесят пять лет советской власти несчастной, неухоженной, темной и даже облезлой…

И только в XXI веке, а именно при Путине, Москва преобразилась, стала живым, шумным, залитым огнями мегаполисом.

Вы скажете, что в Москве сейчас все чересчур… Чересчур много автомобилей, из-за которых город то и дело стоит в пробках, чересчур все украшено и разукрашено. Не спорю. Но ведь это вполне объяснимо. Золушке, которая столько лет жила в нищете и заброшенности, хочется покрасоваться, пороскошествовать, пофорсить.

Ну да ладно. Я ведь затеяла этот разговор не для того, чтобы заступиться за сегодняшнюю Москву. Она в этом не нуждается. Я хочу рассказать о той, отнюдь не прекрасной Москве, о которой, тем не менее, сейчас говорят с придыханием.

Я еще помню Москву 1920-х годов. Мне было тогда и пять лет, и десять. И жила я с папой и мамой в переулке у Покровских ворот. Свидетельствую: и Покровка, и Маросейка, и Сретенка – они недалеко от Покровки – были скучные, некрасивые улицы. По обе стороны Покровки тянулись двух- и трехэтажные дома, довольно обшарпанные. Внизу помещались магазинчики с галантереей, наверху обитали жильцы. Правда, на Покровке, да и на Сретенке, встречались вкрапления – многоэтажные, каменные здания. Красивые и современные по тому времени дома были разбросаны по всему городу, они возвышались и на Арбате, и на Сивцевом Вражке, и на Неглинной, и на Петровке, и на обеих Дмитровках, и, конечно же, на Кузнецком Мосту – параднейшей улице нэпманской Москвы.

Самые роскошные здания-громады возводились по заказу Страхового общества «Россия». Из этих зданий назову всего лишь два: одно тянется вдоль Сретенского бульвара и состоит из нескольких корпусов, соединенных арками, другое – на Лубянской площади (бывший отель Страхового общества). В нем помещались ЧК, ВЧК, ГПУ, НКВД, МВД, КГБ – словом, по Оруэллу, зловещее «Министерство Правды».

Поэт Коржавин в свои молодые годы почтительно-влюбленно назвал монстра на Лубянке «готическим зданием Чека». На моей памяти готическое здание постоянно росло вширь и, наверное, вглубь, где, как мы знаем, находилась внутренняя тюрьма, подвалы Лубянки. Ради наземного расширения здания ЧК сносились целые кварталы, и никто, разумеется, не спрашивал, какие памятники старины были при этом уничтожены. В 1948 году, то есть уже после победы над фашистской Германией, здание «Министерства Правды» было решено реконструировать, сделать более парадным. Реконструкцию поручили самому известному тогдашнему архитектору Щусеву. И Щусев превратил грозную раздавшуюся вширь громадину в нечто похожее на итальянский дворец XV века, взяв за образец Палаццо делла Канчеллерия в Риме. Старый циник Щусев прокомментировал свою работу так: «Попросили меня построить застенок. Ну, я им построил застенок повеселее…»

Страховое общество «Россия» и прочие крупные строительные компании возводили здания в Москве отнюдь не в 1920-х, а еще до революции. Правда, в 1920-х Ленин ввел в России нэп, дабы народ хоть немного отдохнул и отъелся после мировой войны 1914 года, после революции и гражданской войны, но до роскошных домов дело не дошло. Серьезные люди, которые строили грандиозные объекты в Москве, понимали, что нэп – всего-навсего короткая передышка и нэпманов-буржуев вот-вот перестреляют чекисты из «палаццо» на Лубянке.

Но все же при нэпе какая-то жизнь в Москве еще теплилась. На площадях стояли котлы с асфальтом, так как советская власть решила заасфальтировать булыжные мостовые на некоторых улицах. Вокруг горячих котлов грелись беспризорники, эти гавроши 1920-х, несчастные, завшивленные мальчишки, у которых не было ни родных, ни крова. Москвичи их боялись; беспризорники могли стащить кошелек, срезать сумку. Они курили, разговаривали на фене, нюхали кокаин… Там же, на площадях шла торговля. Она была хоть и бойкая, но довольно жалкая. Папиросы продавали врассыпную, детские игрушки были самоделки; мороженое тоже самодельное, его мороженщики делали дома, а не на хладокомбинате, привезенном Микояном из Америки только в 1930-х…

Театров, правда, было много. И книги еще выходили без цензуры. Но облика Москвы это не меняло.

Не верите? Тогда послушайте хорошего писателя Евгения Петрова. Вот что он написал в предисловии к «Записным книжкам» покойного Ильи Ильфа, своего друга и соавтора:

В 1923 году Москва была грязным, запущенным и беспорядочным городом. В конце сентября прошел первый осенний дождь, и на булыжных мостовых грязь держалась до заморозков. В Охотном ряду и в Обжорном ряду торговали частники. С грохотом проезжали ломовики. Валялось сено. Иногда раздавался милицейский свисток, и беспатентные торговцы, толкая пешеходов корзинами и лотками, медленно и нахально разбегались по переулочкам… Возле асфальтовых катков сидели беспризорные дети…

И далее из предисловия Е. Петрова видно, какой чудовищный быт сложился в Москве в 1920-х. Вот как он описывает жилище в общежитии, которое «счастливчик» Ильф получил от популярной в ту пору газеты «Гудок»:

Нужно было иметь большое воображение и большой опыт по части ночевок в коридоре у знакомых, чтобы назвать комнатой эти ничтожные количества квадратных сантиметров, ограниченные половинкой окна и тремя перегородками из чистейшей фанеры. Там помещался матрас на четырех кирпичах и стул. Потом, когда Ильф женился, ко всему этому был добавлен еще и примус…

В 1920-х в Москве появился канцеляризм «уплотнение». Он значил, что отныне квартиры уже не отбирали у прежних владельцев, как в годы революции, а всего-навсего уплотняли, подселяли новых жильцов. Превращали в коммуналки – очевидно, от слова «коммуна». Тогда казалось, наверное, что это ненадолго. Напрасно казалось. Коммуналки дожили до сегодняшнего дня!

Те здания, что возводились в Москве в 1920-х или в начале 1930-х, сейчас наперечет. Они построены по чертежам архитекторов-новаторов, их стиль – конструктивизм, среди них и дом знаменитого Ле Корбюзье на Мясницкой. Ключевые слова в отношении этих зданий – функциональность и серийность. Удобно, современно, ничего лишнего и создано на промышленной базе.

В одном конструктивистском доме у Павелецкого вокзала – не знаменитом – жила моя приятельница по Радиокомитету. Квартиру дали ее отцу, видному ответработнику (не знаю, как они в 1920-х именовались).

Спланирована была квартира весьма толково. Комнаты отдельные. Большая кухня, которая вполне могла служить и столовой. Широкий, удобный коридор. И даже кладовка – мечта всех домохозяек СССР. Полы, правда, не паркетные, но деревянные! Это, впрочем, пустяк. А вот и не пустяк. В квартире не было ни ванной комнаты, ни душевой. Приятельница объяснила причину – вблизи дома открыли баню. И проектировщики решили, что жителям дома негоже отрываться от народа: мыться надо в коллективе.

Но хватит о Москве 1920-х. Пора переходить к 1930-м годам.

Итак, 1930-е. Грандиозные. Величественные. Страшные. Ужасные.

Фасад 1930-х – пятилетки. Гиганты индустрии. Освоение Арктики. Беспосадочные перелеты. Мы – первые в мире! Энтузиазм масс. Миллионные демонстрации. Физкультурные парады на Красной площади. Военные парады… Ура!.. Да здравствует!..

Изнанка – коллективизация. Обезземеливание деревни. Депортация крестьян. Голод. Голодомор. Даровая рабочая сила или рабский труд. Возводи, что хочешь – хоть пирамиды. Массовые казни. Показательные процессы. ГУЛАГ…

Ну и как это все отразилось на Москве?

Москву власть щадила. Она стала витриной… Голод ее миновал. Но карточки все же ввели. И товары из открытой продажи исчезли – как продовольственные, так и мануфактура. С этим покончили раз и навсегда. Стало быть, возникли всевозможные кормушки для номенклатуры (правда, слова «номенклатура» в 1930-х еще не было). Появились и закрытые распределители, и закрытые поликлиники, закрытые ателье и закрытые столовые. Хотя работал Торгсин, куда вход был свободный. Там шла торговля не только с иностранцами, но и с «туземцами». Туземец-москвич выкладывал свое золотишко, спасенное в 1920-х от дяденек с Лубянки, а продавец давал ему взамен белые парусиновые туфли или шерстяной берет…

Но серьезные люди отоваривались в закрытых распределителях, а шили в закрытых ателье. В связи с этим до самых 1990-х исчезла реклама. Реклама «Летайте самолетами Аэрофлота» воспринималась москвичами как веселая острота. А на чем еще мы могли летать? На метле?

Закрытые заведения не только не рекламировались, но, наоборот, скрывали свое присутствие. Никаких вывесок. В спецстоловые вели незаметные двери, и на окнах висели домашние занавесочки. И всюду требовался пропуск. Ключевое слово было «бдительность».

В 1930-х годах для простых смертных ввели разные поощрительные награды. К примеру, ордера. Не ордена, а ордера. По ордеру, который получила мама, трудясь в ТАССе, она заказала для меня первые в моей жизни взрослые туфли. Мне стукнуло тогда пятнадцать, но я до сих пор помню эти кожаные, черные с серым полуботинки на маленьком каблучке… И еще я помню, как в 1940-м, когда у нашего курса ИФЛИ был выпускной вечер, мы, девушки, оглядев друг друга, увидели, что выходные платья на нас те же самые, что были на первом институтском вечере пять лет назад. Недолго думая, побежали в уборную и поменялись нарядами, чтобы хоть несколько часов побыть в «новеньком».

Вас это умиляет? Меня не очень.

Я написала, что москвичи, слава богу, не голодали. Но о нормальной еде пришлось забыть. В 1930-х меня, к примеру, удивляли бутерброды с копченой колбасой, которые мама приносила из буфетов на партсъездах, – там она и ее коллеги по ТАССу переводили на иностранные языки речи вождей. Удивляла не только колбаса, но и белый, хорошо пропеченный хлеб. И уж в полный восторг приводила карамель в аккуратных обертках-фантиках. Помню также, что наша домработница сбивала масло в большой кастрюле из купленной на рынке сметаны. О деликатесах типа осетрины, копченых колбас и черной икры, которых при нэпе было навалом, в 1930-х забыли и думать.

Может, наличие домработницы кого-то коробит, но так было. Либо в семье имелась бабушка, либо, если хозяйка работала, держали «живущую» домработницу. При бабушках были домработницы «приходящие».

Но при чем здесь город? Очень даже при чем. Не верю я, что самый великий и прекрасный город может процветать, если его жители терпят нужду, едят что попало, спят вповалку, одеты, как нищие…

Старая Москва – так же как и ее население – Сталина не интересовала. Ему было наплевать, что дома годами, десятилетиями не ремонтировались и, стало быть, ветшали, а иногда просто разваливались. Наплевать, что народа в коммуналках все время прибывало – рождались дети, приезжали родственники из провинции, где жизнь была еще тяжелей. Комнаты по-новому перегораживали, а жилищные нормы уменьшали.

Сказать, что в 1930-х в Москве ничего не строили, нельзя. Строили как раз много, но не для людей, вернее не для простых людей.

Перво-наперво на берегу Москвы-реки появился огромнейший Дом правительства (знаменитый Дом на набережной) – специально для номенклатуры. Его возводили американские инженеры. И для своего времени он был современным и функциональным.

Дома для власть имущих появились тогда же в разных районах Москвы – и в арбатских переулках, и в переулках недалеко от Чистых прудов. Их обитатели – партработники высшего звена – в большинстве своем были еще люди скромные и радовались отдельным квартирам и чистым подъездам с лифтершами. Но многие из них радовались недолго. Во второй половине 1930-х, в годы Большого террора, за жильцами элитных домов, в том числе Дома правительства, по ночам приезжали машины-фургончики – «черные вороны» – и увозили их на Лубянку.

Дома старых партийцев пустели, но… свято место пусто не бывает. В номенклатурные квартиры вселялись новые высокопоставленные жильцы.

Однако обо всем этом вслух не говорили. Боялись. Зато без конца обсуждали поистине грандиозные проекты московских новостроек. Самых амбициозных проектов, на мой обывательский взгляд, было четыре: новая Тверская, сиречь улица Горького; гостиница «Москва», метрополитен и мегапроект Дворец Советов.

Начну с Тверской. Перво-наперво перекроили здание Моссовета, ныне здание Московской мэрии. Вначале реконструкцию и надстройку этого здания поручили архитектурному мэтру Жолтовскому. Жолтовский был влюблен в итальянское зодчество эпохи Ренессанса, считался классиком неоклассицизма. Никакой современной архитектуры не признавал. Но Жолтовский после бесед с первым секретарем Московского комитета партии Щербаковым, фактическим хозяином Москвы, от реконструкции Моссовета отказался. В книге «Архитектура Сталина» я прочла, что это произошло после того, как Щербаков стал собственноручно рисовать колонны на его чертеже.

Ходила такая байка. Будто бы Жолтовский сказал: «Я человек старый и не хочу, чтобы про меня говорили: „Это тот, кто изуродовал дом московского генерал-губернатора“». Добавим: дом архитектора Матвея Казакова.

Эту байку я также прочла в книге «Архитектура Сталина». Но помню и другой анекдот по поводу нового облика здания на Тверской. «Один пьяный говорит другому: „Видно, я и впрямь допился до белой горячки. У меня давно двоилось в глазах, но чтобы я видел, что два одинаковых дома стоят один на другом, – такого еще не было. Стало быть, двоится уже и вдоль и поперек“».

В 1930-х на Тверской – от Охотного Ряда до Страстной площади – снесли множество старых домов и возвели помпезные корпуса по проектам архитектора Мордвинова и его мастерской.

Квартиры в этих роскошных зданиях предназначались для новой знати – стахановцев, летчиков, полярников, лауреатов-артистов, изобретателей, ученых и… людей творческих профессий.

Мы, молодые москвичи, называли Тверскую «Бродвеем» и гуляли по этому «Бродвею». Но вот беда. На нашем «Бродвее» нельзя было посидеть за чашечкой кофе или перехватить бутерброд и выпить кружку пива. На Тверской, по крайней мере в этом ее сегменте, открыли только бар «Коктейль-холл», переименованный московскими остряками в «Ёрш-избу», и дорогущий грузинский (!) ресторан «Арагви». На другой стороне улицы, правда, был роскошный отель «Националь» с не менее роскошным рестораном. Но кто же туда ходил?

Архитектура мордвиновских корпусов всегда казалась мне странной. Ее называли «сталинский ампир». Особенно странным был дом на углу Тверской и Страстного бульвара – на его крыше красовалось нечто вроде беседки-ротонды, а рядом стояла (на пуантах) балерина… Молва гласила, что балерина – Галина Уланова.

Но так или иначе – Тверская преобразилась. Преобразилась по воле Сталина. А все, что Сталин совершал, носило его фирменный знак – жестокость. Людям из домов, которые снесли, зачастую не давали никакого другого жилья. Их просто выгоняли на улицу. Знаю это не понаслышке. В одном из снесенных домов жила моя приятельница Верочка Острогорская. Было ей тогда двадцать, и она числилась студенткой Литературного института. И вот чиновник из Моссовета посоветовал ей построить себе квартиру самостоятельно и даже предложил кое-какие стройматериалы, в том числе… паклю. Звучало это как злая ирония. Самостоятельно можно было построить в 1930-х разве что собачью конуру. Пакля Веру должна была добить, но Вера не смешалась и быстро сказала: «Зачем мне пакля? Я ведь не птица, гнезда вить не умею». Не знаю, как на это отреагировал чиновник, но мы, друзья Веры, не оценили ее юмора. В 1930-х за такие шутки можно было получить срок…

Выше я написала, что архитектура вновь выстроенной Тверской показалась мне странной. Еще более странным был фасад огромного здания в Охотном Ряду – гостиницы «Москва». Он состоял из двух половин, и каждая половина имела свое архитектурное решение. Словом, не фасад, а двуликий, или скорее разноликий, Янус. Теперь говорят, что архитекторы предложили Сталину два варианта фасада – и вождь подмахнул, не глядя, оба…

Вот какие казусы происходят при диктатурах.

Но хватит вспоминать наземные монстры, пора вспомнить самый грандиозный осуществленный сталинский проект для Москвы 1930-х годов – первую линию метро.

Строительство московского метрополитена отражено и в песнях советских композиторов, и в стихах, и в толстых подарочных изданиях книг. Ну а мы, современники, слышали о нем на всех политзанятиях, читали во всех газетах. Изо дня в день нам рассказывали, как комсомольские бригады метрополитеновцев, соревнуясь друг с другом, проходили особо трудные пласты, как боролись с плывунами, как прокладывали тоннели и как создавали станции глубокого залегания.

Фокус советской журналистики-пропаганды заключался в том, что о московском метро говорили так, будто оно станет невиданным чудом, единственным в мире. А между тем подземки существовали уже во многих столицах и крупных городах Европы и Америки.

У меня с метро связано замечательное воспоминание: 1935 год. Весна. Мы с подружкой Шурой, ученицы десятого класса, прогуливаемся по центру, и вдруг нас останавливает незнакомый мужчина. Замечу à propos: в то время молодым девушкам и в голову не приходило бояться незнакомых мужчин, которые заговаривали с ними на улице. Итак, нас остановил мужчина и сказал примерно следующее: мол, у него два билета на поездку в метро, которое официально еще не открыто, но, к сожалению, он билетами не может воспользоваться. Срочно покидает Москву. Готов отдать нам эти билеты, чтобы мы вместо него прокатились от Охотного Ряда до Сокольников…

Радость наша не знала предела. Мы, конечно, сразу решили, что незнакомец – командировочный, один из героев пятилетки, которого вызвали в Москву, в Наркомат тяжелой промышленности, может, вызвал сам «Серго» (Орджоникидзе). Горячо поблагодарив «героя», мы не без робости вошли в вестибюль станции «Охотный Ряд», спустились по эскалатору на платформу и сели в чистенький пустой вагончик, и чудо-поезд мигом домчал нас до станции «Сокольники». Ну а потом мы долго-долго добирались к себе домой, Шура – на Новую Басманную, я – к Покровским воротам.

А всего через год, уже студентка, я ежедневно проделывала тот же путь – ездила на метро в Сокольники, где находился мой институт ИФЛИ. Только садилась в метро не на Охотном Ряду, а у Мясницких ворот…

Метрополитен был нужен москвичам как воздух, но не уверена, что им необходимы были стены, облицованные мрамором всех цветов, драгоценная мозаика, фрески, панно, изваяния, статуи, барельефы и хрустальные люстры.

Пусть простят меня поклонники сталинской архитектуры, мне и в 1930-х не нравились, казались безвкусными подземные метродворцы, кроме, пожалуй, станции «Кропоткинская» архитектора Душкина (тогда она называлась станция «Дворец Советов»).

И все-таки затратный метрополитен (мы за ценой не постоим!) не был показухой. Он был нужен нам и по-другому нужен был и Сталину. Метро было нужно для грядущей войны, которую Сталин уже тогда готовил, но и боялся. Показухи в тогдашней Москве и без метрополитена хватало. Приведу только один пример – звезды на башнях Кремля.

В 1930-х решили поменять царских двуглавых орлов на красные пятиконечные звезды; поменять символ одной эпохи на символ другой. Вполне объяснимое решение. Но шумиха вокруг будущих звезд поднялась такая, будто сталинские умельцы не новые звезды мастерили, а сам Кремль заново строили. Без конца повторялось, что звезды обязательно будут рубиновыми – не красными, а именно рубиновыми. Видимо, из рубинов, которые, как известно, считаются наряду с алмазами, сапфирами и изумрудами драгоценными камнями первого класса и в большом количестве предназначены разве что для украшения царских корон и скипетров.

Когда звезды, наконец-то, появились на шпилях древних кремлевских башен, я побежала смотреть сие чудо-юдо. Задрав голову, увидела темные, мелкие, не сильно впечатляющие комочки. Потом выяснилось, что звезды отнюдь не из рубинов, а из рубинового стекла. А недавно, стало быть, более чем через полвека, я узнала из газет, что они трехслойные – из рубинового стекла, из хрусталя и из матового стекла. И освещаются изнутри сверхмощными лампами. В общем, я давно поняла, что со звездами из рубинов мне морочат голову.

И наконец, все 1930-е годы шла подготовка к суперграндиозному строительству Дворца Советов. Это сооружение должно было стать чем-то небывалым, чем-то в стиле египетских пирамид, что ли.

Дворец Советов решено было возводить в самом центре Москвы. На всякий случай снесли храм Христа Спасителя, который хоть и строили целых сорок лет, но, как считалось тогда, он не представлял собой «художественной ценности». Это я цитирую тогдашнюю формулировку.

Победителем конкурса на архитектурное решение уникального Дворца Советов оказался знаменитый архитектор Иофан. По его замыслу, само здание Дворца должно было служить пьедесталом для гигантской статуи Ленина.

Помню, в Москве говорили, что голову Ильича никто так и не увидит. Она будет окутана облаками.

Естественно, Дворец Советов предполагалось окружить огромным парком.

Пока подробности будущей мегастройки обсуждались, в Москве стоял вселенский плач. Ведь целый многонаселенный район был обречен на снос. Боясь оказаться на улице, коренные москвичи меняли свои комнаты на любые углы в любых халупах, чтобы только убежать подальше от будущего Дворца… Суеверные граждане решили, что место это заколдованное. Будто бы на нем стояла древняя старообрядческая церковь, которую сожгли, и будто бы старообрядец-поп проклял ту землю на веки вечные.

Но Дворца Советов Сталин, как известно, не построил, и все торжественные мероприятия сталинской и послесталинской России – от показательных процессов до похорон вождей, от Первого съезда писателей до шахматных поединков Карпов – Каспаров – проходили в Колонном зале старого Дворянского собрания, которое большевики переименовали в Дом Союзов.

В утешение самой себе скажу, что в XX веке не только Россию, но и другие цивилизованные страны обуял бес гигантомании. Сперва это произошло с фашистской Италией, за Италией последовала Германия – страна, славящаяся своими протестантскими добродетелями: умеренностью, скромностью, благоразумием. Немецкие бюргеры в 1930-х отвернулись от своих фахверковых домиков и возжелали любоваться сооружениями-гигантами. Лейб-архитектором Гитлера стал Шпеер, и в Нюрнберге появился грандиозный стадион для грандиозных парадов и не менее грандиозной Олимпиады 1936 года. Была построена и огромная так называемая «Имперская канцелярия» – резиденция Гитлера, где этот пигмей восседал за необъятным письменным столом. И наконец, в 1937 году на Международной выставке в Париже немцы создали впечатляющий павильон, который занял второе место, уступив только павильону СССР, увенчанному скульптурой Мухиной «Рабочий и колхозница».

Я всегда считала, что гигантоманию насаждают диктаторы в странах с тоталитарными режимами. А на старости лет вдруг подумала, что, быть может, все обстоит с точностью до наоборот. Гигантомания, возможно, поветрие, охватывавшее само общество, а вожди и фюреры всего лишь первыми улавливали сей тренд. Но здесь не место рассуждениям об «имперских канцеляриях» и стадионах нацистов. Что мне Гекуба? Я всю жизнь прожила в Москве…

Итак, сталинская Москва… В этой Москве в 1930-х не столько строили, сколько разрушали.

Именно в 1930-х окончательно уничтожили то, что я назвала бы «скромным обаянием Москвы»: бесчисленные дворянские и купеческие особнячки плюс «сорок сороков» – церкви и часовенки, понатыканные в старой Москве буквально на каждом шагу.

Я совершенно сознательно начала разговор о Москве не с особнячков и не с церквей, а со зданий, построенных в самом конце XIX века и в самом начале века XX, ибо эти дома очень похожи на дома в других европейских городах, будь то Берлин или Прага. Они свидетельствуют о том, что Москва шла по тому же пути, что и вся Европа. Более того, Москва должна была превзойти Европу, ибо именно в Москве жили в ту пору самые главные люди цивилизованного мира… По Хамовникам запросто гулял Лев Николаевич Толстой; по Петровке, обеим Дмитровкам, да и по Камергерскому переулку хаживал Антон Павлович Чехов, а в районе нелепого здания театра Советской армии родился сумрачный и беспощадный гений – Федор Достоевский – кумир нескольких поколений и россиян, и европейцев. Что было, то было…

Ну а теперь вернемся к, так сказать, музейной застройке Москвы, к особнячкам. Вся прелесть этих особняков и особнячков заключалась в том, что каждый из них имел свою фишку: несколько колонн перед фасадом или подъезд, украшенный львами, а то и грифонами; резной флюгер на крыше или каменную терраску со ступеньками, которые вели прямо в сад, с такой же каменной оградой и с каменными вазонами. А порой и просто особенно красивые двери в подъезде или чудесную ажурную решетку на балконе. Добавим к этому замечательный внутренний декор – паркет, лепнину. За всей этой красотой надо было ухаживать, и, естественно, она исчезла в тот самый час, что и хозяева особняков. Освободившуюся, ничейную жилплощадь немедленно заселили под завязку. И тут же несчастные жильцы начали ломать, городить, перестраивать.

Вся красота одноэтажной Москвы пропала, так сказать, самотеком. Но, кроме того, в 1930-х власти стали активно уничтожать то, что еще можно было спасти.

Снесли белые стены Китай-города. Таких стен, по-моему, нет ни в одном европейском городе. Снесли древнюю Сухареву башню. Зачем? Почему? Выкорчевали вековые деревья на Садовом кольце, хотя машин было в ту пору еще очень мало и деревья никому не мешали.

Прочла у Эренбурга в книге «Люди, годы, жизнь» похожее перечисление варварски уничтоженных памятников старины в начале 1930-х. И поняла, что забыла о «Красных воротах». Вот что пишет Эренбург: «Помню разговор с И. Э. Грабарем. Он рассказывал, что многие архитекторы протестовали против сноса Красных ворот. Писали в докладной записке, что эта арка не мешает уличному движению… Доводы не подействовали».

Позже судьбу Красных ворот разделила Триумфальная арка. Ее снесли на площади Маяковского, потом поставили в конце Кутузовского проспекта. Советские градоначальники с позволения Сталина распоряжались Москвой как собственной вотчиной.

Не буду дальше перечислять утраченное. Но не могу не сказать об одной церкви на Покровке… Эту церковь я еще помню, поскольку первые двадцать лет жизни прожила, как сказано, в переулке у Покровских ворот. Речь идет о церкви Успения Пресвятой Богородицы. Она была построена в конце XVII века и являлась, как я потом узнала, шедевром нарышкинского барокко. Церковь была необыкновенно хороша и необыкновенно нарядна. И создал ее простой «смерд» Петька Потапов – гениальный самородок. Знаменитый Баженов сказал о церкви Успения на Покровке, что по красоте она не уступает собору Василия Блаженного на Красной площади.

Зачем же уничтожили эту прелесть? Впрочем, мое «зачем» звучит смешно. А зачем Сталин расстрелял в те же 1930-е, за три-четыре года до войны с нацистской Германией, своих лучших маршалов и комбригов?

Неконтролируемая злоба и ненависть плюс невежество не знают слов «зачем» и «почему». Но не мне с этим разбираться. Как сказано, моя тема – Москва и еще, пожалуй, москвичи. Так вот, могу отметить, что москвичам в ту пору было не до Москвы. Ведь 1930-е – это годы Большого террора. Любого человека можно было объявить «врагом народа» и отправить в ГУЛАГ… Какой же смельчак решился бы – нет, не осудить, а всего лишь обсудить сталинские планы строительства?

И все же не буду утверждать, что Москвою в ту пору правил один лишь страх. Сталин изрек: «Жить стало лучше, жить стало веселей». И вот уже москвичи запели: «Эх, хорошо в стране советской жить!», а потом и «Широка страна моя родная»… И на улицах перед кинотеатрами появились огромные щиты, с которых прохожим улыбалась без трех минут Мэрилин Монро – Любовь Орлова. Режиссер Александров снял три знаменитых фильма с этой почти голливудской красавицей: «Веселые ребята», «Цирк» и «Волга-Волга». И Орлова спела: «Сердце, тебе не хочется покоя, сердце, как хорошо на свете жить». А до этого Александров съездил в США. Вернее, в САСШ – аббревиатура тогда была такой. Америка в начале 1930-х еще не стала врагом номер 1. На колхозных полях трудились американские тракторы «Фордзоны», трудились до тех пор, пока мы не научились делать такие же тракторы на Харьковском тракторном. И еще: наши заводы-гиганты по всей стране помогали строить американские специалисты. Как написал мой любимый Зощенко: «Какой прогресс и агрикультура»…

Но не только в кино мы веселились, смеялись и радовались… Во всех клубах, домах культуры и парках типа Сада Баумана или ЦПКиО (Центрального парка культуры и отдыха) появились массовики-затейники, которые учили москвичей разным веселым играм и пляскам. (Позднее эти игры-пляски остряки назвали «два притопа – три прихлопа».)

Более того, в 1930-х разрешили танцевать западные танцы – фокстрот, танго и чарльстон. И даже временно перестали бороться с джазом.

Заметим в скобках: в фашистской Германии джаз, фокстроты и прочие негритянские непотребства в конце 1930-х были запрещены…

Апофеозом 1930-х стала сталинская Конституция. Но Конституция касалась не одной только Москвы, а всего Союза. Поэтому не стану говорить о ней. Перейду сразу к 1940-м, военным, годам.

Как сказал поэт: «Сороковые, роковые, / Свинцовые, пороховые… / Война гуляет по России / А мы такие молодые!»

В самые драматические месяцы сороковых-роковых, в сентябре – октябре 1941 года, меня в Москве не было. 16 октября, когда гитлеровские генералы уже разглядывали через свои цейсовские бинокли Кремль, я колесила по России.

Теперь, на старости лет, читаю иногда, что Москву несправедливо объявили городом-героем. Мол, этой чести она не заслужила. В самые тяжелые дни москвичи бросились бежать, вместо того чтобы защищать столицу. Пишут подобное вполне уважаемые люди, например Даниил Гранин. Я с этими людьми в корне не согласна. В октябре 1941-го, когда из Москвы народ бежал или, как тогда уничижительно говорили, «драпал», многомиллионный город был совершенно беззащитен; гитлеровские армии стояли фактически уже не на подступах к Москве, а в самой столице, в Химках.

Что могли сделать безоружные москвичи, оказавшись лицом к лицу с вооруженным до зубов нацистским вермахтом? Выйти на улицу, соорудить баррикады и хором спеть старую революционную песню: «И все умрем за это»?

Особая статья – товарищи начальники: вместо того чтобы подумать о детях и стариках, они 16 октября возглавили драп, благо в их руках находился транспорт в виде эмок и грузовиков. По свидетельству Георгия Мирского, эти самые эмки 16 октября неслись по пустым улицам Москвы с начальственными семьями внутри и с тюками на крыше, увозя их владельцев подальше от Москвы. Но к рядовым москвичам это не имело отношения.

А с тех самых пор, как свежие сибирские дивизии отбросили немецкие танки от Москвы, или с тех пор, как нацистский фюрер поменял планы и повернул свои главные силы к Волге, – существуют разные версии событий осени 1941 года – с тех самых пор Москва показала и свою стойкость, и свое мужество.

Я была в Москве проездом весной 1942-го и ужаснулась тому, как тяжело выживала вернувшаяся из эвакуации мама, а осенью того же года приехала домой насовсем и разделила с другими москвичами их заботы и тяготы.

Скажу коротко: Москва была темная, холодная, полуголодная и нищая. И притом все функционировало: переполненные трамваи бегали по своим маршрутам, карточки выдавались вовремя, заводы работали, почтальоны разносили треугольнички без марок – письма с фронта, а в амбулаториях (поликлиниках) старички-врачи – молодых медиков мобилизовали – исправно лечили больных. Даже милиция в Москве была в ту пору дружелюбной и заботливой. Знаю это не понаслышке; я трудилась в ТАССе, засиживалась часто допоздна и тогда имела дело с ночными, иногда милицейскими, а не военными патрулями…

И день в день, час в час выходили в Москве газеты, которые читали тогда так, как не читали никогда раньше. В «Красной звезде» все четыре года войны ежедневно печатались статьи Ильи Эренбурга. Гениальные статьи. И люди им верили. Недаром в списке врагов Гитлера и его рейха первым стоял Эренбург. Врагом номер 1 был не Сталин и, уж конечно, не диктор Левитан, как нам сообщили в 2015 году наши СМИ, а Илья Эренбург.

Но вот война закончилась. Мы победили! Ах, как люди ждали этого дня. Казалось, стоит снять с окон черные бумажные шторы (светомаскировку) и начнется новая, счастливая жизнь. Впрочем, «на свете счастья нет, но есть покой и воля».

Но о каких покое, воле, счастье можно было говорить при Сталине?

В самом конце жизни я, по-моему, поняла преступную логику Сталина, а стало быть, его планы по устройству послевоенного мира.

В итоге войны он вернул себе то, что захватил в период пакта Риббентропа – Молотова, а на Ялтинской конференции 1944 года с согласия Черчилля и Рузвельта по праву победителя наложил лапу на страны Восточной Европы и на Балканские страны. Отошла к нему фактически и половина Германии – будущая ГДР.

И перед ненасытными взорами диктатора замаячило то, что международники Страны Советов именовали «мировым господством».

Только этим, на мой взгляд, можно объяснить сталинскую политику в тот промежуток времени, который ему еще оставался, – от конца войны в мае 1945-го до смерти в марте 1953-го.

В эти восемь лет Сталин начал активно готовиться к новой войне, к войне со всем миром.

Не верите? Но зачем тогда надо было лихорадочно перевооружаться? Создавать сперва атомную, а потом и водородную бомбы? Ставить на поток производство все новых и новых ракет, истребителей, бомбардировщиков, орудий?

Зачем надо было сразу же после победы заново лепить образ врага – как внешнего, так и внутреннего?

При выборе внутреннего врага Сталин превзошел себя, проявил поистине дьявольский цинизм и наглость: воспользовался испытанным в веках оружием реакции – антисемитизмом. Не побоялся того, что антисемитизм и Холокост стали позорной меткой гитлеровского режима, только-только разгромленного Советским Союзом и его союзниками.

Ну а как все это отразилось на Москве?

Отразилось самым непосредственным образом.

В Москве появилась новая газета «Культура и жизнь» – аналог нацистской газеты «Штюрмер», которую делал патологический антисемит Юлиус Штрейхер и которая вызывала брезгливость даже у самих нацистов.

Советский «Штюрмер» включился в кампанию по разоблачению театральных критиков-космополитов. Вина космополитов заключалась в том, что они якобы скрывали свои еврейские фамилии, взяв себе в качестве псевдонимов фамилии русские. Кроме того, евреи-критики мешали русским драматургам ставить свои пьесы на сценах столичных театров. В итоге разоблачения театральных критиков-космополитов во МХАТе, на занавесе которого парила чеховская «чайка», появилось творение Сурова «Зеленая улица», а на сцене театра Вахтангова, где сам гениальный Вахтангов ставил «Принцессу Турандот», в 1960-х шли комедии А. Софронова «Стряпуха» и «Стряпуха замужем». На моей памяти интеллигенция перестала ходить на спектакли, которые хвалили в прессе.

Но все это были цветочки. Критиков даже не посадили. Наверное, потому, что они не годились для показательных процессов.

В чем они там могли признаться? В том, что готовили покушение на старуху Яблочкину, народную артистку Малого театра? Или в том, что сообщили японской разведке репертуарный план Большого театра?

Только уже в 1950-х годах нашли евреев, которых можно было показательно судить, объявив злодеями, преступниками, извергами рода человеческого, наймитами Америки, Англии и других стран капитала.

Извергами-наймитами стали известные врачи, лечившие кремлевских вождей. Дескать, врачи-наймиты уже много десятилетий не лечили, а, наоборот, убивали наших драгоценных вождей и военачальников, а также нашего Горького. И поскольку евреев-врачей было в СССР немало, каждый одураченный гражданин Страны Советов мог мысленно перенести их отвратительные деяния на самого себя и думать при этом: «Ежели евреи подняли руку на Жданова и Щербакова, на Орджоникидзе и Горького, то тем паче они могут залечить до смерти и меня, безвестного труженика».

Зачем я все это пишу в заметках о внешнем облике Москвы?

Мне хочется рассказать молодым, в какой обстановке товарищ Сталин захотел украсить столицу после Великой Победы.

Итак, послевоенная разруха. Только-только отменили карточки. И только-только провели денежную реформу – если у людей еще сохранялись рублики, то теперь они пропали. Жилой фонд в ужасном состоянии. По переулкам в центре ходят здоровые ребята из городских служб с лестницами и сбивают кувалдами ветхие балконы со старых особнячков, чтобы они, упаси бог, не обрушились прохожим на головы. Все московские подвалы и углы в коммуналках забиты новыми жильцами – людьми, всеми правдами и неправдами пробравшимися в столицу. Но главное, в каждой второй московской семье – невосполнимые потери: не вернулись с фронта отец, сын, муж, брат-сват, жених. И на улицах Москвы полно инвалидов – у некоторых подколот рукав, а кто-то и вовсе на костылях. В подмосковных электричках из вагона в вагон передвигаются калеки-нищие, поют свой авторский шансон о Льве Николаевиче Толстом и о графине Толстой. Гордые инвалиды не просят милостыню, и им не подают. Как можно? Им платят за исполнение авторских песен…

Беда, нищета и несчастья лезут из всех щелей!

И тут по Москве проносится слух: тов. Сталина, нашего Вождя и Учителя, не устраивает… силуэт Москвы. Да, да, именно силуэт.

Он, тов. Сталин, помнит, что раньше на горизонте поднимались церковные купола и колокольни с православными крестами. «Где все это?» – будто бы вопрошал Сталин. И поскольку соратники так и не подсказали Вождю, куда подевались церкви, Сталин повелел создать новый московский силуэт взамен старого. Возвести соответствующей высоты здания со шпилями, а на шпилях поместить пятиконечные звезды…

Напомним читателю, что в ту пору шла борьба с космополитизмом и с космополитами, в конечном счете с Западом, посему наш силуэт не должен был походить на их силуэт, а наши высотные здания – на их небоскребы.

Не знаю доподлинно, как все было разыграно и что тов. Сталин говорил на самом деле, но уже к началу 1950-х в Москве построили семь высоток. Могу их перечислить: университет на Ленинских горах, здание МИДа на Смоленской, гостиницы «Ленинградская» и «Украина», жилой дом на Котельнической набережной, жилой дом у Красных ворот и жилой дом на площади Восстания…

Естественно, сталинские пирамиды строились с привлечением рабского труда. На сей раз то был в основном не труд зэков, а немецких военнопленных. До сих пор на юго-западе, и не только на юго-западе Москвы сохранились дома гэбистов, которые сторожили заключенных-строителей. Считается, что и котлован для кооперативного дома Академии наук, где я живу, выкопали немцы-военнопленные. Меня это не трогает. Незачем было немецким воякам лезть в Россию.

Нравятся ли мне высотки?

Нет, не нравятся. На мой взгляд, их правильно назвали «тортами с кремом». Чистая эклектика.

Правда, не нравятся мне и американские небоскребы. Дважды побывав в Нью-Йорке, где вот уже сорок лет живет сын, я убедилась, что и нью-йоркские небоскребы безвкусны и крикливо-роскошны. И все же они отличаются от наших высоток в лучшую сторону: небоскребы были построены в богатой стране, наши высотки – в нищей. Поэтому и московские гиганты уже путинской эпохи, по-моему, куда уместней и лучше, чем их семь собратьев, возведенные в годы сталинщины.

Нельзя сказать, что во второй половине 1940-х и в два первых года 1950-х в Москве ничего, кроме высоток, не строилось. Немецкие военнопленные возвели сотни домов, в частности на Хорошевском шоссе и на других московских окраинах.

При Сталине построили многоэтажный Ленинский проспект. А до этого Большую Калужскую. Насколько я знаю, ее заселили гэбэшники. А в районе Ленинского проспекта на юго-западе столицы появились здания научных институтов, и вокруг них начали селить ученых-физиков, математиков, химиков и других представителей точных наук. «Богатым» академикам давали квартиры бесплатно, а доктора и кандидаты наук (победней) вступали в жилищные кооперативы Академии наук и получали вожделенную жилплощадь за деньги. И улицы в этом районе назвали именами ученых: улица Вавилова, улица Академика Петровского, Ломоносовский проспект, проспект Вернадского, улица Бардина, улица Ферсмана…

Советская власть явно придерживалась принципа римских императоров: «разделяй и властвуй». Посему в Москве так и повелось: физики живут на юго-западе, в районе Ленинского проспекта, лирики (писатели, киношники, художники) – в районе Ленинградского проспекта, между метро «Аэропорт» и метро «Сокол»…

И для военных создали специальный анклав в районе Волоколамского шоссе, Песчаных улиц, Хорошево-Мневников. Немецкие военнопленные построили там целый город похожих друг на друга зданий, и улицы назвали именами маршалов и генералов: проспект Маршала Жукова, проспект Маршала Василевского, улица Маршала Конева, улица Маршала Бирюзова, улица Маршала Вершинина, улица Маршала Баграмяна. И даже улица Маршала Тухачевского.

Впрочем, особо обласканные сталинской властью товарищи, будь то писатели или военачальники, художники или артисты, получали квартиры в пределах Садового кольца.

До сих пор дома, возведенные в конце 1940-х – начале 1950-х, именуются «сталинскими»; их считают престижными, солидными, добротными: толстые стены, лоджии, высокие потолки, большие парадные…

Я живу в сталинском доме, правда, в кооперативном… И не пристало мне его хаять. Ведь получение отдельной квартиры в этом доме, пусть за деньги, я считала и до сих пор считаю и чудом, и счастьем.

А теперь пора окончательно переходить к 1950–1960-м годам.

Нам всем известен день, когда начались эти 1950–1960-е. Они начались не 1 января 1950 года, а 5 марта 1953-го, когда умер Сталин. Довольно быстро к власти пришел новый царь – Никита Хрущев. Почти фольклорный персонаж.

Что осталось в памяти у большинства о его недолгом царствовании – с 1953-го по 1964-й?

Ворох смешных анекдотов и легенд о глупых Никитиных промахах. Никита, сняв с ноги башмак, стучал им на сессии ООН в США. Обещал за двадцать лет, то есть к 1980 году, догнать и перегнать Америку, а заодно построить в СССР коммунизм. Приказал сажать кукурузу и там, где надо, и там, где не надо. Орал на художественной выставке в Манеже: «Ослиным хвостом малюете…», «педарасы». Хотел отнять (правда, не отнял) у людей только-только полученные автомобили, гаражи и прочую частную собственность. Предлагал построить вместо деревень… агрогорода. И т. д. и т. п.

Ну а теперь посмотрим, что на самом деле совершил Хрущев.

На XX съезде партии, меньше, чем через три года после смерти Сталина, сказал с трибуны громко, на весь мир, что Сталин пытал и казнил невинных людей, гробил миллионы в концлагерях.

Фактически отменил «крепостное право», заведенное Сталиным. Дал паспорта крестьянам. И даже пенсию, пусть грошовую.

Уже в 1961 году, после XXII съезда партии, вынес тело тирана из мавзолея.

Мумию Ленина власть не может похоронить девяносто два года. Не хватает решимости. А у смешного Никиты хватило решимости выбросить из мавзолея Сталина.

Перечисляю дальше: именно Хрущев первым из генсеков стал ездить в Западную Европу и в США. И именно он пробил первую брешь в железном занавесе: разрешил простым гражданам турпоездки за границу. Пусть со многими оговорками, но разрешил.

Дал добро на опубликование «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицына в журнале «Новый мир» Твардовского. И нанес этим цензуре СССР такой удар, от которого она уже не смогла оправиться.

Начал строить жилье не для маршалов и прима-балерин Большого театра, не для министров и членов ЦК, а для простых граждан. Пусть бедное жилье, пусть на окраинах, но строил быстро и в огромном количестве.

Замахнулся на всемогущую партийную бюрократию – планировал разделить партийные органы на городские и сельские.

И уже под конец жизни, когда его свергли соратнички, написал мемуары и даже… отправил их на Запад, хотя это и могло стать для него смертельно опасным.

Конечно, на его совести и Венгрия, и расстрел людей в Новочеркасске, и Берлинский кризис, и кошмарный Карибский кризис, грозивший миру ядерной катастрофой… Не без этого. Но какие могучие витальные силы поднялись в полузадушенной стране всего за одиннадцать лет хрущевского царствования! Буквально из-под земли появились и новое кино, и новая литература, и новый театр. И новая журналистика.

И разве не в эпоху Хрущева Королев, вытащенный из шарашки, создал первый в мире пилотируемый космический корабль? И разве не в эпоху Хрущева Гагарин полетел в космос?

Разговорилась! Не к месту!

Ну а что сделал для Москвы Хрущев? И здесь вспомнят в первую очередь все дурное. Хорошее забыли. Запомнили прорубленный Новый Арбат – «вставную челюсть». Впоследствии Арбат (старый) превратили в пешеходную зону. Смысла в этих новациях и впрямь было немного. Скучный Арбат не стал ни Монмартром, ни Унтер-ден-Линден – роскошной пешеходной улицей довоенного Берлина с богатыми магазинами и нарядной толпой. Иностранные туристы не пошли на старый Арбат. Как гуляли по Красной площади и глазели на Кремль, так и продолжают гулять.

Гораздо печальней, что при Хрущеве доломали Зарядье, а также снесли древние здания в Кремле, чтобы построить Дворец съездов.

Впрочем, тут уместно вспомнить старую поговорку: «Снявши голову, по волосам не плачут».

На каком основании у москвичей вообще отобрали Кремль? Почему территория Кремля не стала таким же парком, как Царицыно? При Хрущеве хотя бы на часть территории начали пускать посетителей. Но почему только на часть? И почему не откроют дворцы? И не идет служба в соборах?

Но больше всего нареканий вызвало поистине грандиозное дешевое строительство, которое Хрущев начал по всей стране.

Пятиэтажки, вернее кварталы пятиэтажек, остряки сразу окрестили хрущобами.

Я хорошо знала такой квартал в Москве на Открытом шоссе. В одном из новеньких домов дали (бесплатно) двухкомнатную квартиру любимому брату мужа Азару. До этого брат с женой и сынишкой жили в одной комнате в многоэтажном доме на Рождественском бульваре. Естественно, в коммуналке еще с двадцатью жильцами. В их с женой и сыном комнате было, кажется, 18 метров, но в ней еще отгородили высоким шкафом закуток метра в два, где жена Азара хранила кое-какие припасы, а также ведра и тазы, которые нельзя было держать ни на общей кухне, ни в общей ванной.

И тут вдруг Азар, как сказано, получает двухкомнатную квартиру с отдельной (пусть маленькой) кухней, с отдельным санузлом (пусть совмещенным), с балконом и с небольшой кладовкой…

Я часто бывала в этой квартире на Открытом шоссе. Там все было до мелочей продумано, функционально, удобно и уютно.

Брат мужа, талантливый технарь, один из безвестных тружеников, обеспечивавших и техническое, и военное могущество СССР, охотно занимался домом. А его жена была отличной хозяйкой. Когда их сын женился и уехал с Открытого шоссе, оказалось, что для двоих квартира в пятиэтажке вполне приемлема. Более того, инженер Лагутенко, строивший хрущобы, куда лучше разбирался в современной планировке, нежели знаменитые сталинские архитекторы. Столовая в двушке должна быть обязательно связана с кухонькой: бегать хозяйке по коридору на кухню неудобно, а прислуги у нее не предвидится. Большая ванная комната не так уж и нужна, а вот без кладовки очень трудно обходиться – загромождать скромное жилье шкафами не стоит.

Нет, я не против, чтобы люди жили в просторных хоромах… Но от имени таких, как любимый брат мужа Азар, как его жена Мара, да и от своего имени коренной москвички, прожившей до сорока лет в коммуналках, я хотела бы воздать должное и Хрущеву, и Лагутенко, и вообще всем людям, причастным к массовому строительству жилья в Москве. Да и не только в Москве.

Самое главное, что Хрущев создал какую-никакую промышленную базу для массового строительства. В середине 1950-х вышло два постановления: первое – «Об индустриализации строительства», второе – «Об излишествах», вернее о недопустимости излишне украшать дома, удорожая их.

Сразу же после этих постановлений возникло множество разного рода строительных комбинатов для создания всех тех компонентов, без которых невозможно современное массовое строительство, – от железобетонных блоков до сантехнической и электротехнической начинки целых узлов. Из этих узлов» возводились не только пятиэтажки, но и многоэтажные дома разной конфигурации. Что бы ни говорили снобы, но именно это и было московским «чудом». Простые люди, наконец-то, получили, пусть и скромное, но столь необходимое современное жилье.

Появилось в ту пору и большое количество кооперативов, сравнительно недорогих. И это тоже было чудом. Доступным, увы, не всем, ибо жилищных кооперативов всегда оказывалось меньше, чем нуждающихся в них.

Кроме того, «чудо» это было со множеством ограничений, оговорок и реверансов в сторону догматиков, радевших о чистоте социализма.

Кстати, и пресловутые шесть соток тоже давали со множеством условий. Одно время на них нельзя было построить дачный домик – только сарай для инструментов; потом домики разрешили – но определенной высоты и размера. Не соскучишься.

Пора переходить к 1970–1980-м, то есть к Москве эпохи застоя.

В эти годы, по-моему, происходило то же самое, что и раньше, но только, так сказать, втихую.

Воров стали называть несунами, и они растаскивали государственную собственность понемножечку, по винтику, по гвоздику. Продукты исчезали не сразу, как при Сталине, а постепенно. Диссидентов душили в подворотне, а не прилюдно. Престарелые вожди, с виду почти безобидные, губили все живое. И система, которая, казалось бы, разваливалась, на самом деле была еще прочна.

В ней вызревали, как в террариуме, и нынешние черносотенцы типа Дугина, и нынешние авантюристы-миллионеры, которые поразбежались по офшорам и разным экзотическим островам, и теперешние главари криминальных шаек. И пока завлабы в «розовых штанишках», интеллигенты из НИИ и из университетов проводили свои судьбоносные реформы, чтобы превратить Россию в свободную, процветающую, демократическую страну, гады из террариума захватывали позиции и в промышленности, и в культуре. И оказались они в 2010-х годах там, где они оказались…

Но не моим старушечьим пером все это описывать.

Ну а что происходило в это время в Москве?

В Москве в 1970 году фактически задушили «Новый мир» Твардовского, а сам Твардовский скончался. В 1974 году разогнали «Бульдозерную выставку». А в 1979 году писатели выпустили самиздатский журнал «Метрополь», авторов которого – известных поэтов и писателей – долго и нудно ругали и, как могли, притесняли. Выслали из страны Нобелевского лауреата Солженицына. Вся Москва по ночам слушала заграничное радио – чаще всего Би-би-си и комментатора Анатолия Максимовича Гольдберга. Москвичи слушали, а власть глушила. И казалось, что так будет продолжаться вечно.

Впрочем, мне уже ничего не казалось. Моего сына, участника «Бульдозерной выставки» и одного из создателей нонконформистского искусства в России, вынудили эмигрировать. Сын с семьей, а стало быть, с моим трехлетним внуком Данечкой, выехали в 1977 году на ПМЖ, то есть на постоянное место жительства. Предварительно у сына все отобрали и, как водится, объявили его персоной нон грата, которой въезд на родину был запрещен навеки. А мне и мужу тоже запретили поездки за границу. И тоже навеки. Не дай бог, увидимся с сыном где-нибудь в чужой стране.

Единственное, что я заметила в Москве в то время, – это передвижение номенклатуры среднего звена с окраин к центру. Тихо-тихо возводились для крупных чиновников чрезвычайно добротные, но довольно одинаковые дома в районе Сивцева Вражка и Гагаринского переулка, а также в районе Пречистенки – Остоженки и в переулках вокруг них. Естественно, жертвой нового строительства стали старые особняки. В частности, снесли домишко в Большом Власьевском переулке, где много лет жили мои родители и мы с мужем и с маленьким Аликом. Жили в одной перегороженной комнате.

На месте особняка возвели пятиэтажный дом, где, как мне сказали, на каждом этаже было всего по одной квартире. Ну что ж, красиво жить не запретишь. Тогдашняя номенклатура, как мы видим, это поняла.

Намеренно не пишу подробно о том, что начиная с конца 1980-х до самых нулевых, то есть в «лихие девяностые», и без того плохо освещенная, годами не знавшая ремонтов обедневшая Москва опускалась на самое дно. Стала еще более угрюмой, темной и нищей.

В нашем, казалось бы, элитном кооперативном доме Академии наук мои знакомые боялись выйти из квартиры, ибо у самой их входной двери спал бомж… На лестницах во всех шести подъездах нашего корпуса пахло мочой, а в подвалах ночевал всякий сброд. Кнопки в лифтах были сожжены, стены в длинных коридорах – у нас на каждой площадке по шесть квартир – были изрисованы граффити, а электрические лампочки болтались на проводе, так как плафоны кто-то систематически разбивал.

Карточек в 1990-х не вводили, но с едой было совсем плохо. Тем не менее москвичи не роптали. Уповали на будущее. Ведь революция 1991–1993 годов не привела ни к повальному голоду, ни к массовому кровопролитию.

* * *

Не хочу заканчивать заметок о «моей» Москве в XX веке на такой пессимистической ноте. Скажу напоследок, что, как ни мечтали власти назвать «дорогую мою столицу» образцовым социалистическим городом, она таковым не стала. Ее кривые переулочки, ее никогда не ремонтированные, но все же по-скоморошьему веселые домишки, ее дворики с одной дуплистой старой липой этому препятствовали. А главное, мешал образцовости пестрый московский народец. Хоть убей, он не был похож на население опытно-показательно-социалистического города.

 

Сентиментальный довесок к чересчур длинным заметкам о Москве

В годы советской власти в Москве многое менялось. Но многое оставалось неизменным. В столице не продавали цветов… Ни в 1950-х, ни в 1960–1970-х, ни в 1980-х годах. О военных «роковых-сороковых» и говорить нечего.

Если повсюду в Западной Европе цветов и букетов было навалом, то в соцстранах и, соответственно, в столице страны победившего социализма цветы исчезли, казалось, навсегда. Их не разводили. Их не привозили.

В Англии мы в конце 1980-х с моим мужем Даниилом Ефимовичем Меламидом пробыли всего-навсего десять дней. Приехали благодаря одной из аспиранток мужа в Оксфорд на три дня. А в Лондоне нам на неделю снял гостиницу прилетевший из Нью-Йорка Алик. Денег у нас, естественно, не было ни гроша. Тем не менее я не удержалась и купила на улице горшочек с еще не распустившимися крокусами.

Дорогая моя Мара, жена любимого брата Д. Е., увидев эти крокусы в Москве, даже начала заикаться от изумления. И заикаясь спросила: «А зачем тебе эти цветы? Они что?..»

В очень и очень редких цветочных магазинчиках в Москве зимой можно было – и то не всегда – купить корзину цикламенов. В июне была сирень, ранним летом у метро старушки предлагали туго спеленатый букетик ландышей, а попозже – букетик васильков. Хотя рвать ландыши было строго запрещено. И еще: на Ленинском проспекте при Брежневе открыли один (!) магазин цветов (польский), где, выстояв длинную очередь, можно было купить гвоздики. Красные гвоздики сопровождали и траурные церемонии, и торжественные мероприятия. Так сказать, и во здравие и за упокой.

Да, цветов в моей долгой жизни было ужасно мало. И только в годы старости цветы появились буквально везде и всюду. На маленьком пятачке улицы Дмитрия Ульянова, между Ленинским проспектом и улицей Вавилова (на этом пятачке всего четыре дома), – две цветочные палатки и один магазинчик «Цветы». И обе палатки и магазинчик «Цветы» буквально ломятся от цветов – и так по всей Москве. Хочешь, покупаешь хризантемы, хочешь розы на длинных стеблях, а хочешь – орхидеи.

Иногда я перед поездкой на дачу заезжаю в специальный цветочный супермаркет – чего только там нет. Впрочем, нет там наших скромных садовых цветов. Все цветы из Голландии. Кустарники, по-моему, тоже. Не сомневаюсь, скоро свое слово скажут и наши садоводы. Ведь цветы в Москве, да и в других городах, стали неотъемлемой принадлежностью быта. Задумала порадовать себя – покупаешь несколько хризантем (я предпочла бы астры), идешь в гости к соседке – покупаешь три розы (я предпочла бы ромашки).

А какие красивые букеты я получаю сейчас в день моего рождения, в самую темную и морозную пору зимы. И как хорошеет и расцветает мой одинокий дом от этих букетов.

Французский Пушкин – Ронсар – в одном из своих стихотворений изобразил старушку, страдающую бессонницей. И вот в одну из бессонных ночей старушка вспоминает отвергнутых поклонников… И думает: «Ну почему я была такой жестокой? Почему не захотела ответить на их мольбы?»

А я иногда, когда не спится, думаю: «Ну почему мне не дарили таких прекрасных букетов в молодости? Почему?»

 

Эффект причастности

Много всяких эффектов существует. Например, фотоэффект, эффект Доплера, эффект памяти, эффект неожиданности, эффект присутствия. А вот об эффекте причастности я никогда не слышала. А между тем этот эффект я сама испытала…

Ты вдруг чувствуешь себя как бы слитой с окружающей реальностью, ее частичкой. И то, что ты «частичка», вселяет в тебя гордость и чувство защищенности. Очень необходимые ощущения в условиях тоталитарного режима.

С эффектом причастности связано у меня давнее-предавнее воспоминание.

Произошло это зимой 1936 года – я училась на втором курсе в Институте философии, литературы и истории (ИФЛИ). И тут – о счастье! – 5 декабря приняли новую Конституцию. Ее назвали Сталинской, хотя, как теперь пишут, сочинял ее (да и мы, тогдашние, это почему-то знали) не Сталин, а вовсе Бухарин. Сочинял, так сказать, с петлей на шее. (До показательных процессов 1937–1938 годов оставалось всего ничего.)

Энциклопедический словарь эпохи Брежнева характеризовал эту сталинско-бухаринскую Конституцию так: «К. СССР 1936 г. законодательно закрепила победу в СССР социалистич. обществ. отношений». Ни больше, ни меньше!

Тогда и у меня, и у всех (так мне, по крайней мере, казалось) эта «К.» вызывала энтузиазм.

Избирательное право, согласно новой Конституции, было всеобщим, прямым и тайным. До сей поры избирать в Советском Союзе разрешалось отнюдь не всем гражданам, многих избирательного права лишали, и они становились лишенцами, что грозило высылкой и даже тюрьмой. Выбирали до 1936 года открытым голосованием, поднятием рук. И выборы были многоступенчатыми – то есть одни выборщики выбирали других и т. д. В общем, в 1936 году был взрыв демократии, если не считать одного маленького «но» – выборы с самого начала предполагали полную невозможность выбора. Кандидат в бюллетене писался ОДИН.

После принятия Конституции сразу же начали готовиться к выборам. Мы, студенты, должны были работать с избирателями как агитаторы. Казалось бы, за что агитировать, если выбора нет? И чему радоваться? Тем не менее с тех пор целых пятьдесят лет, все годы советской власти, эти прямые и тайные выборы обставлялись как большой праздник. На избирательных участках оборудовали буфеты, где продавались бутерброды с колбасой, ветчиной и сыром. А иногда и пирожки с повидлом. Тысячи людей, непосредственно причастных к составлению списков, оформлению избирательных участков и подсчету голосов, неделями не ходили на работу… А во время первых выборов по радио день и ночь звучала бравурная музыка. И люди чуть ли не христосовались. Такая радость, такое ликование!.. Кстати, после многих десятилетий подобных выборов и возникло странное словосочетание: «альтернативные выборы», как будто можно выбирать без альтернативы. Да, можно, при тоталитаризме все можно!

Ну да ладно. Итак, в 1936-м я, как и другие студенты, работала с избирателями. Учились мы в Сокольниках. Точнее, в селе Богородском. Соответственно, агитировали там же, в Богородском. Время было зимнее, рано темнело. И вот после долгого студенческого дня я отправлялась в путь: в лесу (тогда еще там рос лес) в деревянных домах-бараках жили «мои» избиратели. Почти у всех не было ни канализации, ни водопровода. Отопление – печное. Но я смело входила в эти дома и несла черт знает что насчет нашей новой Конституции, насчет нашего замечательного сегодня и еще более замечательного завтра. Принимали меня, как ни странно, очень дружелюбно. Люди были милые, простые, радушные. Вроде бы, поговорив, мы и впрямь начинали верить, что скоро все поправится, все наладится. По случаю предстоящих выборов в магазины стали «выбрасывать» (термин тех лет) кое-что из съестного. Мясо, например, или жиры (масло). По-моему, в 1936 году такой голодухи, как в начале 1930-х, уже не было. И люди очень надеялись на лучшее.

После агитации, обойдя множество квартир, я ехала на трамвае до метро «Сокольники». Входила в метро уже часов в восемь-девять, смертельно усталая и голодная. Но окрыленная мыслью, что мои избиратели часов в 6 утра (почему-то рекомендовалось идти выбирать ни свет ни заря) стройными рядами явятся на избирательный участок и проголосуют за единственного назначенного властями кандидата. А может, кто-то из них отойдет в сторонку и напишет на глазах у всех: «Да здравствует И. В. Сталин!» или: «Спасибо тов. И. В. Сталину за нашу счастливую жизнь!» Такие бюллетени, разумеется, не считались испорченными!

И вот однажды вечером, серая от усталости, заглушив голод бесчисленными папиросами, в сильно потертой, старой беличьей шубейке я спустилась в метро. На почти безлюдном перроне оказалась стайка молодежи. Кажется, их было человек пять-шесть. Они оживленно переговаривались, смеялись. На вид были старше меня, но не намного.

И девушки, и их кавалеры поразили меня и красивой, элегантной одеждой, и холеными лицами, и беззаботностью. Кто были эти молодые люди? Дети из Дома на набережной? Дети из посольских особняков? Иностранцы? Понятия не имею.

Увидев эту, какую-то нездешнюю, из другой жизни молодежь, я на секунду оторопела и остро почувствовала, как разительно отличаюсь от них – плохо одета и обута, не причесана, устала. Да, на секунду мне стало горько, а потом я ощутила… эффект причастности. Но не к этим молодым людям, а к своим зачуханным избирателям, к народу, к чему-то Великому и Патриотическому, к судьбе своей страны и даже к этой дурацкой Конституции, которой я, разумеется, не читала… И мгновенно я осознала свое превосходство над легкомысленными существами на перроне. Ведь я была причастна к серой массе тружеников. И эта причастность давала мне ощущение силы, вселяла гордость. Если бы меня на станции метро «Сокольники» в тот день и час приняли бы в Партию, в ВКП(б), я бы, наверное, и вовсе возликовала. Но меня, к счастью, никуда не приняли. И эффект причастности исчез надолго, возможно, на всю оставшуюся жизнь.

 

Индейский еврей

В середине 1930-х после сплошной коллективизации, сиречь удушения российского крестьянства, после голодомора и просто голода, при всеобщей унылой бедности Сталин сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселей». И дал стране Конституцию, а народу – паспорта. Правда, не всему народу, а только горожанам. Если бы паспорта получили деревенские, они, согласно анекдоту, убежали бы к чертовой матери. (Анекдот расскажу в сноске.)

Итак, мы, горожане, пошли за паспортами. Самое удивительное, что выдавали их без всякого бюрократизма. Особого бюрократизма в 1930-х, впрочем, и не наблюдалось. Для получения паспорта не требовалось никаких бумажек с печатями – ни метрик, ни других документов. Что скажешь, то в паспорте и напишут. И происходили от этого всякие казусы.

К примеру, жена любимого брата мужа Мара вместо своего отчества назвала другое, а именно: «Петровна». А родная Ма́рина сестра Берта, которой тоже не нравилось ее отчество, сказала, что она «Павловна». Так сестры и жили: Мара была Мария Петровна, ее сестра – Берта Павловна.

Но не о них речь. Речь об одном тогдашнем пижоне, который, как и все, пришел за паспортом. Он был, кажется, сильно продвинутый кинооператор или фоторепортер типа нашего теперешнего Юрия Роста.

На вопрос барышни-паспортистки: «Национальность?» – пижон решил пошутить, сказал вместо «еврей» – «иудей». Барышня записывает, а в конце выдает фотографу новенький паспорт. И он идет к себе домой. А дома обнаруживает, что в графе национальность у него начертано – «индей». В первый момент фоторепортер, конечно, обзванивает знакомых, и они с ним вместе весело хохочут. Но потом все же советуют пижону поскорее поменять «индея» на «еврея».

Заметим, что паспортизация проходила в ту пору, когда не было не только бюрократизма, но и антисемитизма.

Пижон бросается к паспортистке и просит исправить ошибку. Но не тут-то было. Паспортистка объясняет, что исправить ничего нельзя. Она получила определенное количество незаполненных паспортов, и все их заполнила. Лишнего паспорта у нее нет. А с помарками паспорт выдавать не положено. И т. д. и т. п. Препирательство на первых порах ни к чему не приводит. Но, в конце концов, барышня соглашается хоть как-то сгладить или облагородить «индея», использовав неисписанное пространство в соответствующей графе. Сказано – сделано. Получилось «индейский еврей». Все же звучит не столь вызывающе.

Полагаю, что фоторепортер так и остался индейским евреем. Спокойное время мгновенно миновало. Начались сплошные аресты. И получать новый паспорт ни один храбрец не решился бы. Ведь его наверняка спросили бы, какую преступную цель он преследовал, выдав себя за индея.

 

Еще раз о первых выборах

Эту историю нам с мужем рассказал не то в конце, не то в начале 1980-х отнюдь не бесталанный писатель, но совершенно циничный человек Виль Липатов, с которым мы несколько раз жили в одно время в Доме творчества в Переделкине.

Липатов, как говорили, болел в ту пору неизлечимой болезнью, сильно пил и потому был в меру откровенен.

Передаю липатовский рассказ в том виде, в каком я его запомнила.

Начинал я на Севере журналистом местной газеты. Был молод, полон идей и, конечно, желания поразить мир и быть замеченным.

Вы, наверное, помните, что на выборах в сталинские времена было своеобразное соревнование: кто придет первым на избирательный участок, возьмет бюллетень да еще иногда и напишет на нем, как он счастлив выбирать в нашей великой сталинской свободной державе.

И вот я решил сочинить художественный очерк об этом самом первом избирателе в городе N. На избирательном участке мне сообщили, что таковым стала, допустим, Мария Ермолаевна Ермолаева. Зимой в темноте она ждала у запертой двери до тех пор, пока не появились первые избиркомовцы, потом долго писала на своем бюллетене всякие патриотические слова и даже не опустила его в урну, а дала растроганным девушкам, выдававшим бюллетени. Девушки жали ей руку и преподнесли цветок из тех цветов, что в обязательном порядке украшали помещения избирательных участков.

Окрыленный, я бросился узнавать адрес Ермолаевой. Это оказалось нетрудно. В списках избирателей значилось местожительство каждого гражданина – ведь к нему чуть ли не ежедневно являлись агитаторы.

Попросив редактора оставить полосу для очерка «Первая», я отправился в путь. Тут-то все и произошло. Названная улица внезапно обрывалась, начинался пустырь, засыпанный снегом, потом опять появились дома, вернее, деревянные развалюхи. Но на развалюхах не было никаких номеров, да и стояли они как-то вразброд. Вообще местность показалась мне почти необитаемой. К счастью, у колонки (водопровода там, разумеется, не было) я встретил двух женщин, кое-как объяснивших мне, куда идти. Долго я блуждал, проваливаясь то и дело в сугробы. Наконец, понял, что дальше идти некуда – дом был последний. Впрочем, не дом вовсе, а черт знает что. Проклиная все на свете, я ввалился в дом и ощупью добрался до конуры, где лежала укутанная тряпьем старуха с желтовато-восковым лицом.

– Как найти Марью Ермолаевну? – заорал я, почему-то решив, что старуха глухая.

– Не кричи. Это я.

Мне запомнилось, что голова Марьи Ермолаевны была повязана грязным шерстяным платком (для тепла, ибо в комнате был адский холод) и что ножки кровати стояли в консервных банках с водой (чтобы клопы не наползли!).

На окошке была наледь, но на подоконнике в бутылке я заметил тот самый цветок из избирательного участка.

Несколько минут я простоял перед лежбищем «Первой», вспоминая ее слова о Сталине Красном Солнышке, о великом и мудром вожде, под водительством которого мы достигли такой прекрасной, счастливой жизни… Стоял безмолвно, а потом бросился опрометью бежать из этой страшной берлоги, от этой несчастной старухи.

 

Хвала прогрессу

Моя мама – а главная в нашей семье Черных была мама – с большим пиететом относилась к прогрессу вообще и к техническому прогрессу в частности. Поэтому в доме у мамы с папой появился и первый холодильник («газоаппарат»), и первый телевизор с линзой, и первый полотер, и первый пылесос.

Но еще до всех этих новинок наше семейство познакомилось с первым радиоприемником, носившим название «детекторный».

Прошло уже лет восемьдесят, а то и девяносто, но я до сих пор помню демонстрацию этого чуда техники. Принес приемник к нам некий молодой человек, сотворивший его. В ту эпоху молодые изобретатели, продававшие свои изобретения, считались кустарями-одиночками, поскольку они не служили в госучреждениях и налоги с них взимал фининспектор, знакомый теперь разве что по стихам Маяковского…

Как выглядел кустарь-одиночка с детекторным приемником, хоть убей, не помню. Но изделие его рук, сам детекторный приемник, запомнила на всю жизнь. Это был небольшой черный ящичек из пластмассы, без крышки. Над ним нависал прикрепленный к боковой стенке подвижный штырь. Штырь был изогнут в виде буквы Г, и с его верхней перекладины свисала тоненькая спиралька. Внутри черного ящика поблескивал небольшой камешек-кристалл. Манипулируя подвижным штырем, молодой человек старался опустить спиральку так, чтобы она коснулась камешка-кристалла. И когда это происходило, когда спиралька и камешек соприкасались, в наушниках должен был появиться звук… Слабый звук и впрямь появлялся, хотя никаких проводов к черной коробке с камешком не шло. Уже чудо! Но сразу же звук пропадал. И молодой человек говорил обреченно: «Фидинг». Что такое «фидинг», я по сию пору не знаю. Но слово «фидинг» было произнесено в тот день несколько раз.

Мама приемник не купила. Может, из-за загадочного «фидинга».

Затем в моих воспоминаниях – пробел… Детекторный приемник возникает в них опять в связи с тем, что я в четырнадцать лет поступаю в восьмой класс новой школы. Это в самом начале 1930-х. Стало быть, идет индустриализация. Школа не остается в стороне. Юное поколение охвачено техническим воспитанием. Нас всех записали в соответствующие кружки. И вот я с другими ребятами сижу в бывшей церкви на Покровке и пялю глаза в схему… детекторного приемника… Пялю глаза, но ничего не понимаю. Кончилась моя деятельность в техническом кружке тем, что я… отсеялась. Отсеивается большинство школьников. Зато несколько подростков собирают этот самый детекторный приемник.

А в 1934 году легендарный полярник, радист Кренкель, связывается по радио со всем миром. Радирует миру об отличном самочувствии пассажиров советского ледокола «Челюскин», затертого льдами в Чукотском море. И весь мир с восторгом внимает красному радисту Кренкелю…

Но где Чукотское море, где Северный Ледовитый океан и герои-полярники, а где я, обыкновенная московская девчонка! Для меня радио в 1930-х годах ассоциируется с большими черными «тарелками», которые висят на уличных столбах. И у нас дома тоже.

Радио на столбах громко выкрикивает разные сообщения: иногда духоподъемные – о достижениях первого в мире государства рабочих и крестьян; иногда угрожающие – в адрес иностранных империалистов или местных «врагов народа».

Я к черным «тарелкам» отношусь нейтрально, у меня крепкие нервы. Но некоторые взрослые вполголоса возмущаются. Тарелки день-деньской орут в парках и скверах, а особенно громко – в домах отдыха, в санаториях и на прогулочных пароходах, то есть там, где людям хочется, наконец, отдохнуть от… пропаганды.

Кое-кто, мои мама с папой в том числе, обзаводится в 1930-х индивидуальными приемниками, но уже не детекторными, а ламповыми. На вид они куда вальяжней детекторных. Это большие ящики, иногда деревянные, иногда металлические. И внутри у них и впрямь некое подобие ламп, только лампы не светят, они как бы обернуты фольгой. Кроме официальных сообщений от имени радиостанции «Коминтерн», ламповые тоже ничем особо не радуют.

Но недолго музыка играла. В первые же дни войны, то есть уже в июне 1941 года, нам велено все приемники сдать. Равно как и телефоны. Никаких связей с внешним миром иметь нельзя, ибо, по логике властей, вся страна кишит шпионами и предателями, которые жаждут открыть врагу наши секреты.

Только в кабинете моего будущего мужа Д. Е. в ТАССе стоял мощный приемник «Хаммерлунд». И Д. Е. слушал «вражеские голоса». Это помогло ему и всему его отделу контрпропаганды и дезинформации вести войну в эфире. «Хаммерлунд» – великая поблажка, великая привилегия. Для мужа она заканчивается с окончанием войны.

Впрочем, нам в первые послевоенные восемь лет и не до радио. Не до жиру, быть бы живу. Быт ужасающе трудный. Карточки. Денежная реформа. Громкая антисемитская кампания. Тихие аресты. На горизонте уже маячит новая война. И так вплоть до марта 1953 года, вплоть до смерти Сталина.

Но вот Тиран умер. Первый глоток свободы – выпустили ни в чем не повинных врачей-евреев. И интеллигенция уже в эйфории… Нет, сытней не стало, и мы по-прежнему прозябаем в коммуналках. И из ГУЛАГа люди еще не начали выходить. Спокойней тоже не стало. Черт его знает, чем передышка закончится. Но «тарелки» никто больше не слушает. В нашу жизнь прорываются голоса из свободного мира. Появилась новая модификация радиоприемников. Их называют «транзисторами». Из энциклопедии узнала, что транзисторы изобрели в 1948 году три американца. И вот эти три неведомых мне американца плюс столь же неведомые полупроводники приобщили советских граждан к информации, которая им раньше была недоступна.

Кто мог подумать, что хлипкие детекторные приемники, «тарелки» и ящики с лампами трансформируются в портативные транзисторы, которые если и не прорвут железный занавес, то хотя бы излечат нас от глухоты? Кто мог предположить, что транзисторы раскроют нам многое из того, что от нас скрывали?

Вам, сегодняшним, не понять, какую роль в Советской России играли секреты. Засекречено было буквально все. Секрет на секрете.

Даже о начале войны, о нападении нацистской Германии на нашу страну нам сообщили не сразу, а с большим опозданием. И правды о самой войне мы тоже не знаем до сих пор. Не знаем ни цифр потерь, ни причин страшных поражений на первом этапе. И мы так никогда и не узнаем, что происходило на даче Сталина в дни его агонии. Не узнаем, конечно, кто и почему замыслил убийство Кирова. И почему на так называемых открытых процессах большевики-ленинцы все, как один, оговаривали себя. И сколько невинных душ Сталин загубил в ГУЛАГе.

Может быть, кто-то и скажет: «Ну какое все это имеет значение сейчас, почти век спустя?..»

Я не согласна! Как можно понять прошлое, историю страны, если ничего не знаешь достоверно, если все засекречено и сфальсифицировано? От нас скрывали даже природные катаклизмы. Например, засекретили страшное ашхабадское землетрясение, унесшее тысячи жертв. А потом пытались скрыть Чернобыль…

Сталин и его наследники не хотели, чтобы с их именами ассоциировались народные бедствия. Ведь при Сталине держава должна была процветать… А люди – чувствовать себя счастливыми.

На заре относительно гуманной хрущевской эры убрали Берию. Казалось бы, устрой процесс. Расскажи о преступлениях этого палача. Или на худой конец просто объяви, что он арестован и что идет следствие.

Нет, секретность прежде всего. Но как уведомить хотя бы преданных партайгеноссе, верхушку партии, о пертурбациях в верхах? Не дай бог, в очередной праздник трудящиеся выйдут на улицы с портретами Лаврентия…

В Большом театре премьера оперы Шапорина «Декабристы». Газеты сообщают, что вожди посетили премьеру. Все, как обычно. Но в перечне вождей нет Берии. И муж объясняет мне, беспартийной дуре, что никакой ошибки быть не может. Раз имени Берии нет – значит, с ним покончено. Берии – крышка. «Цветет в Тбилиси алыча не для Лаврентья Палыча».

Или вот другая сценка из нашей жизни в послесталинское время.

Октябрь 1964 года. Мы с мужем блаженствуем на курорте в Гаграх. Море, солнце, пальмы. На пляже встретили сослуживцев мужа по Институту мировой экономики и международных отношений – две супружеские пары. Они совсем недавно прилетели из Москвы. По их словам, в Москве что-то затевается. Но как узнать, что именно?

Поздно вечером мы вшестером поднимаемся в гору. Подходим к каменному двухэтажному зданию. Это – райком партии в Новых Гаграх. Окна светятся, но в доме нет ни одной живой души. Мужнин сослуживец, молодой доктор наук из ИМЭМО, немного пригибается, и к нему на плечи влезает второй сослуживец. Заглядывает в окно. И уже через секунду спрыгивает. Уверенно сообщает:

– Все! Кукурузника помели.

Сослуживец заглянул в окно первого секретаря райкома КПСС. Всем известно, что над письменным столом Первого должен висеть портрет Первого лица государства. Стало быть, портрет Никиты Сергеевича Хрущева. Но портрет сняли. А раз сняли, то Н. С. Хрущев уже не Первое лицо.

Так мы узнали главную новость 1964 года.

Но казус с оперой «Декабристы» и казус с портретом – исключения. Как правило, в конце 1950-х и в 1960-х наш источник информации – радио. Точнее, транзисторы, коротковолновые приемники…

Умельцы-технари переделывают старые приемники на новые, коротковолновые. Латвия в ту пору почти заграница, и изделия латвийского завода ВЭФ нарасхват. Еще больше ценятся транзисторы из настоящего зарубежья. Правда, в настоящем зарубежье коротковолновые приемники не обязательны: там на всех волнах информируют граждан о событиях в мире… Но раз этим странным русским нужны коротковолновые приемники – плиз, битте, сильвупле.

Однако все не так просто. Лучшие умы в СССР не дремлют. Наследники русского изобретателя радио Попова изобретают глушилки. Пытаются если не похоронить, то хоть обезвредить беспокойное радио-детище Попова. Глушилки – дорогое удовольствие. Но Страна Советов – богатая держава. Сдюжим. И за ценой не постоим.

Глушилки глушат живое слово из зарубежья. Живое слово прорывается сквозь глушилки. Радио «Свобода», «Свободная Европа», Би-би-си, «Голос Америки», «Немецкая волна» становятся нашими постоянными спутниками.

В Доме творчества в Переделкине уборщица говорит пожилому писателю: «Ваше Бибиси я поставила на шкаф».

Уборщица знает: после ужина писатель обязательно будет слушать по Би-би-си передачу Анатолия Максимовича Гольдберга «Глядя из Лондона». И испытает при этом чувство глубокого удовлетворения: во-первых, он узнал много нового. Есть чем поделиться с друзьями. Во-вторых, перехитрил советскую власть. Ведь глушилки в Подмосковье, в Переделкине в частности, действуют не столь сокрушительно. По крайней мере, так говорят.

Но Анатолий Максимович и «Немецкая волна» на немецком языке, которую муж-международник ловит каждый вечер, – это почти баловство. Барская забава. Главное, это то, что интеллигенция, благодаря иностранному радио, оказывается в курсе всех тех гадостей, которые совершает наша дорогая советская власть у нас в стране.

Благодаря радио мы узнали и о процессе над Синявским – Даниэлем, и о суде над Бродским, и о «бульдозерной выставке», и о смельчаках, вышедших на Красную площадь в знак протеста против танков, подавивших Пражскую весну, и об альманахе «Метрополь», и об отъезде Галича…

Конечно, многое там, за рубежом, малость перевирали. Но все-таки с помощью транзисторов информация о чудовищно реакционной политике советской власти и о протестных акциях к нам доходила.

На радио-роток не накинешь платок.

P. S. Мой муж – антитехнарь и враг любых расписаний и предписаний – самым аккуратным образом составлял расписание «вражеских» передач и умело настраивал свой приемник на нужную волну. Что называется, становился на горло собственной песне.

 

Когда я была маленькая

Когда я была маленькая, то есть в 1920-х годах, у нас в стране победило материалистическое мировоззрение – считалось, что с религией покончили раз и навсегда.

Правда, жила я с мамой и папой в церковном дворе, в доходном доме, построенном до революции 1917-го нашим батюшкой по фамилии Успенский. И служба у нас в церкви в 1920-х еще шла. Тем не менее меня воспитывали в духе новой морали.

Некоторые сложности при этом возникали. Если бога нет и заповедей на божественных скрижалях тоже нет, то как объяснить девочке пяти-шести лет, что такое хорошо и что такое плохо?

Особенно если Ленина ты уже не так боишься – Гражданская война закончилась, а Сталин еще не так страшен, ибо не успел угробить миллионы твоих соотечественников?

Ну конечно, малый ребенок не пожелает ни жены ближнего своего, ни его вола, ни его осла. Но как ты объяснишь ребенку заповедь «не укради»?

Папа, занимавшийся моим духовным воспитанием, переиначил восьмую заповедь «не укради» на «нельзя брать без спроса».

Но девочка пяти-шести лет не так глупа, чтобы не понять: хочется как раз того, чего нельзя брать без спроса. Самое заветное обязательно не разрешат. Просить бесполезно. Какой может быть спрос?

И вот однажды такая коллизия у меня возникла.

В столовой… Небольших комнат у родителей до уплотнения – принудительного подселения чужих людей – было пять, а остались всего две: столовая и спальня. И вот в нашей столовой, над обеденным столом висела скромная квадратная люстра в стиле ар-деко: люстра была из толстого стекла и заканчивалась стеклянной бахромой-висюльками из прозрачного бисера, перемежаемого зелеными бисеринками. И вот эту стеклянную бахрому я и возжелала пуще, чем грешники желали чужого вола или чужого осла.

Просить у взрослых ни о чем не стала. Ну кто же разрешит ребенку портить люстру? С какой стати? И я, бедняга, молча страдала. С мыслью о висюльках засыпала на раскладушке в столовой, с этой же мыслью просыпалась.

Наконец, после долгих мучений и колебаний дождалась, когда из комнаты все уйдут, и влезла с ногами на стул (это тоже не разрешали), со стула перебралась на обеденный стол и отхватила от люстры ножницами довольно большой кусок стекляруса.

Далее в моих воспоминаниях долгий провал. Черное пятно. Видимо, ожидая возмездия, я мысленно покончила с жизнью или, может быть, притворилась мертвой.

Но, к счастью, умерла я только понарошку и отчетливо помню сцену возмездия: папа возмущен, громко ругает меня и негодует. Ругает, как ни странно, не столько за то, что я отрезала кусок стеклянной бахромы, а за то, что говорю неправду, отрицаю свое преступление. Хотя бисерные висюльки давно обнаружены в моих игрушках. Все равно я громко плачу и все отрицаю. А папа возмущенно повторяет: «Нельзя говорить неправду».

Никакой логики в его гневных речах я не слышу.

Конечно, я отрезала эту злосчастную бахрому без спроса. Но только потому, что просить было бы бесполезно. И конечно, я все отрицаю, потому что меня обязательно накажут за то, что я отрезала без спроса. Как же не отрицать?

Но это далеко не все из той гаммы горестных чувств, которые меня обуревали.

Самое главное, я не ощутила особой радости, завладев куском стекляруса. Ну скажите на милость, зачем пяти- или шестилетней девочке висюльки от люстры?

И тут не обойдешься без Ветхого Завета. Запретный плод сладок. Не будь змия-искусителя, Адам и Ева могли бы прожить в раю вечность. В райских кущах было полно фруктов и без злополучного плода на древе познания. Логики в грехопадении человека было не больше, нежели в отрезанных мной висюльках.

 

На волосок от смерти

История эта произошла в годы Великой Отечественной войны и запечатлелась у меня в мозгу как веселый анекдот. В свое время ее часто рассказывали и пересказывали мои близкие и дальние знакомые. Кто-то даже описал в книге. И всюду она звучала одинаково смешно. Между тем история эта довольно-таки страшная. Хотя теперь весь ужас ее не дойдет до молодых людей. Ведь как бы нас сейчас ни пугали, но самый мерзкий судья при Путине в миллион раз гуманнее, чем был любой представитель власти при Сталине.

Не то в конце 1942 года, не то в начале 1943-го, иными словами, в разгар войны, я жила у моей приятельницы Веры Острогорской – «маленькой Верочки», так ее называла вся довоенная литературная и окололитературная Москва.

Верочка была очаровательна. Крохотное создание – воплощение женственности и изящества. При этом она была находчива и блистательно остроумна. Немудрено, что в нее без конца влюблялись…

В период нашего совместного житья у Верочки был роман с Эммануилом Казакевичем. Слава пришла к нему после войны. В описываемую пору он еще не сочинил ни двух прекрасных повестей – «Звезда» и «Двое в степи», – ни нескольких, на мой взгляд, довольно скучных романов. Тогда Казакевич считался еврейским поэтом с Дальнего Востока и был знаменит лишь тем, что дезертировал… на фронт. Да, Казакевич сбежал из тыловой части во фронтовую разведку…

В Верочку он был влюблен отчаянно, забрасывал ее письмами и при малейшей возможности приезжал в Москву на несколько деньков. В эти деньки я, разумеется, переселялась к родителям на Большой Власьевский.

И вот однажды, когда я вновь водворилась в общей с Верой комнате, она показала мне рукой на верх платяного шкафа. И объяснила, что Эмик положил на шкаф автомат и прикрыл его тряпками. Благо возлюбленный крошки Верочки был под два метра ростом.

– Неохота было тащить. А девать некуда, – сказала Верочка в заключение. – Только бы никто не узнал.

И мы продолжали жить в этой комнате втроем: Вера, я и автомат, за хранение которого в военное время даже официально полагались трибунал и расстрел.

Я тогда работала в ТАССе, в отделе контрпропаганды и дезинформации, засиживалась до поздней ночи, ибо обязана была сдать две статьи ежедневно. Но старалась улизнуть пораньше, не выполнив норму. В тот день я ушла около семи, захватив с собой несколько листов так называемого «белого ТАССа», дабы дописать дома начатую статью. «Белый ТАСС» представлял собой сотни страниц, перепечатанных на гектографе телетайпных сообщений агентств союзников и выдержек из радиоперехвата – застенографированных вражеских передач: немецких, финских, венгерских и т. п. Все это переводилось на русский и соединялось в один несброшюрованный выпуск. Само собой, на каждом листке красовался гриф «Секретно». За хранение этих страниц был также гарантирован расстрел…

Перед сном мы потрепались с Верочкой. Я, конечно, так и не села за статью. И мы мирно улеглись, предварительно поужинав лепешками, которые Верочка виртуозно пекла на буржуйке – железной печурке, стоявшей в комнате.

Посреди ночи нас разбудил сильный стук в дверь.

– Отворите! – приказал мужской голос.

…Автомат. «Белый ТАСС»…

Верочка выскочила из кровати и, взгромоздившись на стул, пыталась стащить со шкафа автомат.

Я, запихнув в печурку листы «белого ТАССа», дрожащими руками зажигала спички. «ТАСС» нещадно дымил и, как мне казалось, пах горелым мясом. Верочка с великим трудом волокла автомат…

Теперь несколько слов, чтобы описать дислокацию.

Комната, в которой мы жили, принадлежала не Верочке, а ее приятельнице Лиде, первой жене Александра Борисовича Чаковского, тогда просто «Саши». Он, как и Казакевич, прославился после войны. Только несколько иначе: достиг и почестей, и высоких постов, получил даже Героя Соцтруда, именуемого Гертрудой. Долгие годы был главным редактором «Литературной газеты». И не самым плохим. Но в ту пору Чаковский и его жена были на фронте, а комната пустовала. Комната в довольно спокойной коммуналке на Зубовском бульваре. К тому же квартиру топили, хотя трубы центрального отопления были чуть теплыми. Плюс Верина буржуйка! Райская обитель!

Обставлена была «обитель», если можно так выразиться, скромно. Кроме упомянутого платяного шкафа, в ней стояли еще стол, стулья, туалетный столик с зеркалом, довольно широкая кровать и узенький диванчик.

На супружеском ложе – кровати – спала Верочка под роскошным атласным одеялом апельсинового цвета (не хозяйским, а собственным). На узеньком диванчике я – как «подселенка».

Надо сказать, что и кровать, и диван были сильно продавлены. Продавленная кровать и железная печурка играют роль чеховского ружья, которое в первом акте висит на стене, а в четвертом должно выстрелить…

Во впадину кровати Вера запихнула автомат, а сама легла поверх него, укрывшись одеялом. И сделала мне знак рукой.

Накинув халатик, я отворила дверь – давно пора было. Манипуляции с автоматом и с «белым ТАССом» проходили под аккомпанемент все более громкого стука и угрожающих возгласов:

– Откройте! Не то взломаем!

Но вот дверь распахнулась. И в комнату ввалились четверо дюжих мужчин в штатском.

После паузы один из них понюхал воздух и спросил:

– Почему пахнет дымом?

– Печку топили, – сказала Вера с постели.

У меня душа ушла в пятки. Мне упорно казалось, что «белый ТАСС» только слегка обгорел и роковое слово «Секретно» уцелело.

Но никто к печке не подошел.

Тот, кто спрашивал, выдвинулся вперед и сказал:

– Известно ли вам, что на этой площади прописаны Лидия… (он назвал отчество и фамилию Лиды) и Александр Борисович Чаковский?

– Они на фронте, защищают родину, а не шастают по чужим квартирам ночью, – быстро сказала Верочка, бросив взгляд на здоровых молодцов явно призывного возраста.

– Вера! – закричала я с ужасом.

– Паспорта! – приказал предводитель.

Я вытащила паспорт и протянула его вместе с тассовским пропуском, дабы показать, что я не хухры-мухры, как изящно выражается нынешняя молодежь.

Вера царственным жестом указала на свою сумочку. Встать с автомата она не могла. Я подала ей сумочку и залюбовалась: в белоснежной кружевной ночной рубашечке, слегка спустив апельсиновое одеяло, она выглядела прелестно. Никакие невзгоды не способны были ее сломить.

– Московская прописка, – вполголоса сказал один из четырех, заглядывавший через плечо предводителя в наши паспорта.

Я еще ничего не поняла, но Вера страшно оживилась и слегка приподнялась. Это был не обыск, не арест. Нас хотели всего-навсего выбросить на улицу, а комнату забрать и продать за бешеные деньги. Этот вид мародерства процветал в военной Москве.

– На каком основании, – сказала Вера, еще приподнявшись на своем автомате, – на каком основании вы вообще врываетесь к нам в комнату? В комнату фронтовиков. Кто вы такие? И как вы смеете?.. Ночью…

– Вера! – взмолилась я. – Не слушайте ее. Она со сна, – обращаясь к ним, я говорила прямо-таки медовым голосом.

Да, они собирались уйти, но Верочка, великая актриса, войдя в роль, держала их…

Наконец, ночные гости ретировались.

И тогда, и много позже мы только разумом понимали, что были на волоске от смерти.

Ну а если бы кто-то из них потребовал, чтобы Вера встала? Ну а если бы предводитель, и впрямь удивившись дыму, подошел к печке?

* * *

Да, мы в ту ночь чудом избежали худшего. Но давайте поразмыслим: разве вся наша тогдашняя жизнь, жизнь при Сталине, не была соткана из таких чудес?

 

Без начала и без конца

Не знаю, как другие, но я не люблю вспоминать свои старые увлечения. Что было, то прошло. Иногда остаются обиды. Иногда угрызения совести.

Но вот об одной встрече я вспоминаю безо всяких угрызений совести и без малейшей обиды.

Встреча произошла в поезде, отходившем от Куйбышева (Самары) в 1941-м военном году. Мне почему-то кажется, что уезжала я из Куйбышева в разгар зимы. На самом деле это было, очевидно, в ноябре или даже в октябре. Но первая военная зима тянулась бесконечно – она была страшно суровая и холодная. Вообще мне иногда представляется, что все четыре года войны была зима.

В Куйбышев я приехала с родителями: их эвакуировали с частью ТАССа, в котором мама много лет проработала. Мать очень просила, чтобы я их сопровождала. Только сопровождала. Но мать хитрила, ей хотелось, чтобы я пробыла с ними в эвакуации все время. Я и впрямь застряла в Куйбышеве на несколько месяцев.

Чистая нелепица. Идет война, а я, молодая, здоровая женщина, сижу в тылу и жарю котлеты папе с мамой. Конечно, я могла устроиться на работу в тот же ТАСС, вернее в те его отделы, что разместились в куйбышевской газете «Волжская коммуна». Но и это казалось мне диким.

И вот я еду к мужу Борису в воинскую часть…

Теперь молодые девушки заводят себе бойфрендов. Мы сразу выходили замуж. И конечно, в большинстве случаев эти первые ранние браки распадались. То же случилось позднее и с нашим браком. Но до этого было еще далеко. А тогда я решила ехать. Хотя это была поездка почти в никуда.

Мужа война застала в армии – он отбывал срочную службу, и его, политработника, кончившего ИФЛИ, направили уже в первые дни войны в армейскую газету Орловского военного округа. Но Орел немцы взяли уже 3 сентября 1941 года. И никакого Орловского военного округа не существовало. Газету, судя по письмам мужа, перевели в Моршанск. Надолго ли? В довершение всего на вокзале мне сообщили, что из Куйбышева билеты продают только до Сызрани. Но меня ничто не могло смутить. Молодость всегда отчаянно храбрая. Никаких мыслей о том, как я попаду из Сызрани в Моршанск, у меня не возникало. Не думала я и о том, что, пока буду тащиться до Моршанска, газету могут передислоцировать невесть куда.

Итак, я села в поезд (родители даже не пошли меня провожать, считая мой отъезд безумием), и поезд тронулся. О военных поездах можно писать эпопеи. Впрочем, и до войны мы ездили чуть ли не в телячьих вагонах. Тот вагон, в котором я ехала из Куйбышева, еще не был теплушкой, то есть товарным вагоном, без окон и лавок и без уборной. Но он был набит до отказа, все места – сидячие, грязища страшная и страшная холодрыга. Шел поезд безо всякого расписания – останавливался нередко в чистом поле, но отойти было нельзя: в любую минуту состав мог снова двинуться. По дороге все время гнали эшелоны с солдатами и оружием. В нашем составе тоже было полно военных – они ездили не по билетам, а по «литерам». И у них были талоны на довольствие, то есть на еду. На любой станции они получали концентраты – пачки с готовой кашей, черный непропеченный хлеб, сахар и курево…

Не помню, на какой остановке в вагоне появился ОН. Звали ЕГО Петя. Был он меня старше лет на пять. Ладный такой парень, чина его военного, конечно, не знаю. Да и не интересовали меня чины. Оказалось, что он москвич и учился в МГУ на истфаке. До какого города он ехал, я при всем желании тоже не вспомню. Но на той станции ему следовало пересесть и ехать дальше. А конечный пункт назначения был… Иран.

Любовь у нас была с первого взгляда. Ничем не омраченная любовь. Не омраченная даже тем обстоятельством, что мы ни на секунду не могли остаться вдвоем в этом переполненном, прокуренном махоркой вагоне. Но любовь эту все видели и признавали. Она была вполне легитимная, эдакая принцесса в изгнании… Стоило нам протиснуться сквозь людскую толщу и преодолеть нагромождение чемоданов, узлов и сидоров, как нам уступали место. На лавке мы сидели, держась за руки, безмолвные от переполнявших нас чувств, с блуждающей улыбкой на губах. А в грохочущем холодном тамбуре целовались и говорили, говорили без конца. Так прошли несколько бессонных суток: спать было жалко, ведь скоро – разлука. Ужас неминуемой разлуки смущал не только нас, но и весь вагон. И все давали советы. Ему: «Дезертируй, на кой тебе Иран? Поезжайте вместе в часть, ну хоть к нам! Не расстреляют же!» Или: «Бери ее с собой в Иран. Не расстреляют же!» Эту идею он, помнится, сразу подхватил. «Знаешь, я прямо скажу ИМ – без нее в Иран не поеду. Делайте что хотите. Ну зачем тебе Моршанск? Какого черта?» И мне советовали: «Слушай, поезжай с ним. Какой парень! И так любит. Жить без тебя не может. Это ж надо!»

С течением времени – пассажиры, возможно, сменились – нас вообще стали считать мужем и женой. И все сокрушались, что война разлучит такую пару.

Вот так. А потом он сошел на какой-то станции весь в слезах. И я ревела, ревела, ревела. И, поревев досыта, приткнулась где-то и заснула счастливым молодым сном. И все начисто забыла.

Война кончилась, я вернулась в Москву. Он, если остался жив, очевидно, тоже. Ни мне, ни ему ничего не стоило найти друг друга. Фамилии друг друга мы знали. Но даже мысли такой у меня не мелькнуло. Зачем? Это прошло в ту самую минуту, когда мы расстались. А теперь, в глубокой старости, я вспомнила несколько дней безоблачного счастья. Любовь без начала и без конца. Без обязательств и гарантий, без измен и страданий. Без быта и даже без близости. Чистую любовь…

P. S. Рассказа Бунина «Солнечный удар» я тогда еще не прочла.

 

От… и до…

В семье его звали Дая, жена – Даня. Имя-отчество – Давид Моисеевич. Он был двоюродным братом мужа… Давид Гольдфарб.

Редко случается, что ты точно помнишь, когда именно с этим человеком познакомилась, и точно знаешь: все, конец, больше ты его не увидишь. С Даей у меня было именно так: отчетливо помню первую встречу с ним и последнюю тоже. Помню от… и до…

«От» было сразу после войны. Мы шли с мужем по сравнительно узкому Столешникову переулку. И вдруг я услышала громкий крик. Мужа кто-то звал. Мы остановились. На другой стороне улицы, в проеме ворот стоял молодой человек на костылях, с подвернутой штаниной. И кричал примерно следующее:

– Куда же ты пропал? Видишь, я без ноги. Безногий инвалид. Здесь живу. У своего тестя, черт бы его подрал. Еще тот гусь. Ну а ты как?

Муж что-то бормотал в ответ. Но улицу не переходил. Прохожие оглядывались. Инвалид мужа не слушал и не звал подойти ближе. Продолжал кричать свое:

– Во судьба отделала! Ногу оттяпали! Все на двух ногах, а я – на одной…

– Кто это? – с испугом спросила я.

– Двоюродный брат, сын маминой младшей сестры…

Первая встреча с Гольдфарбом запомнилась на всю жизнь не потому, что он был на костылях: в 1945–1946 годах такие, как Дая, инвалиды войны попадались в Москве часто, – а потому что он, не слушая, громко кричал на весь Столешников.

Потом я поняла, что это свойство его натуры. Он слышал преимущественно себя. Все, что ему говорили другие, большей частью пропускал мимо ушей.

С тех пор прошла целая эпоха. Мы не так уж редко виделись с Даей. Довольно долго жили в двух шагах друг от друга на улице Дмитрия Ульянова. Дая звал нас к себе на семейные торжества. Часто бывал у нас. Ему импонировал наш шумный дом, где всегда было много народа, самые разные люди: историки, поэты, международники. Даже разведчики.

До войны Дая закончил медицинский институт, стал биологом. Жена стала врачом. И сын и дочь пошли по стопам родителей. Учились на врачей. А он тянулся к гуманитариям, к людям свободных профессий. Хотя они его и раздражали больше других.

Вспоминаю одну новогоднюю ночь у нас, когда он буквально бросался на Шуру Борщаговского, называя его почему-то Борисом Слуцким. В тот новый год он до хрипоты кричал, обвиняя нашего друга Слуцкого, на самом деле Борщаговского, в недостаточной оппозиционности, чуть ли не в приспособленчестве. Умный Борщаговский только усмехался…

Самое удивительное, что в пору совершенно закрытых для евреев границ Дая на своих костылях довольно часто ездил в загранкомандировки. И не только в ближнее зарубежье, но и, к примеру, в далекую Индию. Рвался в Лондон.

Командировки интересовали его, конечно, не как возможность накупить красивых шмоток или новейшую технику. Плевать он хотел на шмотки и на магнитофоны. Он жаждал увидеть ученых своей профессии – биологов-генетиков, спорить с ними, ругаться, доказывать свое…

Ну а теперь о последней нашей встрече. Она произошла в Нью-Йорке.

Мы приехали к сыну в Нью-Йорк на месяц в 1989 году. Давид Моисеевич уехал за несколько лет до этого в США насовсем. Как говорили, на ПМЖ – постоянное место жительства.

Но как? Это – целая новелла.

И ее необходимо предварить, иначе будет непонятно все остальное.

Наверное, «из-за бугра», то есть за границей, казалось, что в СССР сперва разрешили еврейскую эмиграцию, потом попридержали, потом узаконили.

На самом деле все было не так. Советские евреи сидели как бы в большой бутыли с узким горлышком – пробку то приоткрывали, то внезапно закрывали. И продолжалось это лет двадцать. Совершенно иррациональный процесс. Как, впрочем, и многие другие процессы при советском строе. Я, например, была уверена, что в тот день и час, когда советские войска вошли в Афганистан, эмиграцию прекратят. Вошли в Афганистан наши 27 декабря 1979 года, а сын хороших знакомых Вадик Паперный подал документы в ОВИР аж 29-го. И я ему говорила: «Вадик, это ужасно. Ты теперь застрял на всю жизнь». А Вадик спокойно уехал, даже очень быстро получил разрешение. Знаю десятки обратных примеров: люди подавали документы на выезд в самое, казалось бы, благоприятное время… И оставались сидеть «в отказе». Это такое было выражение: «еврей в отказе», наподобие «вора в законе».

Конечно, люди старались улучить момент, когда горлышко приоткрывалось…

Но Дая, в отличие от остальных родственников мужа, был человеком чрезвычайно активным. Он хотел уехать не тогда, когда пускали, а когда сам решил… В этом таилась его погибель. Он дозрел до идеи эмиграции довольно поздно. В это время советская власть, в свою очередь, тоже дозрела: решила прекратить выезд. Действительно, в этой эмиграции было что-то противоестественное. Русские сиднем сидят. А евреи улетают, и не только на историческую родину, в неспокойный Израиль, но и в Америку.

А Дая как раз собрался всерьез. Ему даже место в Израиле подыскали – специальную лабораторию создали, ибо он был видный биолог-генетик.

Советская власть не хочет, а Дая хочет. Схватка гигантов.

Да, Дая был гигант. Он не желал покоряться. Хотя уже состарился и боли в ампутированной ноге у него были ужасные; они называются «фантомные». Плюс ко всему тяжелый сахарный диабет. И несколько необширных инфарктов.

Все равно он не намерен был сдаваться. И естественно, все делал громко, не таясь… Кричал, как когда-то в ранней юности «на весь Столешников»… Ходили к нему домой и иностранные корреспонденты, и командировочные – как американцы, так и израильтяне.

В конце концов, заявилось КГБ с какими-то вопросами насчет очередного гостя – американского журналиста. Дая сотрудничать с КГБ отказался, американца предупредил. И произошло это в тот звездный час, когда ему вдруг разрешили уехать.

Но тут Дая, по-моему, вообще раздумал уезжать. Видимо, у него было такое чувство, что партия с ОВИРом, вернее с советской властью, закончилась ничейным счетом 0:0. А он хотел выиграть. В общем, что-то опять в голове у него сработало «неадекватно», как любил выражаться наш первый президент Горбачев.

И Дая начал ставить советской власти условия: дескать, сын у меня, конечно, уехал, но дочка и внуки в Москве. Без дочки я ехать не согласен. А дочка к тому времени тоже сильно запутала свою жизнь: одна дочка этой дочки (любимая внучка старика Даи) была от первого мужа, вторая дочка-внучка от второго. И первый муж написал на имя ОВИРа, что он не разрешает увозить из Советского Союза свое малолетнее дитя (любимую внучку Даи), не желает, чтобы дитя жило в капиталистической стране.

Пока Дая препирался с ОВИРом насчет дочки и внучек, друга-американца выслали из страны как персону нон грата. А Даю лишили разрешения на выезд и чуть ли не пообещали привлечь к уголовной ответственности как пособника американского шпиона.

От всего этого мог бы свалиться и одесский биндюжник (если таковые вообще существовали в природе, а не являлись выдумкой замечательного писателя Бабеля!). Дая же был человек больной. Действительно больной.

В общем, его поместили в клинику Вишневского, и он лежал там, лежал месяц за месяцем. И ему не становилось лучше…

Но тут началась перестройка, и в игру вступил сын Даи по имени Алекс. В те годы, что Старик боролся, Молодой тоже сильно колобродил. Сперва в СССР, потом на ПМЖ. Из Израиля он переселился в Германию, из Германии – в Америку. Развелся со второй женой, которую увез из России, влюбился в одну женщину, женился на другой и полюбил третью. Но при том преподавал в университете в Нью-Йорке биологию, имел тысячу друзей, тысячу увлечений и дел. Он и внешне весьма привлекательный молодой человек (отец тоже был красивый), и внутренне был точной копией отца. Поэтому задумал грандиозную операцию по спасению Старика, сиречь Даи.

Его операция имела успех. Но только потому, что в эти игры вмешалось новое лицо, фигура международного класса – Джордж Сорос.

Джордж Сорос, американский финансист и филантроп, осуществлял в 1979 году грандиозный проект. Согласно этому проекту, в тридцати странах мира были созданы филиалы, называвшиеся «Культурная инициатива», или попросту «Фонд Сороса». В СССР инициатива Сороса получила название «Открытое общество». Задача филиалов была продвигать разного рода начинания в области культуры. «Фонд Сороса» пришел в СССР в 1987 году. И в это тяжелейшее время на деньги Сороса издавались умные книги и по философии, и по экономике, и по другим отраслям знаний. И даже книги православных богословов. Тысячам людей Сорос помог выжить. Насколько я знаю, с «Фондом Сороса» сотрудничал цвет русской интеллигенции – начиная от Екатерины Гениевой, возглавлявшей в России филиал «Открытое общество», до писателя Григория Бакланова, журналистов из газеты «Известия» того времени и ленинградца Даниила Гранина.

Надо отметить, что к России Сорос испытывал особое пристрастие. Его отец, венгерский еврей, оказался узником одного из сибирских лагерей и, выйдя на свободу, не умчался опрометью к себе в Венгрию, а полтора года пропутешествовал по Сибири…

Итак, Джордж Сорос стал приезжать в Россию с благой целью – поддержать обнищавших и годами невыездных русских гуманитариев…

И тут вдруг сын старика Гольдфарба, Алекс, обратился в США к известному журналисту известной американской газеты с такими вот упреками в адрес Сороса: «Почему, дескать, Сорос, носясь со своими проектами помощи людям в СССР, не поможет моему отцу, больному ученому, попавшему в лапы КГБ? Не поможет ему уехать в США?»

И американские газеты взяли и опубликовали все то, что им поведал Алекс. И попали не в бровь, а в глаз Соросу.

И это имело резонанс. Да еще какой! О резонансе рассказываю со слов дочери Старика Оли и ее мужа.

Как-то утром (дату знала, но позабыла) в новой квартире Даи в конце Ленинского проспекта раздался звонок.

К телефону подошла жена Даи – Иля (полное имя Цецилия).

Начался мучительный разговор, поскольку жена понимала по-английски с пятого на десятое, а Сорос тоже, видимо, не был великим полиглотом.

Минут через пять жена все же поняла, что с ней говорит Сорос и что на следующий день ровно в одиннадцать ноль-ноль он заберет ее из дома, а мужа Даю из клиники Вишневского и увезет обоих прямехонько в Америку.

– No, – сказала жена, – завтра я не могу. Завтра я иду на работу.

Надо сказать, что жена Даи, врач-офтальмолог, хотя и вышла на пенсию, но устроилась на полставки в районную поликлинику.

Все это она и пыталась растолковать Соросу, но тот оставался непреклонен. Какая еще поликлиника! Вопрос согласован с самыми высокими инстанциями. Ровно в одиннадцать ноль-ноль. Ехать надо. Гуд бай. И положил трубку.

Немного оклемавшись, жена поняла, что и впрямь придется лететь в Америку. И она позвонила дочери Оле, из-за которой как раз Старик и остался в Москве. Оля незамедлительно явилась к ней с мужем. За ночь они собрали шесть чемоданов и стали ждать.

11:00 – Сороса нет.

12:00 – Сороса нет.

13:00 – Сороса нет.

14:00 – Сороса нет.

Дочь Оля и ее муж говорят:

– Мама, – это был розыгрыш. Или ты что-то не поняла. Иди в поликлинику.

В 15:00 – звонок в дверь. Входит Сорос. Немая сцена. Потом Сорос говорит на смеси русского с английским, что он извиняется, ай эм сори. Его задержали в ОВИРе. Очень странное учреждение, он таких еще в жизни не встречал. Давид Гольдфарб и его супруга полетят в США с советскими паспортами. Ай эм сори. Но все о’кей. Его роллс-ройс ждет у подъезда…

Оля и ее муж взяли шесть чемоданов и потащили их вниз. Шофер уложил чемоданы в машину. Сорос сел, жена Даи тоже. Сорос сказал гуд бай. И машина отъехала.

К счастью, дело происходило на начальном этапе перестройки, когда московские таксисты возили не только вьетнамцев и лиц кавказской национальности, но и всех желающих. Оля с мужем схватили такси, как они утверждали потом, самое грязное, задрипанное и разболтанное из всех, какие были в ту пору в таксопарках столицы, и машина, дребезжа всеми своими внутренностями, рванула вдогонку за черным роллс-ройсом. С конца Ленинского проспекта они домчались до клиники Вишневского аккурат в ту минуту, когда из ее ворот уже выезжала скорая, в которой лежал на носилках Дая и сидели врач-реаниматор плюс медсестра. Итак, впереди роллс-ройс, за ним скорая, а позади лихой таксист с Олей и с Олиным мужем несутся сломя голову в Шереметьево-2.

Роллс-ройс влетает прямо на летное поле, скорая тоже, после чего аэропортовская охрана пытается закрыть ворота, но таксист идет на таран – он понимает, что это звездная минута в его жизни. Да, он нажимает на газ, и разболтанное такси катит по летному полю с неимоверной скоростью. Туда, где стоит личный соросовский самолет…

Ну и так далее…

* * *

В общем, мы с мужем, приехав к сыну в Нью-Йорк, увидели Даю после того, как ему вырезали две трети легкого по поводу рака, который проглядели в Москве. И якобы вылечили еще от множества болезней. Я пишу «якобы», ибо мы застали Даю в самом плачевном состоянии.

Поселили их с женой почти в центре, на Манхэттене, в чистенькой трехкомнатной квартире – в специальном доме, где селят больных и немощных. В этом доме, да и во всем Нью-Йорке – городе Желтого дьявола, как его назвал классик советской литературы Горький, – все было приспособлено для таких инвалидов, как Дая: большие лифты, чтобы туда могла войти инвалидная коляска; съезды на тротуарах, лестницы-пандусы. Буквально все! К Дае и его жене приходила работница (бесплатно), улыбчивая негритянка в белоснежном переднике, иногда она возила Даю в парк гулять, иногда помогала по хозяйству.

Они жили, кажется, на велфер – пособие по старости и по болезни – подчеркиваю, не на пенсию, а именно на пособие, которое выдается людям, не сумевшим заработать себе в Америке пенсию. Велфер, а может, это называется иначе, к примеру «пособием для социал-секьюрити», составлял 660 долларов в месяц. Квартира стоила 200 долларов. В Нью-Йорке эта плата считается чисто символической. Лечение и лекарства бесплатные. На еду у них уходило 200–250 долларов. Даина жена, человек скромный, вполне укладывалась в свой бюджет.

Но боже! Как они были несчастны. Даю еще можно было понять, ибо его мучили боли. А главное, он – всю жизнь боровшийся, сопротивлявшийся, работавший на износ, ненавидевший, увлекавшийся, споривший, занятый выше головы, для кого-то кость в горле, для кого-то пример – вдруг оказался никому не нужным, заброшенным в чужие края и выброшенным из жизни стариком.

Ну а жена? Чем была недовольна жена?

Тут дело доходило до курьезов. Напуганные рассказами о чудовищно дорогой медицине и лекарствах в Америке для приезжих, не имевших постоянной страховки, мы взяли с собой целую аптеку: таблетки «от сердца», «от желудка», «от головной боли», «от гриппа», «от ангины», «от спины», «от спазмов сосудов», «от кашля», «от воспаления легких». Наши запасы оказались для эмигрантов, особенно для жены Даи – врача, предметом вожделений. Жена сразу же объявила нам, что американские медикаменты никуда не годятся. А врачи лечат из рук вон плохо. И что ей вообще ничего не нравится в этой стране: еда невкусная, квартира жаркая, климат ужасный, плита газовая – хуже некуда! Зажигается не от спички, а от поворота ручки. Теперь и у нас таких плит полно. Дальше она сказала: мы здесь никому не нужны – ни сыну, ни врачам. Конечно, она понимает, мужу продлили жизнь. Но она прямо в отчаянии…

Когда я передала этот разговор сыну, сын сказал:

– Пойми, мама, Старик очень мучается. Не знаю, нужна ли человеку такая жизнь. А жене старика Америка и вовсе не нужна.

Накануне отъезда мы пришли прощаться с Даей. Он сидел в кресле, боли не оставляли его ни на минуту. Он даже не матерился, как в предыдущие наши посещения. Был подавлен, не исключено, что от сильнодействующих обезболивающих. Во время нашего пребывания в США он еще раз попал в больницу.

С нами он простился безучастно. Мы поцеловали его. Сказали какие-то глупые слова насчет того, что надеемся увидеть его в следующий раз в лучшей форме.

Но я ясно поняла то, что написала вначале. Все. Конец. Больше мы его не увидим.

…После нашего отъезда из США Дае отняли вторую ногу и в третий раз «положили на машины» – подключили искусственное сердце, почки, легкие, хотя перед операцией он просил не делать этого.

Да, Дая скоро умер. Я прочла отрывки из его, к сожалению, незаконченной автобиографической книги. Они были талантливы, как и все, что он делал.

* * *

В 2017 году я услышала по «Эху Москвы», что во многих провинциальных городах РФ книги Сороса, в том числе и классиков русской литературы, изымаются из библиотек – ведь на них стоит штамп «Открытое общество».

 

Из моего прекрасного далека

Когда я была маленькая, то есть в 1920-х годах, по стране гуляла байка со многими продолжениями о недотепе янки (американце), чистильщике сапог, который стал миллионером. Янки-миллионер, бывший чистильщик, с виду был неотесанный болван с толстой сигарой во рту; иногда он попадал впросак, но обладал особым даром – умел делать деньги. Живописали его весьма добродушно, даже с уважением. Не презирали, а скорее умилялись: мол, хоть и придурок, но везунчик.

Подобных стойких легенд о русских богачах-предпринимателях, вышедших из низов, не припомню. За всю свою долгую жизнь я слышала только один сравнительно «добрый» анекдот о богаче из знаменитого купеческого рода Морозовых. Этот Морозов, даром что не Максим Галкин, построил себе в самом центре Москвы особняк в мавританском стиле. И будто бы умная матушка сказала ему: «Раньше только я знала, что ты дурак, а теперь будет знать вся Москва».

Русские богатеи из низов – герои пьес Островского и пьес и романов Горького – никогда не были объектами для шуток. Они властители «темного царства». Так окрестил еще не народившееся в России «царство капитала» юный Добролюбов – он умер в двадцать пять лет!

В «темном царстве», царстве чистогана, денежные мешки – тупая сила, которая давит на все живое. И вызревают в этом царстве либо жертвы, либо персонажи вроде леди Макбет Мценского уезда – героини Лескова. Повторяю, тут уж не до шуток. Тут уж прямо данс макабр!

Конечно, у Островского встречаются и симпатичные «миллионщики» – но как их мало!

Впрочем, я, наверное, несправедлива к Островскому. Ведь меня в школе, да и в институте учили по тому же принципу, по которому у нас и сейчас учат в школах и институтах. Мол, главное, воспитать в человеке то, что требуется государству. А государство в то время считалось государством рабочих и крестьян. Стало быть, в 1920–1930-х следовало возбуждать ненависть к богатеям. Вот мы и вычитывали у наших замечательных «классиков», которые не боялись не только говорить правду, но и преувеличивать все негативное для пользы дела, неприязнь к богатеям…

Посему и получилось, что люди в 1920–1930-х годах в России охотно сочиняли веселые побасенки о глуповатых американских миллионерах и не сочиняли побасенок о русских миллионщиках.

И вовсе это не праздная констатация факта.

Особенно потому, что факт этот связан с другим весьма актуальным вопросом: на каком основании в 2010-х годах нормальные люди априори ненавидят всех без исключения олигархов? Чем они им так насолили?

Ведь при олигархах жизнь стала намного лучше. И еда на все вкусы появилась. И за телевизором не надо стоять в очереди. И машину человек среднего достатка может себе позволить. На хорошую квартиру денег, конечно, не хватит. Но у кого из нормальных людей при советской власти были эти хорошие отдельные квартиры?

Оставим, однако, в покое тему олигархов. Вернемся к теме русских купцов-богатеев. Почему многие передовые люди на Руси относились к ним так предвзято?

Капитализм в России народился поздно. Даже предпосылки к нему были созданы только в 1861 году, когда царь Александр II своим Манифестом отменил крепостное право и в результате появился какой-никакой рынок труда, рынок наемных рабочих. Но только в 1906 году, стало быть уже в новом веке, после Столыпинских реформ, крестьяне, вышедшие из общины, смогли стать полноценным классом новых богачей-капиталистов… И пошло-поехало. На Руси начали в бешеном темпе строить фабрики и заводы, жилые дома и железные дороги, банки и универсальные магазины, буровые вышки и верфи. Россия «ситцевая» и помещичья стремительно превращалась в Россию железную и капиталистическую…

Первая веха, как сказано, 1861 год. Но уже в 1917 году произошла Великая Октябрьская революция, которая покончила с русским капитализмом, казалось, раз и навсегда. И раз и навсегда покончила с русскими купцами и промышленниками. А потом и с богатыми крестьянами-кулаками, крепкими хозяевами, из которых и вырастали эти самые богачи-торговцы, домовладельцы и заводчики.

Но с 1861 до 1917 года прошло всего-навсего пятьдесят шесть лет. Или одиннадцать пятилеток. А с 1906 до 1917 года – всего-навсего одиннадцать годиков. Или две пятилетки…

Мне, воспитанной при советской власти, куда удобней считать пятилетками.

Итак, девять пятилеток, чтобы начерно построить капитализм, и две пятилетки, чтобы все завершить наилучшим образом и начать выдумывать красивые историйки и патриотические анекдоты о русском капиталисте – недотепе, который даже продвинутых англичан и немцев заткнул за пояс. Не говоря уже о дурачках янки (американцах).

Может, так все и случилось бы, если бы… Если бы за одиннадцать пятилеток не произошло столько ужасных, кровавых событий. А именно: две войны – Русско-японская война 1904–1905 годов и Первая мировая война 1914–1918 годов. И три революции: революция 1905 года, Февральская революция 1917 года и Октябрьская революция в ноябре того же 1917 года.

Но даже и это, возможно, удалось бы как-то преодолеть молодым русским капиталистам, если бы не постоянные эксцессы и катаклизмы. Увы! Даже в относительно мирное время у нас в стране не было мира. Казалось, крепостничество, лопнув, как нарыв, вынесло наружу и кровь, и гной. Фирменным знаком тех пятилеток стали «столыпинские галстуки» – виселицы, каторга – «мертвый дом» – и казачьи нагайки…

В моих юношеских учебниках, стало быть, в советских учебниках, годы перед Октябрьской революцией по праву назывались годами разгула реакции. Я назвала бы их также годами разгула антигосударственного террора.

На Александра II, Царя-освободителя, покушались шесть раз. На седьмой убили. На Столыпина, министра-реформатора, – восемь раз. И тоже убили. И не счесть, сколько губернаторов и министров, сколько князей и царских чиновников пали жертвой бомбистов.

Гражданского мира как не было, так и не стало.

Так это, по крайней мере, видится мне из XXI века.

И все же, и все же… Из моего прекрасного далека я вижу, как много хорошего сделали для России проклятые эксплуататоры: русские предприниматели, русские купцы и фабриканты – словом, русские капиталисты…

В первом очерке этой книги «Золотая моя Москва» я вспоминала не только древний Кремль, построенный итальянцами, не только белые стены Китай-города, снесенные большевиками в 1930-х, не только дворянские особнячки, превращенные в ильф-и-петровские «вороньи слободки»… Прежде всего я вспоминала красивые, добротные, многоэтажные жилые дома, возведенные капиталистами на рубеже XIX–XX веков. Дома с красивыми подъездами, широкими лестницами, с лифтами, забранными ажурными решетками (эти роскошные лифты давно заменили на тесные и неудобные). В таких домах были просторные квартиры с высокими потолками и огромными окнами, широкие коридоры и комнаты для прислуги, в которых потом поселились целые семьи. И жили в этих домах, что в Москве, что в Петербурге, что в Саратове или в Самаре, известные люди. Возможно, к примеру, знаменитый адвокат Плевако, который защищал отнюдь не одних богатых и влиятельных лиц, но и рабочих-стачечников (процесс 1886 года), и бунтарей-крестьян (1905), и даже нищую старушку – ее хотели засудить за копеечную кражу. И конечно, в новых роскошных домах снимали квартиры знаменитые врачи, вроде военного хирурга Склифосовского и терапевта Боткина – основателя целых разделов медицины, и крупные инженеры, и архитекторы с мировым именем. И даже вымышленный Булгаковым профессор Преображенский.

Совершенно очевидно, что новые и старые богачи: Демидовы, Рябушинские, Хлудовы, Гучковы, Бахрушины, Монташевы, Прохоровы, Мамонтовы, Морозовы, Рукавишниковы, Михельсоны, Солдатенковы, Третьяковы, Абрикосовы и многие другие – не могли бы процветать, не появись тогда на Руси великое множество первоклассных специалистов своего дела: адвокатов, врачей, инженеров и изобретателей. И они тоже стали богатыми, хотя и победнее новых «олигархов».

Но и сами «олигархи», и специалисты – их помощники – хотели не только приумножить свои капиталы – кто этого не хочет? – но и послужить простому народу, бедному и темному. Они мечтали, как выражались тогда, «сеять разумное, доброе, вечное».

И вот московский купец Станиславский-Алексеев основал театр МХТ, от которого позднее отпочковались и МХАТ Второй с гениальным Михаилом Чеховым, и Вахтанговский театр.

Станиславский неустанно повторял, что его и Немировича-Данченко Художественный театр – это общедоступный театр, то есть народный, созданный для народа и во имя народа. «Не забывайте, – говорил Станиславский, – что мы стремимся осветить темную жизнь бедного класса, дать им счастливые, эстетические минуты среди той тьмы, которая окутала их. Мы стремились создать первый общедоступный театр, и этой высокой цели мы посвящаем свою жизнь».

И никого в мире не удивляло, что в начале XX века этот русский Художественный оказался впереди планеты всей. Что с него брали пример и в Западной Европе, и в Америке. Учились новаторству и демократизму…

Но может быть, продвинутый купец Алексеев был исключением из правил?

Ничего подобного. Недавно прочла, что в 1889 году, когда выяснилось, что основанная Ник. Рубинштейном Московская консерватория вконец обветшала, на помощь пришли меценаты: тот же Морозов, сахарозаводчик Павел Харитоненко, а команда архитектора В. Загорского отказалась от платы за строительство прекрасного здания с одним из лучших в мире по акустике Большим залом и с уникальным органом, заказанным в Париже…

Но и в живописи некоторые русские купцы, как оказалось, разбирались лучше, чем буржуа в странах Западной Европы.

В то время как состоятельная публика во всем мире продолжала восхищаться стилем модерн и немецким символизмом, продолжала украшать свои жилища репродукциями с картины Бёклина «Остров мертвых», русские «олигархи» Щукин и Морозов открывали человечеству великих новаторов: французских художников конца XIX – начала XX века.

Не могу удержаться и не привести рассказ Эренбурга о его разговоре с французским художником Матиссом, который он воспроизвел в своей книге «Люди. годы. Жизнь».

Он (Матисс. – Л. Ч. ) рассказывал о русских коллекционерах: «Щукин начал покупать мои вещи в тысяча девятьсот шестом году. Тогда во Франции меня мало кто знал. Гертруда Стайн, Самба, кажется, всё… Говорят, что есть художники, глаза которых никогда не ошибаются. Вот такими глазами обладал Щукин, хотя он был не художником, а купцом. Всегда он выбирал лучшее. Иногда мне было жалко расстаться с холстом. Я говорил: „Это у меня не вышло, сейчас я вам покажу другие…“ Он глядел и в конце концов говорил: „Беру тот, что не вышел“. Морозов был куда покладистее – брал все, что художники ему предлагали».

Благодаря безупречному вкусу богачей Щукина, Морозова сейчас у нас оказалась прекрасная европейская живопись рубежа XIX–XX веков – от Мане до Пикассо и от Сезанна до Матисса. Как жаль, что в 1940-х советские идеологи, поборники чистоты марксистских догм, закрыли несравненный Музей новой западной живописи. Еще печальней, пожалуй, что Сталин и его опричники от соцреализма прихлопнули МХАТ Второй уже в 1936 году. А потом лишили былого обаяния МХАТ Первый, детище русского капитализма. Как я уже писала, по воле Сталина там в конце 1940-х ставили «Зеленую улицу» – пьесу черносотенца Сурова и пьесы других, подобных Сурову лжедраматургов. О несовместимости Художественного театра Станиславского и Немировича-Данченко с человеконенавистническими творениями не я первая говорю. Первый это сказал критик и публицист В. Лакшин:

Тот театр был театром полной правды. Но еще и изящного артистизма, свободного вдохновения, безукоризненного вкуса. Со временем потерпели урон на сцене и правда, и артистизм. Постановка таких пьес, как «Зеленая улица» или «Сердце не прощает», не осталась без влияния на сам дух театра…

С той поры прошло много лет. Чуть ли не тринадцать пятилеток. А может, еще больше. И у нас уже не запрещена частная собственность. Тем не менее я не надеюсь на нынешних идеологов, даже если они не принадлежат к поборникам «Русского мира» и «Крымнаш».

Не хотят нынешние идеологи бороться ни со сталинщиной в головах людей, ни с вошедшими во вкус громилами из числа церковников, ни тем более с государственным мейнстримом в области искусства.

Вся надежда на новых Морозовых, Щукиных и Алексеевых, то есть на современных богачей.

Я знаю, некоторые олигархи уже не один год собирают свои коллекции картин, а некоторые не дают загнуться молодым талантливым театрам.

Бог всем им в помощь…

 

О бедности и о героях

Вспоминаю такой эпизод.

Война. Август 1941-го. Палуба парохода, который только что отошел от пристани в Химках (Москва) и плывет в Куйбышев (Самара). На палубе полно народа – в основном сотрудницы ТАССа и жены тассовских сотрудников; их эвакуируют в Куйбышев, чтобы создать там филиал ТАССа на случай, если возникнет реальная угроза для Москвы.

Мое внимание привлекает совсем молодая женщина с румянцем во всю щеку. Заговариваю с ней. Узнаю, что ее муж, тассовец, остался в столице. Работает. Детей у них нет. А ее родители уже эвакуированы в Бугульму.

С удивлением спрашиваю девушку, зачем она в таком случае уезжает из Москвы? Боится бомбежек?

Нет, бомбежек она не боится. Но ей доверили спасать вещи. Кивком головы показывает на несколько узлов рядом.

Спрашиваю, что в узлах.

Отвечает неохотно. В узлах – пальто.

Удивляюсь: чье пальто? Ее?

Нет, пальто двух братьев. И мужа. Три драповых пальто, совсем новых. Их только что сшили в пошивочной мастерской ЦК…

* * *

Года через два, познакомившись в ТАССе с мужем румяной девушки, узнаю, что она уехала в эвакуацию не только ради трех ненадеванных драповых пальто цековского пошива, но еще, возможно, из-за беременности. Мне про беременность она не сказала. Постеснялась? Или из суеверия?

* * *

Но вернемся к началу этого эпизода. К августу 1941-го.

Как раз в это время другая московская девушка, студентка ИФЛИ, очаровательная Лия Канторович, закончив ускоренные курсы медсестер, окажется на фронте, куда так рвалась. А спустя две недели погибнет смертью храбрых. Поднимет в атаку свою часть и поведет ее в бой, заменив убитого командира.

А другая девушка, Зоя Космодемьянская, придет в райком комсомола и попросит отправить ее в тыл врага, станет разведчицей. И уже в декабре того же страшного сорок первого года фашистские оккупанты схватят ее и повесят.

А сколько еще наших девчат в тот год станут медсестрами, связистками, поведут на врага боевые самолеты или совершат прыжки с парашютом в расположение врага, чтобы помочь родной Красной армии.

Но я не об этом. Я не о патриотизме и не о героизме. И не о том даже, что все было в ту лихую годину не так-то просто. Не исключаю, что некоторые люди ждали прихода немцев.

Но я и не об этом. Я не о предателях и не о тех, кто не любил советскую власть. Я совсем о другом. Я о том, что девушке на пароходе в 1941-м не стыдно было сказать, что она уезжает в глубокий тыл ради спасения трех демисезонных (мы говорили тогда «семисезонных») мужских пальто.

Мне объяснят, что та девица была глупенькая. Поправлю: скорее простодушная. Но какое это имеет значение? Она была бедная. Хорошие пальто для нее многое значили.

* * *

В первые месяцы после Победы некоторые крупные и не очень крупные военачальники, возвращаясь домой, везли с собой вагонами трофеи: сотни метров тканей, серванты, сервизы, мягкую мебель и наверняка… мужские пальто.

Их за это порицали. Мол, какие хапуги. В лучшем случае посмеивались над ними… Но ведь они были победители, герои! Да еще какие! Разбили самую мощную армию в мире, освободили человечество от фашизма…

Кто кинет камень в героя за то, что он не пожелал быть бедным! А пожелал, пусть на свой лад, озолотить, осчастливить близких – старую мать, жену, зачуханную тещу, невесту. И кто кинет камень в девушку с румянцем во всю щеку за то, что она спасала добро своих братьев?

Я не ханжа. И победители, и обычные девушки не должны чувствовать себя нищими. И мне жаль, что советские люди были такими бедными.

 

Вакханалия уродства

Почти все предметы, которые при советской власти производились, так сказать, для людей, были уродливы.

Иными словами, все то, что человек потреблял-покупал – от кастрюль до ботинок, от ножниц до обоев, – создавалось не для человека, а как будто назло человеку. И так все 74 года большевистского господства.

Хотела бы я знать, к примеру, кто придумал алюминиевые ложки и вилки? Ножей из алюминия не выпускали. Не знаю почему: то ли боялись, что ими зарежут наших вождей, то ли потому, что они вообще не резали. До сих пор содрогаюсь, когда вспоминаю жирные, перегнутые, скрюченные алюминиевые вилки. Ничего более отвратительного не знаю. Hу пусть не серебро, не мельхиор – это «серебро бедняков», как сказал один писатель-француз, – но нержавейку уж не следовало бы жалеть для строителей социализма. А ведь алюминиевыми ложками и вилками ели и в профсоюзных здравницах, и в больницах, и в школах, и в привокзальных буфетах, и в столовках во всех городах и весях нашей «необъятной родины».

Между прочим, к столовым приборам у руководства партии и правительства была особая неприязнь… В 1970-х годах в сельском магазине недалеко от Переделкина, в магазине, на который писательская братия из переделкинского Дома творчества производила время от времени автонабеги в поисках дефицита, я как-то узрела ложки современной формы с красивыми ручками, украшенными чем-то вроде черни, и даже с «позолоченными» самими ложками. Заплатила за шесть ложек и уже потом в ужасе увидела, что на каждой ручке фабричным способом выбита цена: «5 р. 60 к.» Ужаснулась.

Спросила: кто додумался до такого безобразия? На что продавец строго сказал: «По распоряжению товарища Косыгина. Лично.

Ему доложили, что в разных торговых точках ложки продают по разной цене. Теперь всегда будут указывать цену».

На дужках моих очков было тоже написано: «Ц. 2 р. 00 к.»

А чашки, вазы, тарелки, где на дне стояли четкие слова: «Второй сорт». Вдохновляет. Особенно если хочешь подарить…

Пренебрежение к вещам и к их внешнему виду, поражавшее меня и в 1950-х, и в 1960-х, и в 1970-х, и в 1980-х, началось сразу же после революции 1917 года. Даже еще раньше. Маяковский боялся, что коммунизм «канарейками будет побит». «Буревестник революции» Максим Горький клеймил домашний уют. Буквально все советские писатели включились в борьбу с… вещами. Только Булгаков устоял от того поветрия. Воздал должное и лампе под абажуром у Турбиных, и ухоженной квартире профессора Преображенского.

Зинаида Гиппиус в своих дневниковых записях рассказывала, что пьяные люмпены в 1917-м гадили в дивные дворцовые вазы и разбивали зеркала просто так.

Когда я была маленькая, из быта постепенно исчезали разные, казалось бы, нужные предметы. Скажем, кольца для салфеток (потом исчезли и сами салфетки) и подставки для столовых приборов, чтобы не класть грязные ножи и вилки на скатерть. Впрочем, и скатерть исчезла. Ее охотно заменили клеенкой. Исчезли кувшины для соков, их подают в бумажных пакетах. Исчезли и графинчики для водки, и обязательные ножики для фруктов. Один или два из двух дюжин этих умилительных маминых ножичков – либо с перламутровой ручкой, либо с узорчатой – еще валяются у меня в ящике буфета. Отсутствие фруктовых ножиков, вилок для пирожных и ножниц для винограда было признаком процесса опрощения. Насколько я понимаю, опрощаясь, интеллигенция считала, что приближается к народу. Процесс опрощения привел к появлению отвратительной барачной субкультуры – субкультуры люмпенов и пэтэушников. Похоже, городские обыватели не поднимали вчерашних бедняков-крестьян и просто босяков до себя, а опускались до их уровня.

Красивые дома, утварь, мебель рушили все то время, что я себя помню.

В 1960-х годах в деревне у Плещеева озера, в доме у одной еще не старой бабки я вдруг с недоумением остановилась – увидела павловский диван красного дерева, на котором сушился репчатый лук. Но дело было не в луке: округлые подлокотники и часть прелестно изогнутой деревянной спинки кто-то обрубил. Я посмотрела вниз – основание дивана и ножки с красивой резьбой были целы.

Заметив мой недоуменный взгляд, бабка сказала:

– Думаете, это пошло на растопку? Нет. У меня зять, как напивался, крушил диван топором. И иконы все порубил. Красивые у меня были иконы. Когда церковь закрыли, мы иx по домам разобрали…

Не люблю я рассуждать о подсознательном, но в данном случае думаю, что у зятя той бабки была подсознательная ненависть к красивым вещам. Ненависть неумехи, лядащего мужика к золотым рукам такого же русского мужика-мастера, который сотворил во времена Павла I в XVIII веке маленькое чудо – павловский диван.

Я взглянула на уродливый бабкин платяной шкаф, она купила его в «мага́зине» – с ударением на втором слоге. Но этот кошмарный шкаф выделки древтреста под названием «гардероб» или «шифоньер» был целехонек…

Ныне интеллигенция возмущается многолетним градоначальником Лужковым, который с таким остервенением рушил старую Москву. Чего тут возмущаться? Разве все семьдесят пять лет советской власти мы не наблюдали хамского отношения высших чиновников к старине? К старинным особнячкам? К красивому старому декору? К старым вещам вообще? А в конечном счете – к умному труду, заложенному в этих старых вещах?

Разве кто-нибудь внятно сказал, что заменять старину новоделом – преступление?

Но бог с ним, с нашим бывшим мэром Лужковым. Уверена, он прямое порождение советской власти… Не будем все сваливать только на него.

Безобразное преследовало мое поколение всю жизнь.

Когда я впервые переехала из коммуналки в отдельную квартиру, мне исполнилось не то сорок один, не то cорок два года. У меня уже был подросток-сын, больная падчерица, старые и больные родители. И все же я чувствовала себя тогда счастливой.

Мы с мужем были очень разные люди, но в чем-то сходились. Сходились, в частности, в том, что хотели сделать наш общий дом красивым. На нас смотрели, как на ненормальных. Ведь у нас было так мало денег… Но мы не отступали. В первой квартире в каждой комнате красили стены в разные цвета; все время что-то перестраивали… Потом искали старинную мебель. Подруги посмеивались: «Делать тебе нечего…», «Ты говоришь, что антиквариат стоит копейки. Его выбрасывают на помойку. Но… какая возня. И реставрация. Тебе не жалко себя?..»

Нет, мне не было жалко себя.

Я с удовольствием рассказала бы, как мы с мужем находили красивую мебель. Кроме всего прочего, это было увлекательное занятие – в неремонтированных, полуразрушенных особняках висели обалденные люстры, стояли немыслимой красоты диваны, шкафы… Мы никого не обижали: люди сами стремились избавиться от старых вещей, купить чешские, югославские полированные гарнитуры – блестящие офанерованные ящики. Иногда финские – неполированные.

По сравнению с нашей совковой мебелью гарнитуры были люкс, роскошь, изыск, дивная красота. Но недаром острили, что если в писательском кооперативном доме на Аэропортовской провалишься с последнего этажа на первый, то твоя угловая чешская софа плавно приземлится на такой же точно угловой софе нижнего жильца!

А я восхищалась старинной мебелью. Что может быть прекраснее «пламени» красного дерева? Кто-то сто – сто пятьдесят лет назад распиливал это дерево так, что его узор становился похожим на темные, багряные языки пламени. А резные толстые лапы стульев или гнутые ножки кресел? А «маркетри» или сам «Буль» – наборное дерево, его неповторимые узоры! И «металл» – бронзовые украшения, а у «Буля» еще и прозрачные черепаховые пластинки.

Каждая вещь становилась произведением искусства, ибо мастер вкладывал в него душу. И, кроме того, каждая вещь имела свою историю: кто сидел на креслах-корытцах, которые мы с мужем купили первыми? Кто обменивался улыбками, подходя к столу с двойным пламенем от гостиного гарнитура пушкинских времен? Кто хранил свои фамильные сервизы в закрытом александровском буфете, а в его ящиках – свое столовое серебро? Мне до сих пор хочется поговорить со старинными вещами. Расспросить про их печальную судьбу.

Да, с реставраторами пришлось помучиться, но мы с мужем гордились тем, что хотя бы пытались вернуть старой мебели ее былую красоту. Ведь мебель выбрасывали на улицу, не желая возиться с ней. Может быть, иностранцы купили бы ее, но, во-первых, кто рискнул бы иметь дело с иностранцами, а во-вторых, и мебель была невыездная. Пусть лучше сгниет, но не достанется поганым капиталистам…

…Ни я, ни муж не были коллекционерами и, кое-как обставив квартиру, перестали интересоваться антиквариатом. Но все же иногда необходимое докупали. А наши молодые реставраторы покинули нас – они были резчиками по дереву; их наняла церковь, уже тогда, в 1960-х годах, при советской власти, баснословно богатая. Пришлось искать нового краснодеревщика. Он пришел к нам из дома в писательском кооперативе, от моего двоюродного брата – писателя и музыканта Осипа Черного, – который восхищался его афоризмами.

Не помню, как звали старика. Оказалось, что краснодеревщик он был никакой. Просто столяр. И притом не очень мастеровитый. К сожалению, посмотрев на его работу, я со стариком не распростилась сразу. Он был и правда занятный. Очень любил рассуждать о политике. Дело происходило в 1968 году, во время чехословацких событий, и старик повторял: «И чего вы этих чехов жалеете? Все равно они коммунисты!» Так он бубнил весь день. Восстанавливал он круглый стол-«сороконожку», который при всей своей хрупкости и изяществе раздвигался на длину целой комнаты! Обедал с нами, ужинал. Работал он удручающе медленно. И смертельно мне надоел. Но все в этом мире подходит к концу. Наконец, стол был отреставрирован. Позвав меня, чтобы я приняла работу, старик произнес свой очередной афоризм:

– Ну и как? Теперь вы стали счастливее?

Я посмотрела на него и даже не улыбнулась. Честно говоря, я этого старика почти возненавидела. Ничего не нашлась ответить, но про себя подумала: «Ах ты, старый хрыч. Я, когда кончаю переводить книгу, счастлива. Счастлива, что добросовестно выполнила свою работу. Счастлива, что на русском языке появилась новая книга, которая мне нравится… Ах ты, гад, ты даже свою работу не ценишь… Место твое в хлеву, а не среди мебели красного дерева».

Это был один из тех непроизнесенных монологов, которых у каждого человека наверняка наберется немало.

Интересно, что и при великом хапуге Брежневе шла бешеная борьба с вещизмом. В каждой газете имелся специальный журналист, который эту борьбу вел в меру своих сил и способностей. В «Литературке» это был совсем неплохой публицист Евгений Богат, рано умерший. Ох, как он громил вещизм, как обличал людей, зараженных бациллой этого самого вещизма!

И тогда же в газетах прославляли как героев тех, кто ради спасения домен, плавильных печей и черт его знает чего еще готовы были пожертвовать жизнью. В данном случае вещи были куда дороже человеческого здоровья, человеческой жизни.

За долгие годы советской власти многое засело в головах людей. Засело и презрение к уюту, комфорту, к удобным, хорошо спроектированным квартирам, к красивым интерьерам. И уж вовсе было наплевать, в какие магазины ходить, в каких сберкассах-сбербанках получать деньги… Прямо удивляюсь, что их в одночасье перестроили и отремонтировали – к вящему неудовольствию многих отвратительных совковых стариков и старух. Имею право это говорить, потому что сама древняя старуха.

Но больше всего меня радует, что привели в порядок загаженные московские подъезды. Даже в добротных домах их портили, что называется, всем миром. И вот что поражало: за чистотой своей квартиры жильцы трепетно следили – не дай бог, войдешь и не снимешь зимних сапог, хозяева тебя возненавидят. Зато дети этих самых хозяев спокойно разрисовывали стены подъезда граффити и жгли кнопки в лифтах.

Когда у нас в подъезде появился домофон, я, подобно Станиславскому, воскликнула: «Не верю!». Но вот уже много лет, как домофон исправно действует.

Однако продолжу рассказ о том, как все разрушалось при советской власти.

…В 1980-х, после эмиграции сына в 1977 году, тяжело заболел муж. Отлежав с микроинсультом в больнице Академии наук, он сразу же в моем сопровождении поехал в «Узкое», в самый дорогой и привилегированный санаторий Академии наук.

А в свое время то было имение Трубецких, с необычайно красивым домом и великолепным парком. Естественно, имение сразу же отобрали у хозяев, а сами хозяева убежали за границу. Но и после революции, в 1920-х годах, в «Узкое» приезжал Ромэн Роллан и другие известные зарубежные писатели первой половины XX века. Жила там также советская интеллигенция – в том числе Осип Мандельштам, его жена Надежда Мандельштам и Борис Пастернак. Пастернак даже воспел «Узкое» в стихотворении «Липовая аллея».

Приведу первые строки этого стихотворения:

Ворота с полукруглой аркой. Холмы, луга, леса, овсы. В ограде – мрак и холод парка, И дом невиданной красы.

Ну, леса, луга и овсы застроили многоэтажками. Тут уж ничего не поделаешь. Москва уже в XX веке расширилась до самых ворот бывшего поместья Трубецких.

Но во что превратили в 1980-х годах дом «невиданной красы» и парк!

Перед домом-дворцом разбили чахлую клумбу в виде пятиконечной звезды. У пруда кое-как сляпали из досок купальню и покрасили ее в ядовито-синий цвет, а на фасаде намалевали… русалку. В липовой аллее засохли липы, а в оранжерее перебили все стекла. И там ничего путного не росло.

Ну и, разумеется, заколотили парадный вход с очаровательной широкой лестницей, расходящейся на две стороны. Ходили боковым ходом. Дивные залы (один с камином) остались. Кое-какая дворцовая мебель – тоже. Но старожилы рассказывали, что каждый год что-нибудь пропадало: то бюст работы Паоло Трубецкого, то массивные пепельницы, то позолоченные каминные часы…

Стеклянную галерею, соединяющую залы с жилыми комнатами, разгороженными на клетушки, галерею, выходящую в парк, сплошь завесили отвратительными тряпками-гардинами. Зачем? Очевидно, чтобы не видеть парка! Единственное, что не сумели уничтожить, – это соловьев. И весной они щелкали, заливались за желто-рыжими пыльными гардинами. А ведь в «Узком» жил цвет нашей науки. Хоть бы кто-нибудь выступил против этого варварства! Привыкли, стерпелось.

P. S. Прочтите прекрасный рассказ замечательного писателя Пантелеймона Романова «Без черемухи».

 

Голубые куры и шуба-дредноут

В моей долгой жизни я много чем занималась: переводила Ремарка, Бёлля, Дюрренматта, Макса Фриша и других, менее знаменитых, авторов. Писала статьи на международные темы, на литературные темы, писала книги. И вместе с мужем главную свою антифашистскую книгу о Гитлере – «Преступник номер 1». Растила сына – сперва школьника, потом студента, а еще позже известного опального художника. Словом, делала, казалось бы, все, что полагается делать женщине в любом обществе.

Однако все эти годы я, кроме уже перечисленного, в роли Теленка бодалась с Дубом, сиречь с советской властью, но не на высшем, экзистенциальном уровне, как сам автор сей формулы Солженицын, а всего лишь на уровне бытовом. Попросту говоря, пыталась советскую власть как-то обмануть, объегорить, перехитрить, объехать на козе. Бороться-бодаться надо было двадцать четыре часа в сутки, иначе просто невозможно было бы выжить.

Сознаю, борьба эта совершенно не сочеталась с женским естеством, убивала всякую женственность. И когда на одной из ранних передач нашего несравненного Познера какая-то тетка выкрикнула: «В России секса нет!», и все заулыбались, засмеялись, захохотали, я подумала: «А тетка-то права… Какой секс с советской женщиной-бойцом?»

Все началось в пору моего детства: еще в 1920-х, как я теперь понимаю, с женским полом, то есть с женщиной, большевики начудили в особо крупных размерах. Впрочем, не только большевики. Отчаянная борьба за эмансипацию, за женское равноправие охватила в начале XX века все цивилизованные страны. И как тут не наломать дров.

Но в большевистской России весь мир хотели поставить с ног на голову. (См. картину Шагала «Ленин вверх ногами».)

В частности, в 1920-х годах в России вознамерились полностью перекроить жизнь женщины. Ход рассуждения был таков: в капиталистическом обществе женщина – это жена или любовница, домашняя хозяйка и мать своих детей.

К черту все эти женские функции!

Жена или любовница станет товарищем по работе и мировоззрению.

Общественное питание освободит нашу гражданку от приготовления пищи, от постылого непродуктивного труда. Словом, от домашнего хозяйства.

Ясли и детские сады заменят родных, дружный детский коллектив – маму с папой.

Вот что писала Надежда Крупская, жена Ленина, в книге «Заветы Ленина», изданной в 1925 году и переизданной в 1933-м. Ильич говорил: «На фабрике Торнтона в Питере рабочие жили в общежитии – есть общая кухня, но каждая семья заправляет свой горшок»… «Нет у меня уверенности, что изжит там окончательно старый способ варки пищи в „своих горшках“».

Упорно держатся старые, глупые, вредные обычаи… «Надо, чтобы был общий котел»… «По квартирам стряпать еще бессмысленнее…»

«Ленин говорил, – пишет Крупская, – домашнее хозяйство – труд чрезвычайно мелкий, не заключающий в себе ничего, что сколько-нибудь способствовало бы развитию женщины…»

В моей доставшейся от мамы советской поваренной «Книге о вкусной и здоровой пище» (первое издание вышло после войны, при Сталине) в преамбуле приведена цитата из Ленина: «Настоящее освобождение женщины, настоящий коммунизм настанет только там и тогда, где и когда начнется массовая борьба (владеющим государственной властью пролетариатом) против мелкого домашнего хозяйства или, вернее, массовая перестройка его в крупное социалистическое хозяйство».

Ничего себе! Борьба против «мелкого домашнего хозяйства»! Нас, горожан, стало быть, хотели загнать в коммуны. К счастью, ленинский план провалился.

Правда, я еще застала так называемые фабрики-кухни, на которые уповали Ленин и его жена Крупская, – отнюдь не Елена Молоховец, автор незабвенной поваренной книги «Подарок молодым хозяйкам». Недалеко от моего института ИФЛИ, в селе Богородском, была фабрика «Богатырь», а при «Богатыре» – фабрика-кухня, обычная рабочая столовка.

Свидетельствую: в громадном большинстве население СССР не питалось в таких столовках, не ело супа из общих горшков-котлов. Женщины в СССР часами простаивали у своих личных керосинок, примусов, печек, в лучшем случае – у газовых плит.

Итак, если при Ленине – Крупской хотели сделать как лучше, то получилось вот что: кроме вкусного и дешевого мороженого, производившегося на хладокомбинатах, оборудование которых Микоян еще в 1930-х привез из США, все остальное в Советском Союзе оставалось как при царе Горохе. Еще хуже.

Даже появившаяся в 1930-х годах «микояновская котлета», эдакий усеченный гамбургер – французская булочка с мясной котлетой внутри, но без овощей – быстро исчезла.

В самый канун войны, когда по сталинскому велению-хотению «жить стало лучше, жить стало веселее», еще можно было летом в открытой кафешке на Чистопрудном бульваре съесть сметану в граненом стакане и сосиски с горошком, но уже в «благополучные» 1960-е я такого не припомню.

А между тем в XX веке во всем мире, кроме бесчисленных доступных среднему классу питательных точек – кафе, ресторанчиков, буфетов и т. д., – появились огромные сети заведений быстрого питания типа «Макдональдса» или «Бургер Кинга», где человек мог, не тратя времени, дешево и безопасно, подчеркиваю – безопасно, поесть.

Но никаких таких заведений при советской власти не было.

Все семьдесят пять лет этой власти на приготовление обеда, завтрака, ужина для себя, мужа и детей надо было тратить уйму времени, сил, энергии и смекалки.

В 1970-х моя очаровательная молодая приятельница Соня, не бедная по тем временам женщина, говорила: «Выбегаешь утром на охоту и не знаешь, что тебе попадется: то ли кусок мороженого мяса неизвестного происхождения, то ли перемороженная палка – тушка рыбы, которой еще не придумали названия. Принесешь „добычу“ домой и долго размышляешь, что с ней делать».

И речь здесь идет не о голодных годах, когда население сажали на карточки.

Помню, как в 1960–1970-х я дивилась импортным бройлерам. Этих кур в аккуратных целлофановых упаковках-мешочках (мешочки хорошие хозяйки мыли, высушивали и сохраняли для домашних нужд) из уважения к их неземной красоте именовали «цыплятами». Курами звали российских кур. То были тощие, плохо ощипанные птичьи тушки с непомерно длинной шеей и непомерно длинными лапами, увенчанными желтыми когтями. Сами тушки отливали голубым. Голубые куры! Но не из-за неправильной ориентации, а исключительно из-за истощения. (Их еще называли «синяя птица счастья», по аналогии с пьесой Метерлинка.)

В 2010-м из-за кризиса их опять вспомнили. Даже пропагандируют. Наш бывший главный санитарный врач Онищенко пропел им прямо-таки оду: будто бы эти дохлые, с позволения сказать, куры потому были дохлые, что их не прикармливали витаминами и прочими химическими добавками, разумеется, вредными для нашего здоровья.

Онищенко, как всегда, нагло врет. Помню, что во времена моего детства, то есть лет девяносто назад, когда наши русские крестьяне, еще не добитые Сталиным, не ведали ни о каких химических добавках, куры были не голубые, а приятного желтого цвета, жирненькие и аппетитные.

И еще хочется спросить у Онищенко: почему в те годы, когда мы ели страшную курятину, в Советском Союзе была такая высокая смертность, а в цивилизованных странах, где птицу и животных подкармливали химией, люди жили намного дольше?

Но разве дело было только в курах?

Мясо – редкий гость на магазинных прилавках – тоже было не розового или красного цвета. Всегда темное, заветренное. Не мясо, а какие-то непонятные грязно-серые клочья. Сметану вносили на прилавок в баках и наливали в баночку покупателю большими разливательными ложками. Сливочное масло тоже не расфасовывали, а бросали на весы, отрезав покупателю брусок от огромной глыбы…

Отстояв длинную очередь, вы оказывались с глазу на глаз с хамкой продавщицей, которая могла вам налить ту же самую сметану (разбавленную?) либо погуще, либо пожиже, а масло немного недовесить или все же довесить. И попробуй возразить! Очередь тебя растерзает… Все торопятся, все спешат. Да и не хотят выглядеть перед всесильной продавщицей мелочными людьми, склочниками… У советских – собственная гордость! Они осудят не наглую продавщицу, а несчастного старика, который потребует жалобную книгу…

Одним словом, сам процесс покупки еды или процесс отоваривания продуктами был отчаянно неприятным.

Неприятней всего было покупать овощи. В нашем овощном магазине под вывеской «Кукуруза» (кукурузы там сроду не бывало) овощи выносили из подвала в больших лотках. И покупатель долго рылся в них, выискивая более-менее уцелевшие экземпляры. А потом выстаивал очередь в кассу, где гордая кассирша взвешивала его покупку и с презрительной гримасой принимала деньги. С презрительной гримасой, ибо такие овощи стоили копейки. Но сейчас их не продавали бы – и тем паче не покупали бы.

Впрочем, сама история этих магазинных овощей была весьма замечательна.

Все начиналось с того, что их убирали и заготавливали на зиму либо студенты, либо молодые сотрудники из НИИ – научно-исследовательских институтов. Молодых людей с незаконченным или законченным высшим образованием глубокой осенью загоняли на колхозно-совхозные поля, и они там каждый день выскребывали из земли морковь-свеклу и прочие корнеплоды, а по вечерам пели песни под гитару и травили анекдоты. Работа была никудышная, зато духовности хоть отбавляй. Ну а в середине зимы, когда овощи начинали гнить по-черному, опять вспоминали об интеллектуалах. На сей раз их отправляли в овощехранилища. Духовности было меньше, зато вони – выше крыши…

Самое смешное, что, допустим, уборщиц или мастеров, сторожей или водопроводчиков «на овощи» не бросали! Кто же будет убирать кабинеты начальников, следить за лифтами или чинить водопровод?.. Но это – à propos.

Про фрукты я и не говорю.

Бананов во всем мире было, что грязи, но к нам их редко завозили. И притом завозили ярко-зелеными и несъедобными. Бананы должны были доходить. Не знаю, как они доходили у других, у меня бананы заметно желтели, но оставались такими же несъедобными.

Утверждаю: женщины в СССР ежедневно совершали подвиг – вопреки всему кормили семьи. Иногда даже вкусно кормили. У многих хозяек были в ходу сложные кулинарные рецепты. Но даже для приготовления несложных блюд надо было проявить недюжинную изобретательность, выносливость, терпение и упорство.

А ведь советские женщины были не только стряпухами, но и прачками, и уборщицами. По очереди убирали и так называемые места общего пользования – общую кухню, ванную, уборную, коридор в старых коммуналках, со времени царизма не ремонтированных ни разу.

Кроме чисто физических мук, были и муки нравственные.

Я прочла много антиутопий: Замятина, Оруэлла, немца Йенса. Никто из этих авторов, описывая тоталитарный ад, не удосужился рассказать об унижениях, которые люди при тоталитаризме испытывали на каждом шагу.

Но, повторяю, все это происходило в благополучные годы.

Однако с середины 1980-х продуктов в открытой продаже почти не стало. Переживания моей молодой приятельницы Сони показались бы розовой сказкой. Карточек тоже не было. Зато ввели заказы. Заказ – набор продуктов (всегда импортных): в них обязательно была пачка индийского чая со слоном, высокая жестяная банка с болгарскими помидорами, а также палка копченой колбасы. Иногда консервированный горошек опять же из Болгарии. Болгария тогда воспринималась, как наша ближайшая родственница: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех».

Такой набор получала я как член Союза писателей. Наборы других организаций не сильно отличались от моего…

Вот и готовь из этих наборов еду больному мужу или здоровому ребятенку!

Но, повторяю, наборы эти мы получали уже на закате советской власти…

А в обычные мирные годы хватали все, что попадало под руку, а уж потом решали, как из разнородных продуктов состряпать обед для всей семьи или завтрак с ужином…

Теперь я и люди моего поколения удивляемся, почему мясо вкуснейших, действительно вкуснейших, дальневосточных крабов в красивых баночках за 33 копейки, лежало штабелями на прилавках, годами не востребованное. Почему крабов никто не брал?

Да потому, видимо, что не до крабов было. Из крабов каши не сваришь, супа не приготовишь и вместо картошки не подашь.

Этих бы крабов по сходной цене нам сейчас! Ведь они куда вкуснее и креветок, и лангустов, и лобстеров!

Итак, с едой все понятно. За семьдесят пять лет советской власти большевики так и не удосужились обеспечить своим гражданам нормальные продукты в нормальных продовольственных магазинах, столовых и прочих доступных всем и каждому заведениях, именовавшихся тогда «точками».

Только так называемая номенклатура и так называемая сфера обслуживания – от парикмахерш до малопонятных снабженцев – могли купить себе хорошие продукты не по счастливому случаю, а всегда, когда надо…

Но, как известно, не хлебом единым…

Люди в XX веке в цивилизованном обществе нуждались не только в том, чтобы несколько раз в день утолять голод, но и в том, чтобы облачить свое бренное тело в одежду, причем в одежду по сезону: летом – в легкую, летнюю, зимой – в теплую, зимнюю. Особенно учитывая суровый российский климат. Одной набедренной повязкой у нас никак не обойдешься.

И наконец, нормальному человеку в XX веке совершенно необходимы были и многие бытовые товары, начиная от простыней и полотенец, кончая мылом и шваброй…

Но вернемся к одежде… Вспомним, что испокон века «по одежке встречают…», вспомним, что в самые разные эпохи красивая одежда ценилась у людей, особенно у женского пола. И скажем прямо, что на одежду для простого народа советская власть плевать хотела все семьдесят четыре года своего существования.

В первые пять лет после Октябрьской революции красивые шмотки вообще считались буржуазными предрассудками. К примеру, мужские шляпы вызывали всеобщее осуждение. Мужчины ходили в кепках, а к кепкам полагались косоворотки. Женщины повязывали на голову платочки. Желательно – красные. К платочкам полагались белые маркизетовые блузки и синяя сатиновая юбка.

В виде исключения сам законодатель советской моды Ильич носил к кепке костюм и даже не брезговал галстуками, а на ногах – нормальные мужские ботинки. Но уже следующий вождь, Сталин, придумал себе особую одежду – полувоенный китель плюс сапоги. Китель, на мой взгляд, был какой-то «дезертирский», ибо знаков различия на нем не было. Никаких нашивок.

Ленинская кепка вызывала умиление писателя Василия Гроссмана, а сталинская униформа восхищала Анри Барбюса. Только ондатровые шапки Брежнева и всего его окружения почему-то никого не вдохновляли!

Но я веду речь о простом люде.

Аскетизм первых послереволюционных лет еще можно было понять. За годы Гражданской войны, за годы всеобщей смуты и разрухи все старое истлело, а новое некому было производить.

В годы нэпа, впрочем, красивые наряды опять появились, но уже в 1930-х все вернулось на круги своя. А ведь именно в 1930-х Россия стала могучей индустриальной державой. И наряду с передовой тяжелой промышленностью у нас появилась передовая легкая промышленность. Причем легкая промышленность тоже из года в год наращивала производственные мощности и перевыполняла план…

Однако в магазинах по-прежнему нельзя было купить ничего путного. И дикарский быт, который начинался в первые годы после Октября, продолжался.

Замечательный дореволюционный юморист Аркадий Аверченко в своей книге «Двенадцать ножей в спину революции» рассказывал, что барышни в 1920-х годах мастерили себе из бархатных портьер вечерние туалеты…

В мое время портьер уже не осталось. И мне, студентке, перешили костюм из старого шерстяного платья бабушки, которая умерла в далекой буржуазной Латвии. Платье достали из большого сундука, прибывшего к нам в качестве наследства. В том же волшебном сундуке были и сюртуки маминого брата Владимира из дорогого сукна, и его красивые жилеты… Видимо, и их перешивали… Но мне сюртуки не достались. Правда, тогда же одна из двух маминых племянниц привезла маме из той же Латвии два дорогих красивых платья, синие замшевые туфельки и мужские часы фирмы «Омега».

Думаю, что племянница чувствовала свою и своей сестры вину перед мамой. Ведь сестры продали после смерти бабушки и любимого брата мамы двухэтажный дом – особняк в центре Либавы. И, видимо, забрали все добро, что там было, а маме, прямой наследнице, послали лишь сундук со старым барахлом. Знали, что мама, гражданка Советского Союза, совершенно бесправна.

Сестры не ошиблись. Мама и впрямь боялась, что даже злосчастный сундук повредит ей. Не дай бог, выгонят с работы. Могут и посадить. К счастью, беду пронесло. И мама великодушно отдала мне все красивые вещи, которые ей привезли племянницы. Швейцарские часы я носила много-много лет и радовалась им. Пока их не украли.

На примере этих часов видно, до какой степени в СССР в 1930-х молодежь – и не только молодежь – была обделена.

У нас в институте все вечно менялись одеждой. Я, к примеру, довольно долго носила красную кожаную куртку своей тогдашней приятельницы Агнессы Кун, дочери знаменитого венгерского революционера Белы Куна, к тому времени уже посаженого в СССР в тюрьму, а может, и казненного. Ну а Агнесса Кун, отдав мне поносить свою куртку из отличной кожи, ходила в моей доморощенной синей куртке из свиной кожи…

А вот часы взял поносить не то студент истфака, не то философского факультета, по имени, кажется, Вано Джапаридзе. Других часов у меня, конечно, не было. Но как отказать?

Прошло несколько недель, и я решила, что пора часы забирать. Но тут выяснилось, что Вано взял академический отпуск и отбыл к себе на родину в Грузию. Очевидно, чтобы продемонстрировать «Омегу» своим друзьям и знакомым. Я запаниковала. Но Вано вернулся и был возмущен до глубины души моей реакцией… Как я могла подумать, что он часы зажулит?..

Но «Омега», два красивых платья и синие замшевые туфельки, так сказать «дары волхвов», были в моей жизни только однажды. И в жизни других девушек моего поколения такие «дары» либо тоже появлялись как «мимолетное виденье», либо вообще не появлялись.

Как же мы жили?

К счастью, в России в 1930-х еще не перевелись отличные портнихи и портные. Ученицы знаменитой русской портнихи Ламановой шили не хуже, чем прославленные кутюр в Париже. Отлично шила и кремлевская портниха – мать хрущевского зятя Аджубея. Они и прививали хороший вкус новым поколениям.

А главное, в России появились тысячи умельцев.

По вечерам умельцы садились за старые зингеровские швейные машинки и начинали шить и перешивать. А другие умельцы на спицах или крючком, а некоторые и на вязальных машинках вязали джемпера, платья, платки, шарфы, шляпки… И наконец, третьи – перекрашивали старые спорки.

После войны каждая женщина, если бог не дал ей способности шить, вышивать, вязать, поднимать петли на чулках, имела свою портниху, свою вязальщицу, свою белошвейку для шитья поясов и лифчиков, иногда и своего сапожника… Причем большинство этих спецов-самоучек работали на государственной службе и занимались совсем другим делом.

Помню, что, по слухам, хорошие туфли покупали… в Большом театре. И в том же Большом приобретали темные очки…

У меня с Большим театром связано другое: там были хорошие красильщики-профессионалы, и один из них перекрашивал мои распоротые платья и пальто. Но вот однажды мой красильщик не захотел красить в красный цвет светлую шерсть, предложил покрасить ее в темно-голубой или в светло-синий. В то время в Большом готовилась опера «Садко», а в «Садко» было много сцен в «подводном царстве»…

Были у меня и свои абажурщики: пожилая пара, которая жила за городом, но к себе не пускала. Боялась соседей. С ними встречались прямо-таки в чистом поле. Он делал каркас для абажура, она обшивала каркас шелком…

Даже в «ящиках», в засекреченных институтах, работавших на оборонку, мастерили ширпотреб. Так, в НИИ мужниного брата Азара стеклодувы выдували елочные украшения и, по-моему, самогонные аппараты. Хотя самогонные аппараты мастерили все, кому не лень.

Наша Ася, моя падчерица, фармацевт, делала иногда питательные кремы. В конце 1950-х – начале 1960-х дома варили губную помаду и даже мыло, а в 1970–1980-х – джинсы.

И эта лихорадочная, дурацкая самодеятельность продолжалась все семьдесят пять лет советской власти. Теперь она у некоторых людей – предмет ностальгии так же, как и отвратительные коммуналки. Кое-кто с умилением вспоминает, как он после утомительного рабочего дня делал из двух простыней одну и подрубал ее на швейной машинке. В 1980-х постельное белье начисто исчезло из магазинов.

Заметим, старые люди вспоминают не лыжные прогулки в горах Кавказа, не подводное плаванье в Черном море и, уж конечно, не «римские каникулы», а то, как они подрубали простыни…

Сейчас я, пожалуй, рада, что ни в маминой семье, ни в моей никто не умел ни шить, ни вязать, ни штопать, хотя из-за этого наша жизнь была особенно трудной. Все равно рада! Но с яростью думаю, что ни в молодые годы, ни в зрелые не могла пойти в магазин и купить себе красивое платье или пальто. И к нему туфли и сумку. Мои сверстницы говорили: умрем и так и не узнаем, хороший у нас вкус или нет, умеем ли мы красиво одеваться.

Однако для моей темы важно вспомнить не только о том, чего не делала легкая промышленность СССР, но и о том, что она все же делала.

Вот, к примеру, москвошвеевская шуба («Москвошвей» был в Советском Союзе главным брендом). Эту шубу следовало взвешивать на старых багажных весах – шуба была пудовая. Все в ней было супертяжелым: материал под названием бостон или сукно (тяжелее бостона и сукна в СССР был только драп), толстенный многослойный ватин (о пухе при советской власти начисто забыли), твердая, как доска, густо простроченная холстина-мешковина и толстый, как струна, конский волос (ватин, холстина и волос назывались прикладом). Далее шла прямо-таки пуленепробиваемая подкладка – не шелк, не атлас, а специальная подкладочная ткань. Венчал это сложное сооружение тяжелый, хотя и маленький, воротник из плохо выделанного черного каракуля. (Из красивого серого каракуля шили исключительно генеральские воротники и папахи – но это уже после войны; до войны я вообще ни разу не видела ни серого, ни коричневого каракуля-сура, тем паче каракульчи.)

Итак, шуба была неподъемная и к тому же обязательно немаркая: черная, темно-синяя или коричневая. И не модная. Не модная, так сказать, по самой своей сути. Ведь шуба – дорогая вещь. Стало быть, предназначалась на века, а мода, как известно, то и дело меняется. Шитье этой шубы, как поведал в одном интервью В. Аксенов – один из немногих писателей в СССР, который снисходил иногда до рассказа о повседневной жизни советских граждан, – «было равносильно постройке дредноута».

Ну а теперь представим себе, что такую шубу надели бы на Мэрилин Монро, жившую в том же XX веке. Что стало бы с бедной Мэрилин?! А ведь советские женщины в массе своей отнюдь не были так ослепительно хороши и так сексапильны, как Монро. Каково же им пришлось?

Неведомые женоненавистники в Советском Союзе раз и навсегда придумали несколько принципов, по которым должны были создаваться женские наряды: шубы, пальто, платья, костюмы и так называемые платья-костюмы! Одежде надлежало быть, во-первых, скромной, неброской; во-вторых, как сказано, немаркой; в-третьих, ноской; в-четвертых, немодной…

А почему, собственно, молодая девушка не должна была одеваться броско и модно? Кто это решил?

Боже, сколько сил советская власть потратила на борьбу с модой: с мини-юбками, с широкими или узкими брюками! Скольких нервов, скольких сил стоила девчонкам бесконечная битва с ханжами, запрещавшими им носить короткие юбочки и показывать свои длинные красивые ноги. И сколько сил тратили мальчики, так называемые стиляги, чтобы ходить в узких брюках, когда были модны узкие, и в широких, когда были модны широкие.

…Разобрались с шубами и с платьями-костюмами? И с так называемой верхней одеждой? Уродливые шубы и платья – это еще полбеды. Катастрофой для советских женщин стало нижнее белье: штанишки, лифчики-бюстгальтеры, пояса с резинками для чулок. Особенно штанишки. Назывались они почему-то трико, держались на тонкой резинке, фасоном напоминали галифе, в длину доходили почти до колен. И поражали своей массивностью. Ткань была толстая – очевидно, байка или бумазея. К этому добавим диковинный окрас: нижнее белье что у женщин, что у мужчин было совершенно невообразимых линялых цветов – линяло-фиолетового у женщин и линяло-серого у мужчин. И еще – цвета детской какашки.

Держу пари, что ни один живописец не смог бы получить на своей палитре такие цвета! А лифчики, а фильдеперсовые чулки или чаще чулки в резиночку бурого цвета. А в более поздние времена – блекло-голубой китайский трикотаж с этикеткой «Дружба». Штанов с начесом «Дружба» ни одна советская дама не забудет вовек.

Бурый, линяло-фиолетовый, густо-грязно-зеленый и цвет детской какашки были цветами моей юности. Вот такой флаг поднять бы! Вы поняли? Все же я мать художника, и меня заклинило на цвете… А ведь остальное было не лучше!

Думаю, что при виде лиловых штанов плюс бесформенный лифчик на теле прекрасной девушки у мужчины должны были пропасть не только «низменные звериные чувства и животные инстинкты» (Зощенко), но и самая чистая любовь.

Смешно? По-моему, совсем не смешно. Ведь свои лучшие годы женщины моего поколения проходили в таких вот сиреневых трико.

Не могу закрыть тему «советская женщина и советская легкая промышленность», не рассказав и о дорогих женскому сердцу мелочах: о дамских сумочках, перчатках, солнечных очках, летних шляпках (зимой советские женщины для тепла носили на головах нечто вроде вороньих гнезд), веерах, зонтах, шарфиках, косынках и т. д. и т. п. Тогда эти мелочи проходили, по-моему, под рубрикой «предметы роскоши»!.. И легкая промышленность их попросту игнорировала. Возможно, даже из идеологических соображений – ведь они могли замедлить наш бег в коммунистическое Завтра.

Но вот духи при советской власти продавались исправно. Имелись даже магазины «Парфюмерия» и специальные парфюмерные отделы в больших универмагах. А я помню еще «ТЭЖЭ» – это был такой государственный трест, возглавляемый Жемчужиной, женой Молотова и бабушкой нашего довольно-таки оголтелого политика Вячеслава Никонова.

Это самое «ТЭЖЭ» успешно выпускало продукты гигиены – от зубного порошка до одеколона и духов. Бренд «ТЭЖЭ» расшифровывался как Т(рест) Ж(ир), то есть подчеркивалось низкое происхождение прекрасных пахучих изделий.

Для женщин выпускали духи «Красная Москва», для мужчин – «Шипр». «Красная Москва» обладала стойким, резким запахом, перебить который было невозможно. «Шипр», кстати, тоже.

Впрочем, время от времени появлялись новые духи. Но на поверку они оказывались клонами все той же «Красной Москвы». Видимо, единообразие духов было на руку советским господам-товарищам. 8 Марта, не напрягаясь, они могли подарить флакон «Красной Москвы» и своей жене, и своей любовнице. И даже своей бабушке.

Не экспериментируя с ароматами, советские парфюмеры охотно придумывали новые названия для клонов. Помню духи «Кремль», духи «Огни Москвы». По-моему, в 1938 году выпустили духи «XX лет РККА» (РККА – Рабоче-крестьянская Красная армия). Интересно, чем могла пахнуть Рабоче-крестьянская Красная армия?

Когда советская власть стала клониться к закату, в московских магазинах появились французские духи, почему-то в основном фирмы «Ланком». Ах, как на них набросились наши дамы! Трамвайные вагоны и вагоны метро в часы пик заблагоухали духами «Фиджи». Замученные, потные советские женщины с тяжелыми авоськами (отоваривались во время обеденного перерыва) мчались домой, к мужу, к детям, к плите, к корыту, испуская сильный французский аромат… Кто их осудит? Не было у них ни времени, ни возможности, чтобы подумать, а нужно ли вообще душиться, если ты весь день мечешься между домом и работой, между семьей и магазинами?

* * *

Лет в двадцать – двадцать пять я была чрезвычайно влюбчива. И в меня тоже влюблялись. Не без этого. Тем не менее я припоминаю очень мало постельных сцен с моим участием. Конечно, с самими постелями (кроватями, диванами, кушетками и тахтами) было трудно, ведь постелям было желательно стоять в комнате, куда не было доступа ни твоим, ни его папе с мамой, ни любопытной соседке…

Кроме того, меня смущало и то, что для постельной сцены и Она, и Он должны были перво-наперво скинуть свою какую-никакую верхнюю одежку. И вот она (то есть ты) скидываешь платье и… остаешься в отвратительных блекло-лиловых трико-галифе, в застиранном лифчике и в чулках с поднятыми или со спущенными петлями. И все это видит Он, Мужчина Твоей Мечты. А что видит она? Она (то есть ты) видит Мужчину Своей Мечты либо в уродливых облезло-сиреневых кальсонах, либо в широких сатиновых трусах под названием «семейные»…

И что дальше? А дальше «любовная лодка разбилась о быт». Он может стать импотентом. Она – фригидной женщиной. Поневоле будешь добродетельной. Большое спасибо советской власти…

 

Нетвердая валюта

На моем долгом веку на просторах родины широких так называемая твердая валюта была разная. В военные годы и в первые послевоенные она – заранее прошу прощения за плохой каламбур – из твердой превратилась в жидкую. Все покупалось и продавалось тогда за пол-литра или за его денежный эквивалент.

А в конце 1980-х в Москве твердой валютой у части граждан стали… японские зонтики.

Коротко об этих зонтиках: японские зонтики, как мужские, так и женские, сильно отличались от зонтиков советских и своим внешним видом, и тем, что раскрывались и закрывались легким нажатием на соответствующую загогулину. Ручка у японских зонтиков была красивая и удобная. А цвет у женских – яркий и разнообразный, а у мужских – густо- черный, а не блекло-серый или серо-буромалиновый.

В ту пору, о которой идет речь, каждый уважающий себя гражданин в СССР мечтал иметь, или, как тогда иногда говорили, заиметь, такой прекрасный зонтик.

И вот однажды мой муж Д. Е. Меламид сообщает:

– Знаешь, звонили из института и сказали, что мне дадут японские зонтики.

Японские зонтики у нас с Д. Е. уже были, но я твердо знала, что, если советская власть что-то дает, надо брать. Поэтому сказала: «Звони в институт и узнай, сколько денег нести».

Муж позвонил и несколько удивленно объяснил, что дают бесплатно.

Настал черед удивляться мне.

Оказалось, что мужу полагается четыре зонтика – два мужских и два женских… В счет зарплаты.

Каким образом перевели его жалованье доктора наук в престижном Институте мировой экономики и международных отношений в зонтики, ума не приложу. И сколько зонтиков получил директор института – в ту пору, по-моему, директором был покойный Евгений Максимович Примаков, – и сколько зонтиков получили лифтеры, мне тоже неведомо.

Прошло еще несколько лет, но я то и дело читала в газетах: жалованье трудящимся в городе N выдали весьма диковинным товаром, например ритуальными принадлежностями (гробами, что ли?). Или даже… навозом…

Как видим, ни при советской власти, ни на постсоветском пространстве на первом этапе с проблемой твердой валюты не очень-то заморачивались. Не носились с долларом как с писаной торбой. Подумаешь, доллар! Вот прислушается Путин к уговорам истинных патриотов-рогозинцев или глазьевцев и назло америкашкам и Кудрину с Грефом откажется от доллара. И мы, в порядке, так сказать, импортозамещения, вернемся к своим пол-литрам и к японским зонтикам. То-то житуха будет!

 

Портреты, одни портреты…

Нет, я не в силах описать это своими словами. Лучше процитирую нескольких известных людей, которых, как и меня, поразила одна из граней так называемого культа Сталина. Вот что написал в «Русском дневнике» известный американский писатель Джон Эрнст Стейнбек:

Всё в Советском Союзе происходит под пристальным взглядом гипсового, бронзового, нарисованного или вышитого сталинского ока. Его портрет висит не то что в каждом музее – в каждом зале музея. Его статуи установлены у фасадов каждого общественного здания, а его бюст – перед всеми аэропортами, железнодорожными вокзалами и автобусными станциями. Бюст Сталина стоит также во всех школьных зданиях, а портрет часто висит прямо напротив бюста. В парках он сидит на гипсовой скамейке и обсуждает что-то с Лениным. Дети в школах вышивают его портрет. В магазинах продают миллионы и миллионы его изображений, и в каждом учреждении есть по крайней мере один его портрет. Одной из самых могучих индустрий в Советском Союзе является, несомненно, рисование и лепка, отливка, ковка и вышивание изображений Сталина. Он везде, все видит…

* * *

А это цитата из «Круга первого» А. Солженицына. Сталин —

…человек, чье изображение столько раз было изваяно, писано маслом, акварелью, гуашью, сепией, рисовано углем, мелом, толченым кирпичом, сложено из придорожной гальки, из морских ракушек, поливанной плитки, из зерен пшеницы и соевых бобов, вырезано по кости, выращено из травы, выткано на коврах, составлено из самолетов, заснято на кинопленку, – как ничье никогда за три миллиарда лет существования земной коры…

* * *

После смерти Сталина турецкий поэт Назым Хикмет, который много лет прожил в СССР, писал:

Он был из камня, из бронзы, из гипса и бумаги, от двух сантиметров до нескольких метров. На всех площадях мы были под его сапогами, под сапогами из камня, бронзы, гипса и бумаги.

* * *

Весь соц-арт, созданный художниками Меламидом и Комаром, построен на композициях, в центре которых изображение Сталина: то портрет, а то скульптура. И если даже нет ни сталинского портрета, ни сталинской скульптуры, он все равно незримо присутствует.

«Бог ездил в пяти машинах», – написал поэт Слуцкий, и никто не спрашивал, о ком идет речь!

Кстати, предполагаемую машину с «Богом» нам изобразили тоже K&M.

* * *

Сергей Михалков, которого теперь разве что только ленивый не поминает лихом, при Сталине, как мне казалось, мало чем отличался от других процветающих советских пиитов. И был, пожалуй, даже менее сервилен, нежели Симонов. И при этом остроумен. И вот что он рассказывал.

Когда его как одного из двух авторов нового после «Интернационала» гимна Советского Союза пригласили на заседание политбюро, он увидел «ПОРТРЕТЫ, ОДНИ ПОРТРЕТЫ…»

Заметим, увидел не людей, не человеческие лица, а… портреты. Можно сказать… идолов.

Молодые меня не поймут, но такая милая шутка могла стоить Сергею Михалкову головы.

 

Уебунген

Мой муж Д. Е. терпеть не мог спорить на отвлеченные темы. Не любил дружеских диспутов и дискуссий. Он по своей натуре был не спорщиком, пожалуй, даже не полемистом, а лектором, докладчиком, оратором, Проповедником.

В тех редких случаях, когда я в первые годы нашего брака вовлекала его в споры, особенно в модные споры о роли интеллигенции, он резко обрывал разговор, махал руками и кричал «хватит». А потом произносил скороговоркой какую-то абракадабру. Заклинание, что ли.

Не слушая его, я, конечно, продолжала спорить.

Но однажды почему-то замолчала и попросила его повторить то, что он только что сказал. Повторить внятно.

– Я сказал, – ответил муж, – етишеундпоетишеуебунген. И повторил по слогам: ети-ше-унд-по-ети-ше-уе-бун-ген.

– Что это значит?

– Это значит: «Etische und poetische Übungen» Иоганна Вольфганга Гёте. В переводе на русский: «Этические и поэтические упражнения». Впрочем, слово «Übungen» можно перевести и как семинарии, учения, занятия.

Попытаюсь объяснить загадочную скороговорку мужа, которую он превратил в своего рода заклинание. Вроде «чур меня».

Но для этого надо вернуться на три четверти века назад; то есть во вторую половину 1930-х годов. В ту пору муж учился на историческом факультете МГУ (Московского государственного университета). МГУ, или кузница кадров, как в ту пору именовали все вузы в СССР, призван был готовить цвет новой советской интеллигенции. А уж особо престижный истфак отвечал, в частности, за подготовку будущих корифеев гуманитарных дисциплин, докторов наук, профессоров, академиков и крупных чиновников по ведомству науки и искусства. Отвечал истфак и за подготовку дипломатов, поскольку никакого МГИМО еще не существовало.

Однако, учитывая, что старые российские интеллигенты, особенно гуманитарии, частично эмигрировали (убежали из Совдепии с чадами и домочадцами), а частично погибли еще молодыми, кто в тюрьмах, а кто в лагерях, большинство абитуриентов были людьми новой формации, то есть интеллигентами в первом поколении. Многие из глухой провинции.

К этому следует добавить, что для поступления на столичный истфак следовало иметь безукоризненную анкету, то есть не числить в своих предках ни дворян, ни буржуев.

Словом, очень многие будущие Карамзины и Ключевские не могли связать двух слов на родном языке и прочесть хотя бы строчку на чужом. И вот один из таких студентов-образованцев упорно называл соответствующую работу Гёте так, как запомнил муж.

Произнося магическую формулу «уебунген», Д. Е. давал мне понять, что все мои и моих друзей глубокомысленные рассуждения о роли и значении советской интеллигенции гроша ломаного не стоят… Уебунген – упражнения, да и только!

 

Эрнест Рем и зеленка

«Тот, кто владеет улицей, владеет всей страной». Таков был лозунг гитлеровцев перед приходом к власти в 1933 году.

Что это значило?

Это значило, что человека с улицы надо напугать до смерти, и тогда можно захватывать власть в стране.

Для запугивания людей у Гитлера были друг Эрнест Рем и ремовские штурмовики – отчаянные головорезы. Нет, не эсэсовцы, не, так сказать, будущие каратели с чрезвычайными полномочиями, а парни из СА (штурмовых отрядов), набранные из обнищавшего и деклассированного сброда, который образовался в Германии в результате проигранной войны и мирового экономического кризиса. Никаких прав и полномочий у этих ребятишек не было. Наглость Рема и его молодчиков объяснялась только тем, что часть власть имущих им покровительствовала.

Одев люмпенов в коричневые мундиры из сукна, подаренного доброхотами, Рем сказал им: «Действуйте!» И они стали безнаказанно унижать, оскорблять своих сограждан и измываться над ними.

Штурмовик мог подойти к любому прохожему с криком: «Юде поганый (жид поганый), я сейчас набью тебе морду, и ты уберешься из моей страны…» – или: «Комми проклятый (коммунист проклятый), я тебе все кости переломаю, и ты навсегда забудешь о твоем „Рот Фронте“ и о твоем Тельмане…» – или: «Интеллигент гребаный… я тебя сейчас так отделаю, что ты перестанешь тискать свои статейки в левых журналах…»

Ну а как на это реагировали дисциплинированные и исполнительные немецкие полицейские – «шупо»?

Никак не реагировали. Боялись хулиганов-штурмовиков. Правительство Веймарской Германии было слабое. Президент Гинденбург, милитарист и монархист, хотя и брезговал Гитлером, но боялся его.

Вам хамы коричневорубашечники кого-нибудь напоминают?

Мне напоминают сволочей с зеленкой в наших городах.

Как эти сволочи посмели облить зеленкой Людмилу Улицкую, да еще в окружении детей? Как осмелились напасть на Касьянова с той же зеленкой? А на блогера Варламова? А поджечь квартиру активистки Натальи Федоровой? А брызнуть в глаза какой-то отравой Навальному? А облить нечистотами Юлию Латынину? А потом напасть на ее дачу, где были и дети, и старые люди? И сжечь ее машину? А Николая Ляскина вообще ударили трубой по голове, в результате чего врачи констатировали сотрясение мозга и черепно-мозговую травму!

Вы можете себе представить, что алкаш, или наркоман, или просто люмпен проследует в аптеку не за жидкостью с высоким содержанием этилового спирта, а за зеленкой, а потом начнет выяснять маршрут Улицкой или Навального? И не побоится напасть на них среди бела дня на глазах у полиции? И облить их какой-нибудь отравой?

Я не могу.

А вы можете себе представить, что хулиган не побоится среди бела дня избить мирного гражданина, вполне приличного на вид, если тот вышел на улицу по призыву Навального?

Хулиган и знать не знает никакого Навального и никакой Латыниной. Тем паче он не может знать, по чьим призывам люди выходят на улицы.

Не сомневаюсь, кто-то у нас в отечестве дал право подонкам оскорблять, унижать и даже увечить наших граждан. Кто-то подначивает, инструктирует и организовывает этих подонков… Кто-то их оплачивает, кто-то сплачивает.

Видимо, этот кто-то считает, что хулиганье, чувствующее свою безнаказанность, угрожает только противникам власти.

Ничего подобного. Распоясавшиеся маргиналы угрожают и самой власти. Власти как таковой. Любому порядку как таковому.

Гитлер это прекрасно понимал.

Не прошло и полугода с того дня, как он стал канцлером Германии, и с Ремом, «лучшим другом фюрера» (Рем был единственным человеком, с кем Гитлер был на ты), решено было покончить.

Считается, что Гитлер уничтожил Рема и его штурмовые отряды за одну ночь. А именно за ночь 30 июня 1934 года, получившую название «ночи длинных ножей». Уточню: Гитлер перерезал и расстрелял штурмовиков не за одну ночь, а за несколько дней. 30 июня он всего лишь захватил верхушку СА. Остальные коричневорубашечники разбежались кто куда. И навсегда забыли о своей миссии запугивать народ.

А ведь к 30 июня 1934 года у Рема числились около миллиона штурмовиков. Штурмовиков было в десять раз больше, чем солдат в вермахте, в тогдашней регулярной армии Германии.

 

Похоже, не похоже – вот в чем вопрос

В июне 2015 года депутаты-зюгановцы Рашкин и Обухов внесли в Думу проект закона об уголовном наказании лиц, которые осмелятся сравнивать сталинский режим с гитлеровским. Всего-навсего сравнивать. Согласно этому закону, наказание за такое сравнение – до десяти лет тюрьмы.

Но, по-моему, уже сама формулировка закона, предлагаемого господами коммунистами, подкачала. Ежели тянет сравнивать, стало быть, похоже. Кто станет сравнивать непохожее?

С этим «похоже – не похоже» я лет сорок разбиралась. В последний раз несколько дней назад, уже во времена Рашкиных, когда обнаружила в старых бумагах конспект своего выступления по докладу профессора истории Людмилы Андреевны Мерцаловой. Прочла она этот доклад в конце 1980-х, еще в СССР, и назывался он «Доктрина тоталитаризма. Сталинизм и гитлеризм».

Уже из названия видно, что Мерцалова считала две тоталитарные системы похожими. А вот я в своем выступлении как раз пыталась доказать обратное. И доказывала это на примере Сталин – Гитлер.

Воспроизведу это мое выступление без существенных поправок.

* * *

К сожалению, наша историческая наука обратилась к теме «Сталинизм – гитлеризм» гораздо позже, нежели журналисты, писатели и простые люди во всем мире. Тема эта уже давно на слуху, витает в воздухе. Более того, в умах многих засела концепция полного тождества обеих систем. Что, по-моему, в корне неверно. Покажу это на примере Сталин – Гитлер.

Тема сходства двух диктаторов и вовсе породила в наши дни множество слухов и мифов. Так, к примеру, говорят, будто у Сталина и у Гитлера был один учитель.

Слух этот распространялся со ссылкой на композитора Шнитке. Или другая досужая выдумка: будто бы Гитлер очень уважал Сталина, пристально занимался его личностью… Ничего подобного серьезные историки не обнаружили. Или рассказ о том, что в годы войны Гитлер вел переговоры со Сталиным. Эта история якобы опирается на мемуары Хрущева. И тоже не подтверждена.

Словом, тема «Сталин – Гитлер» обрастала всякого рода домыслами и легендами. Но так происходило в годы перестройки. А я еще хорошо помню время, когда даже предположение о сходстве двух режимов и двух диктаторов было невозможно.

В 1968 году мы с Д. Меламидом, моим мужем, закончили книгу о Гитлере «Преступник номер 1» и в процессе ее написания все больше подчеркивали сходство между сталинизмом и гитлеризмом. Сознательно выпячивали это сходство. Ведь тогда, в годы оттепели, реакция в СССР пыталась воскресить сталинизм в его первозданном виде. И наш метод был единственно возможным для развенчания сталинского режима и самого Сталина.

Многие люди, кто по-дружески, а кто и недоброжелательно, указывали нам, что наш фюрер сильно смахивает на Вождя и поэтому книгу забодает цензура. Так оно и произошло. Забодали, правда, не в Главлите, а в ЦК.

Опасения насчет цензуры возникли у друзей и в 1982 году, когда у «Преступника…» появился шанс увидеть свет (до этого книгу четырнадцать лет не печатали). Но время было уже не то… «Преступник номер 1» опубликовали.

Однако и в 1968-м, и в 1982-м мы в глубине души понимали: ставить знак равенства между Вождем и фюрером нельзя.

На самом деле сходство диктаторов поверхностное. Гораздо существенней различия.

Сперва скажу о сходстве.

Отец Сталина был сапожником. Где-то в родословной Гитлера тоже мелькает слово «сапожник». Сапожником был, если не ошибаюсь, дед его матери.

Оба диктатора были самоучками, или, как говорили в старину, автодидактами. Оба в своих привычках скорее оставались аскетами, хотя их загородные дома, самолеты, обслуга не снились в ту пору и мультимиллионерам. И Сталин, и Гитлер оказались неприспособленными к систематическому труду. Особенно удивляет это у немца Гитлера. Оба не знали ни одного иностранного языка, а на языке, как теперь говорят, коренной национальности изъяснялись с сильным акцентом: Сталин говорил по-русски с грузинским акцентом, Гитлер по-немецки – с австрийским.

Ну и конечно, вождя и фюрера роднила «любовь» к искусству: Сталин считал себя знатоком литературы, поскольку в далекой молодости писал стихи. Гитлер слыл знатоком живописи и ваяния, поскольку пытался поступить в венскую Академию художеств и писал акварели для заработка. Оба боролись с религией. Правда, Гитлер вел себя осторожней – он до самой смерти платил церковный налог.

Однако хватит о сходстве. Различия этих двух фигур настолько велики, что в их свете сходство кажется ничтожным.

Гитлер был полубезумный фанатик. Сталин – хладнокровный циник.

Гитлер делал нацистскую революцию, вернее совершил фашистский переворот. Сталин вошел в историю как ученик Ленина. И сам это не раз подчеркивал.

Гитлер был оратор от бога, прирожденный трибун. Сталин даже не пытался произносить зажигательные речи.

Гитлер обладал личной храбростью. Доказал это уже в годы Первой мировой войны. К фюреру до самого лета 1944-го люди входили с оружием, несмотря на многочисленные покушения на его жизнь. Ставка Гитлера двигалась вместе с фронтом.

Сталин вообще не приближался к фронту. Имел какую-то неслыханную охрану. Не показывался в толпе никогда. Был как бы невидимкой. Только после его смерти мы узнали, что он обитал не в Кремле, а в загородной резиденции под Москвой.

Наконец, разительно отличалась друг от друга номенклатура диктаторов.

Сталин окружил себя абсолютно послушными, серыми фигурами. После 1930-х, годов Большого террора, самостоятельных политиков не осталось ни в партийных органах, ни в государственных.

У Гитлера что ни партийная шишка, что ни министр – индивидуальность, вернее разбойник со своим лицом. Геринг – хапуга, тщеславный павиан, но летчик-ас, храбрец, красавец. Палач Гиммлер – скромняга-чиновник, ханжа, но фантазер: мечтал воскресить средневековые обряды, руны и рыцарство, возвеличивал историю германских племен-арийцев. Геббельс – говорун, врун, но левый интеллигент, способный журналист и оратор.

Гитлер по определению ненавидел старый германский генералитет, хотя бы за то, что не получил у него в годы Первой мировой войны даже самого маленького офицерского чина. И что же? Начиная блиц-криг, не выгнал ни одного старого фельдмаршала, ни одного генерала.

Чудовищно подозрительный Сталин накануне нападения Гитлера на Советский Союз фактически уничтожил всю верхушку Красной армии, расстрелял самых достойных советских военачальников.

Мне могут сказать, что и германский фюрер расправился с разбойником Ремом – главой штурмовиков и своим лучшим другом. Но у Гитлера не было другого выхода. Рема не потерпели бы ни немецкие промышленники, ни немецкая военщина, которые привели Гитлера к власти. Кроме того, Рем представлял собой угрозу для самого фюрера. У Рема была миллионная армия штурмовиков, а Гитлер в то время только создавал свой вермахт.

Даже в мелочах Сталин и Гитлер были разительно не похожи друг на друга.

Сталин не любил врачей, боялся их. На старости лет, уже больной, решил казнить своего лейб-медика, академика Виноградова, и личного врача – академика Василенко.

Гитлер все время лечился. Даже у весьма сомнительных эскулапов. Так, его драгоценную носоглотку пользовал шарлатан Морель, смазывая фюрерское горло… опиумом.

Сталин скрывал свою личную жизнь. Будучи много лет вдовцом, никогда не показывался на людях с предполагаемыми избранницами.

Гитлер не хотел жениться на Еве Браун, но охотно проводил время с красивыми женщинами. Был не прочь зайти с очередной красавицей в кондитерскую и съесть в ее обществе пирожное с кремом или кусок торта со взбитыми сливками. Фюрер обожал сладкое и был вегетарианцем, что не должно было импонировать простым немцам – любителям свинины и пива, а то и шнапса.

Сталин предпочитал грузинскую кухню, пил грузинское вино, хотя в годы борьбы с космополитизмом признавались только русские блюда. Шашлыки и сациви стали как бы исключением из правил…

Что же сделало этих столь непохожих даже в мелочах персонажей похожими в сознании людей? Только ли тот факт, что один из них – Сталин – имел неслыханную власть над великим русским народом, а Гитлер – неслыханную власть над великим немецким народом? Сталин почти тридцать лет, Гитлер – двенадцать?

На мой взгляд, похожими оказались мифы о двух диктаторах. И то, что это были фигуры, сделанные другими.

Гитлера сделала баварская, а потом и общегерманская реакция. Сталина – Ленин и его окружение.

Оба диктатора были неприемлемы для страны, где существует состязательность, где есть нормальные выборы, свобода слова, собраний, печати.

Напрасно некоторые немецкие историки внушали нам, что президент Гинденбург долго не хотел назначать Гитлера канцлером из-за того, что считал его опасным конкурентом, опасался его харизмы.

Аристократ, генерал-фельдмаршал Гинденбург, просто презирал Гитлера: для него Гитлер был пустышка, фигляр, который не имел ни надлежащей выправки, ни приличных манер.

Так почему же Гинденбург в конце концов отдал Гитлеру власть?

Немецкие политики боялись, что в условиях демократии не справятся с народом, обнищавшим и озлобившимся за годы Первой мировой войны и мирового экономического кризиса. Боялись простого обывателя-немца, которого называли тогда в Германии с легкой руки писателя Ганса Фаллады «маленьким человеком», а в Советской России, в «комвузах» – «сбесившимся немецким лавочником».

Кроме того, в спину буржуазным партиям дышали коммунисты. Немецкая компартия Германии с Эрнстом Тельманом во главе получила на последних свободных выборах в Германии 6 миллионов голосов.

Ну а почему Ленин возвысил Сталина? Почему написал о нем «чудесный грузин»? Чем уж так прельстил умного и проницательного Ленина «Сосо»?

Только тем, что интеллигенту Ленину оказалось не по пути с его первыми соратниками – социал-демократами Плехановым, Мартовым, Потресовым, Даном. Для него они были «интеллигентскими хлюпиками». А в Сталине он разгадал жесткого, прямолинейного, готового на все политика и, как ему казалось, лично преданного ему человека.

И почему Ленин, видимо, уже раскусив Сталина, не написал в своем так называемом завещании прямо, что Сталина надо во что бы то ни стало убрать, ибо он хам и сатрап?

Да потому, что Ильич не видел альтернативы Сталину.

Повторяю: и Сталина, и Гитлера делали другие. И делали не как нормальных политиков – вот что самое главное, – а как повелителей, как вождей толпы, масс, человеческого стада.

Но подумайте сами, сколь трудно было лепить в XX веке тиранов, несменяемых диктаторов. Они не помазанники божьи, их нельзя облачить в горностаевые мантии, дать им скипетр, возвести на трон…

И вот обоим – и Сталину, и Гитлеру – придумали особый имидж: не политических деятелей, не государственных мужей, а богочеловеков. И эти имиджи, естественно, во многом совпали. Придуманные вожди стали похожими друг на друга: они не ошибаются, все знают заранее, разбираются во всех науках. Они великие строители, стратеги, полководцы, они одеты в какие-то странные полувоенные одежды и берут на руки детей, которые преподносят им цветы. И они повсюду видят заклятых врагов, умело натравливают одну часть народа на другую.

 

Без политики не обойтись

Хочу процитировать собственного сына, художника Меламида, который в интервью «Независимой газете» от 30 мая 1992 года сказал: «Как морская рыба не может выделить соли из воды, в которой она живет, так мы не можем выделить политику из жизни, в которой живем…»

Очень это мудрое замечание! Недаром сын провел столько времени в разговорах-спорах с отцом-историком и международником. Жизнь без политики немыслима. Увы!

 

Волчья яма

Самого милого, доброго и очаровательного человека из всех, кого я встретила на своем долгом жизненном пути, звали Лев Эммануилович Разгон.

Жена Льва Разгона – Рика (они встретились в ссылке между двумя лагерными сроками) – оказалась Льву под стать. Но Рика была второй женой Льва. В ранней молодости Левушка женился на дочери чекиста, имя которого в 1920-х наводило ужас даже на таких сугубо мирных, не вовлеченных в политику граждан, как, к примеру, мои папа с мамой.

Тестем Льва был Глеб Бокий.

И в доме Бокия, в гостях у хлебосольной жены Бокия молодой Разгон не раз сидел за одним столом с парнишкой Николаем Ежовым. С парнишкой, вошедшим в историю России под кличкой «Кровавый карлик». Кого угодно лет через сто, возможно, оправдают, только не Ежова. Самые страшные годы сталинского террора стали известны под названием «ежовщина». А когда Сталин убрал Ежова и на его место поставил Берию – люди вздохнули с облегчением. Я это хорошо помню.

В 1937 году не кто иной, как Ежов, казнил Бокия.

Но до этого не кто иной, как Глеб Бокий, создал в ГПУ – НКВД «Лабораторию ядов», чтобы, значит, без шума убирать кого следует и в СССР, и за его пределами.

Ну а что вспоминал Лев Разгон о Ежове?

Вспоминал, что Ежов прекрасно пел. Пел и старые народные песни. И песни новые, революционные…

И еще Левушка рассказывал, что он в ту пору вместе с другими комсомольцами ходил во МХАТ, чтобы сорвать там спектакль по пьесе вконец затравленного Михаила Булгакова «Дни Турбиных».

Милый, очаровательный, добрый, участливый Лев Разгон!

* * *

Не то в 1960-х, не то в 1970-х я прочла, что замечательный писатель Исаак Бабель часто посещал, но уже не «салон» Бокия, а «салон» самого Ежова. Несравненный Бабель. Знаменитый Бабель.

Бабель был любовником жены Ежова.

Среди любовников ежовской жены оказались и другие знаменитости. Например, Шолохов. Но бог с ним, с Шолоховым. Меня интересует Бабель! Зачем он полез в эту грязь? Хотел спастись? Не спасся. Погиб в сталинских застенках. Только себя замарал.

* * *

Иногда я думаю: сумеют ли умные историки вкупе с умными психологами распутать клубок людских судеб, который в XX веке возник в послереволюционной России? А если и не распутать, то хотя бы отделить чистых от нечистых? Виноватых от невиновных?

А может, то был и не клубок вовсе, а гигантская волчья яма, куда провалились несколько поколений советских граждан?

 

Жук ел траву

Я была уверена, что атмосферу Большого террора 1930-х, когда арест и ГУЛАГ угрожали буквально каждому гражданину СССР, передает стихотворение малоизвестного поэта 1920–1930-х годов В. Кочеткова.

Вот это стихотворение:

С любимыми не расставайтесь, С любимыми не расставайтесь, С любимыми не расставайтесь, Всей кровью прорастайте в них. И каждый раз навек прощайтесь, И каждый раз навек прощайтесь, И каждый раз навек прощайтесь, Когда уходите на миг.

Прошло много лет. Я стала совсем старой. И вот однажды сын произнес несколько строк вслух. Эти строки я наверняка когда-то читала. Но ни разу не вспомнила.

Вот эти строки:

Жук ел траву, жука клевала птица, Хорек пил мозг из птичьей головы, И страхом перекошенные лица Ночных существ смотрели из травы.

– Кто это написал? – спросила я.

– Заболоцкий, – ответил сын.

– «Столбцы»?

– Да, «Столбцы».

– Когда написано? – спросила я.

– В 1937 году, – ответил сын.

И только тут я поняла, что стихотворение В. Кочеткова совершенно не передает ощущения тех страшных лет. Зато их передают строки Н. Заболоцкого: «…И страхом перекошенные лица», и хорек, который «пил мозг из птичьей головы», и даже жук, который всего-навсего «ел траву», но его уже «клевала птица».

Вот он, 1937 год.

Бесовская круговерть несчастных существ, объятых нечеловеческим страхом, но одновременно пожиравших друг друга.

И еще я поняла, что не могло быть такого всеобъемлющего террора, если бы весь народ не поразило тотальное безумие.

 

На Сенатской или на Сенной?

Есть такой старый-престарый анекдот: на страшную каторгу в Нерчинские рудники, куда Николай I загнал участников декабрьского восстания в Петербурге – вспомним пушкинские строки «Во глубине сибирских руд / Храните гордое терпенье», – прибыл из Петербурга же новый каторжник.

Естественно, его сразу обступили декабристы, дворяне из самых лучших семей России. Обступили и забросали вопросами.

И первый вопрос, конечно, был – по делу ли он 14 декабря 1825 года, когда они, декабристы, вывели на Сенатскую площадь полки и потребовали от царя отмены крепостного права и, как мы сказали бы сейчас, либерализации всего царского режима.

Итак, первый вопрос:

– Вы по делу 14 декабря?

И неожиданный ответ:

– Нет, я по делу 24 декабря.

Всеобщее ликование. Радостные возгласы: «Удивительно!», «Стало быть, мы не напрасно вышли на площадь!», «Волнения продолжались!», «Наше дело не погибло!»

– Вы ведь по делу восстания на Сенатской?

– Нет, я по делу ограбления на Сенной. Там богатый ювелирный магазин. А что было на Сенатской?

Я часто вспоминаю этот анекдот. Ведь при советской власти в тюрьму и в ГУЛАГ попадали не только диссиденты, но и другие люди, не имевшие прямого отношения к диссидентству. Тем не менее, выйдя на свободу, большинство позиционировало себя как непримиримых борцов с режимом. Уж очень велико было искушение.

Посему я, человек не сильно сентиментальный, всегда стараюсь понять, по какому делу этот человек пострадал: по делу 14 декабря или по делу 24 декабря?

 

Ни жив ни мертв

Однажды, в годы хрущевской оттепели, к нам домой пришел незнакомый человек и попросил мужа помочь ему написать диссертацию по «германскому вопросу». И представился так: «Бывший посол в Германии Шкварцев». После чего рассказал примерно следующее:

«Меня отозвали из Германии после подписания пакта Молотова – Риббентропа, то есть „Договора о ненападении между СССР и Германией“ в 1939 году, чтобы заменить Деканозовым. Отозвали и назначили на должность „генерального секретаря“ в Наркомате иностранных дел».

Тут Шкварцев намекнул, что пост генерального секретаря хотя и был ответственный, но не очень обременительный. «Не пыльный», как сейчас говорят.

И вот в один прекрасный день пришел он в родной Наркомат, поднялся на лифте, поздоровался, наверное, с секретаршей и прошествовал в свой кабинет, где и развернул газету «Правда». Скорее всего, спокойненько прочел передовую. Снова аккуратно сложил газету, но, бросив беглый взгляд на последнюю страницу и увидев объявление в траурной рамке, чуть не упал в обморок:

«Наркомат иностранных дел сообщает о безвременной кончине бывшего посла в Германии Шкварцева Н. Н. и выражает соболезнование семье и близким покойного».

Дальше, по словам Шкварцева, все разыгрывалось следующим образом: ошеломленный и до смерти напуганный, держа на вытянутых руках роковой номер «Правды», он ворвался в кабинет к всемогущему А. А. Вышинскому, с коим у него и произошел не слишком длинный диалог. Он, Шкварцев, спрашивал, как ему реагировать на извещение в «Правде» о собственной кончине, Вышинский отвечал: «Исчезните, не показывайтесь на глаза, идите к себе домой и сидите там тихо-тихо». Сколько времени? Очевидно, вечность, ибо тоталитарные системы мыслят только в категориях вечности (тысячелетний рейх – у гитлеровцев, хранить вечно – у чекистов).

Шкварцев послушался дельного совета и засел…

По накалу страстей – прямо Шекспир или Дюма «Граф Монте-Кристо». Даже не Шекспир и не Дюма, а роман ужасов. Живой человек, пульс бьется, физиологические отправления в порядке: Шкварцев чихает, зевает, спит, бодрствует. Он есть. Но его нет. Умер, вычеркнут из жизни. Секира занесена. Он уже покойник. Страшно. Ох, как страшно.

Прожил этой ирреальной жизнью наш живой покойник до 1953 года, стало быть, всю войну плюс еще восемь лет, до самой смерти Сталина. А после смерти Сталина немного осмелел. И еще больше осмелел после казни Берии. А после XX съезда настолько осмелел, что пошел в Текстильный институт устраиваться на работу. И устроился. В этом Текстильном институте он преподавал до того времени, пока судьба, а точнее отдел кадров ЦК, не совершила с его жизнью первого курбета: не вознесла его, скромного доцента, на дипломатические вершины.

Как он сам объяснял мужу свою мнимую смерть?

Объяснял тем, что Сталин спросил как-то у Берии: мол, прикончил ли ты, друг Берия, Шкварцева после его отставки? И друг Берия ответил, мол, конечно же, прикончил, дорогой Коба – а может, дорогой Сосо. – За кого ты меня принимаешь? Тогда Сталин изрек: а раз прикончил, так дай сообщение о его смерти. И Берия дал сообщение. Но убить Шкварцева побоялся, поскольку, по словам мнимого покойника, списки осужденных на высшую меру в то время утверждались наверху. И Сталин узнал бы, что друг Берия ему соврамши.

Кто знает, может, так оно и было.

За верность гипотезы Шкварцева, над которой он, надо думать, бился долгие годы своего сидения взаперти, – не ручаюсь… На мой непросвещенный взгляд, у сталинской системы были какие-то свои таинственные ходы. Именно ее непредсказуемость в большом и в малом придавала ей законченность. Может, Берия не захотел убить Шкварцева, чтобы и современники, и потомки ломали себе голову, почему Шкварцев остался жив.

 

Верь слухам

Для того чтобы понять сталинскую эпоху и начало хрущевской оттепели («реабилитанса»), надо не столько читать подшивки старых газет, сколько вспомнить слухи, которыми мы тогда питались.

Слухи эти заменяли нам и иностранное радио (коротковолновых передатчиков у нас еще не было), и не существовавший тогда интернет…

Приведу пример: согласно слухам, никто из заметных личностей не умирал тогда в СССР естественной смертью. Все они умирали насильственной смертью. Попросту говоря, всех их убивал Сталин.

И речь шла тут не о насильственной смерти по приговору трибуналов, судов, даже не по приговору так называемых «троек» и не об убийствах в энкавэдэшных застенках, а о тайных убийствах по сугубо секретным приказам Сталина. Приказам, которые нигде никогда не фиксировались… Поди докажи.

Все началось с убийства… самого Ленина. Слух этот возник в середине 1950-х, в самом начале оттепели. Мне рассказали, что Сталин «извел» Ленина в Горках и что наши смелые кинодокументалисты вот-вот сделают об этом фильм…

И тут же я, конечно, вспомнила писателя Пильняка, сгинувшего на Лубянке, и его «Повесть непогашенной луны». В «Повести…» Пильняк рассказал об убийстве Фрунзе на операционном столе. Якобы некто (под некто явно подразумевался Сталин) заставил большого военачальника (вместо Фрунзе стояла фамилия Гаврилов) лечь на операцию, хотя он уже в ней не нуждался – язва у него зарубцевалась. Ну а потом по велению некто врачи дали Фрунзе слишком большую дозу наркоза – хлороформа. Так что военачальник умер, как теперь говорят, от передозировки. А на самом деле по тайному приказу свыше, то есть по сталинскому приказу.

«Повесть непогашенной луны» увидела свет в 1927 году в журнале «Новый мир», была тут же запрещена, а журнал изъят и уничтожен. По молодости лет я никак не могла прочесть эту «Повесть…». Тем не менее вспомнила. Стало быть, о «Повести непогашенной луны», то есть об убийстве Фрунзе, слухи не прекращались.

Заметим, слухи эти имели все основания возникнуть. Фрунзе было всего сорок лет, даже по тем временам – молодой человек. И считался он самым образованным, успешным и сильным военачальником из всех красных командиров – героев Гражданской войны. Его собирались сделать преемником Главвоенмора Троцкого. Прочили на пост наркома по военным и морским делам и на пост председателя Реввоенсовета. После смерти Фрунзе эти посты занял сталинский дружок Ворошилов. А Ворошилова как полководца люди ни в грош не ставили уже в 1920-х. А уж в годы Большого террора (1936–1938) не сомневались, что именно Ворошилов по указке Сталина уничтожил большую и лучшую часть комсостава Красной армии.

Ясно, что Сталину нужен был ничтожный Ворошилов, а не сильный Фрунзе. Вот он и убил Фрунзе. Логично.

Но каким образом возник слух об убийстве Ленина? Как Ленин мог стать жертвой Сталина?

Все знали, что Ильича лечили иностранные светила. Все знали, что при нем неотлучно находилась его жена Крупская и его сестра Маняша (Мария Ульянова). Да и преданные соратники-сообщники по Октябрьской революции еще оставались в его ближайшем окружении: и Каменев – Зиновьев, и Бухарин – Рыков, и Томский, и Преображенский – Пятаков. Наконец, сводки о здоровье Ильича в последние месяцы его жизни ежедневно печатались в газетах. Ленин был и впрямь тяжело, смертельно болен… Все равно слухи о том, что злодей Сталин убил великого Ленина, время от времени появлялись.

После кончины Ленина, высылки Троцкого и убийства Фрунзе наступило некоторое затишье. Казалось, что Сталин ограничится «выкорчевыванием» троцкистских «последышей» (официальный термин) из партийных рядов. Шли зловещие слухи о политизоляторах-тюрьмах, куда сажали всех заподозренных в троцкизме. Их то выпускали, то опять бросали в одиночные камеры этих страшных политизоляторов. И такая игра в кошки-мышки продолжалась до тех пор, пока троцкиста не доводили либо до смерти, либо до самоубийства… Естественно, что троцкистом можно было объявить каждого, кто недостаточно славил Кобу…

Все это время до самого 1934 года, когда убили Кирова, ознаменовалось только одной заметной смертью – жены Сталина и матери его детей Светланы и Василия – Надежды Аллилуевой.

Казалось бы, все, как положено. В «Правде» публикуется некролог, где сообщается, что Надежда Сергеевна Аллилуева «внезапно скончалась». Правда, болезнь, от которой умерла жена Сталина, не указана. Некролог подписан главными кремлевскими женами: Молотовой, Орджоникидзе, Каганович, Постышевой, Микоян.

Хоронят Аллилуеву со всеми возможными почестями. Гроб выставлен в ГУМе, который тогда не был торговым центром. Хоронят на Новодевичьем кладбище.

Тем не менее смерть Надежды сразу же обрастает странными слухами. Будто бы Сталин не захотел проститься с женой. Оттолкнул гроб с ее телом… Будто бы он счел эту смерть… предательством! И т. д. и т. п. И очень скоро люди шепотом сообщают друг другу, что Аллилуеву убил… Сталин. Правда, не намеренно, а случайно. Будто бы, войдя в комнату жены, он заметил, что занавеска на окне колышется, решил, что за занавеской спрятался «диверсант», «враг», выхватил револьвер и выстрелил.

Только после смерти Сталина, в начале оттепели мы узнали, что Аллилуева покончила с собой. Тогда же возник слух о том, что в ноябре 1932 года на праздничном застолье в Кремле в кругу соратников Коба при всех хамски обругал жену и она с плачем выскочила из-за стола и выбежала во двор. За ней кинулась Полина Жемчужина – жена Молотова.

Слух подтвердился. Это поведал В. М. Молотов уже в годы оттепели, находясь в опале, писателю Феликсу Чуеву, а тот запечатлел в книге «Сто сорок бесед с Молотовым». Причина самоубийства Аллилуевой – ревность. И с помощью Молотова – Чуева можно без труда реконструировать всю картину произошедшего…

Итак, 7 ноября. Большой праздник: пятнадцатая годовщина Октябрьской революции. В СССР одни успехи и достижения. «Сплошная коллективизация», крестьяне повсеместно загнаны в колхозы, кулачество уничтожено как класс, страна вооружается до зубов. Оппозиция разгромлена.

Весь день 7-го вожди стояли на Мавзолее, принимали парад, а позже приветствовали нескончаемые народные массы – демонстрацию граждан, преданных делу Ленина – Сталина… На следующий день решили отметить праздник в своем кругу: выпить-закусить. И во время банкета Сталин начал заигрывать с женой маршала Егорова – пулять в нее хлебные шарики. Почему-то это не понравилось сталинской супруге, и она выскочила из банкетного зала.

«Нервная женщина-психопатка», – вспоминает Молотов. Подумаешь, бросал шарики… Впрочем, Аллилуева, по словам Молотова, видимо, нервничала уже с утра: приревновала Сталина к парикмахерше, у которой он брился в кремлевской парикмахерской…

Меня рассказ ближайшего сподвижника Сталина – одного из столпов сталинского режима Молотова – поразил в самое сердце… Вы можете себе представить известных политиков, которые за столом бросали бы хлебные шарики в приглянувшихся дам?

Не сомневаюсь, что рассказ Молотова точен. Именно так Сталин заигрывал. А как он шутил, уже постарев, мы тоже знаем. Об этом можно прочесть у Авторханова.

На подмосковной даче в Кунцеве, где Вождь постоянно жил в последние годы, он очень полюбил пирушки в кругу друзей-соратников, членов политбюро. И, развеселившись, выпив, позволял себе такую милую шутку: когда кто-нибудь из именитых гостей на минуту вставал, Сталин быстро клал на его стул торт с кремом. А когда высокопоставленный гость опять садился на свое место, на его брюках, то есть на его заднице, отпечатывался злополучный торт. И это неизменно вызывало веселый смех всей честной компании.

Разумеется, сбросить торт на пол, прежде чем сесть, никто так и не осмелился. И не хохотать над сталинской проделкой тоже никто не решался…

Я несколько отклонилась от темы насильственных смертей. Но мне кажется важным рассказать и о «шалостях» Вождя. Пусть наши патриоты немного подумают, прежде чем сравнивать Сталина с великими политиками XX века, его партнерами по Ялтинской конференции – Рузвельтом и Черчиллем. Уверена, Рузвельт не бросал хлебных шариков в жену маршала Эйзенхауэра, а Черчилль не подкладывал торта под зад Идену…

Ну а теперь вернемся к теме этой заметки.

Серия насильственных смертей началась в 1934 году – в год убийства Кирова.

«Огурчики-помидорчики, Сталин Кирова убил в коридорчике».

Почему Сталин? Ведь стрелял в Кирова человек по фамилии Николаев? Более того, у Николаева будто бы была причина для этого: он приревновал к Кирову свою жену, работавшую в Смольном. Кроме того, виновата в смерти Кирова, безусловно, была и охрана, допустившая в Смольный постороннего человека с оружием. А за охрану первых лиц государства отвечали работники НКВД. Фамилия одного из глав ленинградского Наркомата внутренних дел была, кажется, Медведь. Но имена других видных чекистов-ленинградцев тоже сразу стали известны.

Все равно убийцей Кирова, по слухам, был именно Сталин. Хотя, опять же, по слухам, люди знали, что Киров – любимец Кобы и что предыдущим летом он вместе со Сталиным отдыхал на личной сталинской даче на Кавказе… Тем не менее…

Ленинградский профессор, мой друг, рассказывал, что в рядах многотысячной процессии, которая провожала тело Кирова из Ленинграда в Москву, почти не таясь, говорили: зачем нашего «Мироныча» везут в логово московского убийцы? При том что сам «убийца» шел в первом ряду этого похоронного шествия-демонстрации.

Причина, по которой Сталин будто бы убил «любимца партии» и своего любимца Кирова, была одна: считается, что на XVII съезде ВКП(б) Киров получил на выборах в политбюро больше голосов, чем Сталин. Оппозиция была уже разгромлена, но на партийных съездах было тайное голосование. И кто знает, как голосовали на самом деле большевики.

В 1935 году умер В. Куйбышев – один из крупных сталинских хозяйственников, деятелей первой пятилетки, председатель ВСНХ (Высшего совета народного хозяйства).

Особых слухов о его кончине, по-моему, не появилось. Может быть, потому, что люди знали: Куйбышев – больной человек. А может, понимали: строить промышленные гиганты в обнищавшей стране, используя фактически рабский труд, к тому же еще под недреманным оком Сталина – нагрузка не для нормального человека.

Прошло два года, и газеты, подробно освещавшие третий показательный процесс над оппозицией, а именно «Процесс правотроцкистского блока», сообщили народу, что Куйбышева угробили неправильным лечением, а может, даже отравили, лучшие кремлевские врачи – профессор Плетнев и доктор Левин. Поверили ли в это граждане Страны Советов?

Но так ставить вопрос, по-моему, смешно. Ведь в том огромном нагромождении нелепостей и небылиц, на которых строились три так называемых показательных (публичных) процесса 1936–1938 годов, эпизод с убийством Куйбышева по приказу Бухарина – Рыкова был всего лишь одним из самых незначительных.

А слухов о самих процессах я в ту пору почти не припоминаю. Видимо, люди были так запуганы, что боялись не только говорить, но и думать.

Удивлялись тогда только тому, что все «враги народа» дружно признаются в своих злодеяниях. По этому поводу я слышала такую версию: будто бы в Колонном зале на скамье подсудимых сидели ряженые. Возможно, чтобы опровергнуть этот слух, на одно из судебных заседаний допустили Эренбурга, который учился вместе с Бухариным в одной гимназии. Да и потом, когда Бухарин стал видным политиком, он поддерживал с Эренбургом хорошие отношения.

Побывав на одном из заседаний суда, Эренбург сказал: «Да, это был он. Но он был на себя не похож». То есть сказал, мне кажется, больше, чем можно было ожидать в годы Большого террора.

Но в ту пору мы, пожалуй, чаще обсуждали не странное поведение подсудимых, а книгу Лиона Фейхтвангера – очень популярного в СССР немецкого писателя-антифашиста, которого тоже допустили на судебное заседание. Книга называлась «Москва, 1937». Мы, помнится, чуть ли не упрекали Фейхтвангера за то, что он ничего особенного в процессе не узрел… Подразумевалось, видимо, что буржуазный писатель мог возмутиться и сказать во всеуслышание, какой ужас в СССР творится. Мол, что ему было терять!

Сейчас понимаю: еврей и антифашист Фейхтвангер уже имел врага Гитлера, захватившего власть у него на родине. И, возможно, счел, что ему незачем влезать в чужой спор хороших ленинцев с плохими сталинцами. Ведь в глазах Фейхтвангера процесс мог выглядеть именно так.

Сейчас, уже в XXI веке, кое-кто вспоминает, что один из подсудимых признавался, будто бы он встретился за границей в 1928 или в 1929 году с посланцем Троцкого в отеле, кажется, «Бристоль». И сразу же в иностранной печати появилась заметка о том, что «Бристоль» не существует не то с 1920-го, не то с 1921 года.

И я об этом факте смутно вспоминаю. История с «Бристолем» была известна. Но опять же, в том море лжи, которое представляло собой сталинское правосудие и в частности сталинские показательные процессы, ложь об уже несуществующем отеле «Бристоль» – всего лишь мелкий штрих…

Самой громкой, если можно так выразиться о смерти, смертью была смерть Максима Горького в июне 1936 года – самой громкой и самой публичной.

Горький умирал от воспаления легких, отягощало его болезнь то, что он уже смолоду страдал туберкулезом и что его легкие были разрушены этим недугом.

Семнадцать известнейших в России медиков старались облегчить уход Горького из жизни.

При Горьком неотлучно находились и все его близкие: Екатерина Пешкова, первая жена писателя, мать его сына, с которой он всегда сохранял самые дружеские отношения, и последняя фактическая его жена Мария Будберг. Единственная женщина, которую Горький, согласно утверждениям современников, по-настоящему любил. Рядом с Горьким была и жена его сына Тимоша, непременный член горьковской большой семьи; и ее две дочурки, любимые внучки Горького. Ну и конечно, за умирающим ухаживала преданная медсестра Липа – простая женщина, с которой у любвеобильного патриарха, если верить намекам, были и амурные дела.

Я не говорю уже о том, что с Горьким до последнего часа был и его многолетний секретарь П. П. Крючков. И он тоже вроде бы стал членом горьковского семейства. А где-то в недрах роскошного особняка Рябушинского, самого известного российского богача, в который Сталин поселил Горького, болтался и Ягода – тогдашний глава НКВД.

Все эти сведения я почерпнула из отличной книги Павла Басинского «Страсти по Максиму».

Из этой книги я также узнала, что к лежащему на смертном одре Горькому дважды приходил Сталин в сопровождении Молотова и Ворошилова, чтобы покалякать с ним о том о сем.

Я так непочтительно пишу «покалякать» потому, что темы двух бесед Сталина с умирающим Горьким выглядели чрезвычайно странно. Даже смехотворно.

В первый раз Сталин с Молотовым и Ворошиловым пришли к писателю, когда он уже, можно сказать, простился с жизнью, но ему, узнав о сталинском приходе, ввели ударную дозу камфоры. И он ожил. Ожил настолько, что побеседовал с гостями о… французской литературе и о женщинах-писательницах. После чего гости выпили, кажется, по бокалу шампанского и удалились. Но в два часа ночи захотели опять навестить умирающего. Однако врачи якобы запретили его тревожить.

Визит повторился спустя двое суток. На сей раз врачи будто бы ограничили разговор Сталина с Горьким до десяти минут. За эти десять минут писатель и вождь успели обсудить… книгу Шторма о восстании Болотникова в XVII веке, а также положение крестьян во Франции…

Ну в каком страшном сне могло привидеться такое? Такие разговоры?

Неужели перед смертью Горького не обуревали мысли, ну если не о вечности, о боге и о его, горьковской, грешной душе, то хоть о близких он должен был побеспокоиться – или о судьбе своего литературного наследства.

Добавлю к этому уже от себя, что Горький умирал в Москве как раз в то время, когда началась эпоха Большого террора и неотъемлемые от этой эпохи знаменитые Московские процессы. Фигуранты Первого так называемого показательного процесса уже сидели на Лубянке с петлей на шее. А главными фигурантами были Зиновьев и Каменев.

Для нас теперешних – абстрактные фигуры, для Горького же – самые близкие друзья Ленина, к тому же хорошие знакомые его самого. Правда, Зиновьева – любимца Ленина – Горький терпеть не мог за его хамскую политику в Петрограде в первые годы революции.

Что же касается Льва Каменева, то даже я еще застала прекрасное издательство «Academia», созданное Каменевым, и каменевские статьи-предисловия в томах, посвященных деятелям эпохи Возрождения. Когда я училась в институте, эти статьи уже частично были выдраны из библиотечных экземпляров. Все равно без издательства «Academia» нельзя было изучать историю западного искусства.

А ведь не кто иной, как Горький, надоумил в первые послереволюционные годы Лозинского и других образованнейших интеллигентов переводить классиков западноевропейской литературы для созданной им «Всемирной литературы». И тем самым спас переводчиков от голода и безработицы.

Нечего и говорить, что те же самые интеллигенты во главе с несравненным Лозинским продолжали в «Academia» благородное дело, начатое Горьким…

Впрочем, что умирающий Горький не заступился за Каменева и других, разговаривая со Сталиным, можно понять – боялся за будущее своих близких. Знал, что его любимую Будберг могут не пустить обратно в Лондон, где ее уже ждет очередной муж – знаменитый писатель Герберт Уэллс. Знал также, что Тимоше с ее двумя девочками, горьковскими внучками, некуда бежать. Недаром, по свидетельству Басинского, все окружение Горького и после его смерти без конца болтало о том, что Горький в последние часы жизни пел хвалу Вождю и славил его новую Конституцию (даже я, студентка, знала, что сталинскую Конституцию сочинил Бухарин).

Да, это ясно и понятно.

Но какая это все гадость и ложь! Какая мерзость! А Дмитрий Быков и Басинский в своих книгах оправдывают Горького…

Однако вернусь к теме слухов.

Несмотря на то что Горький умер обласканный Сталиным и что урну с его прахом замуровали в Кремлевской стене и несмотря на то что уже на третьем (последнем) московском показательном процессе в 1938 году основоположника советской литературы объявили жертвой «врагов народа», врагов Сталина – несмотря на все это, сразу возникли слухи о том, что Сталин… отравил Горького. Я сказала бы, упорные слухи.

По какой же причине Сталин якобы расправился с Горьким?

Причины назывались две. Первая причина: будто бы Сталин рассчитывал, что Горький напишет о нем обширный хвалебный очерк, какой он написал о Ленине. По словам Басинского, Горькому даже отправили соответствующие материалы. Но Горький о Сталине писать не стал.

Вторая причина: Сталин решил срочно убрать Горького, ибо вот-вот должен был начаться шитый белыми нитками первый публичный процесс, о котором говорилось выше.

И Горький мог, будто бы, поделиться своими мыслями о мнимых «врагах народа» с молодым коммунистом Луи Арагоном, который вот-вот должен был приехать из Франции в Москву. Это предположение высказал Басинский. Я с ним не согласна. Поэт Арагон был женат на Эльзе Триоле, а Эльза была сестрой Лили Брик. Впрочем, одно дело узнать о процессе от Лили Брик, а другое дело – от Максима Горького…

Слух о том, что Горького отравил Сталин, передавался из поколения в поколение. Кто говорил, что Горькому подсунули конфеты с ядом, кто уверял, что сама Будберг дала ему яд вместо лекарства.

Но хватит о Горьком…

В 1936 году застрелился старый большевик Томский. Томский был из рабочих, что очень ценилось при Ленине. Единственный крупный партийный деятель, о котором даже Троцкий писал с пиететом.

В конце 1920-х Томский выступил против сталинской политики коллективизации и индустриализации, и его зачислили в «правые уклонисты». И стали всячески шельмовать. Но в конце 1920-х, как сказано в Малой советской энциклопедии, он «признал свои ошибки», то есть «покаялся». Но не выдержал и через несколько лет пустил себе пулю в лоб.

О его смерти, как водится, тоже ходили разные легенды.

Так, в годы оттепели родной брат Якова Свердлова Герман Михайлович Свердлов рассказал мужу и мне, что к Томскому накануне его смерти будто бы пришел Сталин, чтобы «помириться» с ним. Долго уговаривал его, предлагал скрепить мир рукопожатием. Но Томский оставался непреклонен. И Сталин ушел, хлопнув дверью. И будто бы тогда Томский застрелился.

История показалась нам достоверной, поскольку семья Свердлова, даже после смерти Якова Свердлова жила в одной квартире с семьей Томского.

Однако из других источников явствует, что Томский покончил с собой не у себя дома, а в ОГИЗе (издательском объединении при Наркомпросе), куда его, так сказать, сослали как оппозиционера, стало быть, на Новой Басманной, дом 19, где позднее помещалось издательство «Художественная литература». Якобы именно там Томского в день смерти прорабатывали на местной партячейке и допроработали до того, что он решил покончить с собой.

Надо сказать, что в ту пору самоубийство считалось как бы дезертирством. Не должен был сознательный партиец добровольно бросить свой участок работы, где он приносил пользу стране строящегося социализма… Вот так-то.

В энциклопедии 2000 года по поводу смерти Томского сказано: «В обстановке массовых репрессий покончил жизнь самоубийством».

К сожалению, я не помню сообщений о смерти Томского. А может, их и не было вовсе.

Но, как ни странно, хорошо помню разговоры в том же 1936 году о смерти опального героя Гражданской войны, лихого «морячка» Федора Раскольникова. Естественно, разговоры шепотом…

Уж очень колоритной фигурой был Раскольников, grande passion Александры Коллонтай, единственной из «валькирий» времен Ленина, которая до конца жизни оставалась крупным политическим деятелем. В годы войны была послом – и не где-нибудь, а в нейтральной Швеции, где были собраны умнейшие дипломаты и резиденты всех стран, дабы начать договариваться о будущем, об окончании войны и о мире.

Но и сам Раскольников, безусловно, был, как теперь говорят, личностью.

В годы Гражданской войны он верно служил революции, был и членом Реввоенсовета, и заместителем Троцкого в Реввоенсовете, и командующим Каспийской флотилией, и командующим Балтфлотом. Потом его понизили в должности. И Раскольников стал полпредом в не очень крупных капиталистических странах – в Эстонии, Дании и Болгарии… Но в начале 1930-х обвинил Сталина в массовых репрессиях и в 1936 году был отозван со своего поста. Однако отказался вернуться из-за границы в СССР. Стал невозвращенцем. А в 1937 году «погиб при невыясненных обстоятельствах». Это я цитирую все ту же энциклопедию 2000 года.

Однако, по слухам давних лет, агенты НКВД сбросили Раскольникова с поезда где-то во Франции. Никто этому не удивился. Известно, что в 1930-х наши разведчики вполне комфортно чувствовали себя в Западной Европе. Достаточно вспомнить дело Эфрона – мужа Марины Цветаевой.

Если о самоубийстве Томского, и тем более об убийстве Раскольникова, либо вообще ничего не говорили вслух, либо говорили в том смысле, что, дескать, собакам собачья смерть, то совсем другая реакция была на смерть Орджоникидзе в 1937 году: тут уж со вздохом замечали, что судьба (болезнь) вырвала из рядов большевиков одного из достойнейших представителей этого племени.

Орджоникидзе умер на пике своей карьеры. В 1930-х он считался одним из ближайших соратников Сталина, героем пятилеток. При Ленине был, видимо, больше известен в Закавказье, но зато после смерти Ильича стал членом политбюро, председателем СТО (заменил Куйбышева), а главное, министром тяжпрома (тяжелой промышленности). Стало быть, человеком, который отвечал за индустриализацию. А индустриализация в СССР была главным козырем сталинского режима, примерно как модернизация в современном Китае…

Ни в каких уклонах Орджоникидзе не был замечен. Никакой публичной критике не подвергался. Кроме того, в графе «национальность» у него значилось «грузин». И хотя официально его звали Георгий Константинович, но все говорили о нем как о «Серго» Орджоникидзе.

Вообще в ту прекрасную пору грузинский народ негласно считался в Советском Союзе самым лучшим. И не только народ, но и все грузинское. Лучшая кухня была, конечно, грузинская. Лучший московский ресторан – «Арагви». Лучшие на свете вина – хванчкара и киндзмараули, якобы любимые вина Сталина. Лучший режиссер – Роберт Стуруа, лучший журналист-международник – тоже Стуруа (брат режиссера Мелор); лучшие поэты – Табидзе, что Тициан, что Галактион; лучший народный танец – лезгинка, лучший актер Чиаурели, лучший художник – Пиросмани… Ну и, соответственно, лучшим министром был «Серго»… И вдруг он скоропостижно скончался.

Но, как ни странно, люди не поверили в естественную смерть и Орджоникидзе. Сразу же прошел слух, что этого сталинского любимца убил… сам Сталин. Слух сразу же оброс подробностями. Будто бы Орджоникидзе сидел у себя дома, в столовой, окно было открыто настежь, так как стояла страшная жара, и в это открытое окно влетела пуля и сразила бедного Серго насмерть.

Почему и зачем Сталин убил своего столь успешного министра, никого не волновало. Похоже, все давно перестали гадать о том, что втемяшилось в голову Великому Вождю. Конечно, окно и пулю обсуждали шепотом, а вслух говорили то, что написано выше: мол, какая жалость, какая потеря, какой удар…

В энциклопедии 2000 года о смерти Орджоникидзе написано то же самое, что и о смерти Томского: «В обстановке массовых репрессий покончил жизнь самоубийством».

Однако, согласитесь сами, добровольный уход из жизни Орджоникидзе трудно сравнивать с самоубийством Томского.

Томского Сталин загнал в угол, ему грозила тюрьма, пытки, мучительная смерть. Орджоникидзе мог до старости лет возводить промышленные гиганты фактически на человеческих костях, ему это, как, к примеру, Молотову, ничем не грозило ни при Сталине, ни после его смерти. Видимо, Орджоникидзе совесть замучила.

Но я пишу не психологический роман, а всего лишь очерки о делах минувших дней. Вернее, очерки о нравах при Сталине. Поэтому перейдем к следующей смерти. А именно – к смерти Надежды Константиновны Крупской.

Надя номер 1, жена вождя номер 1 – Ленина, Надежда Константиновна Крупская ушла из жизни в 1939 году.

О Крупской, в отличие от Нади номер 2 – Аллилуевой, – мы знали довольно много. Знали, что молоденькой девушкой она вместе с матерью приехала к Ленину в ссылку в Шушенское. И была с ним и в эмиграции. А в первые годы советской власти занимала разные не очень ответственные посты, была членом ЦК и заместителем наркома просвещения РСФСР… Таков был тренд при Ильиче – интеллигентные жены, вместо того чтобы заниматься домашним хозяйством, норовили чем-то руководить.

И еще я знаю, что не кто иной, как Крупская, преследовала Корнея Чуковского, в частности она пыталась запретить его сказку «Крокодил». Сказку о Крокодиле, который «по Невскому ходил, папиросы курил, по-турецки говорил». Потом сильно провинился – проглотил городового, но, побежденный Ваней Васильчиковым, вернул из своей утробы городового «совсем живого» и был отправлен к себе на родину, в Африку, к своим крокодильчикам Тотоше и Кокоше. И всем было хорошо. И самому Крокодилу, и его любимым деткам Кокоше с Тотошей, и смелому Васильчикову Ване, который за победу получил «в награду / сто фунтов винограду, / сто фунтов мармеладу, / сто фунтов шоколаду / И тысячу порций мороженого…» И было хорошо и нам, тогдашним и будущим малолеткам, получившим «в награду» от Чуковского еще «Мойдодыра», «Муху-Цокотуху» и отвратительного «Тараканище»…

И я до сих пор помню эти сказки Корнея Чуковского, и моей правнучке в далеком Нью-Йорке их читают.

Презираю Крупскую за то, что она подняла руку на «Крокодила», хотя догадываюсь, что многие ленинцы были тогда такими же тупыми, узколобыми и нетерпимыми. Крокодил с его Тотошей и Кокошей оскорбляли их чувства коммунистов, как ныне оскорбляют чувства верующих некоторые произведения искусства!

«Крокодила», слава богу, отстояли. Но в Малой советской энциклопедии, в соответствующем томе, вышедшем в 1928 году, было сказано, что книжки Чуковского для детей отражают «атмосферу старой интеллигентской детской». Еще не приговор, но уже знак, что ночью можно ждать «гостей дорогих».

А еще мы узнали, но только после смерти Сталина, что Коба во время болезни Ленина поговорил по телефону с Крупской в своей самой хамской манере. И что это, естественно, не понравилось Ильичу. Как-никак, а Ленин был человек интеллигентный. Не то что Сталин.

Но, как бы то ни было, когда Крупская умерла, многие сочли, что ее отравил Сталин. Будто бы Крупская решила выступить на очередном партсъезде и поставить вопрос о том, что Коба истребил окружение покойного Ленина…

Положим, в эту легенду я не очень-то верила. Какой смысл выступать, так сказать, постфактум? Да и кто даст слово почтенной вдове?

Версий убийства Крупской было две. По одной версии, Надежда Константиновна скончалась от готового обеда. Дело в том, что Крупская, по слухам, не то что обед приготовить не могла, но даже яйцо сварить всмятку не умела. И обеды ей приносили из кремлевской столовой.

Согласно другой версии, Крупская умерла, съев шоколадную конфету из набора, преподнесенного ей в день рождения. Шоколадный набор, естественно, тоже был из кремлевки.

На самом деле Надежда Константиновна скончалась от аппендицита. При гнойном аппендиците, как известно, требуется немедленное хирургическое вмешательство. Особенно это было важно в ту пору, когда еще не существовало никаких антибиотиков. Тем не менее врачи долго медлили. Крупской уже исполнилось семьдесят лет. К тому же она издавна страдала базедовой болезнью – болезнью щитовидки. Налицо были все признаки этого недуга – пучеглазие, слабость, одряхление. И напуганные кремлевские медики не очень-то жаждали положить вдову Ленина на операционный стол. Они то готовили ее к операции, то отменяли операцию. Всячески тянули, боялись, что Крупская умрет под ножом и что их обвинят в ее смерти. Видимо, вдова Ленина погибла из-за перестраховки запуганных кремлевских медиков.

Подведем итоги: к 1940 году Сталин так или иначе расправился со всеми теми, кто вместе с Лениным непосредственно участвовал в Октябрьской революции, а также с теми, кто прославился в годы Гражданской войны, если не считать сугубо второстепенных красных командиров – личных друзей Кобы.

Только один-единственный заклятый враг Сталина еще оставался на этой земле. Пусть в далекой Мексике. Пусть обессиленный, пусть лишенный всякой опоры и поддержки в России. Этого заклятого сталинского врага звали Лев Давыдович Троцкий. Но и его в 1940 году Сталин убрал с помощью своего резидента в Мексике, молодого испанца Меркадера. Меркадер, вкравшись в доверие к Троцкому, убил его… ледорубом.

Помню, как после войны против нацистской Германии, то есть пятнадцать лет спустя убийства Троцкого, молодые веселые геологи пели песню «ледорубом бабка, ледорубом дедку»… В этой немудреной песенке ледоруб, столь необходимый геологам инструмент, становился опасным оружием. Но только не для политического убийства, а для наказания загулявшего деда лихой бабкой… По-моему, именно об этом пели геологи…

Ну а что значило для меня, то есть для людей моего поколения, это несколько экзотическое убийство Троцкого?

Наверное, я вспомнила свою первую книгу для чтения в первом классе, на развороте которой были два портрета: справа – портрет Ленина, слева – портрет Троцкого. Книга была выпущена еще при жизни Ленина, а я получила ее либо в 1924-м, либо в 1925 году.

Вспомнила я также, что в годы моего детства и, пожалуй, в годы отрочества в интеллигентных, но совершенно беспартийных семьях обязательно читали произведение американского журналиста и коммуниста Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир». Рассказ об Октябрьской революции, написанный непосредственным наблюдателем и даже участником событий. В моей далекой юности мы считали, что Риду сказочно повезло. И вот, насколько я помню, в своей книге «счастливчик» Рид с восторгом описал фигуру Ленина и фигуру Троцкого, но даже не упомянул Сталина. Имя Сталина появляется только однажды в перечне первых народных комиссаров (министров), и то в самом конце списка. Ленин назначил «прекрасного грузина» комиссаром по делам национальностей.

И никаких претензий к Джону Риду в первые годы советской власти не предъявлялось. Более того, урну с прахом любимого американского журналиста, богатейшего человека, влюбленного в русскую революцию, замуровали в Кремлевской стене. Джон Рид умер в 1920 году в России от брюшного тифа.

Естественно, книга «Десять дней, которые потрясли мир» была переведена в 1920-х на десятки языков, а ее заголовок стал как бы слоганом русской революции 1917 года.

В Советском Союзе о книге Джона Рида вспомнили лишь в годы оттепели.

Но в 1940-х годах меня не очень-то волновали ни книга Джона Рида, ни много раз к тому времени перевранная история Октябрьской революции.

Честно говоря, мне было немного не по себе только от… ледоруба и от… испанца Меркадера.

Ведь тогда еще на слуху была война испанского народа против фашизма. Испанец Меркадер, убийца, пошедший на мокрое дело, явно снижал мое представление об испанских героях типа Долорес Ибаррури по прозвищу Пассионария (Пламенная). Кстати, уже в ту пору появились слухи, что, вместо того чтобы сражаться с фашистами, доблестные испанские воины из «Народного фронта» боролись с троцкистами. Но отнюдь не это мешало мне постфактум восхищаться испанскими храбрецами. Тем более что книгу Оруэлла об Испании я еще не прочла.

Повторяю: смущала меня сама история убийства Троцкого. Троцкому в 1940-м уже стукнул семьдесят один год, с моей тогдашней точки зрения он был далеко не молод. И уж во всяком случае – безоружен. Разве можно было назвать героем молодого парня, который укокошил ничего не подозревавшего пожилого человека? Ничего себе революционер! Ничего себе рыцарь без страха и упрека!

Не вызывала у меня никакого почтения и вся тогдашняя левая тусовка вокруг опального Троцкого!

Прежде всего ультралевый мексиканский художник Сикейрос. Сикейрос был вроде бы сильно знаменит, создавал гигантские фрески, где увековечивал пафос борьбы за свободу и мир. И вот, оторвавшись от этих росписей, он незадолго до Меркадера ворвался аж в спальню к Троцкому и попытался расстрелять старого господина, своего хорошего знакомого. Троцкий спасся только благодаря тому, что нырнул под кровать и просидел там, пока не подоспела охрана…

В ступор вводила меня и мутная история вокруг старшего друга Сикейроса, столь же знаменитого художника-монументалиста Диего де Ривера. Правда, в отличие от Сикейроса, Диего де Ривера помогал Троцкому. Но при всем при том у Троцкого был… роман с женой Риверы, Фридой Кало, тоже художницей. Фрида Кало была калекой и большую часть своей сравнительно короткой жизни провела либо в госпиталях, либо больная в постели (у нее были переломаны позвоночник и тазобедренные кости). Но и за тот короткий срок, что эта женщина могла как-то передвигаться, она сильно начудила. И сам брак Фриды, и ее романы, и, видимо, ее живопись – пропитаны левым бунтарством.

Как ни странно, но познакомил меня с жизнью Фриды Кало знаменитый немецкий писатель Генрих Бёлль. И произошло это в ту пору, когда у нас был брежневский застой, а на родине Бёлля в ФРГ молодые граждане малость устали от благополучия, которое им даровало экономическое чудо. И этих сытых ребят очень будоражили «подвиги» левых бунтовщиков как у них самих в Западной Германии, так и в далекой Мексике. Подарив книгу о Фриде Кало, Бёлль посоветовал мне побыстрее перевести ее… А я даже не дочитала до конца сей труд… И не пожелала слушать тирад Бёлля по поводу преследований в Западной Германии отвратительной группы Баадер – Майнхоф – молодых террористов, оголтелых «леваков»…

А началось неприятие всей этой публики у меня уже в 1940-х. Ей богу, именно тогда я навсегда излечилась от восхищения ультралевыми героями, начиная от Пассионарии и кончая Че Геварой.

Но вернемся к истории нашей страны, а именно – к насильственным смертям при Сталине.

В 1949 году Сталин расправился с Георгием Димитровым, главою иностранного государства Болгария.

Но не этот пост был главным в биографии Димитрова. Димитров вошел в историю XX столетия как герой-коммунист. И не как герой, назначенный кем-то сверху, а как народный герой-антифашист, отчаянный храбрец, которым в 1930-е годы восхищался весь цивилизованный мир.

В 1933 году Димитров стал победителем на знаменитом Лейпцигском процессе, хотя его обвинителем был Геринг. И не жирный убийца и мультимиллионер Геринг с наворованными дворцами и бриллиантами, а молодой красавец Геринг, летчик-ас, только недавно потерявший жену, шведскую аристократку Карин, убежденную нацистку.

И вот представьте себе, что по одну сторону стоит второй человек Германии 1933 года Геринг, назначенный Гитлером председателем рейхстага, а по другую – никому неведомый болгарин Димитров. Так сказать, понаехавший, а с ним рядом другие понаехавшие: психически больной и жалкий голландец Ван дер Люббе и еще двое болгар – Попов и Танев, которые сразу же сломались.

И в этих условиях Димитров сражается как лев, не дает себя ни сбить, ни запугать… В результате Димитрова оправдывают… Пытаются снова арестовать, но потом вынуждены отпустить на все четыре стороны.

Только после того, как я много лет занималась историей немецкого фашизма, мне стало ясно: победить в Лейпциге отважный Димитров мог только потому, что нацистская судебная система еще не полностью заработала. И таких прокуроров, как наш Вышинский, и таких судей, как наш Ульрих, нацисты еще не спустили с цепи…

Но и в 1933 году антифашист Димитров продемонстрировал чудеса храбрости и ума…

Прошло шестнадцать лет. Война против фашистской Германии закончилась полной победой СССР и его союзников. Были созданы страны народной демократии, в том числе Болгария… И Сталин вызвал Георгия Димитрова, главу Болгарии, в Москву, чтобы, значит, поправить его пошатнувшееся здоровье. Димитрова поместили даже не в Кремлевскую больницу, а всего-навсего в Кремлевский санаторий в Барвихе. Кроме диабета, у него никаких болезней не нашли. И в Барвихе Димитров скончался. После чего его пышно похоронили на родине. Воздвигли мавзолей и положили в него тело усопшего.

Честно скажу, что я всех подробностей смерти Димитрова не помню. Помню только, что в Москве в 1949 году никто, по-моему, не усомнился в том, что Димитрова убил Сталин.

Но в Москве, да и во всем СССР в ту пору, то есть в 1949 году, было не до Димитрова. Там готовилось какое-то грандиозное шоу. Начались громкие погромы и тихие аресты. И все ждали чего-то ужасного, может быть, типа… поджога рейхстага.

Впрочем, о поджоге рейхстага все давно забыли…

Возможно, поэтому и забыли героя моей юности, пламенного антифашиста Георгия Димитрова. Это я поняла, обратившись к интернету, где о Димитрове говорится какая-то чушь. Вплоть до того, что… Куусинен писал ему речи для Лейпцигского процесса.

Теперь, почти три четверти века спустя, ясно, почему Сталин убрал Димитрова. Ну никак не мог Тиран потерпеть, чтобы на Балканах существовали две такие личности, как Димитров и Тито. Тем паче что в умных головах уже возникли планы создать конфедерацию балканских стран плюс Греция. Конфедерацию, которая могла бы серьезно ослабить влияние Сталина во всем мире. Более того, Димитров тайно посетил Тито. И ближайший помощник Димитрова – Трайчо Костов – был заодно с ним.

А дальше все случилось так, как и следовало ожидать. Димитрова убили в Барвихе. А Трайчо Костова, как еще многих отважных коммунистов, замучили в Болгарии…

Последней жертвой параноика Сталина стал Жданов (мы, молодые интеллигентные москвичи, безусловно, считали тогда нашего Вождя Сталина параноиком, опасным психом). Итак, последней жертвой Сталина был Андрей Жданов.

Андрей Жданов – с 1939 года бессменный член политбюро, как и Киров, любимец Сталина и, как и Киров, сталинский наместник в Ленинграде – скончался в возрасте сорока восьми лет.

Злодейский список Жданова был очень велик: он был не только одним из организаторов массовых репрессий 1930-х годов, не только одним из виновников неслыханной ленинградский трагедии, а потом и виновником уничтожения всей партийной ленинградской верхушки, как-никак не давшей Ленинграду полностью вымереть. Жданов успел еще после войны провести антиинтеллигентскую кампанию, закрыть лучшие ленинградские журналы «Звезда» и «Ленинград», уморить гениального Зощенко, облить грязью Ахматову…

При дворе Сталина Жданов слыл специалистом по творческой интеллигенции. По слухам, мог сесть за рояль и сбацать какой-нибудь мотивчик.

Кроме всего прочего, Жданов стал сталинским свояком: дочь Сталина Светлана после неудачного брака с Г. Морозовым вышла замуж за Юрия Жданова. И вскоре родила Сталину внучку.

Тем не менее… тем не менее советские граждане были уверены, что Сталин помог умереть Жданову. Их уверенность зиждилась на том, что Жданов скончался в санатории. Напрасно официальные пропагандисты распространяли слухи о плохом здоровье Жданова.

Прошло несколько лет, и в 1953 году умер Сталин. Умер у себя на даче, в своем загородном поместье в районе Кунцево, стало быть, в ближнем Подмосковье.

Надо было бы почаще демонстрировать нашему народу эти сталинские угодья со всеми их строениями, высоченными заборами-оградами и необъятными просторами-землями, чтобы прекратить, наконец, слухи о скромности Вождя. И посчитать, сколько людей на этой даче в Кунцеве его охраняли. И сколько обслуживали. И присовокупить к этим цифрам по «Ближней» (дача в Кунцеве так и называлась: «Ближняя») цифры по другим, дальним подмосковным сталинским дачам-имениям. Со всеми их домами для господ и пристройками-постройками для слуг. И отдельно для вооруженной до зубов охраны – для целого войска отборных солдат и офицеров.

И еще не упускать из вида, что любимые сталинские дачи беспрерывно перестраивались. И не как-нибудь незначительно, а коренным образом. То знаменитый архитектор Мержанов делал из высоченного, но одноэтажного здания в Кунцеве двухэтажное, то опять уничтожал второй этаж, то снова достраивал его.

И не забыть бы о зловонных рвах на другой даче в Подмосковье, где держали злобных медведей, которых Сталину дарили, когда медведи еще были маленькими забавными медвежатами. Медведей надо было поить-кормить. Убивать подаренных животных никто не решался. И разговаривать на эту тему с Вождем тоже… И медведи бесновались, грызли друг друга, и вонь от них разносилась по окрестностям.

Однако что там медведи… Главное, не забыть бы еще двух дач на Кавказе. И еще дачу в Сочи.

И подсчитать, наконец, сколько рубликов уходило на то, чтобы содержать все эти дачи и прилегающие к ним гигантские территории. Содержать в полном порядке (отопление, вода, освещение, стрижка газонов, уход за цветами, очищение лесов и т. д. и т. п.). И приплюсовать сюда рублики для оплаты армии охранников и армии слуг. Вся эта армия, даже по словам Светланы – дочки Сталина, – сказочно разбогатела. И еще не забыть бы тех рубликов, которые тратились на самолеты, чтобы привозить Сталину, этому русскому царю, его грузинскую еду и грузинское вино…

Впрочем, даже фильм Алексея Пиманова, показанный по нашему ТВ, дает приблизительное представление о жизни Сталина на даче в последние годы перед его кончиной.

Но бог с ними, с рубликами. Дело вовсе не в них. Что с возу упало, то пропало. Дело в том, что у Сталина была совершенно немыслимая охрана. И никаких предположений о насильственной смерти нашего Вождя не должно было возникнуть…

В самом деле – кто мог убрать Сталина на этой самой «Ближней»? Кто мог вообще проникнуть туда?

Теперь известно, что только после того, как охрана уже подняла с пола сраженного инсультом Сталина и положила его на диван, она решилась вызвать на дачу посторонних, то есть ближайшее окружение Вождя.

И только тогда самые близкие сталинские соратники приехали на «Ближнюю» – так сказать, без спроса. Но приехали, заметим, не поодиночке, а все скопом, чтобы, значит, следить друг за другом.

Ну а что касается самой охраны, то понятно: и охранники, и обслуга боготворили Сталина. Ну кто, кроме Сталина, мог бы устроить этим простым людям такую поистине сказочную жизнь? Предоставить такой комфорт? Такие заработки? Обеспечить такой почет, черт возьми? Смерть Сталина была для них полной катастрофой.

Тем не менее, как пишет Светлана Аллилуева в своей книге «Десять писем к другу», как только ее и брата Василия пустили к умирающему отцу, Василий стал говорить (кричать!), что отца убили (отравили). Известно, что сынок Сталина – отважный летчик – был алкоголиком. Может, спьяну и сболтнул? Однако недаром говорят: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.

Даже у вполне здравомыслящей Светланы в уже упомянутой книге чувствуется некоторое недоумение: почему на «Ближней» так быстро разогнали преданных слуг? Весь персонал? Почему не сделали эту дачу местом паломничества, как сделали барский дом в Горках, где скончался Ленин? Мол, не скрывали ли что-то сталинские соратники? В частности, ненавистный ей Лаврентий Берия?

На самом деле тогдашнее поведение властей понятно. Надо было как можно скорее отучить народ от Сталина.

Куда интересней другой вопрос: почему на роль убийцы из всех близких к Сталину вождей сталинский сын Василий – и не только Василий – сразу же выбрал Лаврентия Берию?

И это мне кажется вполне закономерным. Берия был самым энергичным, деятельным, инициативным. Именно ему страна была обязана созданием атомного оружия. Берию не сравнить ни с разъевшимся Маленковым по прозвищу «Маланья», ни с совершенно замороженным Молотовым, которого сам Ильич называл «каменной ж…», ни с трусливым Кагановичем, который, как еврей, тоже вроде отпадал. А о Хрущеве еще никто всерьез не думал. Он как-то неожиданно появился на авансцене в год смерти Сталина.

Кроме того, за спиной Берии стояла реальная сила – кагэбэшное войско. Теперь это звучит смешно, а тогда, когда с Берией расправился Хрущев, то есть в том же 1953 году, по Москве еще долго ходили слухи, что энкавэдэшники отобьют своего патрона. И многие на это надеялись, ибо Берия казался самым решительным: именно он прекратил «дело врачей», именно он носился с планом объединения Германии, чтобы наладить отношения с Западом. Словом, Берия был тогда для многих главным борцом со Сталиным. Потом этот почетный титул (по праву) отошел к Хрущеву, но зато лейбл «убийцы Сталина» остался у Берии…

Вот что говорит об этом Молотов сорок лет спустя, уже девяностолетним стариком. Цитирую по книге писателя Чуева «Сто сорок бесед с Молотовым».

Некоторые считают, что Сталина убил Берия. Я думаю, это не исключено…

…Возможно. Не исключено, конечно. Берия был коварный, ненадежный. Да просто за свою шкуру он мог. Тут клубок очень запутанный. Я тоже держусь такого мнения, что он умер не своей смертью. Ничем особенно не болел. Работал все время… Живой был, и очень.

Понятно, что полупьяный Василий, для которого смерть отца была равносильна собственной гибели, должен был свалить на кого-то сталинскую смерть.

Понятно и то, что Молотов считал, будто бы Сталин не мог умереть иначе, чем от рук злодея. Ведь они со Сталиным всю жизнь положили на борьбу с мнимыми злодеями.

Не понятно только, почему даже такой умный знаток сталинской политики и сталинского поведения, каким был Абдурахман Авторханов, и тот поверил в насильственную смерть тирана. Даже написал книгу под названием «Кто убил Сталина?».

Казалось бы, ничего странного нет в том, что человек, которому уже минуло семьдесят пять лет, умер от второго инсульта (о первом инсульте говорили все приближенные Сталина).

Казалось бы, ничего странного нет в том, что не очень молодой и не очень здоровый мужчина скоропостижно скончался, если он вел такой явно нездоровый образ жизни, какой вел Сталин. Работал по ночам, регулярно напивался в кругу соратников, посадил своих лечащих врачей и, соответственно, жил, как дикарь, без всякой врачебной помощи…

Никаких прямых улик, свидетельствующих о покушениях на священную жизнь Вождя, у Авторханова, конечно, нет… А его косвенные улики ничего не стоят. Ну, выгнал Сталин незадолго до смерти верного Власика, начальника своей охраны. Власик, видимо, был вор. Иначе его внучка не стала бы говорить в фильме Пиманова о похищенных у семьи драгоценностях при обыске. Ну какие у Власика могли быть драгоценности? Он, что, был из рода князей Юсуповых? Или из рода аристократов Набоковых? Кстати, и Светлана Аллилуева уверена в том, что Власик нахапал выше крыши.

Я была, как ни странно, знакома с генералом Новиком, сменившим Власика. Простой, прямодушный человек, безусловно, честный. Для него Сталин был богом. Уверена, он охранял Сталина не хуже Власика…

Видимо, Авторханов понимал то, что не смогла понять я. Авторханов чувствовал атмосферу вокруг Сталина: атмосферу интриг, заговоров, убийств, кровавой мести, круговой поруки. Атмосферу притворства, лжи и злодейства, несовместимую ни с чем естественным – даже с естественной смертью…

* * *

Но, так или иначе, круг сомкнулся: Ленина будто бы убил Сталин. Сталина будто бы убил Берия. Иначе он, видимо, жил бы вечно. Естественная смерть Вождей казалась невозможной.

Слава богу, Хрущева никто не убивал. Его враги просто отправили Никиту в отставку. Для меня это в то время казалось невиданным прогрессом. Началом новой эры. И сейчас, много лет спустя, я поняла, что не ошиблась. Это и впрямь было началом новой эры!

 

Мои грамотные вопросы

Как водится в цивилизованных странах, у нас в России в XXI веке регулярно проводят опросы населения – выясняют общественное мнение.

Один такой опрос – его проводил ВЦИОМ в мае 2015 года среди тысячи шестисот жителей ста тридцати двух регионов РФ – привлек мое внимание.

Смысл опроса – узнать у граждан России, когда им жилось лучше: до перестройки и революции 1991–1993 годов или после. Всего вопросов было четыре. Особенно удивил меня последний, четвертый. Он звучал так: «Когда вы были более счастливы – до перестройки или после?»

Оказалось, что 53 процента россиян были «более счастливы» после перестройки.

Начнем с того, что вопрос ВЦИОМ сформулирован неграмотно. Нельзя говорить «более счастливы», надо говорить «счастливее».

Однако вопрос «более счастливы» неграмотен не только с точки зрения русского языка. Он неправомерен по существу. Ну как может человек с ходу ответить, когда он был счастливее – в молодости, в зрелом возрасте, в старости? Ведь со времени коренных перемен в нашей жизни прошла уже без малого четверть века. Может, за это время опрашиваемый потерял близкого человека или его бросила жена? Предал друг?

Я предлагаю ВЦИОМу опрашивать народ грамотно.

Вот какие вопросы на аналогичную тему надо, по-моему, задавать людям:

Что вам больше нравится: иметь отдельную квартиру или жить в коммуналке (в общежитии, с родственниками в одной комнате)?

Что вам приятнее: покупать: продукты в определенном магазине, к которому вы прикреплены, или в разных магазинах?

Что вам предпочтительней: приобретать еду и одежду по карточкам (заборным книжкам, талонам, ордерам), стоя в очереди, или по собственному выбору и без очереди?

Что вам больше по душе: ездить на курорт с женой (мужем) и с детьми или отдыхать в профсоюзных здравницах без детей, одному (одной) и жить в комнате с чужими людьми?

Что вам больше по вкусу: ждать два года своей очереди и купить плохой, но дешевый автомобиль или купить хороший автомобиль по собственному выбору, без очереди, но дороже?

Что вас больше привлекает: путешествовать за границей за свои кровные или ездить за рубеж в турпоездки с одобрения первого отдела вашего учреждения и райкома КПСС, но получив валюту у государства?

Таких вопросов можно задать очень много. И только в конце спросить:

Хотите ли вы, чтобы на постсоветское пространство опять вернулся советский строй? И хотите ли вы, чтобы ваши дети и внуки при этом строе жили?

 

С комприветом

Много десятилетий назад в России существовал академический институт с неудобопроизносимым названием из четырех согласных подряд: ИМХМП. Создал этот ИМХМП академик Варга, венгерский эмигрант, марксист и специалист по экономике капитализма. Варга пользовался доверием самого Сталина. И в 1920-х, и в 1930-х годах писал ему письма на всякие марксистско-научные темы. И Сталин отвечал ему тоже письмами, которые иногда кончались словами: «С комприветом», что означало «С коммунистическим приветом» и в бытность Ленина в Кремле, а не в мавзолее – было знаком доверия и расположения.

Так продолжалось аж до 1947 года, когда Сталин на письма Варги отвечать перестал и ИМХМП прихлопнул. После чего часть институтских членкоров и докторов наук посадили, а часть просто выгнали на улицу.

Извините, я забыла расшифровать четыре согласных в названии почившего в бозе института Варги. Институт назывался «Институт мирового хозяйства и мировой политики».

Позднее на его базе был создан новый академический институт ИМЭМО, Институт мировой экономики и международных отношений. С ИМЭМО связаны очень известные деятели, в том числе Евгений Максимович Примаков и Александр Николаевич Яковлев – «архитектор перестройки». Институт и ныне здравствует и процветает. Лет сорок в нем проработал мой муж Д. Е. Меламид.

Осталось сказать, что сведения об ИМХМП я почерпнула из толстенного тома под названием: «ИМЭМО. Очерк истории». Том этот составил членкор РАН П. П. Черкасов, человек и творческий, и необыкновенно добросовестный. Качества, которые не так часто встречаются в одной персоне… Посему за все ранее сказанное в этой моей заметке я ручаюсь.

Но, собственно, печальная история ИМХМП занимает в томище об ИМЭМО небольшое местечко, всего каких-нибудь 50 страниц из 850. И пусть П. П. Черкасов не обижается, если я назову эти страницы по-своему. А именно: «Как ученый еврей-космополит, академик Варга, пытался перехитрить неученого грузина Сталина, сделать из него настоящего марксиста-ленинца. И тем самым упрочить на веки вечные свое детище ИМХМП».

История, которую я хочу рассказать уже без подсказки Черкасова, почти симметрична. Я назвала бы ее так: «Как ученый еврей-космополит Лан пытался перехитрить неученого киргиза из КГБ».

Разумеется, история эта связана со злополучным ИМХМП.

Вернемся ровно на семь десятилетий назад, в 1947 год. Итак, институт Варги разгромили. Сотрудников выгнали. И часть потом посадили. Доктору наук Лану, можно сказать, повезло – его не арестовали, а всего лишь уволили. Правда, уволили на пике карьеры. Лан был один из тех, кого академик Варга собирался послать на длительную стажировку в США, чтобы, очевидно, он, Лан, разузнал, как ухитряется функционировать и даже расти американская экономика при загнивающем капитализме-империализме.

Итак, Лана всего лишь уволили. И ему бы радоваться, что он на свободе, тем паче Лан был и не Лан вовсе, а Каплан. Но Лан-Каплан почему-то не радовался, а сокрушался, что он безработный и не может обеспечить всем необходимым свою семью – жену и дочку.

Более того, поняв, что в Москве ему с его фамилией и именем-отчеством – Каплан Вениамин Израилевич – никак не найти работу, Лан решил перехитрить-охмурить советскую власть, которую некоторые несознательные граждане называли в ту пору Софьей Власьевной… И казалось, он С. В. почти охмурил: устроился в городе Фрунзе (ныне Бишкек) в Киргизии завкафедрой экономики в Медицинском институте.

Словом, Лан в те далекие времена стал первым гастарбайтером со всеми вытекающими отсюда последствиями. А именно поисками дешевого жилья. Дешевое жилье тоже нашлось – комнатушка с большой печью. Большая печь в данном случае играет роль чеховского ружья, которое в первом акте спокойно висит себе на стене – а в последнем выстрелит.

В случае с Ланом ружье-печь выстрелило в роковом 1953-м, в год предполагаемого процесса над еврейскими врачами-отравителями. Врачей арестовали в Москве, а Лана, как еврея Каплана, схватили в Киргизии.

И тут Лан во второй раз решил перехитрить советскую власть: рассказать такую небылицу следователю-гэбэшнику, чтобы тот сразу понял: Лан никакой не шпион и не вредитель. Более того, в сложившихся обстоятельствах он никак не может стать ни шпионом, ни вредителем.

Возможно, эта шальная мысль возникла у нашего наивного Лана-Каплана потому, что его родственник Лагин был одним из самых известных в СССР писателей-сказочников, автором «Старика Хоттабыча». А может, Лана просто черт попутал. Кто знает.

Как бы то ни было, на допросе в местном ГБ Лан сказал следователю, что он напрямую связался с Трумэном в Белом доме. Связался через печь в съемной комнатушке. И еженедельно проводит сеансы связи с Белым домом, докладывая Трумэну, как обстоят дела в медицинском институте во Фрунзе (ныне Бишкеке).

Следователь из ГБ все это молча выслушал, записал и дал подписать Лану. После чего Лана-Каплана приговорили не то к двадцати, не то к двадцати пяти годам ГУЛАГа за шпионаж в пользу США.

К счастью, после смерти Сталина дело Лана, как и дела врачей-отравителей, пересмотрели. Лан вернулся в Москву. И как-то раз пересказал всю эту историю мужу и мне. А я ее решила запечатлеть как некий довесок к истории ИМХМП, института Варги.

Почему я считаю, что истории Варги и Лана в чем-то сопоставимы?

Потому что Варга хотел обучить Сталина своей марксистской науке. А Сталину было наплевать на все науки, хоть марксистские, хоть и не марксистские. У него имелись свои собственные планы. И он эти планы выполнял.

Лан же пытался объяснить следователю, что он никак не может навредить советской власти. Но следователю было наплевать на его объяснение. У него был свой план по евреям. И он этот план выполнял. И с комприветом.

 

А. Блок (слева)

В одном из мартовских номеров за 2017 год популярного еженедельника «Аргументы и факты» целая полоса была посвящена 135-летию со дня рождения Корнея Ивановича Чуковского, автора замечательных сказок для многих поколений малышей, исследователя творчества Н. А. Некрасова и вообще человека выдающегося.

Материал о Чуковском был щедро иллюстрирован фотографиями и рисунками. Самый конец полосы украшал двойной портрет в круге.

Подпись под этим двойным портретом гласила:

«К. И. Чуковский и его современник А. Блок (слева)».

С нетерпением жду юбилея П. Ершова, сочинившего сказку о «Коньке-Горбунке». Надеюсь, что «АиФ» поместит двойной портрет в круге. И снабдит его надписью:

«П. П. Ершов и его современник А. Пушкин (слева)».

 

Надежда Яковлевна и Наталья Сергеевна

Это были две грандиозные старухи. Нет, не старухи, а женщины преклонного возраста, немолодые матроны…

Одна из них была Надежда Мандельштам, вдова Осипа Мандельштама, только-только получившая разрешение жить в Москве, но не имевшая там ни кола, ни двора.

Она уже писала свою книгу «Воспоминаний», а может задумала и «Вторую книгу». Не пройдет и нескольких лет, как «Воспоминания» и «Вторая книга» выйдут и в самиздате, и в тамиздате и будут широко читаться в России. Но уже сейчас Надежда Яковлевна знала, что подвиг ее жизни – сбережение стихов погибшего на сталинской каторге Поэта – верность его памяти, собственный мученический путь будут признаны и оценены русской, и не только русской, интеллигенцией. Она взяла на себя великую миссию и выполнила ее.

Вторая немолодая дама, или скорее дама в летах, была Наталья Сергеевна Сергеева, главный редактор журнала «Новое время». В тогдашнем Советском Союзе – пост немалый. «Новое время» много десятилетий с конца войны был единственным журналом, занимавшимся международными делами. И его редактором стала женщина – при том что женщин в СССР и в сталинские, и в хрущевские, и в брежневские времена полностью отстранили от активной политической жизни. Максимум, на что они могли претендовать, – это сидение в президиуме и чтение речей по бумажке «как женщина и как мать…».

На это можно, конечно, возразить, что и мужчины не очень-то участвовали в политической жизни, но они хотя бы имели посты, кресла, ранги, звания.

А женщин и этой отрады лишили.

Была, конечно, вальяжная красавица Фурцева – министр культуры. Но, думается, ее роль в искусстве ныне сильно преувеличена. Когда пахло жареным, в дело вступали серьезные дяди. Политические тяжеловесы.

Но и Фурцева – исключение. Анахронизм.

В лучшем случае женщина в СССР могла стать редактором журнала «Работница», да еще председателем «Советского комитета женщин» (возможно, путаю название).

Валентина Терешкова, первый космонавт – женщина, с каменным лицом восседала на этом месте. Бессменно. Без улыбки.

Но Наталья Сергеевна была не из тех, кто просто занимает кресло. Она и руководила, и сама писала, и других правила-браковала, и давала установки.

Безусловно, она принадлежала к сталинско-брежневской номенклатуре. Но в то же время оставалась типичной старорежимной интеллигенткой. Как это ей удавалось – загадка.

Но удавалось.

Лучше всего Н. С. характеризует эпизод, который считался прелюдией к ее большой карьере… Будто бы после окончания войны ведущих работников международного журнала «Война и рабочий класс», переименованного в «Новое время», вызвал Молотов. Сам всемогущий Молотов. И долго им что-то объяснял и вдалбливал. Все, затаив дыхание, внимали его словам. И Наталья Сергеевна слушала внимательно, да вдруг перебила:

– Вячеслав Михайлович, здесь вы, по-моему, не совсем поняли…

И начала, в свою очередь, что-то горячо объяснять и вдалбливать Молотову.

Присутствующие от страха лишились чувств. По всем канонам сталинской России, их должны были тут же заковать в наручники и увезти на Лубянку. Этого не произошло, а Н. С. взлетела по служебной лестнице вверх.

Впрочем, думается, все было иначе. Журналом «Новое время» фактически заправлял бывший правдист Лев Абрамович Леонтьев. Хитроумный персонаж. Но – Абрамович. А тут как раз началась антисемитская кампания. И Лев Абрамович решил, что надо продвигать вперед чисто русскую женщину, преданную ему Сергееву… Только так он сохранит свои позиции.

Вне зависимости от того, как выглядел эпизод с Молотовым и каково было его влияние на судьбу Натальи Сергеевны, сам тот факт, что его придумали, о многом свидетельствует… Сергеева действительно боялась не больших начальников, не министров, а управдомов, кадровиков, сантехников, нахальных продавщиц и прочих мелких хамов, которые облепляли каждого советского человека и делали невыносимой его повседневную жизнь…

Никак она не была похожа на номенклатурного работника. Хотя имела персональную машину с шофером и кремлевку – хорошую столовую плюс хорошие продукты за малые деньги. Словом, могла обеспечить свою семью (сестру и племянницу) «вкусной и здоровой пищей», как говорилось в сталинской поваренной книге. А главное, не стоять в очередях.

Но ничем другим из номенклатурных благ она не пользовалась. В том числе самым главным благом – хорошей квартирой. Всю свою номенклатурную жизнь Наталья Сергеевна прожила в одной большой комнате в многонаселенной коммуналке на Арбате! Очевидно, квартиру в ее положении все же надо было просить. Автоматически она не давалась. А просить Н. С. не умела, не хотела, не могла. Предпочитала мыться в общей замызганной ванной в конце длинного коридора, унося с собой в комнату мыло, полотенце и мочалку, чтобы не сперли соседи.

Об остальных номенклатурных благах и говорить нечего. Наталья Сергеевна их не признавала.

Итак, номенклатурный работник – минус отдельная квартира в номенклатурном доме, минус ЦКБ – кремлевская поликлиника и кремлевская больница для себя и для своих близких, – минус номенклатурные санатории, минус специальные пошивочные ателье, минус казенная дача… Минус, минус…

Лечилась Н. С. у никому не ведомых докторов, шила костюмчики из советского крепдешина у дешевых портнишек, а отдыхала дикарем, снимая у богатых грузин лачуги за бешеные деньги. Дачу же построил ее отец.

Зато, в отличие от тогдашней номенклатуры, Н. С. читала на трех языках и газеты, и книги и, принимая по долгу службы иностранных граждан, не нуждалась в переводчиках.

Словом, числилась Н. С. в стане власть имущих белой вороной – ископаемым, чудачкой, персонажем из «парка Юрского периода».

Но все это общие слова. Образ не вырисовывается! Нужны детали.

Расскажу о двух казусах, которые с ней приключились в период нашей дружбы. Оба, как ни странно, связаны с Юго-Восточной Азией, а точнее с Бангкоком, столицей Таиланда. Случились они где-то в середине прошлого века, когда и Бангкок, и вся Юго-Восточная Азия были краем света.

На международной конференции в Бангкоке собралось много иностранных корреспондентов, в том числе, как ни странно, советских. Наши советские поселились в азиатском отеле, хотя он был грязный, плохо пахнувший и кормили в нем местной пищей, которую белый человек взять в рот не рискнул бы. Этот, мягко выражаясь, малокомфортабельный отель совки выбрали в надежде на то, что он дешевый и что они сумеют сэкономить валюту. Сейчас это кажется смешным, но тогда за каждый доллар или марку ФРГ, иену или фунт стерлингов граждане Страны Советов готовы были продать душу дьяволу.

Ну а Наталья Сергеевна, увидев ту гостиницу с мудреным названием, звучавшим, по ее словам, похоже на «дерьма-не-мало», отказалась там жить. И ее отвезли в американский отель типа «Хилтон», разумеется с душем и кондиционером в каждом номере и с европейской кухней… Н. С. прожила в нем все время конференции, а последний день принес сюрприз: выяснилось, что «Хилтон» был дешевле, нежели экзотический «Дерьма-не-мало».

Второй казус, гораздо более драматичный, произошел тоже в Бангкоке. Н. С. должна была ехать из Таиланда не в Москву с другими советскими журналистами, а, кажется, в Китай.

Но, будучи страшно близорукой и необычайно самоуверенной, она села не в тот самолет и приземлилась… в Камбодже. А с Камбоджей не было у нас тогда дипломатических отношений. Посему Н. С. интернировали как шпионку и заперли в какой-то барак. Мобильных телефонов тогда и в помине не было. И оказалась Сергеева отрезанной от всего мира. С трудом через чехов она сумела связаться с советскими дипломатами, уж не знаю, в какой стране. И ее вызволили и доставили через Китай в Москву опять же с немалыми трудностями.

Однако антиноменклатурное поведение и различные диковинные случаи и казусы не мешали Наталье Сергеевне служить верой и правдой советскому режиму и не позволять себе никакой его критики.

По-моему, единственным исключением в безупречном мировоззрении Н. С. стала ее любовь к полузапрещенным песням Окуджавы. Но перед обаянием Окуджавы никто устоять не мог.

Я кое-чему научилась у Н. С. и до сих пор думаю о ней с нежностью, хотя на склоне ее жизни не могла с ней разговаривать даже по телефону – девяностолетняя Сергеева буквально в штыки принимала и реформы, и перестройку, и Горбачева. А Сахарова считала сумасшедшим.

Конечно, Н. С. достойна более подробной биографии. Но я уже слишком стара, чтобы браться за это.

Добавлю только к вышесказанному, что Сергеева была столбовой дворянкой.

А теперь приступаю к рассказу «Мандельштам – Сергеева».

Две эти женщины встретились на кухне у наших с мужем тогдашних друзей Оттенов, в Тарусе. Таруса в ту пору была Меккой интеллигенции – кто только туда не ездил, кто только там не жил: и художники, и поэты. В Тарусе вышел и знаменитый альманах «Тарусские страницы» усилиями в первую очередь Николая Давыдовича Оттена. Что ни имя – то отдельная новелла.

Итак, место действия – прелестный дом Оттена-Голышевой (его жены Елены Михайловны, известной переводчицы).

Мы с Натальей Сергеевной там ночуем, ибо тарусский «отель» – старый постоялый двор, где мы с ней обычно останавливаемся, – не то ремонтируют, не то перестраивают.

Спать нас укладывают на второй половине оттеновского дома, принадлежавшего Виктору Голышеву, ныне тоже известному человеку. Однако в нашем распоряжении только полуподвальная огромная кухня-столовая, так как комнатами владеет приглашенная Оттенами на долгосрочное житье Надежда Мандельштам.

Мы вполне довольны. В тарусском «отеле» надо брать номер с шестью или восемью кроватями (других не бывает), где вдвоем не так уж и уютно. Там нет ни водопровода, ни канализации, а в уборной два «очка» – две дырки в бетонном полу, покрывавшемся зимой (а дело происходило зимой) коркой льда, увы, желто-коричневого цвета.

В кухне-столовой у Голышева куда приятней. И мы ложимся спать на полу. Номенклатурная Н. С., как всегда, распоряжается: «Люся, вы идите сюда, я лягу ближе к окну. У окна здорово дует. И вы можете простудиться…» Спорить бесполезно.

Ложимся и быстро засыпаем. Вечер провели у Оттенов, там ужинали, но Надежды Яковлевны не видели.

Надо сказать, что Н. С. путешествовала, как путешествовали во времена Пушкина, – возила с собой множество узлов и узелков, где было решительно все: от постельного белья до чая-сахара, от кастрюль и салфеток до кофейников-чайников. И всем этим она начинала греметь аж с шести часов утра, натыкаясь сослепу на стены – столы – лавки. Когда я проснулась, был уже приготовлен кофе с разогретыми сливками и собраны все узлы и узелки, ибо вскоре должен был приехать шофер Н. С. Миша и везти нас в Москву.

Проснулась я от раздраженных голосов. Оказывается, Н. С. вступила в конфликт с появившейся на кухне Надеждой Мандельштам. Вернее, наоборот – Надежда Мандельштам накинулась на Сергееву.

Долго я не могла врубиться и понять, что послужило яблоком раздора. Долго смотрела на разгневанные лица и на жидкие пучки полуседых волос на головах спорящих дам. Н. С., разумеется, красилась не в парикмахерской, а сама какой-то неопределимой смесью, не химической, а натуральной, отчего ее волосы были в разводах!

Чем красилась или не красилась Н. Я., не знаю. Во всяком случае их прически (антипрически) показались мне похожими. А уж степень агрессивности у обеих была совершенно одинакова…

Надежда Яковлевна обвиняла Сергееву в том, что та… присвоила ее серебряную чайную ложечку. Правда, не исключала, что это произошло неумышленно. И объясняла, что она бы с этим даже примирилась, если бы ложечка не принадлежала ее СВЕКРОВИ. И если бы это было не последнее, что у нее осталось от СВЕКРОВИ, сиречь от МАТЕРИ ПОЭТА.

Н. С. раздраженно отвечала, что никаких серебряных ложек она не крала, ей они задаром не нужны.

В этой ссоре был свой скрытый смысл: Надежда Яковлевна, уже окруженная в ту пору своими молодыми почитателями и уже изображенная на полотне модным художником Борисом Биргером, говорила о ложечке как о большой музейной ценности, а может, даже как о сакральном предмете, поскольку, как сказано, она была фамильной ложкой МАНДЕЛЬШТАМОВ.

А Наталья Сергеевна, обласканная властью, всем своим видом показывала, что она плевать хотела на вздорную старуху и на ее ложечки. За свою долгую жизнь она встречалась со множеством знаменитых людей – политических деятелей разных стран и народов. У нее были совершенно другие мерила ценностей.

Что было делать мне, попавшей в эту бурю страстей, в это цунами?

Первая мысль – притвориться спящей, еще лучше мертвой, как притворяются при разгуле стихий маленькие зверьки. Но это было невозможно. Н. С. громко призывала меня встать и пить кофе, не обращая внимания на «вздорную бабу» с ее ложечкой… Самое печальное заключалось в том, что я допускала – полуслепая Н. С. и впрямь могла засунуть ложечку в свой разнообразный багаж.

И я начала осторожно просить-умолять обеих валькирий поискать ложечку – Н. С. пошарить в своих свертках, Мандельштам еще раз пошарить на огромной кухне. Но обе буквально завизжали: они уже давно и многократно все пересмотрели-перерыли… Им все ясно.

Да, у этих женщин были разные судьбы – одну советская власть лишила всего, другую, казалось бы, возвысила. Хотя уверена, что красивая, способная, энергичная Наталья Сергеевна в любом обществе сделала бы карьеру… Была бы знаменитой журналисткой… И все же судьба, благосклонная к Н. С., обошлась жестоко, очень жестоко с талантливой Надеждой Мандельштам.

Но, как бы то ни было, эти женщины родились в одной стране, они говорили на одном языке, обе читали одних и тех же русских классиков, обе учились в гимназии, жили на одной земле, в одной галактике… Но думаю, что если бы в тарусском доме Оттенов появился пришелец с Марса или чудом воскресший житель Конго конца XIII века, то Н. С. и Н. Я. скорее объяснились бы с ним, чем друг с другом.

Вся наша жизнь при большевиках была разделена на отсеки, на зоны, а между ними лежали пропасти недоверия, вражды, непонимания… Ужасный мир! И самое ужасное, что каждый считал свою зону единственной, а все остальные никому не нужными, противоестественными. Спесив и амбициозен был даже гонимый интеллигент.

* * *

На второй или на третий день после того, как мы приехали в Москву, Оттены сообщили, что Надежда Яковлевна нашла злополучную ложечку, но, как и следовало ожидать, она не сочла нужным извиниться перед Н. С.

 

По Флоберу. Дядя Исай

Те, кого Флобер назвал «простая душа», всегда живут на нашей земле. И слава богу, если они повстречались тебе. Особенно в юности, когда глаза еще не замылены, а сердце не очерствело.

* * *

Дядя Исай, папин брат, жил на Плющихе. Поездка к нему в гости из нашего дома в Хохловском переулке, у Покровских ворот, считалась сложным путешествием. Плющиха была от нас на другом конце города. Теперь и Покровка, и Плющиха – центр. Представления о расстояниях сместились.

В раннем моем детстве мы добирались к дяде Исаю на извозчике. В Москве были булыжные мостовые, и летом пролетка здорово подпрыгивала, зато зимой сани катились как бы сами собой.

Дядя Исай и его семья – жена тетя Анна и две дочери, Рая и Ева (сын Миша, сколько я себя помню, жил отдельно), – обитали в похилившемся домишке, скорее в пристройке к дому. Мы поднимались к дяде на второй этаж по деревянной скрипучей лестнице и попадали в маленький закуток, превращенный в кухню, а через кухню – в три комнаты. Одна служила столовой; из столовой шла дверь в комнату с совершенно покатым полом – комнату дочерей. А напротив входа в столовую была дверь в третью комнату – самую большую, длинную и довольно холодную. В комнатах были кафельные высокие печи – голландки, так их тогда называли.

Дядя Исай обитал, таким образом, вроде бы в отдельной квартире – отдельный вход, кухня с раковиной и керосинками и три комнаты, – только в уборную меня водили по темному, адски холодному коридору куда-то очень далеко.

Исай был предпоследним сыном в многодетной семье моих дедушки с бабушкой по отцу. Разница в возрасте у них с папой, самым младшим, была не столь уж большая – лет пять-шесть. И в то же время они были антиподами. Папа слыл удачливым, был красивым, импозантным, высокого роста (по тогдашним меркам), инженер с двумя дипломами, жена окончила университет (шутка ли!). А дядя Исай был маленький, невзрачный, ничего не кончал. И делец, видимо, никудышный по сравнению со старшими братьями. Правда, при советской власти разница в этом вопросе стерлась совершенно, но свой «гамбургский счет» в семье велся. И бедный дядя Исай считался эдаким Иванушкой-дурачком в шоломалейхемовском варианте.

Задумав написать о дяде Исае, я почему-то решила, что он был «классический» еврей. Почему? Сама не понимаю… Спросила мужа, который прекрасно помнил моего любимого дядю, что бы он о нем сказал.

И муж не задумываясь ответил:

– Я сказал бы, что это был человек, олицетворявший все лучшие черты еврейского народа.

– Почему еврейского? Он ведь на еврея даже внешне не был похож. Правда?

– Да, правда.

Порассуждав вслух, я решила, что дядя Исай был «классическим» простым человеком. Человеком из народа. Но так как он был еврей, то его можно назвать «простым евреем».

Ну а если порассуждать еще, то я вижу, что Исай походил, допустим, на абхазцев Фазиля Искандера, или на Кола Брюньона Ромена Роллана, или на флоберовскую «простую душу», «обыкновеннейшую бабу», «простую кухарку», рассказ о которой так потряс Максима Горького. Дядя Исай жил на этой земле – кстати, очень долго жил, девяносто с лишним лет – с каким-то поразительным чувством достоинства, спокойствия и такта. Не жалуясь ни на что, не обижаясь ни на кого, не навязывая своих переживаний другим.

А главное, в нем не было нервозности и взвинченности, столь характерных для большинства людей, которых я встречала. Он никуда не спешил, ни с кем не соревновался и ничего никому не доказывал. Он просто жил…

При этом жил бедно. Младшая его дочь Ева даже не смогла пойти учиться после школы – пришлось работать. Но дядя Исай, похоже, бедности не чувствовал. Одетый в какую-то темную толстовку, нечто вроде шерстяной рубахи или френча, он был всегда чисто выбрит, опрятен.

Биографию Исая Ефимовича я, к сожалению, не знаю. Видимо, в молодости он помогал отцу – моему деду. Был очень сильный и ловкий. Объезжал лошадей. Еврей-ковбой… Ничего и никого не боялся. И никогда не болел.

Разумеется, Исай был не дурак выпить, а в далекой молодости даже, как считалось, не оставлял своим вниманием дам…

Надо сказать, что тетя Анна была его полной противоположностью. Расплывшаяся дама, с толстым носом, в пенсне, ужасная резонерка, она всех поучала, произносила длинные монологи и как бы делала одолжение своим присутствием на этой грешной земле.

Дядя Исай относился к ней с большим пиететом.

– Знаешь, – говорил он мне, – тетя Анна закончила гимназию. Она столько читает, все время читает. Большая умница, – и он покачивал своей бритой головой, и довольная улыбка скользила по его лицу. Точь-в-точь Кола Брюньон, изображенный прекрасным иллюстратором Кибриком.

Дочери дяди Исая уродились не в него, а скорее в тетю Анну. Старшая, Рая, была ужасно старообразная, с таким же толстым, как у тети Анны, носом и в пенсне. На вид строгая, но при том, как я сейчас понимаю, очень добрая и порядочная. Вся ее жизнь заключалась в работе. И тут ей ужасно не повезло. Окончив педагогический институт, Рая занялась педологией. Мечтала, по-моему, о научной карьере. И вот в самом начале 1930-х Сталин объявил педологию лженаукой. Это, по-моему, была первая наука, запрещенная в СССР по воле Сталина. С педологией стали бороться как с исчадием ада. Счастье еще, что Раю не арестовали, объявив проводником вражеской американской пропаганды.

До всех этих событий Рая занималась со мной. Мы с ней бесконечно клеили какую-то комнату в круглой коробке из-под торта. В комнате были окна с занавесками, стол, стулья и т. д. У немецкой бабушки (матери моей мамы) я тоже все время клеила, но уже с гувернанткой (фройляйн), поскольку дело происходило за границей, а именно в Либаве (Лиепае), в Латвии. Клеить, в общем, было довольно занятно. Но однажды Рая закатила мне педологический тест, нечто вроде ЕГЭ для маленьких, и тут выяснилось, что я недоразвитый, отсталый ребенок. Доконало Раю то, что я не могла сказать, где у меня правая рука, а где левая. До сих пор я делаю над собой некоторое усилие, чтобы осознать, где право, а где лево. Естественно, не только я, но и мама обиделись и на Раю, и на педологию. Запрет на нее я встретила со злорадством. Бедную Раю не пожалела, хотя она, что называется, лишилась цели в жизни.

Младшая дочь Исая, Ева, из всех многочисленных племянниц и племянников папы была мне ближе всех по возрасту. Разница между нами была лет десять-двенадцать. И когда я стала подростком, мы с Евой на короткое время даже подружились. Она давала мне списывать переписанные стихи Есенина, Ахматовой, Саши Черного и прелестного, совершенно забытого при советской власти «буржуазного» поэта Апухтина. Работала Ева вроде бы секретаршей в профсоюзе у айсоров (такая народность), имевших по всей Москве будки, где чистили и чинили обувь. Так было, по крайней мере, в бытность мою школьницей.

Несмотря на занудливую тетю Анну и на поучающую Раю, я очень любила дом дяди Исая. С Евой мне было интересно, и там кормили совершенно другой едой, чем у нас дома: рубленой селедкой, шкварками, шариками из теста в меду и, конечно, фаршированной рыбой – правда, есть ее я отказывалась. Категорически.

Дядя Исай, в отличие от его домашних, приходил к нам часто. Его с папой разговоры надо было бы записывать на магнитофонную ленту. К сожалению, тогда не было магнитофонов.

– Вус херцах? (Что новенького?) – спрашивал дядя Исай на идиш. – Что пишут в газетах?

И тут мой папа разражался гневной тирадой (на хорошем русском). Смысл тирады заключался в том, что дядя Исай в переломный для человечества момент, когда сгущаются тучи войны, не читает газет, не следит за текущими событиями.

Дядя Исай, опустив голову, безропотно выслушивал папину речь, но выражение лица у него опять же было кибрико-колабрюньонское. Папа стыдил, а дядя не стыдился.

Побушевав, папа проводил с дядей Исаем политбеседу, после чего спрашивал у него о семейных новостях. Ибо именно Исай «собирал» семью, знал, что творится у братьев, у их детей и внуков.

Я любила дядю Исая, никогда, впрочем, не отдавая себе отчета в этом чувстве.

Однако, став студенткой, я не то что с папиными родственниками, но и с собственными родителями не очень-то жаждала общаться.

Теперь я узнавала о дяде Исае и его семье уже не из собственных наблюдений, а из рассказов старших.

Выйдя замуж, Рая и Ева уехали из ветхого домишки на Плющихе. Гораздо раньше женился Миша и перебрался к жене Лие. На Плющихе остались только дядя Исай и тетя Анна. Естественно, Исай сам топил печи, покупал еду… А потом тетя Анна умерла. Исай всем позвонил. Родня собралась на Плющихе. Посидели и стали расходиться. Тетю Анну хоронили на следующий день. Я попыталась уговорить дядю, чтобы он переночевал у нас. Он с удивлением взглянул на меня. Сказал:

– Нет, я ее не оставлю одну в эту последнюю ночь…

– Разреши мне побыть с тобой, – попросила я.

– Нет, иди. Я останусь с ней один…

…Мой папа, младший брат Исая, умер (и в весьма преклонном возрасте), умерла и старшая дочь Исая Рая. А сам Исай все еще был молодцом. Он по-прежнему посещал мою маму. Его домишко собирались поставить на капремонт – иными словами, выселить всех жильцов на долгие годы (ремонты тогда тянулись много лет). Даже для молодых это было трагедией, но Исай отнесся к такому обороту событий с олимпийским спокойствием… Какую-никакую площадь дадут, перееду… Мысль о том, чтобы поселиться у младшей дочери или у сына, ему даже в голову не приходила.

Мне кажется, что и в последние годы жизни он был такой же, каким я помнила его в детстве. Только усох немного. Всегда опрятный, дружелюбный. И никогда от него не пахло старостью, неухоженностью. Хотя он стал плохо видеть. Мечтал снять катаракту… Но даже полуслепой не просил ничьей помощи – управлялся с домом, готовил себе. И все это на нищенскую пенсию. Более того, когда умерла Рая и у ее дочери родился второй ребенок, Исай ездил к ней ежедневно в новый район, по тем временам в страшную даль, и нянчил правнуков. А ночевать возвращался домой.

Прощание с дядей Исаем проходило у его сына Миши. И притом по еврейскому обряду. Я в первый и в последний раз в жизни видела такие похороны. Без цветов, без поминок, с гробом, который стоял на полу. Кто-то сказал мне, что гроб вообще не полагается. Евреев будто бы хоронят, заворачивая в саван. Раввин непонятно и долго что-то читал – очевидно, молился на древнееврейском. И было во всем этом нечто суровое, но в то же время трогательное.

А потом Миша сказал, что его просили привезти тело в синагогу. Но он сделает это сам. Зачем нам туда ходить?

И мы с мужем никуда не поехали. О чем потом очень жалели. Как я узнала, похороны дяди Исая превратились в его триумф. Пришло очень много людей, чтобы проститься со стариком. Оказывается, он был для них образцом. Помогал, утешал. Чужие люди любили его, почитали.

Поражает меня, что Исай никогда не говорил о своей религиозности. Теперь, когда некоторые православные-неофиты носят нательные кресты поверх одежды, а перед обедом в светской, не церковной, компании встают и громко читают молитву, понимаю, как достойно вел себя Исай. Ничего не делал напоказ, не демонстрировал своей веры другим и не навязывал ее.

* * *

Через десятки лет, вспоминая дядю Исая, не читавшего ни газет, ни книг, терпимого, непритязательного, безропотного, уж никак не героя, я думаю, что он и был той «простой душой», которую я имела счастье встретить на своем долгом веку…

 

Варя

Я уже рассказала о своем дяде Исае. Теперь хочу рассказать еще об одной «простой душе», о Варе.

Варя была домработницей у родителей. Я предпочла бы назвать ее моей няней, выдав желаемое за действительное. Но о няне в ту пору не могло быть и речи – к тому времени я уже подросла.

Думаю, Варя – одна из тех, кто препятствовал моему одичанию в роковые 1930-е годы, когда сталинщина еще казалась такой привлекательной.

Внешне Варя – черноглазая, полная женщина небольшого роста, – напоминала мне толстовскую Катюшу Маслову. Хотя она не косила, а глядела прямо перед собой. На лице у нее уже были отчетливо видны первые морщинки. На голове, на черных волосах – платочек немыслимой белизны. Варя никогда не ходила с непокрытой головой, как тогда говорили, простоволосая. В ранней юности она жила в монастыре, но еще не приняла пострига, не стала монахиней – не успела. Варя была послушницей, а потом советская власть монастырь закрыла.

Уж не помню, из каких отрывочных Вариных реплик я сложила ее биографию. Ведь рассказывала она о себе так же мало и неохотно, как и моя мама. Не знаю я, каким образом Варя оказалась в Москве. Знаю только, что довольно долго она работала в доме известного актера 2-го МХАТа Готовцева, а потом перешла к нам. Почему с ней расстался Готовцев, догадываюсь только теперь. Ведь Варя была сущий клад. В отличие от всех моих, да, пожалуй, и некоторых маминых работниц-неумех, все делала прекрасно. Замечательно стряпала – такого украинского борща, как его готовила Варя, я никогда больше не ела! И убирала Варя отлично, и стирала, и гладила… И все делала быстро, ловко, без понуканий. Чистюля, аккуратистка. При ней у нас в доме все блестело. Да и религиозность Вари в те безбожные времена была ненавязчивой, деликатной. Никогда она не молилась в нашем присутствии, никого не звала в церковь. Соблюдая посты, не укоряла других за скоромную еду.

И все же я чувствовала, что мама чем-то встревожена. И чувствовала, что тревога эта связана с Варей. Маму, наверное, как и Готовцевых, тревожила Варина общественная активность…

У нас и до Вари сушили сухари. Но при Варе это происходило постоянно. Хлеб в Москве в 1930-х был хотя плохой и по карточкам, но его хватало. Вроде бы сухари не были нужны, но хлеб сушили. Однако запасов сухарей я никогда не видела. Они исчезали. Куда? Я не спрашивала.

Не спрашивала ни о чем и тогда, когда Варя вечером выходила из своего закутка, отгороженного от папиной десятиметровой комнаты, и садилась на кухне. Бывало, она просиживала там ночи напролет. А в закутке ночевал то один, то другой голубоглазый русый парень с длинными не по моде волосами. Впрочем, кто-то из парней, помню, был огненно-рыжий. Прекрасные русские мужики, как сказали бы теперь, генофонд нации.

Варя своих подопечных представляла всегда одинаково: племянниками.

Но мы все, конечно, понимали, что Варины «племянники» были либо батюшками, либо монахами, которые под угрозой ареста бежали неведомо куда.

Кому предназначались сухари, не знаю. Возможно, «племянникам» или уже сосланным на Соловки батюшкам.

Задним числом предполагаю, что существовала своего рода сеть людей, которые помогали гонимым служителям церкви. Ведь кто-то должен был дать «племянникам» наш адрес, купить билеты, снабдить деньгами. Сеть была, и Варя наверняка являлась активным ее деятелем.

Не стану говорить, что для родителей помогать Варе было отнюдь не безопасно. Особенно для мамы, работавшей в ТАССе и засекреченной.

Подозреваю также, что о ночевках «племянников» у нас знали не только соседи по коммуналке, но и весь наш дом.

К счастью, стукачей в доме не оказалось…

Но какова Варя!

Вот бы нынешним иерархам православной церкви вспомнить о ней и о других людях, которые обеспечивали, пусть и временную, безопасность гонимым. Но что спрашивать с иерархов, если они редко вспоминают даже о самих гонимых. Гонимых за веру!

Где церковный мемориал? И какая пугливая у нас церковь! Моя мама тоже была пугливой. И очень законопослушной. Но по врожденной порядочности сумела преодолеть свой страх, чтобы помочь страждущим.

Я к Варе очень привязалась и, как ни странно, держала при себе свои комсомольские взгляды насчет «бога нет» и «религия – опиум для народа». А ведь считала себя в то время пламенной комсомолкой.

Но по одному пункту у нас с Варей шел нескончаемый спор. Спор о… Льве Николаевиче Толстом. В четырнадцать-шестнадцать лет я чуть ли не наизусть, по страницам помнила романы Толстого. Его герои были для меня не просто книжными персонажами, а не менее близкими и реальными людьми, нежели живые люди, с которыми я встречалась каждый день. С Толстым рядом встал позже только Чехов. Но никогда не появились ни Достоевский, ни один из великих западных классиков.

Философские и религиозные взгляды Толстого меня не интересовали, не интересуют, если честно, и сейчас. Толстого, как «зеркало русской революции», я не воспринимала никогда. Выучила ленинскую статью, чтобы отвечать на экзамене в институте, и сразу же выкинула ее из головы – она никак не стыковалась ни с Наташей Ростовой, ни с Андреем Болконским, ни с Анной Аркадьевной Карениной…

И вдруг наша спокойная, уравновешенная Варя с таким гневом обрушилась на самого великого, на Толстого: он, дескать, пошел против церкви, а стало быть, против веры.

Для нее, простой души, дико звучало стремление отделить бога от церкви и от всего того, что связано с церковью: от икон и церковного пения, от крестных ходов и пасхальных яиц, от вербы в вербное воскресенье, от поста и исповеди и от всей той торжественной обрядности, без которой люди не мыслят себе религии. Много лет спустя я узнала, что и католик Бёлль, восстававший против церковных иерархов, был неравнодушен к григорианской литургии…

Теперь мне кажется, что самые благородные попытки привести душу к богу без посредников, без церкви и ее служителей, «очистить» религию так же бесплодны, как построение социализма «с человеческим лицом». Религия такова, какова она есть, и социализм таков, каким мы его знаем. Реформировать ни то ни другое, по-моему, нельзя, хотя очень хочется многим.

И еще я думаю: крестьянка или мещанка Варя была обижена на графа Толстого за его барски-пренебрежительное отношение к людям в рясах, терпевших на ее глазах такие муки, такое поругание. Варины «племянники» бога не предали.

Хорошо еще, что ни Варя, ни я, тогдашняя, ничего не знали об интеллигентских завихрениях начала XX века насчет «богочеловека» или «человекобога» Мережковского и обо всех прочих мудрствованиях лукавых…

А тогда меня обижала «распря» между Львом Толстым и Варей…

…Можно только догадываться, почему наша семья рассталась с Варей. Думаю, это было связано с тем, что гонения на церковь в последней трети 1930-х заметно усилились. За тихую церквушку в нашем дворе в Хохловском переулке взялись по-серьезному. Слава богу, Успенский, наш батюшка, умер своей смертью. На его место прислали молодого священника. Но скоро и его не стало. И Варя надолго, но не навсегда исчезла из моей жизни. Я поступила в ИФЛИ. Кончила ИФЛИ. Потом началась война, и я помоталась по стране, прежде чем вернуться в Москву. В годы войны фактически почти не жила дома в Большом Власьевском, куда мы переехали из Хохловского переулка после моего первого замужества.

Но во Власьевском опять встретила Варю. Мне она показалась ничуть не изменившейся, такой же опрятной, в безукоризненно белом платочке на черных, уже тронутых сединой волосах. Ночевала Варя по очереди у наших соседей по дому. И болела, видимо, тяжелейшим ревматизмом. Наверняка она голодала, ведь в лучшем случае у нее была карточка иждивенца. Но я отдавала свою рабочую карточку папе, а сама имела только хлеб и обеды в литерной столовой. Скромная зарплата уходила на курево. Формально моя совесть была чиста. Но только формально. Навещая время от времени родителей, я просто пропускала мимо ушей Варины рассказы о голоде и холоде и о непрекращающихся болях. Мама ужасно исхудала, а Варя с виду была такая же полная, как и прежде. «Я отекла, – говорила она, – это водянка». И со вздохом растирала колени. Вот этот ее жест я запомнила. Другая, наверное, кричала бы криком, а она только безостановочно растирала ноги. Не могу сказать, что я была совсем уж бесчувственная. Я понимала, как тяжко было иметь детей в войну или быть беспомощным стариком. Но Варю я не видела или не хотела видеть немощной и больной. Она продолжала быть для меня здоровой, сильной Варей.

Как-то раз, когда я пришла во Власьевский, мне сказали, что Варя умерла и что ее похоронили. Стало, конечно, грустно. Но, занятая работой, романом с будущим мужем, друзьями, я скоро забыла о Варе и только в старости стала вспоминать ее – простую душу, повстречавшуюся мне в юности.

 

Каштанка-патриотка

Хозяином Каштанки, «помеси такса с дворняжкой» в рассказе Чехова «Каштанка», был пьянчужка-столяр. Соответственно, жила собака в бедности – спала под верстаком на стружках, а стружки, сами понимаете, не очень-то удобное ложе. Ела она что попало, не брезговала даже клейстером. Но все это еще полбеды: у пьяницы-столяра был сынок Федя, и этот негодный мальчишка норовил поиздеваться над несчастной псиной. Любимая забава Феди была дать Каштанке кусочек мяса, привязав его на нитку, а потом, когда голодный пес проглотит наживку, вытащить мясо из псиного желудка.

Каштанка безропотно все сносила.

Но вот жизнь собаки изменилась. Не сразу, конечно. Началось все с того, что пьяный столяр потерял пса на улице. Каштанка заблудилась и чуть было не замерзла у порога чужого дома.

К счастью, оказалось, что в этом доме жил знаменитый дрессировщик. Он и подобрал дрожащую на морозе «помесь такса с дворняжкой».

Прототипом нового хозяина Каштанки, безусловно, был Владимир Леонтьевич Дуров, современник Чехова, не только большой артист «театра зверей», но и благороднейший человек.

Первые слова, которые дрессировщик произнес, выйдя из подъезда и увидев дрожащую собаку, были: «Псина, ты откуда? Я тебя ушиб? О, бедная, бедная… Ну, не сердись, не сердись… Виноват».

И далее все пошло у Каштанки, как в самом добром святочном рассказе. Она спала уже не на стружках в холоде, а на мягком матрасике в тепле. И конечно, стала есть досыта. Появились у собаки и хорошие новые знакомые: ученый гусь Иван Иваныч, ученый кот Федор Тимофеевич и ученая свинья, которая жила, впрочем, не рядом с хозяином у него в квартире, а в сарайчике во дворе.

Новый хозяин дал псине новое имя: «Тетка». А потом начал ее дрессировать. И хвалил, хвалил. Ибо Каштанка оказалась прекрасной ученицей. У нее открылся талант. Прирожденный дар артистки.

Так все и продолжалось. Пока не произошло грустное событие: погиб гусь Иван Иваныч, на него в цирке наступила лошадь.

Пришлось новому хозяину вывести на цирковую арену вместо ученого гуся еще недоученную Тетку.

И тут случилось невероятное. В цирке в тот день оказались пьянчужка-столяр и его отпрыск Федя. И Федя, хотя и сидел где-то на верхотуре под потолком, узнал в Тетке Каштанку и завопил на весь цирк: «Каштанка, Каштанка». И верная собака с «радостным визгом» ринулась туда, где увидела «два знакомых лица», одно «волосатое, пьяное и ухмыляющееся, другое пухлое, краснощекое и испуганное».

Ну и конечно, растроганные зрители стали изо всех сил помогать псине сперва пробраться по рядам, а потом и залезть на галерку, чтобы воссоединиться с пьянчужкой-столяром и с его сыном Федей.

И вот Каштанка уже бежит по улице за в дымину пьяным столяром и за его «Федюшкой».

Последний абзац замечательного чеховского рассказа «Каштанка» приведу полностью:

«Вспомнила она (Каштанка. – Л. Ч.) комнатку с грязными обоями (где жили животные. – Л. Ч.), гуся, Федора Тимофеича (кота. – Л. Ч.), вкусные обеды, ученье, цирк, но все это представлялось ей теперь, как длинный, перепутанный тяжелый сон».

* * *

Вот уже много лет рассказ «Каштанка» не выходит у меня из головы. Вспоминая его, перечитывая этот маленький шедевр, ловлю себя на мысли, что я не так уж растрогана и очарована верностью Каштанки. Даже удивлена, почему прекрасная жизнь у дрессировщика кажется псине «тяжелым сном».

Ни пьяный столяр, ни даже малолетний Федя не тянут на «униженных и оскорбленных», с которыми с подачи Достоевского в XX веке носилась вся либеральная русская, и не только русская, интеллигенция. Нельзя сказать также, что Каштанка поменяла сытую, но бездуховную жизнь на жизнь впроголодь, но духовную. Как раз наоборот. Жизнь впроголодь у пьяницы-столяра была бессмысленной и дурацкой, а сытая жизнь у артиста цирка – осмысленной и, если хотите, – духовной.

Так почему же «помесь такса с дворняжкой» с таким «радостным визгом» устремилась к старому хозяину?

Не высмеял ли в этом рассказе гениальный писатель Чехов «квасной» патриотизм, столь воспетый ныне?

Не стала ли Каштанка первой российской лжепатриоткой?

Речь в данном случае идет не об исконной любви человека к своему прошлому, к своим отцам и дедам, к «отеческим гробам», то есть речь идет не о патриотизме Пушкина, Лермонтова и других великих людей, а о так называемом «квасном» или «ура»-патриотизме».

* * *

Хочу дать и другое, противоположное, толкование чеховского рассказа «Каштанка».

Каштанка

«Зря Каштанка к столяру Кинулась с арены, — Удивлялся в старину, — Знать она сдурела? После правильной еды Тухлые помои, После ласки-доброты — Ругань да побои…» Оплешивел, поседел, Чисто обеззубел От несбывшихся судеб И постигших судеб, Стал на дьявола похож… И тогда до плача Проняла меня, как дрожь, Правота собачья. Понял эти скок и прыть, Этот лай до стона, Понял: стыдно сытым быть Вдалеке от дома. Под рубаху вкрался страх, Стало пусто, голо… И заледенел в ноздрях Долгий запах горя.

Это стихотворение вышло из-под пера хорошего поэта Владимира Корнилова в 1964 году, в пик оттепели.

Владимир Корнилов был не только поэтом, но и правозащитником, смелым человеком и, безусловно, либералом.

Поэтому весь ход его рассуждений меня безмерно удивляет.

На мой взгляд, корниловская «Каштанка» – прямо-таки манифест современного мракобеса-патриота.

Негоже собаке менять нищую жизнь под верстаком у пьяницы-столяра на сытую («красивую») жизнь у сердобольного человека. Негоже.

Почвенники-патриоты и не такое теперь говорят. Говорят, например, что Лермонтов и не написал вовсе «Прощай, немытая Россия, / Страна рабов, страна господ», а Пушкин тем более не произносил кощунственных слов «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!».

Ныне у нас в чести самодержавие – бюст Николая Второго (Кровавого) мироточит. А кое-кто поговаривает и о пользе крепостного права. И уж все без исключения патриоты, как мантру, повторяют: нет оправдания человеку, который осмелился искать для себя лучшую долю где-нибудь в чужом краю. Каштанка обязана с лаем «до стона» любить своих темных и гадких хозяев за то, что они темные и гадкие.

Истинный патриот-черносотенец многое еще добавил бы к стихотворению Владимира Корнилова. Сказал бы: «И кто вообще придумал, что собака должна спать на матрасике, а не на стружках? Да и насчет еды все тоже не так однозначно. Возможно, порядочной русской псине клейстер у себя на родине полезней, чем всякие разносолы на чужбине. Спросите хоть бывшего санитарного врача Онищенко, а ныне депутата-думца. Он-то знает, какая еда полезна, а какая не полезна настоящему русскому. Ну а что касается нового хозяина чеховской Каштанки, то и тут не все ясно. Не еврей ли этот Дуров? И не понаехавший ли он?»

Интеллигент Владимир Корнилов, конечно, все это не только не написал, но и отверг бы с возмущением. Но он исходил из той же презумпции: родина превыше всего. Ее покинуть нельзя. Надо быть со всеми. Где родился, там и пригодился. Раз живешь под верстаком, то и живи там, ешь помои и терпи издевательства, как и все другие.

Я осмеливаюсь толковать по-своему корниловское стихотворение лишь потому, что со времени его написания прошло более полувека, а… воз и ныне там. Часть интеллигенции в России как умилялись Ахматовой, которая писала «но вечно жалок мне изгнанник…», «не с теми я, кто бросил землю…», «мне голос был, он звал утешно… покинь свой край», так и продолжают умиляться, хотя умиляться, по-моему, нечему.

В позиции Ахматовой я, честно сказать, не чувствую никакой логики и смысла так же, как и в позиции Корнилова.

А вот позицию патриотов-почвенников понять можно. В них есть логика. Железная логика.

У патриотов-почвенников, в отличие от Каштанки Чехова, нет ни капли таланта. И ярко освещенная арена им не нужна. Они чувствуют себя уютно и надежно только в темном углу под верстаком.

Патриотам не нужны зрители, трибуна, мировое признание, всемирность как таковая. Не нужны Европа и Америка, которые эту всемирную цивилизацию олицетворяют.

А вот русскому аристократу и богачу Герцену все это было необходимо как воздух. Он в 1847 году эмигрировал. Уехал в Лондон безо всяких угрызений совести. По крайней мере, я ни о каких его угрызениях совести не слышала. Герцен стал издавать в Лондоне «Колокол». И набат этого «Колокола» был слышен повсюду. И конечно, в России в первую очередь. Слышен и по сие время. А потом Герцен написал свою главную книгу «Былое и думы». И отзвуки этой великой книги до сих пор будоражат мир. Мой сын, эмигрант, находит и сейчас, уже в XXI веке, цитаты из «Былого и дум» в исторических трудах американцев. И в их истории искусств. Ведь, как известно, культура и искусство не знают государственных границ.

Но все это «патриоту» до лампочки. Да и многим интеллигентам тоже не интересно.

Поэтому вернемся непосредственно к теме «эмиграция». Тем более тема эта не потеряла своей актуальности у нас в стране. Отнюдь нет.

В XX веке – а в РФ сейчас еще миллионы людей родились в XX веке – многое определили два мощных потока эмиграции. Один – в начале 1920-х годов, из большевистской России; второй – в середине 1930-х, из нацистской Германии. И оба потока – цвет интеллигенции.

Трагизм этой эмиграции мы, по-моему, не осознали до сих пор.

Но все же, скажем честно, благодаря эмиграции из России спаслось немало русских ученых, музыкантов, певец Шаляпин, артист Михаил Чехов, русские философы, писатели и художники. В том числе Кандинский и Шагал.

Конечно, Бунину, с его необычайной русскостью, было худо в Европе. Но вот Набоков сумел стать классиком. К тому же его русский язык не менее прекрасен, чем язык Бунина.

Но и Бунину было, пожалуй, не так уж плохо, как многим писателям, оставшимся в России…

Жаль, что Пастернаку пришлось восхвалять Сталина и его сатрапов. А Мандельштам и вовсе погиб. Погибли Мейерхольд и Бабель. Затравили Зощенко, талант которого, по-моему, недооценен.

И, как это ни кощунственно звучит, можно только порадоваться, что Маяковский, который отдал «всю свою звонкую силу поэта» большевистской России, и Есенин, который собрался, «задрав штаны, бежать за комсомолом», покончили жизнь самоубийством, а не стали жертвами палачей с Лубянки…

Прошло каких-нибудь десять-пятнадцать лет со времени массового бегства из России, и знаменитые люди бросились бежать из Германии, захваченной Гитлером.

Скажу сразу, в Германии эмиграцию восприняли куда более трезво, нежели в России. Для немецкой интеллигенции эмиграция считалась и считается актом неповиновения и мужества. Протестом. А эмигрант – борцом, а не трусом, покинувшим свою прекрасную родину. О «правоте собачьей» там и речи нет.

Конечно, я понимаю, куда легче было немцу-интеллигенту и порядочному человеку решиться на бегство из нацистской Германии, чем русскому из России, где власть взяли «кремлевские мечтатели» во главе с Лениным, где, как говорилось, боролись за счастье всех обездоленных и угнетенных, где главный лозунг был «свобода и равенство». Ведь Сталин в ту пору и в дурном сне не мог присниться…

Но не надо думать, что нацисты не напридумали свои приманки для немцев. Лозунг «Блюбо» – Blut und Boden – «Кровь и Почва», в смысле раса и отчизна, звучали не так уж и плохо. Добавим к этому ницшеанскую идею о сверхчеловеке, то бишь о совершенном человеке, воине и созидателе, которому все дозволено…

Тем не менее цвет немецкой интеллигенции не дал себя одурачить и эмигрировал из Германии.

Бертольд Брехт в 1930-х годах был не менее популярен в Европе, чем Горький в 1920-х.

Но Брехт бежал из Германии и даже после разгрома фашистской империи не захотел возвращаться на родину. Он в 1949 году основал свой театр «Берлинер ансамбль» не в ФРГ, а в Восточном Берлине, а Восточный Берлин не считался Германией, он считался советской зоной оккупации.

Жаль, что нашим прекрасным писателям, которые сейчас пишут о Горьком, не приходит в голову сравнить судьбу Буревестника с судьбой Мэкки Мессера и сказать во всеуслышание: один предал свои идеалы, стал орудием Сталина, другой остался верен своим идеалам.

Брехт был не одинок.

Томас Манн для Германии значил не меньше, чем Лев Толстой для России. Естественно, никто бы его не тронул в Третьем рейхе. Но Томас Манн эмигрировал. Эмигрировал и его старший брат, известный писатель Генрих Манн. Генрих Манн сперва уехал во Францию, а там по какой-то причине задержался. И его бегство в Америку через Испанию и Португалию стало прямо-таки опасным. На утлой лодчонке писатель добирался чуть ли не до последнего парохода, который увозил беглецов-немцев в Америку…

Очень непростой была жизнь большой актрисы Марлен Дитрих в Голливуде. А уж как зазывали эту выдающуюся женщину, пруссачку до мозга костей, в нацистскую Германию!..

Один из крупнейших философов XX века Ясперс остался в Германии, и в 1937 году нацисты лишили его профессорского звания. И до самого разгрома гитлеровского режима он находился под угрозой ареста. Ясперс так и не простил любимому ученику, философу Хайдеггеру, что тот стал членом нацистской партии и продолжал свою ученую карьеру.

А уж как много простых, не знаменитых немцев уехало в те годы из рейха. И какой нелегкий жребий выпал на их долю!

Читайте Ремарка. Это хороший писатель. И заметьте, что, кроме эмигрантов-немцев, в его романах нередко встречаются и несчастные русские эмигранты… В свое время из-за этого нам, переводчикам с немецкого, цензура не разрешала эти романы переводить.

* * *

Чехов был не только великий писатель, он оказался и пророком. Предвидел, что собачья преданность прелестной Каштанки столяру, так же как и собачья преданность крепостного Фирса своей безнравственной и бессердечной барыньке («Вишневый сад»), еще сыграет злую шутку с нами нынешними.

 

Берберова об эмиграции 1920-х годов

В СССР, сколько я себя помню, эмиграция, о которой пишет Нина Берберова, именовалась «Белой эмиграцией» и страшно третировалась…

 

Разделяй и властвуй

Большевистская власть взяла на вооружение правило, сформулированное еще древними римлянами: «Divide et impera» – «Разделяй и властвуй». Самое непосредственное отношение это правило имело к интеллигенции. И ее разделили по департаментам, а потом построили пирамиду. В 1970-х на самом верху оказались международники «высшего сорта», внизу – все остальные.

Что значит международники «высшего сорта»?

Это значит, что данные международники работали постоянно – а не наездом, не в какой-нибудь Зимбабве или на Кубе при братьях Кастро – непосредственно в «логове врага», в странах «закулисы» типа США, или Англии, или Франции, или ФРГ (Западной Германии).

Естественно, вся остальная интеллигенция, мягко говоря, не жаловала выскочек-международников. А особенно невзлюбили это племя писатели.

Хотела было удивиться: мол, чем не угодили писателям международники?

Но сразу поняла неуместность вопроса.

Давным-давно, в те годы, когда Остап Бендер переквалифицировался в управдомы, гуманитарии на Руси тоже переквалифицировались: философы – в преподавателей истмата-диамата, историки – в толкователей резолюций партсъездов, а экономисты – в учителей «экономики социализма», науки, которая базировалась на вечно зеленом учении Маркса – Энгельса – Ленина.

Только писателям разрешалось вставлять в свои художественные произведения хоть какие-то свои мысли и умозаключения.

Таким образом, писатели неожиданно оказались главнее всех и возомнили о себе. А тут вдруг появляются безродные международники и что-то внушают серой массе.

Надо сказать, что в последние годы советской власти международникам и впрямь внимали, как Дельфийскому оракулу.

Кто из стариков не помнит передач ТВ на международные темы?

Их было, как сообщает интернет, целых три. (Каюсь, у меня в памяти они слились в одну.)

Передача под названием «Международная панорама» (1964–1991). Передача «Сегодня в мире» (1978–1989). И передача «Девятая студия».

Во всех трех участвовали самые видные международники – особенно в передаче «Девятая студия».

Там к микрофону выходили: академик Арбатов, толстяк и умница Бовин, вечный борец за мир Генрих Боровик, Замятин (глава ТАСС), Загладин (из ЦК КПСС), Валентин Зорин, порядочный и знающий человек, почему-то люто ненавидимый всезнайками типа Веллера.

Я написала: «выходили к микрофону», но, по-моему, эти персонажи никуда не выходили, а смирно сидели на своих стульях, дожидаясь микрофона, который им подносил ведущий.

Кроме этих матерых деятелей, на ТВ вещала и молодая поросль: Калягин, Дунаев, Томас Колесниченко, Сейфуль-Мулюков и другие.

Некоторых международников я знала, так как муж работал в конце 1950-х в журнале «Международная жизнь». Да и потом читал лекции как международник по всему Советскому Союзу, так же как и многие доктора наук в его институте.

Не могу сказать, что все упомянутые и не упомянутые деятели были светочами разума. Не утверждаю также, что в их лице мы имели отчаянных смельчаков-правдолюбцев…

Однако эта поросль зарубежников появилась в эпоху нашего первого реформатора Хрущева, была хорошо обучена, многое повидала своими глазами и многое осознала. Думаю, международники были из первых детей оттепели. Уже в конце 1950-х им стало ясно, что без разрядки международной напряженности стране невозможно не то что двигаться вперед, но и дышать, жить…

Однако в нашей парадоксальной державе интеллигентная публика, даже некоторые ее яркие и достойные представители, не понимала того, что, как говорит сын, и ежу понятно…

В случае с международниками это стало до ужаса очевидно. Литераторы третировали их как никого другого.

В своих мемуарах «Косой дождь» я цитировала однокашницу и хорошую знакомую Анну Самойловну Берзер. Цитировала ее заметки, опубликованные посмертно в журнале «Звезда».

Прошу прощения, но мне снова придется привести те же цитаты, что и раньше.

А. С. Берзер – можно сказать, фигура знаковая. Ее имя встречается во многих воспоминаниях о литературной жизни середины XX века. «Ася Берзер» – так ее ласково называли в Москве – была заведующей отделом прозы в «Новом мире» Твардовского, славилась и своим безупречным вкусом, и своей смелостью: она самоотверженно пробивала сквозь цензуру, а иногда и сквозь редколлегию журнала все самые значительные рукописи, которые попадали к ней на стол… Насколько я знаю, Ася была и первым редактором Солженицына…

Но вот та же самая Берзер, лишь только речь заходила о международном положении, о международных делах, да и о самих международниках, высказывала совершенно дикие мысли. Дикие и идиотские.

Вот что она пишет о международниках: «Не надо забывать и об образе международника. Человека, который никогда ни за что не пострадал… У которого не было собственного пути, только сиюминутно установленный – общий. Он вышел из пекла в том же свитере, с тем же микрофоном в руках. Я выключаю телевизор сразу, как появляется он, стараясь не услышать ни слова. Я не читаю их статей, и появление их всегда связано для меня с предчувствием недоброго».

Цитирую далее А. Берзер: «Как бы ни развивались события в мире… но все равно при всех катаклизмах эта роковая связь международной и литературной жизни должна быть разрушена, нравственно переработана, должна исчезнуть навсегда».

Но как может «исчезнуть» сия «роковая связь», как она может быть «переработана» в случае мировых катаклизмов, в случае, упаси бог, атомной войны? Весь мир превратится в горстку радиоактивной пыли, а писатели вознесутся на небо и продолжат там свои творческие споры? Так, что ли?

Но Берзер пишет далее: «…Грубая и прямая зависимость литературы от железных и бетонных стен, от атомной бомбы и ее открытий – непереносима для воздуха литературы… Берлинский кризис, Кубинский кризис – все кризисы одинаково вели к разгромам в литературе…»

Берлинский кризис, Кубинский кризис. В рассуждениях Берзер – это досадные помехи: то ли колдобина, то ли упавшее дерево на широкой дороге русской литературы. А я, как и Берзер, современница этих событий, вспоминаю о них со священным ужасом…

Берлинский кризис. Июнь 1948-го… Вызван тем, что Москва организовала блокаду Западного Берлина, оказавшегося окруженным нашей оккупационной зоной. В ответ Америка наслала в Западную Европу армаду военных самолетов, и самолеты буквально каждый час садились на военный аэродром Темпельхоф в Западном Берлине – привозили жителям Западного Берлина продовольствие и все прочее… А моему крошке Алику еще нет и трех лет… Худенький послевоенный детеныш…

К счастью, Сталин снял блокаду, и самолеты США убрались восвояси…

Карибский кризис в октябре 1962-го был, пожалуй, еще страшней… Мир, как никогда, висел на волоске. Кеннеди, тогдашний президент США, прямо пригрозил, что он нажмет на кнопку своего «ядерного чемоданчика», если Хрущев не уберет кораблей с ядерными боеголовками, которые плывут на «Остров свободы» – Кубу… Слава богу, Хрущев не стал упираться.

Если я не путаю, именно тогда открыли прямую линию между главами двух сверхдержав – США и СССР… Пронесло!

А вот как интерпретировала страшный для всего мира Карибский кризис еще более знаковая, чем Ася Берзер, фигура – Лидия Чуковская, дочь Корнея Ивановича Чуковского. Привожу эту «интерпретацию» в собственном пересказе Лидии Чуковской, обращенном к Анне Ахматовой.

На дачу к Чуковским в роковой день Карибского кризиса приехал из Москвы их хороший знакомый-иностранец. И, не застав Корнея Ивановича в его кабинете, обратился к Лидии Корнеевне.

Я по обыкновению работала. Вижу, он очень взбудоражен… Стоит передо мной, молчит и в недоумении смотрит на мой пюпитр. Спрашивает:

– Что вы делаете?

– Я… Я ничего не делаю. Я пишу.

– Сегодня – пишете? Что-нибудь срочное?

– Нет, не особенно… То есть – да, конечно. Я к сроку готовлю второе издание своей книги. Об искусстве редактирования художественной прозы.

– Как вы сказали?

– Называется «В лаборатории редактора». В сущности, это книга о русском языке.

– Вы сейчас это пишете? Сегодня?

– Да. А что?

– Сегодня решается, будет ли война. Если ваше правительство не уберет ракет с Кубы, война начнется. Вы это понимаете?

– Понимаю.

– Что же вы делаете?

– Я? Ничего. Я пишу. Война либо будет, либо нет. Меня все равно не спросят. Узна́ю, когда наш дом взлетит на воздух. А пока – пишу.

…Он взглянул на часы – вероятно, истекли часы ультиматума – и поспешил в посольство за новостями. Я же продолжила работать. Найдет начальство нужным, сообщит новости, не найдет – не сообщит. Куда мне спешить? Вот и попробуй объясни ему нашу жизнь, – окончила я (рассказывать сей эпизод Ахматовой. – Л. Ч. ), – нашу безжизненность…

Лукавит Лидия Корнеевна. «Наша жизнь» и наше «начальство» здесь ни при чем. Разве в передовых странах Запада «начальство» спрашивает граждан, начинать ему войну или нет? И разве судьбоносные решения всегда зависят от воли этого «начальства»? От власти? И разве есть страна, где люди могут быть застрахованы от апокалипсиса, от ядерной войны?

Дело не в «начальстве», а в стремлении и… умении русской интеллигенции придумывать свою особую вселенную, свой, глубоко приватный, мирок, не имеющий ничего общего с реальным миром и с реальным временем.

1917–1920 годы. Первые послереволюционные годы. «Россия во мгле». «Россия в огне». «Россия дыбом». «Большевистская Россия». «Рухнувшая империя». Роковые, смертельно опасные, расстрельные, несчастные годы, а «на берегах Невы», почти в эпицентре событий, молоденькая Ирина Одоевцева с большим бантом на голове упивается стихами и дружбой со знаменитостями. Не видит ничего вокруг, кроме гротескно-трагической фигуры Гумилева.

Мне могут сказать: «Что ж тут плохого?»

И я отвечу. Не было бы на «берегах Невы» призрачной вселенной, придуманной интеллигентами, не было бы сотворенного их общими усилиями мира, не погиб бы Николай Гумилев. И может, удалось бы спасти от мучительной жизни и мучительной смерти Осипа Мандельштама. И заставить Аню Энгельгардт уехать из России с сыном Гумилева и Ахматовой – Левой.

Но вот прошло четверть века. Для России это были очень страшные годы. Умер Ленин и воцарился Сталин. И шла кровопролитнейшая война против нацистской Германии. А на «берегах Невы» разыгрывалась трагедия, ужасней которой цивилизованный мир, по-моему, не знал и не знает… Ленинград умирал в диких муках от голода и холода.

И что же? В это самое время уже не юная поэтесса с бантом на голове, а вполне зрелая Лидия Корнеевна выдумывает в… Ташкенте (туда эвакуировали из Москвы и Ленинграда писателей и их семьи) свой, сугубо приватный, мир. Мир, так сказать, «на двоих». Одна из двух – она сама. Вторая – Ахматова. Плюс сугубо второстепенные персонажи. Ахматова рассказывает о том, как она писала стихи. Рассказывает о своих встречах и невстречах, о своих любимых и нелюбимых. Лидия записывает. И тоже рассказывает, как терла (неумело) яблоки для больной Ахматовой и как давала ей (еще здоровой) «котлету на булке», а Ахматова капризничала и, если память мне не изменяет, отталкивала ее руку с «котлетой на булке». А потом Чуковская сделала из всего этого три толстых тома и опубликовала…

И вы опять, наверное, скажете: «Ну что же тут плохого?»

На этот раз я ничего не отвечу. Вам нравится. Мне – нет. На мой вкус, это кощунство.

Но возвращусь к началу заметки. К международникам и к рафинированным интеллигентам. И сформулирую: интеллигенция просто не имеет права жить в выдуманном мире. Обязана жить на не-выдуманной земле, в не-выдуманной действительности.

Мир у нас один на всех – на литераторов и на не литераторов. На все человечество. И он, как ни странно, довольно хрупок. Его надо беречь, беречь общими усилиями. И международники в своих «свитерах» и со своими «микрофонами в руках», вышедшие «из пекла» (здесь я цитирую А. Берзер), должны говорить нам, где «пекло», где очаг болезни и насколько он опасен. И даже сообщать нам свои предположения о том, как надо лечить заболевший мир. Заболевшую землю. А мы с неослабевающим вниманием должны выслушивать их диагноз, их рассуждения и подсказывать им свои «рецепты»… Тогда, может, все-таки пронесет. Авось.

* * *

Понимаю, что моя заметка – голос вопиющего в пустыне. Ни нынешние журналисты-международники не перестанут быть конъюнктурщиками, ни нынешние интеллигенты-либералы не перестанут выдумывать свою особую солнечную систему.

 

Поющий автобус

Эта относительно дешевая экскурсия из Иерусалима к Мертвому морю была организована Русским домом, или Русским клубом, или Русским обществом. Не помню точно, как это учреждение называлось.

Предназначалась экскурсия не для туристов из России, как мы с мужем, а для бывших российских граждан, которые приехали в Израиль насовсем, на ПМЖ, приехали сравнительно недавно и захотели в первый или не в первый раз посмотреть на сию достопримечательность. Действительно достопримечательность.

Гидом в автобусе была очень не уверенная в себе барышня: показывая ветхозаветные красоты, она пыталась цитировать Библию, чем вызывала недовольство некоторых экскурсантов. Дескать, зачем углубляться в прошлое, надо рассказывать о настоящем. Каковы достижения сельского хозяйства, каковы достижения промышленности в Израиле.

Библия большинство не волновала.

Возвращались мы в Иерусалим уже под вечер. В ноябре на юге темнеет рано и быстро. И тут вдруг автобус остановился. Впереди на шоссе была большая пробка – застряли такие же автобусы, как наш, машины типа рафиков и легковушки. Минут через десять и за нами тоже выстроилась череда автомобилей.

Водитель автобуса и кое-кто из мужчин пошли вперед, чтобы узнать, в чем дело.

А дело было в том, что на шоссе появился какой-то подозрительный предмет, который все называли объектом (объект не то откуда-то выбросили, не то его оставил пробежавший неизвестный). Вызвали армию – ребят в защитной форме с их автоматами – и начали прочесывать местность.

Все двери автобуса открыли. Очаровательный теплый воздух вместо холодного эр кондишн хлынул нам в ноздри. Слева мы видели Иудейские горы, справа был обрыв, а внизу лежал весь в огнях сказочно прекрасный Иерусалим, взбиравшийся по скалам и сбегавший вниз в созданную, казалось, самим богом чашу!

Было до слез красиво. И хотелось сидеть в этом автобусе вечность. Но барышня-гид явно нервничала. Экскурсия была однодневной… Стало быть, люди торопились домой. Припасы и питье подходили к концу. Правда, на обочине продавали за один шекель – центов сорок – что-то вроде грейпфрутов, но больше и вкусней. И название другое.

Однако барышня-гид с каждой минутой чувствовала себя все более неловко, словно была в чем-то виновата.

И вдруг она предложила:

– Давайте споем что-нибудь.

И все запели.

Боже, что они пели. «Дан приказ ему на Запад, ей – в другую сторону, уходили комсомольцы на гражданскую войну». И далее – весь репертуар Иосифа Кобзона. Про наше славное, гордое, прекрасное житье при старых генсеках, про героическое прошлое и светлое будущее. Кто-то попытался спеть народные украинские песни, кто-то вспомнил старые романсы. Но хором пели только советские песни и еще «Синий троллейбус» Окуджавы.

И было это в ноябре 1992 года. Или как писали в Серебряном веке, и случилось это в месяце ноябре одна тысяча девятьсот девяносто второго года от Рождества Христова. И пели нищие евреи, которые убежали в Израиль от режима, создавшего для них невыносимую жизнь и эти самые песни.

Автобус тронулся. И барышня-гид прочувственно сказала:

– Как хорошо мы пели. Как дружно!

* * *

Воистину «Пророки твои провещали тебе пустое и ложное… Изрекали тебе откровения ложные и приведшие тебя к изгнанию» (Плач Иеремии. 2.14).

Но есть ли выход? И на это дается ответ в «Плаче Иеремии»: «Окружил меня стеною, чтобы я не вышел…» (Там же. 3.7).

 

Собаки в Гурзуфе

Как-то в 1960-х годах рано утром я очутилась на шоссе в Гурзуфе. В ту пору я часто гостила в Гурзуфе у своей приятельницы в домишке, оставшемся ей в наследство от матери. В Крыму был еще не сезон. Море – холодное.

Хоть убей, не помню, зачем я вышла в такую рань на безлюдное шоссе.

Но вдруг я увидела, что навстречу мне движется целая процессия собак, или скорее не процессия, а пестрая собачья стая, или собачья колонна, как те колонны, в которых мы проходили по Красной площади перед мавзолеем 1 мая и 7 ноября.

Сколько было собак, не представляю себе. Навскидку сотня, а может, и две. Я, конечно, сразу отступила на обочину. Не испугалась, так как псины – большие и маленькие – целеустремленно трусили посередине дороги, не оглядываясь и не глядя по сторонам.

Я поняла, что эта собачья пробежка не могла быть спонтанной. Уверена, животные должны были как-то договориться между собой. Дать знать друг другу о дне и часе пробега. Наметить маршрут. Может быть, выбрать вожака.

Но как? И главное – зачем?

Одно я знаю точно. Этот пробег четвероногих в Гурзуфе мне не померещился. Я не способна грезить наяву, и я человек, совершенно лишенный фантазии. Не умею ничего придумывать.

Что было, то было. Собаки на шоссе в Гурзуфе осуществляли какое-то плановое или неплановое переселение народов. А может, другое мероприятие.

 

О времена, о нравы

Нравы, как и климат, на моем веку существенно изменились. В ранней молодости, глядя на брак родителей или родителей подруг, я думала, что эти браки нечто глубоко устаревшее. Мол, брак у меня будет другим.

Где-то еще маячили фигуры героинь первых лет революции, таких эмансипированных женщин, как Александра Коллонтай или Инесса Арманд, бросивших своих мужей ради великих свершений. Особенно импонировала мне красавица Лариса Рейснер: она была журналисткой и всегда оказывалась в самой гуще событий, условно говоря, на баррикадах. То она у себя в России боролась против «чехо-словаков», помогавших белым, то сражалась в Афганистане с «империалистическим засильем» (Луначарский), а то вместе с немецкими коммунистами пыталась направить Германию на путь пролетарской революции.

Все эти женщины не имели, так сказать, «стационарных» мужей и не погрязли в быте.

Но не они одни вдохновляли девушек моего поколения. Помнили мы и строчку Маяковского: «Лиля, Ося, я и собака Щеник». Нерушимый союз не двух, а трех сердец…

Ну а Серебряный век, хоть и запретный при большевиках, но совсем близкий, недавний? Чем его мораль отличалась от морали героинь революции? Какое отношение к старым, отсталым понятиям о супружеской верности имел блоковский стих «И я провел безумный год у шлейфа черного»? Или бесконечно меняющиеся возлюбленные и мужья Ахматовой? Я до сих пор не могу разобраться, когда кончился Шилейко и начался Пунин. И где в это время болтались Лурье и Анреп? А ведь во времена Лурье с Анрепом был еще Гумилев…

Но я веду речь не об Ахматовой и даже не об инфернальных дамах революции, а об интеллигентных женщинах, которые жили в Советском Союзе и были лет на десять-пятнадцать старше меня…

Вот позвала меня в гости редактор из «Молодой гвардии» Ольга Зив. С Ольгой Зив я познакомилась на втором курсе литфака, когда я и мои друзья, однокашники Рая Либерзон и Леня Шершер, заключили с издательством «Молодая гвардия» договор на книгу о героях первой пятилетки.

Так и ненаписанная эта книга – особая статья. Дело в том, что опубликовать ее в ту пору, то есть в 1937–1938, в годы Большого террора, было, по определению, невозможно. Ведь пока книга будет писаться и печататься, кое-кого из ее героев обязательно арестуют. И тогда и авторам книги, и редакционным работникам несдобровать. Возможно, поэтому нас и не торопили. Догадываюсь также, что именно по сей причине с нами, восемнадцатилетними студентами, охотно заключили договор…

Ольга Зив была довольно известной московской журналисткой. И визит к ней показался мне большой честью. Даже ее адреса узнавать не пришлось. По телефону Ольга сказала, что меня будет сопровождать Лева Шейдин, тоже ифлиец. Лева, хоть и учился на курс или два моложе меня, не был таким несмышленышем, как я. Закончив школу, поработал несколько лет в газете. И только потом поступил в институт. Во взрослой жизни я и муж с ним много раз сталкивались и даже дружили.

Ну а в тот день по приглашению Ольги Зив я вместе с Левой отправилась к ней в гости.

Ольга, как водится, жила в коммуналке. И комната у нее была хоть и довольно большая, но сильно заставленная. Народу там собралось не так уж много. И исключительно мужчины. Из гостей я была одна женщина. Никто, впрочем, на меня внимания не обратил. Все мужчины показались мне поначалу на удивление похожими друг на друга. Примерно одного возраста и, на мой взгляд, все в солидных костюмах и в рубашках без галстука. И все, кроме самой Ольги и Левы Шейдина, курили. Принимала нас Ольга по-модному, а-ля фуршет… Накрыт был кусок большого письменного стола: там стояли закуски, две-три бутылки, рюмки и стопка тарелок.

Несколько освоившись во взрослой компании, я заметила, что среди гостей крутился рыжий, довольно молодой паренек. И что разговор вертелся именно вокруг него и Ольги. Над пареньком остальные гости-мужчины в солидных пиджаках подтрунивали. А он, как мог, огрызался. Однако, в чем была соль насмешек, я так и не догадалась. Слава богу, со мной был Лева Шейдин, который хоть и не казался инородным телом в этой компании, но и в подтрунивании над Рыжим и Ольгой участия не принимал.

Тихонько показав на одного из мужчин в солидном костюме, я шепотом спросила Леву:

– Он кто?

– Бывший муж Ольги, – ответил вполголоса Лева.

– А этот кто?

– Бывший муж Ольги, – сказал Лева.

Выяснилось, что примерно из семи-восьми гостей трое, а может, и четверо были бывшими мужьями Ольги. А молодой рыжий паренек – ее тогдашним мужем…

Ну и, соответственно, общий разговор был на тему «связался черт с младенцем»… Добавлю к этому, что все собравшиеся у Ольги, кроме меня, были ее хорошие и давние друзья.

С точки зрения моей будущей взрослой жизни, протекавшей в те годы, когда Сталин запретил разводы и жених с невестой стали ездить в ЗАГС в черных лимузинах с куклами и воздушными шариками на капоте, Ольга Зив с ее мужьями – предел безнравственности. В той будущей жизни студентки вроде меня в предвкушении фаты, а иногда и церковного венчания, наверняка осудили бы Ольгу и предсказали бы ей, что рыжий паренек бросит ее и уйдет к молодой девушке…

Но все оказалось не так. По слухам, Ольга и рыжий паренек (я так и не узнала его имени) прожили несколько лет душа в душу. А потом, в годы войны, Рыжего забрали на фронт. И он погиб. А Ольга, оплакивая его, застряла в эвакуации. И, как говорили, написала отличную книгу о заводах в глубоком тылу. Но Ольге не послали вызова в Москву, и ее книгу не печатали.

На свое несчастье, Ольга Зив была еврейкой. В пору моих студенческих лет это не имело никакого значения. А в послевоенную пору стало несмываемым пятном. Товарищ Сталин, победив Гитлера, решил, видимо, вывезти из нацистской Германии не только заводы Цейса и инженеров, делавших под руководством Вернера фон Брауна баллистическую ракету Фау-2 (самого Вернера фон Брауна вывезли американцы), но и разработки нацистских лжеученых идей о вредоносности евреев. По воле Сталина народ СССР заразился от гитлеровцев антисемитизмом.

Помог Ольге вернуться в Москву – она в то время, по слухам, тяжело болела – один из самых известных сталинских холуев-журналистов Юрий Жуков.

Насколько я знаю, Ольга Зив так и не стала устраивать свою личную жизнь по-новому. Жила одна и скорбела о рыжем пареньке…

Однако Ольга была не единственной моей знакомой с такой женской судьбой. Я и в дальнейшем встречала немало женщин, которые очень странно строили свою личную жизнь.

Сослуживица по Радиокомитету, к примеру, разошлась с мужем только потому, что он оказался домоседом, а она, наоборот, любила ходить в театры и вообще проводить вечера вне дома. В результате сослуживица оказалась одна с довольно нелюдимым сыном. И притом в весьма стесненных материальных обстоятельствах.

Моя двоюродная тетка захотела иметь ребенка от человека, связь с которым была случайной. Она совершенно сознательно стала матерью-одиночкой.

Обе эти женщины – и моя сослуживица, и моя тетка – были всего лет на десять-пятнадцать старше меня и ненамного моложе героинь первых лет революции.

Самой интересной стала моя встреча с одной, пусть не самой знаменитой, дамой из плеяды тех героинь революции, или революционных валькирий, как их теперь именуют.

Произошла эта встреча в конце 1960-х в Доме творчества Переделкино. Старушка – моя соседка по столу – была одной из сестер Виноградских. Из той же плеяды, что и знаменитая Александра Коллонтай, Лариса Рейснер, Мария Федоровна Андреева и «ближайший друг» семьи Лениных Инесса Арманд, а говоря по-простому, многолетняя любовница Ильича.

Сестры Виноградские в годы Большого террора, как мне рассказывали, были репрессированы. Гнили в ГУЛАГе. Освободил их Хрущев. Тем не менее Хрущева и хрущевскую оттепель соседка, видимо, не жаловала. По ее мнению, ни сам «Кукурузник», ни его некоторые оттепельные послабления не соответствовали духу марксизма-ленинизма…

Но меня тогда не волновали политические взгляды Виноградской. Их я заранее знала. Знала, что могучая пенитенциарная система СССР, сиречь Лубянка и ГУЛАГ, не излечивают старых большевиков от их твердокаменности.

Живо интересовал меня не образ мыслей, а образ жизни этой вполне сохранившейся старой женщины, отнюдь не жалкой бабульки, в каких иногда превращаются наши вполне достойные дамы.

Вот что я не без труда узнала от Виноградской, просидев с ней месяц за одним столом в Переделкине и в первое время регулярно встречаясь по три раза на день – за завтраком, обедом и ужином.

Виноградская жила где-то в престижном районе Москвы – не то на Остоженке, не то на Пречистенке. Жила с сыном, невесткой и внуком-школьником. Сына не жаловала. Внуком особо не интересовалась. Невестку откровенно не любила.

Критическое отношение к детям, а тем паче к внукам, меня не сильно удивляло. Даже моя интеллигентная мама, не говоря уже о ее сверстницах, считала, что на собственных чад надо смотреть объективно. Не следует слишком умиляться их способностям или внешности. И это при том, что дети и внуки этих мам воспитывались в таком неласковом, суровом, в таком свирепом обществе…

Не удивила меня и неприязнь Виноградской к невестке. Я знала только трех сверхгениальных женщин: Лилю Лунгину, ее приятельницу Дину Каминскую – видного адвоката и Тамару Авен, которые не позволяли себе сказать ни одного дурного слова о своих невестках.

Потряс меня домашний уклад Виноградской. С семьей сына она жила так, как живут с соседями, чужими людьми. Моему вопросу, не собираются ли сын с внуком навестить ее в Переделкине, очень удивилась: зачем?

Дома Виноградская не готовила. Никогда! К часу дня шла обедать в Дом ученых, куда у нее как у старой большевички был постоянный пропуск. Где-то около семи вечера, когда цены в Доме ученых были еще не ресторанные, там же ужинала. И очень сокрушалась, что в Доме ученых не было завтраков, а буфет открывался довольно поздно.

– Ну хоть кофе вы себе можете приготовить? – приставала я к Виноградской. – А овсянку? Или яичницу? А манную кашу?

– Я домашним хозяйством не занимаюсь. Мне на кухне делать нечего, – отвечала Виноградская.

– А если вам нездоровится? А если вы, не дай бог, простудитесь?

– Если я болею, я ложусь в больницу, – отчеканила Виноградская.

И еще я вспоминаю, что особо она презирала свою невестку за то, что та любила вязать для мужа и для сына шарфы и свитера.

Зачем вязать дома, надо покупать вязаные вещи в магазине.

– Но ведь в магазинах, – возмущалась я, – ничего подобного нет…

Словом, мы с моей соседкой решительно не понимали друг друга.

Виноградская явно приободрилась, когда к нам за столик посадили одного из самых отвратительных сталинских литературных критиков – Кирпотина. Правда, Кирпотина в то время уже никто не боялся.

Несколько раз, обращаясь к Виноградской наполовину серьезно, наполовину шутливо, он вопрошал: «И зачем только мы брали Зимний?»

На что однажды я, не стерпев, громко сказала: «Никто вас не просил брать Зимний дворец». На эту мою реплику сразу среагировал мой муж, сильно лягнув меня ногой под столом. Он как раз приехал ко мне в Переделкино на несколько дней. А после муж решительно потребовал, чтобы я не распускала язык, сидя в этом осином гнезде. И я его послушалась. Стала избегать Виноградскую, подружившуюся с Кирпотиным. О чем сейчас жалею. Очень уж интересно было разговаривать с этой старой большевичкой, эмансипированной женщиной.

Так бесславно закончилось мое неожиданное знакомство с одной из сестер Виноградских.

Почему бесславно?

Да потому, что я не потрудилась расспросить Виноградскую о ее прошлой жизни. А ведь Виноградская наверняка хорошо знала ту горстку людей, которая сумела превратить одну шестую часть суши в гигантский полигон для построения бесклассового общества – диковинного строя, где не должно быть ни богатых, ни бедных, где все люди равны, где коллектив – всё, а личность – ничто. Об удивительных этих людях теперь не вспоминают. Тем более не задают себе вопросов, как случилось, что эта бесстрашная и беспощадная кучка, эти лихие ребята дали сожрать себя поодиночке Рябому Черту.

Может, Виноградская все же поделилась бы со мной соображениями на этот счет?

Поезд ушел. Интернет сообщает, что сестры Виноградские похоронены рядом на Донском кладбище. Хотя одна из сестер – младшая, Софья Семеновна, – умерла уже в 1964 году, а вторая, Полина Семеновна, – позже. Когда именно, интернету неизвестно.

Я, видимо, познакомилась со старшей, Полиной, а возможно, с младшей, Софьей.

Но в моем случае это не так уж важно. Обе сестры работали в коммунистической печати в первые годы революции, стало быть, при Ленине.

Софья, младшая, в «Правде» и в «Бедноте». В «Правде», когда там всем заправляла Маняша – любимая сестра Ильича; Софья была у Марии Ульяновой секретарем.

Старшая, Полина, сама издавала журнал «Коммунистка». Не «Коммунист», а «Коммунистка». Я и не знала, что был такой журнал. И еще Полина была заведующей женотделом в ЦК.

Софья жила какое-то время в одной квартире с Бениславской – женщиной, которая безответно любила Есенина. И не выдала Есенина чекистам, когда уже опальный поэт посетил Бениславскую. А позже написала книгу воспоминаний о Есенине. В Литературной энциклопедии 1970-х годов о ней говорится только как о детской писательнице… Зато теперь можно вспомнить ее и в связи с Есениным.

Но самое главное, что Полина Виноградская – первая жена Е. А. Преображенского. А Евгений Преображенский был из главных коммунистических вождей в эпоху Ленина и из главных недругов Сталина, якобы троцкист.

О Преображенском очень много сказано в интернете и даже в Малой советской энциклопедии, которая выходила вплоть до 1930 года, пока почти всю ее редакцию не пересажали.

В энциклопедии и в интернете подробно повествуется о дореволюционном прошлом этого «революционера из попов» (Преображенский был сыном протоиерея). О его арестах, ссылках, побегах…

Далее в энциклопедии сообщается, что он примкнул к троцкистам. Был исключен из ВКП(б), а потом раскаялся вместе с Радеком и Смилгой. И был восстановлен в партии.

О дальнейшем крестном пути Преображенского можно узнать только из интернета. Разумеется, никаким троцкистом он не был – просто выступал против политики Сталина как в деревне, так и в городе. Выступал также против создания в партии невыносимого режима, который ведет к выращиванию бездарностей. Удивило меня и то, что Преображенский уже в 1930-х понял: наша внешняя политика, в частности политика Коминтерна, была на руку германским фашистам.

Наконец, в отличие от многих других несогласных со Сталиным, Преображенский создал в России антисталинскую нелегальную организацию, которая была разогнана еще ГПУ. Признаюсь, я впервые слышу о сопротивлении старых коммунистов сталинской политике.

Сталин не решился сделать Преображенского фигурантом одного из своих показательных процессов. В последний раз Преображенский был арестован не то 30 декабря 1936-го, не то 2 января 1937-го и приговорен к расстрелу Военной коллегией Верховного суда СССР. Приговор был сразу же приведен в исполнение.

Указом Президиума Верховного Совета СССР от 16 января 1989 года, то есть в годы горбачевской перестройки, Преображенский был реабилитирован. А 16 мая 1990 года Комитет партийного контроля при ЦК КПСС посмертно восстановил Е. А. Преображенского в рядах КПСС.

Здесь я цитирую интернет. А далее хочу высказать свои предположения: очевидно, делом Преображенского занимался А. Н. Яковлев. Восстановив посмертно Преображенского в партии, партийный контроль отдал дань его мужеству. Ведь этот большевик активно сопротивлялся Сталину.

С Преображенским у меня, как ни странно, связано нечто почти личное…

Я уже писала, что перед тем, как сесть за мемуары, я некоторое время работала в библиотеке ИНИОНа. И там мне попалась в руки «Азбука коммунизма», написанная Бухариным (начало брошюры) и Преображенским (вторая часть брошюры).

«Азбука…» эта запомнилась мне еще с детских времен: она была в доме у моих сугубо беспартийных родителей и, как мне кажется, у их знакомых, тоже беспартийных. А потом, разумеется, исчезла отовсюду. Ибо ее авторы стали «врагами народа». Ну а в конце 1990-х, когда я посещала ИНИОН, нравы были сугубо либеральные… Тогда мы с сотрудницами ИНИОНа даже «Майн кампф» Гитлера на русском языке читали, благо его в Москве продавали чуть ли не на каждом шагу.

Прекрасно помню, что в конце 1990-х меня поразило в этой «Азбуке…» буквально все. Даже то, что «правый» Бухарин писал вместе с «левым» Преображенским. Причем их писания не сильно отличались друг от друга. Именно тогда у меня закралась мысль о том, что деление на «правых» и «левых» было изобретением Кобы. Видимо, ему так проще было расправляться со своими противниками.

Пожалуй, больше всего меня потрясло у Бухарина то, что он всерьез считал необходимым отменить в Советской России… деньги. Мол, придешь на склад и попросишь дать тебе валенки с калошами. Две пары валенок не потребуешь. Они тебе ни к чему. Ведь не просит человек у кондукторши трамвая два билета, если ему нужен один. Второй трамвайный билет и впрямь не нужен, на него никто не позарится.

А вот личный автомобиль кое-кто попросит. Уже в 1920-х некоторые товарищи разъезжали на персональных машинах. А Демьян Бедный имел и личный вагон. И не он один. Как же найти общий эквивалент у валенок с автомобилем?

Преображенский поразил меня такой же отсебятиной в области экономики. И полным отсутствием здравого смысла. Но еще больше тем, что он считал справедливым расправляться с «буржуями» без суда и следствия. Расстреливать их только за то, что они «эксплуататоры».

Интернет подтвердил мои предположения: «Азбука коммунизма» в первые годы советской власти печаталась огромными тиражами. Была переведена на множество языков. Считалась базовым учебником для молодых членов партии и для беспартийной молодежи как в СССР, так и за рубежом.

Вот и пойми, где лево, а где право… Вот и пойми, где большевики, а где… здравый смысл…

 

Ремарк в интерьере XX века

Для России в середине XX века, а особенно в годы оттепели, романы Ремарка – такой же знак перемен и надежд, как стихи Евтушенко, как спектакли Любимова, романы Трифонова, как концерты Вана Клиберна и «Восемь с половиной» Феллини.

У Ремарка в СССР был многомиллионный преданный читатель. И это при том, что власть имущие вели с ним непрекращающуюся борьбу.

Странно, не правда ли? Ведь, казалось бы, Ремарк по всем параметрам подходил советским идеологам. В 1960–1970-х годах страна боролась за мир, можно сказать, денно и нощно. А Ремарк был автором самого знаменитого антивоенного романа «На западном фронте без перемен».

Страна выиграла войну против своих заклятых врагов – немецких национал-социалистов, которые хотели завоевать и поработить Россию до самых Уральских гор. А Ремарк был наиболее последовательным и гонимым антифашистом во всей Германии.

Тем не менее советские критики, по образованию филологи, а по призванию и темпераменту судьи святой инквизиции, писали, что «пацифист и абстрактный гуманист» Ремарк ничего не понял, не разглядел, не доглядел, не заметил, не описал, не отразил, не увидел главного, а то, что описал, исказил.

* * *

Мировая слава пришла к Ремарку уже в 1929 году, его роман «На западном фронте…» вышел неслыханным для той поры тиражом в 1,2 миллиона экземпляров. А если считать переводы на разные языки, то тираж достигал 5 миллионов.

Уже в этой сравнительно короткой книге Ремарк уловил, быть может, самое разительное для XX века противоречие между притязаниями государства, общества и интересами индивидуума, между историческим СОБЫТИЕМ и ЧАСТНОЙ СУДЬБОЙ. В германской энциклопедии Майера, не очень жалующей Ремарка, коротко написано, что Ремарк «разрушил легенду о геройской смерти солдат, ибо написал, что победы и поражения народов безразличны мертвецам»… Само название романа «На западном фронте без перемен» стало на долгие годы слоганом, паролем, лозунгом, крылатым выражением.

«На западном фронте без перемен» – так писали газеты в дни затишья в годы Первой мировой войны – значило, что армии ни побед не одержали, ни поражений не потерпели. А между тем кто-то погиб, кого-то искалечили… Без перемен… В XX веке уже считали на миллионы, на десятки миллионов. Раз, два, три, четыре, пять – это для детской считалочки… Взрослые дяди оперировали совсем иными цифрами.

Уже через год Геббельс, будущий министр пропаганды при Гитлере, дал сокрушительный бой Ремарку, объявил ему священную войну. Для начала скупил бо́льшую часть билетов на голливудский фильм по роману «На западном фронте…», который впервые демонстрировался в Берлине, нагнал в кинотеатр хулиганов-штурмовиков и вдобавок выпустил в темный зрительный зал сотни мышей. То же самое он проделал и на втором, и на третьем показах фильма. И прокат не устоял, ленту так и не увидели в Германии. Благонамеренные немецкие граждане побоялись ходить в кино на ремарковский фильм. А потом его и вовсе запретили и в Германии, и в Австрии.

Утверждаю: это было одно из первых СЕРЬЕЗНЫХ ПОРАЖЕНИЙ веймарской демократии. Не Ремарка, а именно демократии в Германии.

В 1931 году Ремарк уехал из Германии в Швейцарию.

В 1933 году, через сто дней после того, как Гитлер стал канцлером, книга Ремарка была сожжена на кострах, и не где-нибудь на городских задворках, а на площадях перед университетами. И жгли ее не лавочники в коричневой форме СА, а профессора прославленных во всем мире германских высших учебных заведений!

А между тем именно Ремарк был как бы воплощением нацистской легенды об арийском герое. Красивый, светловолосый, стройный, он был явным антиподом колченогого Геббельса. Грех смеяться над уродством людей, но ведь именно Геббельс и иже с ним объявили нордического человека человеком высшей расы, которому на роду написано завоевывать мир! И вот по иронии судьбы нордическую внешность и чистую арийскую кровь имел Ремарк. К тому же он был и героем войны: пошел на фронт в семнадцать, протрубил в окопах все шесть военных лет, пять раз был ранен!

Тоталитарный режим, по определению, не мог примириться с Ремарком. Путь в Германию был ему заказан. В сорок три года Ремарк стал эмигрантом. Скитался по всему миру. И прожил в эмиграции, вдали от родины, тридцать девять лет до самой смерти в 1970 году.

Советский критик Затонский, отнюдь не самый худший из плеяды литературных инквизиторов, писал, что, если бы Ремарк остался автором одного-единственного романа «На западном фронте без перемен», он бы вошел в историю литературы XX века с бо́льшим почетом.

Но Ремарк осмелился написать еще десять романов и одну пьесу. Среди них такие шедевры, как «Триумфальная арка» и «Тени в раю», и такие любимые миллионами людей, как «Три товарища», «Черный обелиск», «Ночь в Лиссабоне».

И опять немецкий писатель уловил одну из самых БОЛЕВЫХ ТОЧЕК своего века – эмиграцию. Сколько эмиграций узнал этот век: две волны русской эмиграции (недаром в ремарковских романах то и дело мелькают русские имена – Наташа, Волков), немецкая эмиграция 1930-х годов, польская, чешская, венгерская, китайская, кубинская… Несть им числа.

Конечно, Ремарк написал о германской эмиграции. О том, как талантливые немцы, любившие свою страну, вынуждены были становиться изгоями, никому не нужными отщепенцами. И о том, как их предавали западные демократии и бывшие друзья – кто из чисто шкурных интересов (боялись конкуренции), кто из страха перед могущественным соседом – фашистской Германией, – а кто просто по дурости: им казалось, что бежать из страны вынуждены только евреи или открытые противники нацизма, их самих сие никогда не коснется. Как будто при тоталитарном режиме кто-то может быть уверенным в своем будущем, в собственной безопасности.

Затронув тему эмиграции, Ремарк снова не угодил обоим тоталитарным режимам – нацистскому и коммунистическому… До сих пор слово «эмигрант» звучит на так называемом постсоветском пространстве чуть ли не синонимом слова «предатель». Что уж говорить о приверженцах Зюганова, ежели Лидия Чуковская в своей столь знаменитой книге «Записки об Анне Ахматовой» возмущалась тем, что на Западе Ахматову называют «внутренней эмигранткой». А кем она, собственно, была? И напрасно та же Чуковская ставит в заслугу Ахматовой, что она не покинула страну. И писано это после трагической гибели Николая Гумилева и Осипа Мандельштама и после искалеченной судьбы Льва Гумилева. Неужели было бы плохо, если бы Анна Андреевна, подхватив маленького Леву Гумилева, направила бы свои стопы прочь?

И что было бы хорошего, если бы не эмигрировала вовремя семья великого Набокова и не уехал на Запад Бунин? Если бы не бежали из страны много лет спустя Нуриев и Барышников, не покинули бы СССР Бродский и Довлатов?

* * *

Но все это о веке минувшем. Удивительно, что и в XXI столетии к Ремарку масса претензий. Как всегда, он не в чести у высоколобых, у части интеллигенции. Для нее он и сентиментален, и примитивен.

По ее приговору, Ремарк ныне низложен из больших писателей в писателя для простого люда. Раз и навсегда. Но у меня другое мнение… Я как раз ценю Ремарка за старомодность, за сентиментальность и за то, что мужчины у него мужественные, а женщины женственные и красивые. Ремарк не лукавил. Он и сам любил красивых женщин: его женой была Полетт годар, звезда Голливуда, возлюбленной – Марлен Дитрих, самая красивая актриса той эпохи. И пусть герои Ремарка – эмигранты – жили трудно, они даже в самые тяжелые для себя дни любили эту жизнь и пили дешевую яблочную водку, кальвадос, без снисходительной гримасы.

* * *

Вижу, что самого главного о Ремарке я не написала. Не написала, что он ни на минуту, ни на секунду не дал себя обольстить фашизму.

Мне это в биографии Ремарка и так ясно. Подразумевается само собой. Но у нас в стране очень плохо знают историю германского национал-социализма. И уж наверняка забыли, что гитлеризм приняли очень многие из тех, кто числился интеллектуальной элитой мира. Многие видные литераторы, музыканты, философы, артисты, наконец, ученые и в самой Германии, и в Западной Европе впали в эйфорию от «перформанса», показанного Гитлером. Их завораживали и пафосно-грандиозные сооружения в духе Шпеера – гигантский стадион в Нюрнберге, здание Имперской канцелярии в Берлине, павильон на Всемирной выставке в Париже. И небывалые по размаху военные парады, и грандиозные факельные шествия. И блестяще проведенная берлинская Олимпиада 1936 года. А главное, невиданные темпы, с которыми поднималась и вооружалась Германия – страна, разгромленная в войне 1914–1918 годов, поставленная на колени кабальным Версальским договором.

Конечно, и сама судьба благоволила Гитлеру. Закончился мировой экономический кризис, который особенно больно ударил по Германии, и без того обескровленной и обнищавшей. Безработные получили работу. Задымили заводские трубы. И парни из СА и из СС на хороших харчах отъели свои бесстыжие физиономии, набрали вес и набрались нахальства. А миллионы обывателей возмечтали о РЕВАНШЕ.

И получилось, что в то время, когда нацисты принимали позорные «расовые законы», когда в концлагеря бросали коммунистов и социал-демократов, церковных иерархов и гомиков, а также просто инакомыслящих, когда немецкие евреи, обобранные властями, метались в поисках страны, куда можно бежать, хотя бы не получая вида на жительство, обрекая себя на статус беспаспортных бродяг, в рейхе кипела культурная жизнь.

На концертных площадках немецкие оркестры исполняли великую музыку, и дирижировали ими такие дирижеры, как Фуртвенглер или Кароян. В Байрёйте с триумфом проходили Вагнеровские торжества, на театральных подмостках играл несравненный артист Грюндгенс, а в университете читал лекции по философии известный во всем мире Хайдеггер. Ну а Лени Рифеншталь, используя лучшую немецкую технику прославленной киностудии «УФА», снимала свои новаторские фильмы «Триумф воли» и «Олимпия», а в свободное от трудов время бегала вокруг Гитлера, стремясь добиться великой чести – стать любовницей тирана. Впрочем, с ней соревновались многие другие чистопородные немецкие красавицы…

А великая немецкая наука? Где была она? Ученые, за исключением тех, кто вынужден был покинуть страну из-за еврейской крови, оставались на своих местах. Правда, США опередили Германию: первые создали атомную бомбу – им помогли эмигрировавшие из Германии гении. Но и в рейхе уже была тяжелая вода. А немец Вернер фон Браун построил в Пенемюнде первую ракету, без которой и бомба не бомба… И, между прочим, этой первой баллистической ракете Вернера фон Брауна название придумал Гитлер: он окрестил ее латинской буквой V – «фау» от слова Vergeltung, что означает по-немецки возмездие. Ракета Фау-2 предназначалась для бомбардировок мирных жителей Англии, которые не захотели покориться нацистам…

Даже в годы Второй мировой войны эйфория у части западных интеллектуалов, увы, не прошла. Многие со злорадством следили за блиц-победами национал-социалистов. Мол, одряхлевшая демократическая Европа не в силах противостоять молодым тевтонским воинам. И в этом якобы есть какая-то своя красота. Красота и величие.

А ларчик открывался просто: при диктаторских режимах воевать легче, нежели при демократии. Люди там охотнее становятся пушечным мясом. И куда сподручнее провозгласить лозунг: «Пушки вместо масла».

Но эта очевидная истина не помешала западным снобам, затаив дыхание, наблюдать за тем, как двигаются танки Гудериана, а за ними отлично подготовленные дивизии под командованием лихих генералов типа Роммеля, не знавшего поражений аж до самого Эль-Аламейна. Не мешала она и эстетам провожать очарованным взглядом истребители и бомбардировщики Геринга, пилотируемые летчиками-асами, наподобие прославленного Руделя. Смотреть во все глаза, как нацистское воинство захватывает одну европейскую страну за другой. И как оно обходит злосчастную «линию Мажино» и оккупирует Францию.

И вот уже маститый немецкий прозаик Готфрид Бенн, почти классик, пишет в своем военном «Дневнике», что французские крестьяне с радостью встречают немецких оккупантов, мол, есть у кого поучиться уму-разуму.

Но что там Бенн – он всегда считался милитаристом, воспевая жестокость, – если даже такой замечательный писатель, как норвежец Кнут Гамсун, стал на старости лет коллаборационистом, а немец Гауптман, нобелевский лауреат 1912 года, автор прекрасных пьес «Перед восходом солнца» (1898) и «Перед заходом солнца» (1932), поборник социальной справедливости, все двенадцать лет фашизма в Германии не сказал ни слова осуждения в адрес гитлеровцев. Или Герман Гессе, также лауреат Нобелевской премии! И он промолчал, отсиделся в Швейцарии и тоже… не открыл рта.

И после всего вышесказанного вы хотите, чтобы я назвала Ремарка чуть ли не посредственным беллетристом, а какого-нибудь заумного Гессе – большим писателем? Да никогда в жизни! Игра в бисер – не для меня!

 

Моя версия

Я пишу это для тех, кто сознает: публикация «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицына была огромным событием для всей нашей страны.

Солженицын открыл нам существование параллельного мира – Архипелага ГУЛАГ.

Чудом было и само создание гениального произведения такого масштаба, как «Один день…». Чудом стало и то, что Твардовскому удалось напечатать его в «Новом мире».

А теперь напомню обстановку тех лет в СССР. При Хрущеве, как и при Сталине, все происходило в атмосфере полной секретности. Засекречены были не только концлагеря, но и целые города, отрасли промышленности, заводы-гиганты, институты, даже знаменитые люди. К примеру, Королев или Курчатов с Зельдовичем.

В искусстве тоже были сплошные фигуры умолчания. Многих корифеев уже реабилитировали, но ни один человек не смел спросить, что стало с архивом Мейерхольда. Или с рукописями незаконченных произведений Бабеля. Даже предсмертное письмо Фадеева оказалось тайной за семью печатями…

Не удивительно, что вслед за публикацией «Одного дня Ивана Денисовича» появились тысячи новых секретов. Кто такой этот гений? Есть ли у него еще рассказы, романы, пьесы?

В нормальном обществе все газеты и журналы страны уже на следующий день после выхода в свет солженицынского бестселлера напечатали бы интервью с автором.

Наверное, мне скажут: хорошо, что желтые журналисты не полезли своими грязными лапами в жизнь Александра Исаевича. Я не согласна. Думаю, Солженицын мог не бояться желтой прессы. Ведь ему не нужна была реклама. И головокружение от успехов не грозило.

У меня в «Новом мире» были друзья еще со студенческих лет, и я печатала там свои статьи и переводы. Но понимала, что никто из новомирцев ни слова не скажет о Солженицыне. Будет хранить редакционные тайны.

Но понимала я и то, что там, где все скрывается, сразу возникают слухи.

И впрямь, скоро по Москве пошла гулять довольно вразумительная история о том, как «Один день…» появился на страницах журнала. В несколько отредактированном виде она дошла и до XXI века.

* * *

Назовем эту историю Версией номер 1.

Видный литературовед Лев Копелев, давний лагерный друг Солженицына, принес рукопись «Щ. 854» А. Твардовскому. Повесть была напечатана почти без интервалов на обеих сторонах страниц в школьной тетради. Тем не менее Твардовский тут же прочел ее и сразу обратился к Хрущеву. И Хрущев дал команду напечатать «Щ. 854», переименованную автором и журналом в «Один день Ивана Денисовича».

Это, так сказать, текст Версии номер 1. Но в том тексте легко угадывался и подтекст. А подтекст был таков: провинциала Солженицына, учителя математики из Рязани, открыл великий просветитель Копелев и отдал его повесть Твардовскому в «Новый мир». А царь-батюшка Никита из каких-то своих хитрожопых соображений повелел рукопись опубликовать. Разумеется, ни сам учитель из Рязани, ни Твардовский, ни Хрущев не ведали, что творят.

В триаде Копелев – Солженицын – Твардовский самая скромная роль отводилась Твардовскому. К сожалению, эту версию тут же подхватили иностранные СМИ, для которых «Один день…» также стал сенсацией.

Я в те годы систематически следила за западногерманской прессой и просто диву давалась, как западногерманские корреспонденты, аккредитованные в Москве, внушили миру, что появление «Одного дня…» обязано чуть ли не одному Копелеву. Увы! Копелевская трактовка живет, по-моему, на Западе до сих пор.

Но и в Москве Версия номер 1 сыграла роковую роль. Солженицын был представлен публике и, условно говоря, писательской «резервации» (писатели держались кучно!) как протеже, как креатура Копелева.

Чем это обернулось в повседневной жизни, видно из книги Б. Сарнова «Солженицын». Писатели отнеслись к Солженицыну с дурацкой фамильярностью.

Приведу только один пример из той же сарновской книги. Совершенно безбашенный Коржавин – у Сарнова он просто «Эмка», – выйдя от Сарнова, «наткнулся» на Солженицына и… – цитирую:

– Александр Исаич! – радостно заорал он. – А я только что вашу поэму читал…

– Что? Как? Где?

– У Сарнова.

Речь шла о поэме «Прусские ночи», за судьбу которой Солженицын особенно волновался. годами прятал. И не без основания. Впоследствии эту поэму власти не раз поминали как ярую антисоветчину.

Каким же образом поэма попала на Аэропортовскую к Сарнову?

Оказывается, Солженицын отдал ее на хранение Копелевым. А жена Льва, Рая, дала почитать поэму сестре Люсе, а сестра Люся – своей приятельнице, а приятельница – Миме, жене Нёмы Гребнева, а Мима – сперва своей лучшей подруге Неле, жене Владика Бахнова, а потом Бену Сарнову, а тот – Эмке Коржавину. Благо и Копелевы, и Мима с Нёмой, и Неля с Владиком, и Бен жили рядышком, в домах писательского кооператива на Аэропортовской.

Все имена уменьшительные: «Мима», «Неля», «Владик», «Нёма», «Бен», «Эмка», «Лева», «Рая» – я выписала из книги Б. Сарнова «Солженицын», равно как и рассказ, так сказать, о «движении» крамольной рукописи.

Не хочется больше говорить на тему «писатели с Аэропорта – Солженицын»… Но, по-моему, очень многих недоразумений и конфликтов, упоминающихся в солженицынской книге «Бодался теленок с дубом», удалось бы избежать, если бы с самого начала писатели проявили немного ума и вкуса! Да и уважения к большому таланту.

Но перехожу к Версии номер 2, видимо, более близкой к истине.

Повесть «Один день…» в редакцию «Нового мира» принес не Копелев, а его жена Рая Орлова. Причина понятна. Копелев был совершенно противопоказан Твардовскому и его сотрудникам, ибо, изображая из себя ходатая за всех «обиженных», лез со своими советами и предложениями туда, где в них не нуждались… Тем паче, если верить Сарнову, только накануне вечером Лев Зиновьевич «поругался» с Твардовским из-за альманаха «Тарусские страницы», к которому, кстати, никакого отношения не имел.

Думаю, «поругался» не то слово, просто Твардовский не пожелал разговаривать с Копелевым.

Итак, в «Новый мир» рукопись «Одного дня…» принесла Раиса Давыдовна Орлова. Но, разумеется, следуя субординации, отдала ее не главному редактору, а заведующей отделом прозы Анне Самойловне Берзер. Берзер была однокурсницей Орловой, но не симпатизировала ей и тем паче не доверяла ее рекомендациям.

Соответственно, авторитетнейший редактор того времени А. С. Берзер, которую вся литературная Москва называла Асей Берзер, положила солженицынскую рукопись в папку с надписью «Самотек».

Самый убийственный вариант.

Если бы никому не ведомый Александр Исаевич принес «Один день…» в журнал сам, эффект был бы тот же… В папку «Самотек» попадали рукописи случайных людей, иногда графоманов. Эти рукописи, как правило, отдавали внештатным рецензентам, которые за скромный гонорар писали отзывы типа: «Уважаемый NN, к сожалению, мы не можем опубликовать ваш роман „Урожай“». Далее шло обоснование сего прискорбного факта. Если автор был безнадежен, рецензент в завуалированной форме рекомендовал ему заняться чем-то более полезным. Если же проявлял хоть малейшие проблески таланта, то ему давались кое-какие советы.

Но повесть Солженицына не могла претендовать даже на такую рецензию. Она имела коренной дефект: была написана о советских концлагерях, то есть на запрещенную тему.

И кто бы ни был ее автором, повесть не напечатали бы ни при каких обстоятельствах. Так стоило ли рецензенту портить глаза и разбирать слепые, густо напечатанные на плохой машинке страницы в школьной тетради?

Не проще ли было, даже не читая, отвергнуть рукопись? Забраковать ее раз и навсегда? От греха подальше.

Но бог правду видит… В тот день Берзер засиделась в редакции допоздна, а перед уходом вспомнила, что в папке «Самотек» скопилось чересчур много непрочитанного и неотрецензированного материала. И решила взять хотя бы несколько рукописей для прочтения. И первая же рукопись, которая попалась ей на глаза, была тетрадка с «Одним днем Ивана Денисовича». Ася мельком взглянула в нее и… унесла к себе домой.

Далее в Версии номер 2 имеются две детали, которые кажутся мне неубедительными. Будто бы, перепечатав у несравненных новомирских машинисток солженицынскую повесть, Брезер постаралась вручить ее Твардовскому в отсутствие трех ведущих членов редколлегии. Опасалась, что из страха за журнал, да и за самих себя, они отговорят Твардовского дать ход рукописи. Мне в это не верится. По-моему, за годы работы в «Новом мире» ведущие члены редколлегии доказали свою смелость.

И вторая деталь: будто бы, передавая Твардовскому рукопись «Одного дня…», Ася упомянула, что герой этой повести «простой крестьянин», и якобы Твардовский клюнул именно на «крестьянина». Иначе не сел бы сразу читать… И в это не очень верится.

Ну а что было потом, мое поколение помнит, ибо все мы прочли в «Новом мире» великую повесть «Один день Ивана Денисовича».

В заключение хочу сказать, что многие подробности этих двух версий мне поведала Марина Владимировна Иванова – подруга, с которой мы были дружны со студенческих лет до дня ее смерти в 1986 году, стало быть, полвека. Марина Иванова – а для меня Муха-Мухочка – также была редактором «Одного дня…», но не в журнале, а в издательстве «Советский писатель».

В издательстве повесть вышла в краткий пик славы Солженицына в СССР. Тогда несколько особо опасных абзацев, снятых в «Новом мире», можно было восстановить. Но автор и редактор решили этого не делать, дабы люди не обвинили журнал в перестраховке – мол, можно было оставить эти абзацы, а новомирцы струсили и сделали купюры… А еще говорят, что Александр Исаевич думал только о собственной славе…

К этому добавлю, что Муха никогда не хвасталась тем, что редактировала Солженицына. А ведь могла бы…

Ну а теперь перехожу к моей версии, хотя она касается не истории публикации «Одного дня…», а всего лишь предыстории. Но думаю, и предыстория тоже по-своему весьма примечательна…

Моя версия.

Придется начать издалека: в то лето мы снимали пол-избы в деревне Жуковке. Жуковка была тогда в моде у части интеллигенции, которая мечтала хоть каким-то боком приобщиться к красивой жизни и притом могла не ходить на работу к определенному часу.

Объясняю: Жуковка находится на Рублевке, где в ту пору были госдачи и жила номенклатура. Номенклатура и ездила в Москву по этой самой Рублевке, полупустому, ухоженному шоссе, вдобавок украшенному гипсовыми оленями и другими зверюшками, изваянными тогдашними церетели… Ездила номенклатура, разумеется, на персональных машинах с персональными шоферами. Интеллигенции же приходилось добираться в город на электричке, а поезда на той ветке ходили издевательски редко, чтобы, значит, простой народ там не очень селился.

Правда, кое-кто ездил на собственных жалких советских авто, которые постоянно ремонтировались.

Из всего этого можно сделать вывод, что дачников в Жуковке было не так уж много и что все они, как тогда говорили, вышли «из одной конюшни». Хотела сказать, представляли собой одну дружную компанию, но быстро спохватилась. Особой дружбы в Жуковке не наблюдалось. Там кипели страсти и существовали разные кланы.

Но страсти страстями, кланы кланами, а в Москву стремились не одни только три сестры Прозоровы из «Трех сестер».

В один прекрасный день, когда мы с мужем (представители своего клана) собрались в город на нашем сильно потрепанном «Москвиче», к нам подошел Лев Копелев (из другого клана) и напросился в попутчики. В дороге, как водится, завязалась беседа. И Лев рассказал, между прочим, что он везет в Москву Твардовскому рукопись друга, с которым вместе сидел на шарашке. «Как фамилия друга?» – спросила я. Копелев назвал незнакомую фамилию, и я ее тут же забыла. После этого произошел примерно такой короткий диалог:

Я: Ну а ты сам что считаешь: твой друг написал настоящую прозу или это графоманский бред?

Копелев: Трудно сказать…

Я: Не можешь отличить писателя от графомана?

Копелев: Не всегда это легко…

Я: А по-моему, совсем нетрудно.

Копелев (с явным злорадством): Вот напечатают моего друга, ты прочтешь и скажешь мне, настоящая это литература или нет.

…Прошло время, и я прочла великую повесть «Один день Ивана Денисовича». Узнала две версии ее публикации. И вспомнила разговор с Копелевым по дороге из Жуковки в Москву.

Первая мысль была: сукины дети Лев и Раиса даже не потрудились заглянуть в солженицынскую рукопись, которую предложили «Новому миру». Если бы заглянули, то Копелев наверняка сообщил бы, что у него в руках бомба, шедевр, литературная сенсация. И еще похвастался бы, что открыл грандиозного писателя, помог ему, воодушевил.

Окончательно я укрепилась в моем предположении, вспомнив заключительную фразу тогдашнего разговора. «…Вот напечатают моего друга, ты прочтешь и скажешь…» Не мог же Копелев не понимать, что печатать правду о лагере и о лагерниках было тогда невозможно, по определению. Нельзя было предвидеть, что Твардовский пойдет к Хрущеву, а Хрущев даст себя уговорить…

Таков был ход моих мыслей, и так я думала долгое время, пока не узнала, что Копелевы читали «Один день…», даже обсуждали повесть, и сами, и с Александром Исаевичем. Всех свидетельств этого факта приводить не стану, приведу только запись Н. Решетовской.

«Перед октябрьскими праздниками в Рязань приехал Копелев прочесть лекцию о Шиллере. Ночевал у нас. Прежде он хвалил Санины пьесы. А тут, перелистав рукопись „Ивана Денисовича“, отмахнулся от нее, небрежно бросив: „Это типичная производственная повесть в духе социалистического реализма. Да еще перегруженная ненужными деталями“».

Подлинность слов Решетовской подтверждает и сам Л. Копелев в своем письме к Александру Исаевичу, которое он опубликовал уже в 2001 году на Западе в журнале «Синтаксис».

«Но неужели ты (Солженицын. – Л. Ч.) забыл, что для меня в те годы понятие „соцреализм“ было весьма одобрительным…» И далее: «…Я с искренней глупой уверенностью излагал свою теорию соцреализма…»

Не помню где, но я прочла также, что, когда провинциал, школьный учитель математики из Рязани Солженицын читал вслух «Один день…», Копелев, столичный мэтр, известный литературовед… заснул. Ей-богу, умора! Нет, не умора… Как сказал бы Зощенко, «много смеха с этого факта не соберешь…».

В мемуарах Раисы Орловой, жены Копелева и тоже видного литературоведа, «Воспоминания о непрошедшем времени» есть такой пассаж: Лева Осповат первый сказал, что повесть Солженицына гениальна.

А без Левы Осповата сами Копелевы до этого не дотумкались? Читали, обсуждали, мусолили… и не догадались? А когда догадались с подачи Льва Осповата, не пошли и не сдали свои дипломы, свои красные книжечки членов Союза писателей, не перестали сочинять статьи и книги на литературные темы и читать лекции по литературе и т. д. и т. п. Не покаялись, не стали рвать на себе волосы, а… обиделись на Солженицына и сообщили, поджимая губы, что разочаровались в нем. Более того, начали выискивать темные пятна в его биографии. И плести интриги…

* * *

Не знаю, стоило ли полвека спустя вспоминать обо всем этом, ведь никого из действующих лиц уже нет. Вспоминаю только потому, что вокруг имени Солженицына до сих пор не утихают странные, на мой взгляд, споры и свары. Причем нападают на большого писателя и слева и справа – условно говоря «западники» и «патриоты». Одни порицают за то, что он уехал из Советской России, другие за то, что вернулся в путинскую Россию. Забыли, что Солженицына из СССР выдворила, изгнала советская власть, а вернуться в Россию, закончив «Красное колесо», он мог только при Путине.

Ругают классика в первую очередь за его публицистические труды, то есть за его взгляды и пристрастия. Ругают за статьи в сборнике «Из-под глыб», за все без исключения письма, памфлеты, призывы, обращения и особенно за книгу «Двести лет вместе». Однако и художественные произведения гения подвергаются критике.

В «Раковом корпусе» будто бы неправильно изображены отрицательные персонажи: Русанов и его дочь Авиета. В «Круге первом» слишком окарикатурен преуспевающий журналист Галахов, в котором легко угадывается сталинский любимец Константин Симонов. И уж совсем плохо показан Сталин. Сарнов в книге «Солженицын» прямо пишет, что Анатолий Рыбаков, «беллетрист средней руки», и тот лучше изобразил Сталина. Оставим на совести Сарнова «беллетриста средней руки»; по-моему, Рыбаков был хороший писатель. Но как вообще можно сравнивать персонажа, созданного одним автором, с персонажем, созданным другим автором? Пусть даже при том, что речь идет об исторической личности? Лучше – хуже. Не может один писатель видеть своего героя или антигероя так, как его видит другой писатель. Но критикам Солженицына это невдомек!

Даже великая книга «Архипелаг ГУЛАГ» подвергается дурацкой критике. Иногда это доходит до абсурда. Прочла воспоминания какой-то дамы, которая возмущается тем, как Солженицын изобразил в «Архипелаге» сцены ареста в годы Большого террора. «А я помню, – пишет эта, извините, идиотка, – совершенно спокойных, вежливых людей, которые пришли за матерью; обыск тоже был спокойным. Муж тоже помнит спокойный и тихий обыск в их доме». Мол, у писателя энкавэдэшники сплошь жестокие и бесчувственные хамы, а мужа дамочки репрессировали вполне вежливые и незлобивые люди…

Но оставим эту даму в покое. Самое главное, что манера критики Солженицына – это вообще нечто новое в истории русской культуры…

Известно, что прогрессивная Россия, в том числе Белинский, с горечью и негодованием отнеслась к «Выбранным местам из переписки с друзьями» Гоголя. Мы знаем также, что Чернышевский и Добролюбов не одобряли ни «Записок из подполья» Достоевского, ни его «Дневников писателя». А уж советские критики 1920-х годов Луначарский, Переверзев, Полонский и вовсе не признавали идеологических постулатов ни Гоголя, ни Достоевского. Считали эти постулаты глубоко реакционными и вредными.

И все же я не могу себе представить, что кто-нибудь из литкритиков прошлого написал бы, что ему не нравится, как Николай Васильевич Гоголь изображал Хлестакова, или Собакевича с Плюшкиным, или Башмачкина. Мол, окарикатурил их. Не могу также подумать, что даже такие лихие ребята, как советские критики 1920-х годов, написали бы, что Неточка Незванова или Сонечка Мармеладова уж слишком «униженные и оскорбленные», чересчур слащавые, добродетельные и слезливые…

Глубоко убеждена: ругать писателя за то, что он пишет не так, как надо, было возможно только в СССР, и то начиная с 1930-х годов.

Только там и тогда учили правильно писать прозу, сочинять музыку, рисовать портреты и ваять статуи. Только там и тогда – глухие диктовали людям с абсолютным слухом, слепые – зрячим, бездари – талантам. «Я другой такой страны не знаю…»

И те, кто учил, учил и учил, не хотят переучиваться до сих пор. А ведь уже четверть века прошло, как СССР нет…

 

Холодные сапожники…

В XIX веке и в начале XX литературные критики в России были почти так же известны, как писатели. Лет в десять-двенадцать я зачитывалась не только русскими классиками, но и Белинским, Добролюбовым, Писаревым. «Войну и мир» одолела чуть позже, правда, живу с ней до сих пор. А в начале 1930-х, еще не поступив на литфак в ИФЛИ, читала для собственного удовольствия критические статьи Луначарского, первого советского наркома просвещения; статьи Воронского, Петра Когана (он писал о западноевропейской литературе) и других литкритиков-марксистов, имен которых уже не помню. Знаю только, что большинство этих ученых погибли от рук чекистов в годы Большого террора.

Но и сами предреволюционные и послереволюционные политики в России были не чужды литературной критике начиная с Плеханова или Воровского. Особо надо вспомнить образованнейшего наркома иностранных дел Чичерина, который был не только блестящим пианистом и большим знатоком музыки, но и знатоком литературы. Знакомясь с его перепиской с Луначарским, просто диву даешься, как этот человек уже в 1920-х понял, что ленинская политика подчинения литературы партийным нуждам приведет к ее полной деградации. И еще, честно говоря, читая письма Чичерина, поражаешься «попятной» эволюции российской дипломатии – от Чичерина к Громыко и далее к… Захаровой!

В годы нэпа Есенина хвалил лично Троцкий, а патроном Пастернака считался Бухарин. Да и Ленин критиковал Маяковского именно как поэта.

Казалось даже, что лишь только вожди разберутся с неотложными делами, они примутся за литкритику… Этого, слава богу, не случилось.

Зато при Сталине литературная критика как таковая окончательно выродилась. Критики стали чем-то вроде погонщиков скота, которым власть доверила выбраковывать ненужные экземпляры.

Конечно, я формулирую грубо. Но, в сущности, при Сталине так и было… Некоторых представителей изящной словесности «выбраковывали», а некоторых поощряли хорошими «стойлами»-квартирами и отборными «кормами» из спецраспределителей.

И если при Брежневе и далее писатели и даже литкритики в СССР не перевелись, то только благодаря исконной талантливости российского народа.

Это преамбула. А за ней последует «оживляж», как говорили в мое время некоторые интеллигенты. Для «оживляжа» попробую изобразить портреты трех литкритиков.

Портрет номер 1. Литкритик говорит одно, делает другое.

Перед Великой Отечественной войной на литературном Олимпе появился влиятельный молодой литкритик Анатолий Тарасенков – компанейский малый, человек способный, в меру карьерист, с партбилетом в кармане и вдобавок с умной женой Машей Белкиной.

Все это были плюсы. Минус был один: Тарасенков – черт попутал – любил и понимал русскую поэзию. А на его беду поэтов на Руси в годы сталинских пятилеток, колхозов, совхозов и уничтожения кулачества как класса фактически не осталось, если не считать Пастернака, с которым надо было непрерывно бороться… Появилось новое племя поэтов только после войны.

Насчет старых поэтов я ничуть не преувеличиваю…

Блок умер уже в 1921-м, Хлебников – в 1922-м, Есенин покончил с собой в 1925-м, Маяковский – в 1930-м, Гумилева чекисты расстреляли в 1921-м, Мандельштама энкавэдэшники бросили в безымянную могилу в 1938-м. Крестьянских поэтов Клюева, Клычкова, Орешина органы также убили в годы Большого террора, а заодно и Бориса Корнилова.

«Повезло» только Брюсову и Белому, оба они умерли, что называется, в своей постели. Брюсов в 1924-м, Белый в 1934-м. А уцелевшие пииты Серебряного века оказались за кордоном. Кто, подобно Вячеславу Иванову, Северянину и Бальмонту, уехал еще до 1917-го или сразу после, кто бежал в первые годы революции. Таких было много: Г. Иванов и Одоевцева, Ходасевич и Берберова, Зинаида Гиппиус и Мережковский, Бунин, Саша Черный и, наконец, Марина Цветаева.

И вот в 1930-х, перед войной, когда, как сказано, критик и любитель стихов Тарасенков вошел в силу, даже имена поэтов, погибших в чекистских застенках, равно как и поэтов-эмигрантов, опасно было произносить вслух.

Но Тарасенков вопреки мейнстриму стал хотя бы собирать книги вычеркнутых из жизни стихотворцев. Благо в ту пору дореволюционные поэтические сборники еще можно было купить на развалах у стен Китай-города и в многочисленных магазинчиках у букинистов. Да и советские дипломаты были не такие дремучие и нет-нет да и привозили крамолу из своих зарубежных вояжей…

Так что Тарасенков, вслух ругая недостойных поэтов, втихую продолжал свое дело. А когда в Москве появилась Марина Цветаева, принимал и привечал ее. И благодаря этому мы кое-что узнали из первых уст и о ней самой в СССР, и о ее несчастном сыне Муре – Георгии Эфроне. Узнали из книги «Скрещение судеб» умной жены Тарасенкова – Маши Белкиной.

Портрет номер 2. Литкритик готов на все и сообщает об этом во всеуслышание.

Этого скурвившегося критика-ленинградца, в отличие от Тарасенкова, москвича и своего парня в доску, который к тому же ухаживал за одной из моих приятельниц, я никогда не видела воочию, но разговоры о нем среди литераторов-западников не умолкали много лет.

Д. после победы над нацистской Германией, по-моему, четыре года возглавлял отдел культуры советской военной администрации в советской зоне Германии, ставшей ГДР. И по свидетельству многих будущих критиков-западников, которые в ту пору тоже оказались в Берлине, сделал немало хорошего для немецкой литературы. В частности, для несчастного Ганса Фаллады, замечательного писателя, не эмигрировавшего из нацистского рейха, но и не запятнавшего себя близостью к Гитлеру-Геббельсу.

Советские люди во главе с Д. как могли помогали Фалладе.

Но что Фаллада! Даже общепризнанный гений Бертольт Брехт в 1949 году, то есть спустя четыре года после войны, основал свой театр «Берлинер ансамбль» не где-нибудь в Западной Германии, а в советском секторе Берлина.

Умная политика нашей военной администрации, а стало быть и Д., была особенно видна по контрасту с политикой западных оккупационных властей. Западные власти – что богатые американцы, что обедневшие англичане – всячески притесняли немецкую интеллигенцию в своих зонах. Так, будущий цвет немецкоязычной литературы, начиная от немца Генриха Бёлля, кончая австриячкой Ингеборг Бахман, не могли опубликовать у себя в стране ни строчки. С 1949 года они собирались в дешевых отелях и читали друг другу вслух напечатанные на машинке стихи или рассказы!..

Но вот Д. вернулся на родину, в Ленинград. И что же он увидел?

Увидел переживший страшную блокаду героический город, которому никто и не собирался помогать. Наоборот, ленинградских писателей решили добить.

В 1949 году вышло печально знаменитое постановление о закрытии журналов «Ленинград» и «Звезда» – постановление, где были смешаны с грязью Ахматова и великий сатирик Зощенко.

Так обстояло дело с литературой.

Но и со всем остальным было не лучше. И речь идет не о хлебе насущном, не о разоре. Как раз лишения и разор после жестокой и опустошительной войны понятны. Но непонятно было, почему Сталин после разгрома фашистской империи вознамерился насадить в своей империи фашистские нравы и законы. И в первую очередь – антисемитизм и расовую теорию.

Вновь приехавшему из Германии в Ленинград Д. это было, видимо, не только непонятно, но и в высшей степени прискорбно. Ибо Д. был еврей.

Посему или почему-то другому – чужая душа потемки, – но Д. пустился во все тяжкие. Решил стать приспособленцем чистой воды. И во всеуслышание объявил, что не будет рыпаться, а будет писать все, что ему прикажут. А может, не объявил, а всего лишь намекнул.

Эту его позицию друзья-интеллигенты осудили и негласно заклеймили Д. позором – что не помешало ему успешно трудиться…

Некоторые статьи презренного Д. я читала и, честно говоря, не могу утверждать, что они сильно отличались от статей других литкритиков. Почерк примерно тот же. Но зато, когда какого-либо писателя, так сказать, амнистировали, первую статью о нем начальство заказывало Д.

Теперь понимаю, что Д. был скромняга, мог бы даже в эпоху поздней сталинщины, несмотря на «пятый пункт», сделать головокружительную карьеру.

Ну что ему стоило объявить, будто известнейший труд знаменитых братьев Гримм «Kinder-und Hausmärchen» не свод немецких народных сказок, а свод… русских народных сказок. Мол, в свое время (середина XVIII века) старший брат Якоб Гримм тайком пробрался в заповедную Олонецкую губернию или в какую-нибудь другую глухомань, проник к занедужившему отшельнику Митрофану или Онуфрию и обманом заставил его рассказывать русские сказки. Обещал опубликовать их на русском, а вместо этого перевел на немецкий и пустил гулять по свету, поставив под ними свою подпись и подпись брата Вильгельма. Старик Митрофан-Онуфрий к тому времени помер, но на куске бересты удостоверил свое авторство. И вот береста найдена… Справедливость торжествует. Остается только понять, из каких источников братья Гримм заимствовали остальные свои открытия, к примеру понятие «история языка». Не Митрофан-Онуфрий ли им это подсказал? И не он ли создал теорию «животного эпоса» – см. работы братьев Гримм о «Reinhard Fuchs», то есть о Рейнеке-Лисе, а на самом деле о Лисе Патрикеевне?

Мне скажут, что я малость завралась. Такие фальшивки невозможны в цивилизованном обществе. Но вспомним, о каком времени идет речь. Речь идет о сталинских послевоенных годах, вплоть до 1953-го – года смерти Сталина. Если в эти восемь лет стало возможным объявить цвет русской медицины «шайкой убийц», если стало возможным рекомендовать содовые ванны как средство для продления жизни, а опыты некоего Бошьяна считать прорывом в науке, ибо сей шарлатан уверял, будто у него в пробирках неживая материя превращается в… живую… Если пышным цветом цвел в ту пору негодяй и лжеученый Трофим Лысенко… Если… если… то почему бы не порезвиться и Дымшицу?

Портрет номер 3. Холодные сапожники.

Имя критика Мотылевой я встретила уже в XXI веке в мемуарах Познера «Прощание с иллюзиями». Познер вспоминает, что в годы сталинщины, во времена борьбы с космополитизмом и с иностранщиной он в качестве гида повел французскую делегацию в знаменитую Библиотеку иностранной литературы и разговаривал там с критиком Тамарой Мотылевой. И Тамара Мотылева сказала между прочим, что она не видит особой разницы между французским художником Дега и советским художником Решетниковым (Решетников – это тот, кто написал картину «Опять двойка»).

Видимо, после этого высказывания интеллигент Познер впал в некоторую оторопь и запомнил Мотылеву на всю жизнь.

Я с Тамарой Лазаревной была знакома, ибо мы с ней обе занимались современной немецкой литературой. Но конкурентками не были: я – переводила, она писала и преподавала студентам, была доктором наук, слыла ученой дамой, а я, в сущности, – никем.

Рассказывать о Мотылевой ужасно трудно. Эта женщина не имела примет. Была не некрасивая и не красивая. Держалась не незаметно и не заметно. Говорила как по писаному и писала так же гладко, как говорила.

Как одевалась? Ну, мы все одевались при советской власти плохо. Но у каждой была своя, пусть небольшая, фишка. У Тамары Лазаревны фишек не было. Ее платья и костюмы казались только что вышедшими из пошивочного ателье где-нибудь на Трубной или на Арбате.

Мотылева была старше меня, и по ходу нашего знакомства я узнавала, что ее прошлое отнюдь не безупречно. Мне рассказывали, что в годы Большого террора она «разоблачила» в центральной прессе весьма известного писателя, коммуниста из Польши Бруно Ясенского. Ясенского, автора тогдашних бестселлеров «Я жгу Париж» и «Человек меняет кожу», репрессировали. После чего Мотылева и опубликовала свой «бестселлер» о нем.

А уже после войны Т. Л. выступила с критикой Пастернака. Это было не во времена Хрущева, когда поэта травили из-за его романа «Доктор Живаго» и Нобелевской премии, а при Сталине, в пик антисемитской кампании. В ту пору стихи и прозу Пастернака не печатали и он зарабатывал себе на жизнь переводами. Вот против пастернаковского перевода «Фауста» Гёте Мотылева и выступила с большой статьей в «Новом мире» Симонова. Мол, Пастернак позволил себе исказить нашего, понимаешь, Иоганна Вольфганга… чуть ли не сделав Гёте идеалистом, хотя он был без пяти минут соцреалист. Шучу!

Правда, после того как Пастернака на короткое время реабилитировали, Т. Л. попросила у него прощения. Покаялась…

Но, насколько я знаю, она не просила прощения у Александры Львовны Толстой, которую чрезвычайно неприязненно описала после своей командировки в США. Помню, в пространной статье Мотылевой о ее впечатлениях об Америке меня уже тогда поразила фраза о том, что Александра Толстая не имеет права выступать как бы от имени отца, ругая советские порядки… Любимая дочь Толстого не имеет права… Зато мы имеем полное право истолковывать по-своему великого старца и, ссылаясь на него, нести всякую околесицу…

Много чего я понаписала о Мотылевой, но вижу, что все мое многописание не стоит одной мотылевской реплики о Дега, приведенной умным Познером.

Человек, всю жизнь занимающийся искусством, так и не захотел понять разницы между искусством подлинным и подделкой. Не понял, что без толстовского «чуть-чуть» работают только «холодные сапожники».

Увы, мне кажется, что в этом суть не только критика Мотылевой, но и большой части всего поколения советских критиков. Этим критикам было без разницы, кто и что перед ним: мастер или ремесленник, прекрасная скульптура или муляж, роман или агитка, честная работа или халтура, фальшивка или подлинник.

P. S. В годы оттепели появились и нормальные молодые критики; вместе с молодыми писателями и поэтами они пытались вернуть советской литературе ее честь и достоинство. К сожалению, сейчас эти критики – уходящая натура. Полтора года назад умер один из последних таких критиков Андрей Турков…

 

Не только о литературе…

На полустанке Слыхал разговор Павших останки В лесах до сих пор Тени убитых На белой стене. Страшный убыток Несчастной стране…

Поэт Константин Ваншенкин написал эти строки в 1997 году, через пятьдесят два года после окончания войны СССР против фашистской Германии. Прошло уже более семидесяти лет, но поисковые группы все еще ищут «павших останки».

* * *

Но это не моя тема. Моя тема – литература, которую породила война. Как литератору мне это интересно.

Вспоминаю ряды прочитанных и непрочитанных книг о войне, тонкие романы, толстые романы… И вдруг с огромным удивлением констатирую: ни Первая мировая война, ни Вторая не породили у нас в стране антивоенной литературы.

Правда, основные произведения 1920–1930-х годов, на которых воспитывалось мое поколение, – «Разгром» Фадеева, трилогия Алексея Толстого «Хождение по мукам» и «Тихий Дон» Шолохова – были посвящены Гражданской войне. Но писатели изображали войну российского народа с российским же народом, красных с белыми, исключительно в мажорных тонах. Что совершенно не свойственно антивоенной литературе.

В результате парадокс: первая книга о русских в Первой мировой войне, которая широко читалась интеллигенцией, была написана в 1970-х годах, стало быть, более полувека после окончания этой войны. Создал ее А. Солженицын, называлась она «Август четырнадцатого» и дошла до нас в самиздате как вредная нелегальщина. Роман был сугубо патриотическим, восхвалял подвиги русского оружия. Опять же вопреки традициям антивоенного романа.

А между тем после войны 1914–1918 годов во всем мире появилась мощная антивоенная литература, литература протеста, неприятия войны КАК ТАКОВОЙ… Хемингуэй, Ремарк, Олдингтон, Барбюс, Хаксли, Глезер и многие десятки других писателей, еще не забытых или уже забытых, писали о погибшем поколении: о тех, кто погиб от гранат, и о тех, кто уцелел от гранат, но все равно погиб. Все эти писатели показывали бессмысленность войны, бессмысленность массовых смертей.

И так продолжалось до 1939 года, когда началась Вторая мировая война. Началась отчасти по вине европейских политиков, которые так боялись новой бойни, что без конца «умиротворяли» Гитлера («политика умиротворения»). Пошли даже на недоброй памяти Мюнхенское соглашение, хотя, как считается, нацистов тогда еще можно было остановить.

Особой литературы на эту тему, по-моему, не появилось. Страусиная, капитулянтская политика не способствовала созданию шедевров… Но уже стали появляться немецкие антифашистские, а стало быть и антивоенные, романы.

А что в это время происходило у нас в Советском Союзе? Мы строили социализм и одновременно лихорадочно вооружались – готовились к войне. Главные, самые массовые значки в СССР, были значки ГТО, что значило «Готов к труду и обороне», и «Ворошиловский стрелок». Появилась на этот счет и масса стихов и песен. К примеру, «Если завтра война, если завтра в поход…», или «Любимый город может спать спокойно…», или «…Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин…». Симонов написал также пьесу «Парень из нашего города»: в ней «парень» шел не в институт, а в военные, как того требовала страна.

Но вот, как сказано, началась Вторая мировая война, Гитлер напал на мирные европейские страны. Войска нацистов смерчем шли по Европе: за шесть недель промаршировали по Франции, оставив позади себя оккупированные Чехословакию и Польшу, Бельгию и Голландию. Прижали к побережью Британский экспедиционный корпус, и он чудом спасся – уплыл чуть ли не на рыбацких суденышках и самодельных плотиках. До сих пор «чудо при Дюнкерке» – загадка, ведь если бы фашисты не остановились, британские войска, посланные на выручку европейцам, были бы уничтожены полностью…

А мы в это время подписали пакт Молотова – Риббентропа, «освободили» Львовщину, часть Закарпатья, Прибалтийские республики – Латвию, Эстонию, Литву…

Но 22 июня 1941 года Гитлер напал на СССР. И началась Великая Отечественная война, которая продолжалась четыре страшных года. И закончилась нашей победой и безоговорочной капитуляцией гитлеровской Германии. СССР и его союзники – Великобритания, Франция и США – добились и Нюрнбергского трибунала, и раздела Германии на три оккупационные зоны.

После Второй мировой войны антивоенная литература в Германии слилась с антифашистской и дала немало крупных писателей: Борхерта, умершего совсем юным; Бёлля и Грасса – лауреатов Нобелевской премии; Цукмайера, Хоххута, Вальзера, Ленца и десяток менее известных имен.

Люди во всем мире в книгах, в театре и в кинематографе (даже в фильмах о любви, в таких как «Мост Ватерлоо» и «Касабланка») говорили о погибших, о разбитых судьбах и проклинали, проклинали войну, развязанную нацистским агрессором.

А что происходило тем временем у нас? У нас все происходило с точностью до наоборот: на ПЕРВЫХ ПОРАХ почти все «инженеры человеческих душ» ВОСПЕВАЛИ ВОЙНУ, подвиги, штабы, генералов, то есть тех, о ком уже Лев Толстой говорил с явной издевкой. Но «наша» война была мудрая, даже гениальная, священная. Сперва на нас вероломно напали, но мы все равно сражались как львы под водительством самого главного полководца всех времен и народов Сталина. А потом начали наступать, ворвались в «логово врага» в Берлин и водрузили свое знамя над рейхстагом! А наши военные союзники сидели, поджав хвост, и откупались тушенкой. Это говорил даже умнейший Эренбург, как выяснилось, блистательный военный журналист, «агитатор», «горлан» и «главарь» – не хуже Маяковского, только в другом жанре. Но после войны его грубо одернули – очень он стал популярен. И Эренбург надолго сник.

Он и Твардовский, написавший «Теркина», – единственные, кому хотя бы удалось, не фальшивя, передать АНТИФАШИСТСКИЙ пафос и праведный гнев народа Советского Союза в этой войне.

Характерно, что никто из советских писателей-корифеев ни за четыре года Великой Отечественной войны, ни после ее окончания не создал мало-мальски приемлемых художественных произведений: потуги Шолохова («Они сражались за родину») и Алексея Толстого (статьи в газете «Правда») не в счет. Явно неудачен был и роман Фадеева «Молодая гвардия». А Федин, Леонов, насколько я знаю, даже не брались за перо, чтобы увековечить Великую Отечественную войну.

Остались только книги неизвестных дотоле писателей: повесть Некрасова «В окопах Сталинграда»; повесть Булата Окуджавы «Будь здоров, школяр», но последняя появилась уже в годы оттепели; повесть Казакевича «Звезда» и рассказ «Двое в степи».

Даже так называемая «лейтенантская проза», в частности книга Григория Бакланова «Последняя пядь» (самый конец 1950-х), не передавала всего ужаса войны 1941–1945 годов, самой жестокой и сокрушительной из всех войн, какие знала история. И наконец, запрещенный роман-эпопея Гроссмана «Жизнь и судьба», на мой взгляд, даже приблизительно не отражал трагизма войны для простого человека.

Интересно также, что и в правдивых военных произведениях того времени «крамола» заключалась только в том, что истинными героями становились не партийные начальники, а беспартийные чудики, не образцовые дисциплинированные парни, а прямо-таки «контры» или полублатные молодцы. Во всех первых хороших книгах именно война показывала, КТО на ЧТО СПОСОБЕН, то есть выявляла НАСТОЯЩИЕ качества людей. Мотив, совершенно чуждый антивоенной литературе Запада, где война ВСЕГДА – кровь, грязь и бессмыслица.

Правда, сразу после войны появились прекрасные стихи Александра Твардовского, Бориса Слуцкого, того же Окуджавы, Винокурова, Ваншенкина, Давида Самойлова и еще многих хороших и разных поэтов. Была «Землянка» Суркова и «Враги сожгли родную хату» Исаковского – пронзительные, горестные стихи! И средние поэты сумели написать замечательные стихи.

И все же, по-моему, война нанесла окончательный удар по советской литературе. Литература на какое-то время просто кончилась. Началась эра Симонова и Бубеннова, Чаковского и Первенцева, Полевого и Горбатова, создававших заказную псевдолитературу.

Я намеренно перечисляю в одном ряду и вполне умеренных советских писателей, таких как Полевой или Горбатов, и самых махрово черносотенных, таких как Первенцев или Бубеннов, – все они, как один, врали, когда писали о войне, безбожно врали.

А потом о Великой Отечественной войне вообще перестали писать. Только в конце 1960-х, когда мучительно медленно начал издыхать тоталитаризм в России, появились настоящие романы о войне: Василя Быкова, Бориса Васильева, Виктора Астафьева. Все ж таки появились! Но мир уже шагнул вперед: выросли новые поколения, для которых Великая Отечественная война так же далека, как для моего поколения была далека Отечественная война 1812 года против Наполеона… Все меньше и меньше остается людей, переживших войну 1941–1945 годов.

Пройдет еще несколько лет, и уже не будет ни одного очевидца войны против фашистской Германии. Более того, война эта останется в генетической памяти российского народа в совершенно искаженном виде. Она будет восприниматься как некий победоносный поход, укрепивший великую державу…

И никто не вспомнит, что ни один народ в мире не имел таких людских потерь, какие имел советский народ в этой войне.

Сталин сразу же засекретил все, что касалось потерь. Никаких тебе правдивых цифр! Никаких обсуждений! Никаких поисков истины!

До сих пор никто не знает число убитых солдат. До сих пор даже официально много миллионов убитых не похоронены и числятся без вести пропавшими. Вдумайтесь в эти цифры. А сколько миллионов людей ушли из жизни, так и не узнав, как и где погибли их сыновья, братья, отцы…

Боль постепенно притупляется. Трава забвения быстро растет. Но, по-моему, бесчувственность, неуважение к погибшим, а стало быть, к своему прошлому не могут пройти для народа бесследно…

Я пишу эти строки в июле 2014 года… Льется кровь в братской Украине. А многие люди в России в военном угаре… Всё забыли… Рвутся в бой… Почему? Зачем?

 

О Борисе Слуцком – все, что знаю и помню

Отчего умер Блок?

Существуют несколько версий его смерти в 1921 году. Пишут, что поэту не хватало воздуха в Советской России. В Оксфорде, где я провела всего два-три дня, профессор-славист уверял меня, что Блока скосила, как говорили в старину, «дурная болезнь», плохо залеченная в ранней юности. Кое-кто считает, что поэт погиб от истощения, умер с голоду, хотя тот Петроград был все же не блокадный Ленинград. А кое-кто даже решил, будто Блока довели до могилы распри между женой и матерью…

Мне кажется, все эти версии не учитывают главного: каждый большой поэт еще и немного… колдун. И колдуну-поэту нужна особая атмосфера, особый мир, где он, смешивая в ретортах своего мозга разные зелья, возгоняет высокое искусство. Только в этом мире, в этой атмосфере действуют его колдовские чары, его аура, его поэзия. Только в этом мире стихи поэта становятся колдовством, наваждением, чудом.

XIX век, который Блок назвал «железным», на самом деле был не такой уж и железный. Железным он только притворялся. То был век обжитой, цивилизованной, уютной Европы, ухоженных европейских городов, философов и поэтов; век, когда самым быстрым видом транспорта считались поезда – вереницы вагонов, которые тащил пыхтевший паровоз. И вагоны «шли привычной линией, / подрагивали и скрипели», а дальние страны – Северная Америка, Индия, Китай – казались пугающе далекими, чужими, неизведанными планетами… И, поднимая телефонную трубку, абонент слышал человеческий голос и говорил: «Барышня, соедините меня с номером 21–45. Спасибо».

Когда этот век с паровозами и телефонными барышнями, с «девочками и вербочками», со старым прекрасным Петербургом и с Русью-Россией – «колоссом на глиняных ногах» – рухнул, как старый сарай под напором мировой войны 1914 года и революции 1917 года, умер и Александр Блок – первый поэт той эпохи.

Повторяю, большой поэт всегда немного колдун. И не надо забывать этого, если пытаешься писать о большом поэте.

А я как раз пытаюсь писать, но не о Блоке, а о Борисе Слуцком, с которым мне посчастливилось быть знакомой и, как говорили когда-то, встречаться домами.

Я долго думала, какую дефиницию дать поэту Борису Слуцкому. Как представить его. Потом решила, что повторю определение Татьяны Бек: «Великий русский поэт советской эпохи».

Лучше не придумаешь. Точнее не скажешь.

Казалось бы, «колдун», «чары», «аура», «наваждение». Как это не вяжется со Слуцким, с его простыми манерами, со всем его обликом.

Не знаю человека, который так мало занимался бы своим паблисити, как Слуцкий. Он никогда не мелькал, как мелькали в 1990-х на ТВ некоторые поэты: то их показывали на презентациях кинолент, газет, фирм, то их приглашала Антонова (видимо, ими она пополняла бедные коллекции своего музея), а то и вовсе какой-нибудь заезжий «кутюрье». Мелькают, мелькают, как говорил Жванецкий в свои лучшие времена.

Борис Слуцкий не мелькал. ОН БЫЛ. ПРИСУТСТВОВАЛ.

Хорошего среднего роста, рыжеватый, с четким профилем, слегка располневший. Усы, наверное, с войны. Говорил негромко, никогда не спешил. И было у него великое умение общаться с людьми: каждому казалось, что именно он ему интересен, именно ему он дарит дружбу. Ни капли высокомерия, снобизма. А между тем он знал себе цену. Знал, что цена эта очень высока, по самым-самым высоким меркам.

Говорил он негромко и стихи так же читал негромким голосом. Без завываний, без аффектации, не желая ни поразить, ни понравиться… Одевался, как все люди среднего достатка – главное, не носил кожаных пиджаков и курток, которые носили тогда наши знаменитости, поражая иностранцев, не понимавших, почему знаменитости обряжаются, как рокеры. Слуцкий ходил в простых костюмах, в простых рубашках и в усредненном драповом пальто – не новом, увы.

Прекрасно помню, как я познакомилась с Борисом Абрамовичем.

Это было уже после того, как я прочла в списках его стихи о Сталине – «Бог ездил в пяти машинах» и «Таких, как я, хозяева не любят».

Стихи эти поразили меня и своей смелостью, и своей точностью. Да, он первый и, кажется, единственный, который выразил наше восприятие Сталина. Мы воспринимали его как Бога, всевидящего и беспощадного, и как Хозяина, несправедливого и злого.

Недоброжелатели Слуцкого говорят: мол, поэт сочинил эти свои стихи о Сталине уже после его смерти, когда все всем стало ясно и понятно. Какая чушь!

Не спорю, стихи Слуцкого стали ходить в списках, когда мы уже знали – скорбь по Вождю не была столь всеобъемлюща и повсеместна, как это казалось вначале. В своих «Мемуарах» я писала, что к нам в московскую коммуналку уже в первый день после того, как объявили о кончине Сталина, пришли два друга мужа – Беспалов и Колтыпин – с «пол-литрой» и сказали мне: «Мечи на стол закуску. Надо выпить. Умер тиран! Не хнычь! Мы, старые коммунисты, говорим тебе: „Тиран умер! Хуже не будет“».

И это было. Но было и другое. Всенародная скорбь. Плач. Стенания. Страх перед тем, что станет хуже. «Без Него станет хуже». Были и стихи.

Недавно, перебирая старые блокноты, нашла списанные откуда-то стихотворные строчки на смерть Сталина. Строчки, принадлежавшие известным поэтам – Симонову, Ольге Берггольц, Исаковскому и, увы, Твардовскому. Не удержусь, процитирую эти строчки:

Константин Симонов. «Нет слов таких, чтоб ими передать / всю нестерпимость боли и печали, / Нет слов таких, чтоб ими рассказать, / Как мы скорбим по Вас, товарищ Сталин».

Я не считаю Симонова настоящим поэтом, но он, безусловно, был умным человеком, заботящимся о своем реноме. И только в минуту полной растерянности, страха и горя мог разразиться такими… виршами.

А вот стихи Берггольц, героической блокадницы, у которой Сталин в 1938 году отнял мужа, известного поэта, и разбил ей жизнь: «Обливается сердце кровью… / Наш любимый, наш дорогой! / Обхватив твое изголовье / Плачет Родина над Тобой».

Исаковский: «И пусть в печали нас нельзя утешить, / Но он, Учитель, нас учил всегда / Не падать духом, голову не вешать, / Какая б ни нагрянула беда».

И наконец, умнейший и честнейший Твардовский – крупный русский поэт: «В этот час величайшей печали / Я тех слов не найду, / Чтоб они до конца выражали / Всенародную нашу беду…»

…И вдруг самиздат со стихами Бориса Слуцкого, такими точными и смелыми. И притом оба стихотворения не только от ума. Но еще и колдовство. Самое настоящее колдовство. Непривычная, совсем новая поэзия. Почти проза. Но хватает за душу. Завораживает. Поразительные стихи.

Не надо забывать, что мое поколение не знало мандельштамовского «Кремлевского горца», который один лишь «бабачит и тычет». Этот стих был, казалось, похоронен навеки вместе с поэтом, его создавшим.

Не устаю удивляться, как это наша так называемая писательская элита проворонила Слуцкого. И Ахматова, и Лидия Чуковская, восхищаясь Марией Петровых или Липкиным, сочли Бориса Слуцкого обычным советским сочинителем. Впрочем, чему удивляться? Ведь и во времена Пушкина великосветская «чернь» не так уж высоко ставила поэта. А при Чехове господа-интеллигенты – тогдашняя «чернь» – упрекали писателя за мелкотемье и никак не могли решить, кто выше: Горький или он…

Итак, первая встреча с Борисом Абрамовичем. Произошла она в доме у Оттенов в Камергерском переулке, тогда проезде Художественного театра. Мы сразу разговорились. Потом вместе вышли и немного погуляли.

Уже в тот первый раз я была полна почтения к поэту; обычно бойкая на язык, старалась не болтать попусту, не прерывать Бориса Абрамовича. Забегая вперед, скажу, что это почтение к личности Слуцкого, к его таланту я сохранила на долгие годы. Всегда робела перед ним, покорно выслушивала его замечания. При тогдашней свободе нравов ни разу не была с ним фамильярна, даже звала его не Боря, а только Борис или Борис Абрамович, хотя он был одного со мной возраста и хороший знакомый.

Расскажу все, что знаю о его, Слуцкого, так сказать, повседневной жизни. Ведь никто, по-моему, об этом не написал.

Вскоре после первой встречи Слуцкий привел на улицу Дмитрия Ульянова, к нам с мужем, свою молодую жену Таню. Оказалось, что мы со Слуцкими – соседи. У них комната на Университетском проспекте, буквально в двух шагах от нас.

Я в ту пору ухитрилась заболеть остеомиелитом: днем еще держалась, а вечером мучилась от диких болей, и температура поднималась до 40 градусов. Борис и Таня, как могли, старались мне помочь – их соседка по квартире оказалась медсестрой и делала мне обезболивающие уколы, которые, впрочем, не снимали боль.

Потом мать Тани долго была при смерти – и Таня жила с ней, ухаживала за больной. А потом, когда мать умерла, Таня с огромным трудом выменяла комнату Бориса в новом доме и комнату матери в коммуналке в центре на чрезвычайно скромную квартирку в рабочем районе на окраине. Квартирка была далеко за «Соколом», очень маленькая и очень неудобная.

Поэт Слуцкий так и не получил от всемогущего Союза писателей достойного жилья.

Мне скажут, время было такое. Люди жили бедно, не имели ни вилл в Швейцарии, ни особняков в Лондоне. Но я возражу: время было для всех разное. Таких поэтов-корифеев, как Евтушенко и Вознесенский, советская власть поселила в высотках, и их соседями стала советская знать: маршалы и министры, знаменитые певцы и балерины.

Но и вся могучая писательская рать отнюдь не была бездомной. В Москве после войны вблизи метро «Аэропорт» возник прямо-таки городок писателей – добротные кооперативные дома, хорошие квартиры плюс своя поликлиника, плюс детский сад для детишек. А много позже на проспекте Мира и вовсе возвели дома, где квартиры с улучшенной планировкой, сиречь с двадцатиметровыми холлами и с большими кухнями, давали членам СП… бесплатно. Множество хороших квартир в новых домах в нашем районе – в районе Ленинского проспекта – и в других новых районах еще в сталинское время были отданы писателям.

Нет, я не хочу сказать, что Борису Слуцкому Союз писателей не помог бы получить хорошую квартиру в уже заселенных кооперативных домах на улице Черняховского или где-нибудь еще. Отнюдь нет.

Но для этого пришлось бы просить кого-то из начальства. А у «советских» – как сказал Маяковский – «собственная гордость». Знаю это хорошо по нашей семье. У меня муж тоже отказывался просить квартиру у своих начальников…

Кстати, у более-менее знаменитых писателей были еще дачи – либо во Внукове, либо в Пахре, либо в Переделкине или Мичуринце.

Во всяком случае не сомневаюсь, что самый-пресамый захудалый представитель писательского племени работал, в отличие о Б. Слуцкого, и в своем кабинете за своим письменным столом…

С некоторых пор, а точнее с 2005 года, когда отмечалось девяностолетие покойного Константина Симонова, я очень возбуждаюсь при словах «письменный стол». Дело в том, что, по свидетельству сына Константина Симонова, Алексея, у его отца было несколько письменных столов, сделанных по специальному заказу. Эти столы были огромные, полукруглые в той части, где сидел сам Симонов. Один такой стол находился в рабочем кабинете, в большой квартире писателя на улице Черняховского. Но там дочурка от последнего симоновского брака могла спугнуть вдохновение поэта. И тогда Симонов перебирался в предусмотрительно купленную на той же улице, но в другом писательском доме, всего лишь двухкомнатную квартиру, куда доступ был только для его «преданной секретарши». Естественно, и в этой квартире стоял стол того же размера и той же конфигурации. Наконец, аналогичные письменные столы были и в кабинете на подмосковной симоновской даче, и в его доме на Кавказе, в Гульрипши…

Тему письменных столов, кабинетов и квартир я с Б. А. никогда не затрагивала. Но разговор с Таней об их с Борисом жилище у меня был. Был буквально накануне Таниной смерти, когда строили дачный писательский кооператив в Красновидове, под Москвой. Таня сказала мне по телефону: «Надеюсь, нам дадут трехкомнатную квартиру. Нам обязательно нужна трехкомнатная… чтобы у Бориса был кабинет. Ведь это будет наш первый с Борисом дом. Первый…»

Разговор с Таней о «первом доме» остался в моей памяти так, будто он произошел только вчера. Мы тогда говорили и говорили, никак не могли наговориться. На следующий день Слуцкие уезжали в Дом творчества в Малеевку.

Из Малеевки Таня уже не вернулась.

До этого невозврата Борис одиннадцать лет держал жену на земле. Не просто держал, но изо всех сил пытался скрасить Танино существование.

Молодая, красивая, цветущая, Таня заболела раком лимфатических желез.

И началось их с Борисом хождение по мукам. Какие уж тут кабинеты!

У Тани – больница. Облучение. Химиотерапия. Дом творчества. В лучшем случае съемная дача рядом с Домом творчества, где можно было получать готовые обеды. Таня не могла жить в Москве. Таня не могла заниматься хозяйством. Опять больница. Химиотерапия. Опять Дом творчества Малеевка или Дубулты. Редко Коктебель или гостиница в Ялте. Опять лечение. Химиотерапия. Дом творчества. Те же постылые писательские физиономии. Те же казенные завтраки, обеды, ужины. Химиотерапия. Париж для консультации с французскими онкологами (небывалая в то время роскошь, которую удалось пробить Слуцкому). Больница в Москве. Операция. Дом творчества. Химиотерапия. Малеевка…

А для Бориса все эти одиннадцать лет – беспрерывные поиски современных лекарств и, стало быть, дорогущие покупки этих самых лекарств на черном рынке. Ведь нужные медикаменты если и имелись в СССР, то только для номенклатуры.

Наша бесплатная медицина для простых смертных была нищей: допотопные препараты, плохо оборудованные больницы, низкооплачиваемые, задерганные врачи. Отставание от всего мира, что было особенно болезненно для медицины, ведь в отличие от атомных секретов, секреты борьбы с болезнью мало кого волновали. На этом фронте действовали уже тогда законы чистогана. А Борис Слуцкий, подобно Маяковскому, мог сказать о себе: «Мне и рубля не накопили строчки…» Борис Абрамович как-то подсчитал, что в месяц он зарабатывал своими стихами не то 1 рубль 40 копеек, не то 2 рубля 40 копеек. Приходилось переводить. Переводить не то, что мило и интересно, а то, что давали в издательствах. Насколько я знаю, у Слуцкого не было близких друзей среди издательских боссов, как, скажем, у поэта Давида Самойлова, всеми любимого «Дезика». И «Дезику» давали переводить не вьетнамских или северокорейских поэтов, а поэтов, допустим, французских или американских. Пусть самых что ни на есть «прогрессивных». Все равно, как говорили в Одессе, две большие разницы. Для Слуцкого переводы были поденщиной. Поденщиной изо дня в день.

Лечение Тани – подвиг Бориса. Но ни он, ни мужественная Таня ни разу не позволили себе жалобы, нытья, хулы на свою судьбу.

По-прежнему время от времени у нас на Дмитрия Ульянова раздавался телефонный звонок, и, если к телефону подходила я, Борис говорил:

– Люся, это Слуцкий. Ну как ваши романы и адюльтеры?.. Д. Е. дома? Отлично. Я неподалеку от вас. Зайду, если не возражаете.

О романах и адюльтерах он спрашивал у всех знакомых женщин.

Интересно, что с каждым из членов нашей семьи у Бориса Абрамовича были свои особые отношения. Со мной он говорил о книгах и о литературе. О переводах. Об общих знакомых. С Д. Е. – о внешней политике. Дотошно выспрашивал, что творится в ФРГ. Д. Е. с удовольствием читал ему лекции по международным отношениям. А взамен требовал, чтобы Б. А. читал свои неопубликованные стихи. Очень настойчиво требовал. Благо неопубликованного было так много, что Слуцкий никогда не повторялся. Я, конечно, присоединялась к просьбам мужа, но хотела слышать и старые любимые строки.

А иногда Б. А. уединялся с Аликом, просил его показать новые работы. Алик тогда учился в детской художественной школе. Помню, что в день смерти Фалька Борис позвал к телефону сына и велел ему прийти хоронить Фалька. Алик рассказывал потом, что он стоял у гроба старого мастера в одном почетном карауле с Эренбургом.

И нас с мужем Б. А. приобщал к творчеству опальных художников: водил в жуткую коммуналку к Краснопевцеву, в подвал на Фрунзенской к скульпторам Сидуру, Силису и Лемперту. Повел и на первую полузапрещенную выставку Глазунова в ЦДРИ.

Но разговоры о живописи преимущественно вел с Аликом.

Уже после смерти Б. А. общие знакомые вспоминали слова Слуцкого: «Какой талантливый мальчик растет у Меламидов…»

Я уже писала, что Слуцкий знал себе цену и что цена эта была очень высока. Но Б. А. оценивал и других людей по своей шкале, отнюдь не писательско-снобистской.

Знаю, к примеру, Слуцкому импонировало, что в годы войны я, работая в Отделе контрпропаганды в ТАССе, сражалась, пусть только в эфире, с «фюрерами» нацистской Германии – Гитлером, Геббельсом, Герингом. Он, по-моему, ценил также и то, что в 1940–1950-х мои статьи по международным вопросам печатались в «Известиях».

Когда меня принимали в Союз писателей, Слуцкий пришел на заседание приемной комиссии СП и рассказал о моей полемике с нацистскими бонзами и даже о таком курьезе: всемогущий министр пропаганды Геббельс, «отвечая» мне по радио, назвал меня «кремлевской ведьмой».

Переводчиков принимали тогда в СП очень неохотно, но за меня, как говорили присутствовавшие, проголосовали единогласно. Помог Слуцкий.

И в то же время Борис мне ничего не спускал. И в сердцах говорил: «Ну что вы, Люся, со мной спорите, ведь вы не самая глупая женщина в этом городе».

Симпатию между Д. Е. и Слуцким могу объяснить тем, что при всей разности характеров, воспитания (муж воспитывался в Германии), склада ума оба они были коммунистами по убеждению. Оба считали, что для интеллигентного человека в первой половине XX века другого пути нет. Считали, что Европа после войны 1914 года и после Великой депрессии (мирового экономического кризиса) зашла в идеологический тупик.

Естественно, мы дали Слуцкому одному из первых, если не первому, рукопись нашей книги о германском национал-социализме, о Гитлере – «Преступник номер 1». Тогда, в 1968 году, наша главная книга еще готовилась к печати и в Политиздате, и в «Новом мире» Твардовского. Б. А. прочел «Преступника…» и сказал буквально следующее: «Если ваша книга прорвется через цензуру, вы окажетесь на переднем крае, на передовой: стрелять будут со всех сторон и из всех орудий. Вам, Даниил Ефимович, придется отдать свой партбилет».

Б. А. один из тех, кто сразу понял убойную силу внятно рассказанной биографии Гитлера.

А главное, внутреннее сходство разных тоталитарных режимов: коммунистической диктатуры в России и национал-социализма в Германии. То, что сейчас стало расхожим местом, мы тогда сказали вслух первые.

В 1968 году книга наша не вышла. У мужа не отняли партбилета. А когда она вышла спустя четырнадцать лет, то хоть и не стала откровением, все же вызвала огромный интерес у читателей. Только не у писателей. Писатели решили, что они сами все знают о фашизме и о тоталитарном строе. Сами с усами. Я помню много благодарных писем, звонков, слов от разных людей. Только не от знакомых по писательскому «цеху». Зато один из писательских боссов из «Вопросов литературы», один из столпов, так сказать, либерально-писательского крыла, Лазарь Лазарев, – мир праху его – лягнул книгу: мол, ничего нового он из нее не узнал. И не верит, что Твардовский за нее боролся…

Но тут я явно отвлеклась… Возможно, потому что мне предстоит самое неприятное – рассказать о той травле, которой Б. А. подвергся по воле писательских и околописательских кругов. И о тех небылицах, которые о нем распространялись.

Будто он, Слуцкий, чуть ли не на коленях вымаливал прощение у Пастернака за свои слова против него. Речь шла о собрании, где братья-писатели по указке сверху учинили расправу над поэтом, который опубликовал на Западе «Доктора Живаго» и получил Нобелевскую премию.

Перестал писать Борис Слуцкий, оказывается, из-за своей вины перед Пастернаком.

Все это чушь. Слуцкий не любил Пастернака. Об этом я слышала от него самого. Не любил, видимо, не как поэта, а как общественное явление («Поэт в России больше, чем поэт»).

У Слуцкого был свой кодекс чести. Свои принципы. Он, как я уже писала, был членом партии и относился к этому не как к пустой формальности. И он ненавидел Сталина. Уверена, ему так же, как и многим другим, были не понятны верноподданнические стихи Пастернака о Сталине, восторженные письма к Сталину и к его «тонкошеим» соратникам. И уж совсем странным казался, вероятно, телефонный разговор поэта с тираном о Мандельштаме. Почему Пастернак не заступился за гибнущего Мандельштама? Почему хотел говорить с убийцей Сталиным «о жизни»?

Возможно, Слуцкий считал, что и к Марине Цветаевой Пастернак проявил в конце ее жизни непростительную холодность. Роковую холодность.

Думаю, судьба Цветаевой была отнюдь не безразлична Слуцкому. Ведь Мандельштам, Цветаева, Слуцкий, Бродский шли в чем-то похожим, нетореным путем в русской поэзии XX века.

А может быть, еврея Б. А., да еще после Холокоста, коробило и то, что еврей Пастернак с таким надрывом воспевал православную обрядность. Так старался слиться душой с чуждой ему религией. Да еще после взрыва антисемитизма при Сталине. Не знаю.

Но, на мой взгляд, главное, что Борис Слуцкий поверил в хрущевскую оттепель. Поверил в коренные перемены строя. И счел, что Пастернак не вовремя взбрыкнул. Именно потому и выступил против него. Совершил, как сразу стало ясно, ошибку, ложный шаг. Ни участвовать, ни тем паче выступать на том подлом собрании не следовало. Но ведь не один Слуцкий совершил тогда этот ложный шаг – а накинулись в основном на него. И тут мы увидели воочию, сколько у Слуцкого завистников и недоброжелателей. Слуцкому многие завидовали. И многие сделали на нем свой политический капитал. Мне стыдно, но не за Слуцкого, а за его недоброжелателей. Стыдно за барда Галича: он-то какой судья большому поэту?

В очередной раз поражаюсь уму Солженицына, который не захотел знакомиться с модным «Сашей Галичем».

Впрочем, разве только Галич делал себе карьеру на Слуцком?

По Москве ходил, к примеру, такой слух: будто бы, когда умерла Таня, на поминках Б. А. выпил залпом стакан водки, зарыдал и упал лицом на стол.

Так получилось, что я позже всех вошла в комнату, где проходили поминки. Было это где-то на Юго-Западе, в квартире Таниной двоюродной сестры. И вот, когда я вошла в комнату, уже полную народа, и увидела, что сесть негде, Борис, сидевший во главе стола, сказал: «Садитесь рядом со мной, здесь еще поместится табуретка». Я села, прошло несколько минут. Борис, встав, поднял рюмку и сказал: «Тани больше нет». И сел. А мы все стоя выпили за помин Таниной души. Умная Галя Евтушенко сказала: «Таня была счастливой». И все поняли, что Таню и впрямь можно было назвать счастливой, ибо ее преданно и самоотверженно любил такой человек, как Борис Слуцкий.

И наконец, последнее, что я узнала о Борисе Слуцком, узнала уже годы спустя после его смерти.

Двоюродный брат Бориса Абрамовича был генерал, занимавший важные посты в государстве Израиль, – в том числе он долгое время возглавлял знаменитую израильскую разведку Моссад.

Надо было бы, видимо, гордиться таким двоюродным братом – отчаянным храбрецом, который и разрабатывал, и лично участвовал в немыслимо дерзких операциях в тылу у арабских террористов. Но только не в Советском Союзе, где Арафат считался лучшим другом СССР, а израильские генералы – наихудшими представителями «мировой закулисы», международного империализма.

В 1990-х в газете «Известия», в которой я прочла о легендарном брате Бориса Абрамовича, говорилось, что мать генерала побывала в Советском Союзе и виделась с матерью поэта Бориса Слуцкого.

Естественно, Борис Абрамович не мог не знать этого. И, естественно, обо всем было проинформировано и начальство Союза советских писателей.

Говорят, что во время Великой Отечественной войны наши фронтовые хирурги, боясь за жизнь своих пациентов, иногда опасались извлекать все до единого осколки из мозга оперируемых. И с этими неудаленными осколками люди жили…

Можно себе представить, какой величины осколок сидел в мозгу Бориса Слуцкого, знавшего о своем двоюродном брате – генерале из Моссада.

* * *

Ну а теперь об уходе Слуцкого в немоту, о поэте, который перестал писать стихи за восемь лет до своей кончины.

Конечно, причины немоты были и чисто физиологические, как говорили во времена оны. Прежде всего последствия войны – тяжелая контузия и множество ранений. Б. А. страдал бессонницей, не спал месяцами. Никакие снотворные не помогали. Слуцкий, безусловно, был больной человек.

Добавим к этому и моральные муки, связанные со жгучей семейной тайной – наличием двоюродного брата, главы израильской разведки.

Всем этим можно объяснить и душевную депрессию, и нежелание видеть людей, и даже многие странности.

Но, живя несколько лет в семье брата вдали от Москвы, Б. А., по свидетельству домашних, был в здравом уме и твердой памяти, воспитывал маленького племянника, тревожился по поводу своих денежных дел – словом, вел себя как вполне здоровый человек. Но почему же он за эти восемь лет не написал ни строчки? Почему?

И тут я хочу вернуться к теме «поэт-колдун».

Кончилась эпоха Блока, и поэт умер. Кончилась эпоха Маяковского, и поэт «поставил точку пули на своем конце». А в 1970-х кончилась эпоха Бориса Слуцкого, и он… замолк.

Не забудем, Слуцкий начал писать стихи в 1930-х годах, когда наше с Б. А. поколение еще верило, что «отблеск костра» (слова Ю. Трифонова), который разожгла Октябрьская революция, светит людям, помогает им избрать верный путь. Слуцкий писал стихи и в 1950–1960-е. Тогда, вернувшись с фронта, он помнил, что Советский Союз спас Европу да и весь мир от германского фашизма. Он писал стихи еще и в 1970-х. Наверное, надеялся, что в советском строе все же заложены некие витальные силы и страна способна к обновлению. Но генсеки менялись, а строй оставался прежним, «реальным социализмом». И колдовство кончилось. Слуцкий перестал писать стихи…

Умер Слуцкий в 1986 году, не дожив даже до семидесяти лет – средней продолжительности жизни мужчин в России. Не дожил он и до первых плодов горбачевской перестройки.

* * *

Не так давно, а именно в августе 2014 года, сидя в Красновидове под старой яблоней вдвоем с хорошей знакомой, хотя и совершенно других взглядов, чем я, но любящей литературу, я вдруг ни с того ни с сего произнесла строчки Слуцкого:

Старух было много, стариков было мало. То, что гнуло старух, стариков ломало.

И знакомая, даже как-то удивленно поглядев на меня, сказала: «Но ведь это гениальные стихи». Повторила за мной четверостишие. И опять сказала: «Гениальные стихи. Чьи они?»

Я подумала, если моя знакомая, профессиональный литератор, совсем не знает Слуцкого, то зачем я все это написала? Зачем написала о буднях поэта, о его беспросветной жизни? Не лучше ли было просто процитировать как можно больше его стихов? А может, еще лучше выбрать двадцать пять стихотворений и по примеру Пастернака в «Живаго» поместить их вместо этого очерка?

Но отказалась я и от этой мысли.

Пусть будет так, как написалось. И с надеждой, что кто-нибудь продолжит работу покойного Ю. Болдырева, душеприказчика и преданного друга Б. А.

P. S. 24.02.2016 «Новая газета» отметила тридцатилетие со дня смерти Бориса Слуцкого. Напечатала о поэте статью Н. Вишневского, из Нью-Йорка.

Рада, что, говоря о Слуцком, Вишневский понимает, о фигуре какого масштаба идет речь.

Еще больше рада тому, что, общаясь с Иосифом Бродским, они говорили о том, что Слуцкий не менее самого Бродского достоин звания главного поэта эпохи. «По многим поэтам, – пишет Н. Вишневский, – у нас были разногласия с Иосифом, но Слуцкого он считал самым значительным из новых русских поэтов и многие стихи шпарил наизусть».

И далее: «В поэзии мы сходились с ним на Баратынском, Слуцком… Бродском. Я и теперь не знаю, кого из двух последних люблю больше и кого ставлю выше как поэта».

Да и подзаголовок статьи Н. Вишневского меня вполне устраивает: «30 лет без классика советской и русской поэзии Бориса Слуцкого, но с его стихами».

Похоже, что время и впрямь все расставляет по своим местам.

 

О Льве Гинзбурге с любовью

Лев Владимирович Гинзбург – для меня Лева Гинзбург – прожил свою не такую уж долгую жизнь при тоталитарном строе, а любой тоталитарный строй в XX веке имел свой точно выверенный эталон героя или хотя бы настоящего мужчины.

Настоящему мужчине надлежало быть высоким, статным, мужественным, широкоплечим, голубоглазым и русоволосым. А по характеру – несгибаемо-жестким, даже жестоким, и решительным. И обязательно спортивным.

В Советском Союзе в 1970-х такой характер назывался «русский характер», а такая внешность – «русская внешность» или «славянская внешность». В нацистской Германии 1930-х – «арийский характер» и «арийская внешность».

И не надо удивляться, что образы героев при социализме и при нацизме почти совпадали. Оба движения, и нацистское, и коммунистическое, сформировались в эпоху повального увлечения Ницше и его «находкой» – «белокурой бестией». Ницше повлиял и на основоположника пролетарской литературы Максима Горького, и на будущего коллаборациониста, эстета Кнута Гамсуна, повестями которого в мое время увлекались и в СССР.

Трудно себе представить, до какой степени весь облик Льва Гинзбурга не соответствовал этому эталону героя. Лев был очень маленького роста, с очень короткой шеей, так что временами смахивал на горбуна. Маленькие ручки и короткие ножки свидетельствовали о его щуплости и, так сказать, неприспособленности ни к спорту, ни к грубому мужицкому труду.

Ко всему прочему, в паспорте у Льва Гинзбурга стояло роковое слово «еврей». А после 1945 года, когда Гинзбург начал свою самостоятельную жизнь, слово «еврей» в паспорте в Москве было почти столь же опасно, как «желтая звезда» на пиджаке в 1930-х в Берлине. Подчеркиваю, на пиджаке и в Берлине – еще не на лагерной робе.

Правда, Лев Гинзбург был блистательным человеком, талантливым, умным и остроумным. И обладал редким даром – умением смеяться над собой. Но какое дело было до всего этого властям в чиновничье-бюрократическом, до ужаса мрачном и до зевоты скучном государстве, именовавшемся Страной Советов?

Ни малейшего шанса преодолеть «пятый пункт» в СССР у Льва Гинзбурга, увы, не было. Он не мог стать ни великим математиком, ни великим физиком, дабы его в будущем использовали для создания нового оружия. Не одарила природа Льва и сверхъестественным музыкальным талантом – он явно не был ни вторым Эмилем Гилельсом, ни вторым Давидом Ойстрахом. Хорошо еще, что Гинзбурга как участника войны против милитаристской Японии приняли в МГУ, на филологический факультет, где он начал изучать немецкую литературу.

Дальнейший путь был ему, по-моему, предначертан самим еврейским богом по имени не то Иегова, не то Ягве… Лев Гинзбург должен был стать скромным учителем немецкого языка в школе. Жениться на тишайшей девушке, тоже учительнице. И тихо жить-поживать на своей Сретенке в родительской квартире, кажется, на первом этаже.

Но Лев Гинзбург этот путь отверг. Он стал заниматься тем, к чему чувствовал призвание. А именно немецкой поэзией. Я намеренно не говорю «начал переводить», ибо переводами в середине XX века в России занялась тьма народу, а выбились в люди, получили известность – считаные единицы. Кроме того, всех великих немцев – Гёте, Гейне, Шиллера – перевели еще до революции 1917 года и не один раз. А после в Москве существовала своя «могучая кучка» переводчиков немецкой поэзии во главе с Вильмонтом и Левиком.

Но Лев Гинзбург не только стал знаменитым переводчиком – он открыл современникам глаза на многие шедевры немецкой поэзии.

К тому же ухитрился, по меркам советского общества, разбогатеть и даже осуществить мечту всех советских интеллигентов – как лириков, так и физиков: постоянно ездить за границу в командировки… Сделал он и, так сказать, служебную карьеру: стал бессменным председателем влиятельной секции переводчиков во влиятельнейшем Союзе писателей!

Существует апокриф о том, как впервые заговорили о Льве Гинзбурге.

Будто бы на филфак, где Лев учился, прибыл Иоганнес Бехер в сопровождении известной в ту пору поэтессы Маргариты Алигер. Вечер с Бехером проходил чрезвычайно успешно: он сам и другие читали переводы его стихов.

Напоминаю, Бехер был, пожалуй, единственным из известных немецких литераторов, который эмигрировал из нацистской Германии не на Запад, а в СССР. В молодости он вступил в немецкую компартию и остался верен своему выбору: после войны вернулся в ГДР, а не в ФРГ.

Под конец вечера в университете кто-то из студентов попросил Бехера прочесть несколько его ранних стихов. На немецком. Мол, хочется услышать, как эти стихи звучат в подлиннике…

Улыбнувшись, Бехер – он был тогда министром культуры в ГДР – сказал, что не помнит своих ранних стихов наизусть.

И тут где-то на самой галерке встал Лев Гинзбург и сообщил, что он помнит ранние стихи Бехера на немецком, готов тут же записать эти стихи и передать их автору. Пусть прочтет.

И будто бы все так и произошло. Иоганнес Бехер прочел в МГУ свои прекрасные экспрессионистские стихи, написанные еще в 1914 году, в дни его далекой молодости.

Считается, что с этой встречи с Бехером и началась карьера Льва.

Но не надо думать, что все в жизни Гинзбурга проходило столь же триумфально. Я помню комическую сценку, которая отнюдь его не красила.

Однажды супруги Гинзбурги прибыли к нам на Ленинский проспект на недавно купленном «жигуленке». Лев был за рулем, но рядом с ним сидел инструктор. Лев взял себе в учителя не просто опытного шофера, а шофера-гаишника. Именно гаишник учил хитрюгу Льва и его жену Бибису Ивановну – для нас Бубу – искусству вождения.

В тот день получилось так, что, пока муж и Гинзбурги мило беседовали в кабинете, я кормила проголодавшегося гаишника на кухне. И он, что называется, изливал мне душу. По словам гаишника, ему стыдно брать деньги у Льва Владимировича. Ведь Лев Владимирович никогда в жизни не научится водить машину самостоятельно.

– Говоришь ему: включай поворот, сбрасывай газ, поворачивай направо. А он нажимает на газ и поворачивает налево. И так всю дорогу. Бибиса тоже не слишком понятливая баба, но она с грехом пополам будет ездить. А Лев Владимирович – никогда.

Прошло уж не знаю сколько времени, но Лев сел за руль и уже не вылезал из машины. Ездил и днем и ночью. Он был человеком дела и, видимо, понял, что машина облегчит ему жизнь. В таком случае надо было научиться водить. А раз надо, стало быть, надо. И он научился. И машины свои вовремя менял, и имел всегда хорошего механика, который за его автомобилем следил.

Но тут пора объяснить современному человеку, какую роль машина играла в жизни советского интеллигента-гуманитария. Автомобиль для интеллигента-гуманитария, за редким исключением, был не средством передвижения, а средством поддержания престижа. Так сказать, для форса.

Хозяин автомобиля имел со своим детищем хлопот выше крыши. Начать с того, что для покупки отнюдь не дешевого авто следовало выстоять очередь длиною в несколько лет. И еще искать блат, чтобы тебя, упаси бог, не выкинули из этой очереди. Далее, счастливый автовладелец ни одной ночи не спал спокойно, если у него не было гаража. Но и это далеко не все. Советские автомобили – а других не продавали – без конца ломались. И коли ты не был хорошим механиком, то тебе приходилось не столько ездить на машине, сколько лежать под машиной, пытаясь хотя бы установить поломку. И наконец, время от времени в СССР пропадал бензин, и на бензоколонках выстраивались гигантские очереди.

Посему большинство собратьев Льва по перу использовали машины либо только для поездок в Дома творчества или на дачу, либо для того, чтобы прокатить на ней приглянувшуюся девушку. Лев, как видно из моего писания, был исключением из правил…

Все это, конечно, мелочи. Дела житейские. А вот и не мелочи. В тяжелейшую минуту, когда наш сын Алик уехал с семьей в эмиграцию, именно Гинзбург нашел нужные слова, чтобы утешить нас с мужем.

На церемонию прощания с сыном мы не позвали почти никого из друзей. Сочли, что не стоит осложнять им жизнь. Ведь каждый отъезжающий на ПМЖ считался тогда чуть ли не врагом народа… К тому же Гинзбургов, по-моему, вообще не было в Москве.

Однако буквально спустя два или три дня после кошмарного прощания с Аликом и трехлетним нашим внуком Даней в Шереметьево-2 – мы были твердо уверены, что никогда в жизни больше не увидим ни сына, ни внука, – Лев позвонил нам и буквально заорал в трубку:

– Я все знаю. Немедленно приезжайте. Буба уже накрыла на стол. Готовит для вас ужин. Берите такси и не теряйте зря время. Мы вас ждем.

А когда мы приехали на Аэропортовскую, умный Лев сказал нам те самые слова, которые надо было сказать. Прошу прощения за повтор.

– Я не хочу каркать, – сказал он. – Допустим, вашего Алика не посадили бы. Допустим даже, что его приняли бы в Молодежную секцию МОСХа. Хотя ему навряд ли простили бы Бульдозерную выставку… Но допустим. Что его ждало бы при самом хорошем раскладе? Что его ждало через десять-двадцать лет? В лучшем случае, в самом лучшем, ему разрешили бы съездить на пару дней в Болгарию… В Болгарию… А уехав от нас, он сможет увидеть мир… Весь мир… – и, обращаясь ко мне, добавил: – Так что же ты плачешь, дура?

* * *

После этой запомнившейся мне встречи на Аэропортовской судьба семьи Гинзбургов резко изменилась. Их жизнь пошла под откос. Заболела раком и вскоре скончалась добрая, храбрая, цветущая Буба – жена Льва. И Лев как-то сразу задергался, заметался. А потом, видимо, решил эмигрировать. Но не так, как эмигрировали тогда молодые ребята, которые бросали все на свете в расчете на новую жизнь, на новое счастье. Лев решил перехитрить судьбу. Устроить жизнь, что называется, на два дома. Жить то в Москве в своей хорошей квартире, то в Западной Германии. Нашел себе в ФРГ девушку, дочь русского эмигранта первой волны. Влюбился в нее. Девушка тоже влюбилась в него. Им разрешили пожениться в Москве, в России. Но чуть ли не накануне этого дня Лев заболел. И лег, как часто водилось у нас, не к Склифосовскому и не в ЦИТО – иными словами, не в лучшие московские больницы, а в клинику к знакомому врачу. К хирургу-писателю Юлику Крейндлину.

Ни у Склифосовского, ни в ЦИТО ему не дали бы отдельной палаты. У Крейдлина отдельную палату дали. Но Лев умер на операционном столе.

Нет, я вовсе не хочу сказать, что Крейндлин был плохим хирургом. Просто не надо стараться обмануть судьбу… А вся авантюра с жизнью на два дома была в ту пору попыткой обмануть судьбу.

* * *

Посмотрела энциклопедию и выяснила, что Лев Гинзбург умер в 1980 году. А мой сын Алик уехал из России в 1977 году… Стало быть, от отъезда сына и нашей с мужем встречи в доме у Гинзбургов до смерти Льва прошли всего-навсего три года. Но какой насыщенной жизнью Лев жил эти три года! Несмотря на все свои метания.

В эти три года Гинзбург написал и издал книгу мемуаров «Разбилось лишь сердце мое». Отличную книгу. Перевел уйму стихов. И еще успел услышать, как советская молодежь запела переведенные им песни, созданные в глухом Средневековье нищими забулдыгами-школярами, бродячими певцами-вагантами. Их сочиняли наполовину на испорченной латыни, наполовину на старонемецком.

Эти песни не то что перевести, их понять, по-моему, было невозможно. А перевести так, чтобы стихи непутевых школяров запели через шесть-семь веков современные школяры-студенты, мог только Гинзбург…

В этих песнях Лев уловил и сумел передать их вольнодумство, их протестный дух.

Даже в несчастьях этот человек был поразительно талантлив.

 

«За спичками»

В начале 1950-х в Москве появилась книга с повестью «За спичками». Ну просто адски смешная, смешная до колик, до потери сознания. И писатель был совершенно неизвестный, притом финский – Майю Лассила. Уж на что мы в своем ИФЛИ все на свете проходили-изучали, но о таком писателе слыхом не слыхивали.

Только решив все это рассказать, я узнала уже в конце 1980-х, что несчастного Лассилу, еще не старого, расстреляли в 1918 году. И уж очень знаменитым он никогда не был. Но мы – вся Москва – его читали и умирали со смеху. А в 1969-м я купила – о счастье! – книгу с несколькими повестями этого самого Майю Лассилы, изданную в Петрозаводске. Набросилась и сразу отложила. Читать было невозможно: скучно, не смешно, тоска зеленая.

В чем дело? Потом все объяснилось: «За спичками» перевел Зощенко, опальный Зощенко, обруганный в специальном постановлении ЦК ВКП(б). Перевел, чтобы заработать себе на жизнь. Разумеется, по подстрочнику. И все засияло, заискрилось талантом. Но не лассиловским, а зощенковским!

Константин Ваншенкин рассказал мне, что примерно тогда же появился в переводе Зощенко осетинский писатель Максим Цагараев. И тоже все поразились силе его дарования. Бедный Зощенко и бедные мы… Скольких зощенковских книг недосчитались…

А сколько посредственных стихов перевели наши замечательные поэты, оригинальные стихи которых, хоть убей, не желали публиковать.

Из трех, кажется, томов Николая Заболоцкого два тома оказались переводами. А «Столбцов» Заболоцкого я в этом Собрании сочинений 1980-х годов так и не нашла.

Без конца переводил и Борис Слуцкий. И даже не пытался показывать в издательствах большую часть своих стихов. А ведь Слуцкого наши снобы от литературы укоряли в излишней «советскости», называли «советским Слуцким».

И как тут не вспомнить мэтра Арсения Тарковского и его строчки:

Для чего я лучшие годы Продал за чужие слова? Ах, восточные переводы, Как болит от вас голова.

P. S. Если не ошибаюсь, первый сборник стихов Арсения Тарковского опубликовали только в 1962 году, когда ему уже было пятьдесят пять лет.

И, если не ошибаюсь, презентация сборника происходила в Доме ученых. До Центрального дома литераторов поэт… «недотянул»…

 

Романы в мягких обложках

До 1990-х в СССР не издавали ни детективов (за редкими исключениями), ни любовных романов – словом, всего того, что называется легким чтивом.

Как вдруг в конце XX века на нас, грешных, хлынул поток книг в мягких обложках. Бо́льшая их часть позиционировала себя как английские или американские любовные романы в переводах на русский язык.

Многие на эти романы подсели, в том числе и я. Особенно мне нравились love story, которые целыми сериями выпускало издательство «Радуга», отколовшееся от идеологического монстра – АПН. Во главе новой «Радуги» на Сивцевом Вражке стояла умнейшая молодая женщина Нина Сергеевна Литвинец, которая поняла: довольно кормить советских людишек идеологически выдержанными, но скучнейшими романами зарубежных авторов из соцстран или Китая, еще не вступившего в ту пору на стезю капитализма. Пора дать им легкое чтиво.

При этом Нина Сергеевна из «Радуги» знала толк в переводах: откровенной халтуры не допускала. Переводчики у нее работали быстро, четко и вполне грамотно.

Правда, иногда в руки попадались и любовные романы от издательств-однодневок. И тогда казалось, что сии произведения сварганены без всякого заграничного оригинала. Читая их, я думала то же самое, что думала о товарах на первых вещевых рынках в Москве. А именно: все эти рыночные лейблы – чистая подделка. И свитера, и брюки сработаны не в Южной Корее, тем паче не в Париже, а где-нибудь в Малаховке в бывших теневых артелях… Но сработаны, конечно, по западным лекалам.

А западные лекала любовных романов просто потрясающе умные, в отличие от самих романов, часто дурацких.

Что доказывается в романах? Доказывается, что скромная, невзрачная на первый взгляд девушка, бедная, но с добрым сердцем и хорошей фигурой, хотя и в дешевых платьицах, завоевывает самых замечательных их мужиков, с широкими плечами, длинными ногами, с густой шерстью на груди (!) и с пронзительными синими (карими) глазами. Кроме обязательных шерсти и длинных ног, лучшие самцы имеют массу денег, дома-дворцы с бассейнами и обслугой… А соревнующиеся с бедными девушками красавицы – актрисы, модели, модные манекенщицы и пронырливые журналистки – остаются с носом, напрасно охотясь за богатыми красавцами.

Кому нужна эта сладкая греза? Ну, прежде всего самим девушкам из бедных семей. Но не только им! Греза нужна обществу. Ибо общество защищается от слишком развязных, слишком наглых и беспринципных хищниц, которые готовы схватить всех богатых кавалеров-производителей…

Обществу нужны женщины, целомудренные, честные, чадолюбивые, мечтающие о брачных узах, а не о беспорядочных половых связях. Обществу нужны хорошие жены, а не потаскушки.

 

О Мухе и Сереже Ивановых в стиле пасторали

МУХА-МУХОЧКА

Муха – имя уменьшительное, довольно распространенное в XX веке. Мою Муху звали Мариной. Но и для меня, и для многих других она до старости оставалась Мухой. Так пусть будет Мухой и на этих страницах.

* * *

Муха, моя лучшая подруга, умерла в первые дни нового, 1987, года. Ей еще не было семидесяти, и она казалась вполне здоровой. Осенью отдыхала в санатории «Волжский утес» и, вернувшись в Москву, сказала мне: «Можешь гордиться своей подругой… Даже молодые ребята уже не купались. Вода в Волге была совсем холодная. Я одна купалась с лодки. Наплавалась вволю…»

1987 год, последний год жизни Мухи, был одним из самых отвратительных в истории Советской России. Все как-то замерло. И жизнь стала еще более невыносимой. Материально и морально. Карточки, правда, не вводили. Но работающим москвичам уже давали талоны на заказы в определенный продмаг. А в провинции, по слухам, продукты вообще исчезли из открытой продажи.

К власти пришел молодой Горбачев. Но после генсека Андропова, который все два года правления был при смерти, а особенно после Черненко, опять же полутрупа, к тому же самого бездарного и бесцветного «вождя» из брежневской команды, люди уже ни на что не надеялись.

Вовек не забуду, как Черненко показали в последний раз по ТВ в день очередных выборов.

…Небольшой зал, видимо в Кремлевской больнице – имитация избирательного участка – посередине урна для голосования. Поодаль несколько пожилых людей с озабоченными лицами. Не то помощники, не то врачи. Дверь открывается, и входит совсем уже дряхлый Черненко. Выглядит диковато. В пальто, надетом, как мне показалось, прямо на пижаму, и явно в домашней обуви. По-моему, в тапочках. Неверным шагом подходит к урне, опускает бюллетень, идет автоматом обратно к двери. Но на пороге оборачивается, делает неопределенный жест рукой, вроде машет на прощание и говорит слабым, страдальческим голосом: «Все хорошо…» Какой-то трагифарс.

Казалось, весь народ впал в летаргический полусон. И верхи и низы.

Я во всяком случае не помню в ту пору даже шевеления. А ведь после смерти Сталина ощущались не только шевеления, но и явные тектонические сдвиги: XX съезд, разоблачивший злодеяния сталинского режима; XXII съезд, продолжавший развенчание тирана и его наследников.

Даже в годы брежневщины ни на минуту не прекращалось шевеление-брожение. И не в одних умах, но и в реальной жизни.

Чего стоил один только журнал «Новый мир», возглавляемый Твардовским. Каждый номер этого ежемесячного журнала был для нас событием. Начать с того, что еще при Хрущеве «Новый мир» «дал путевку в жизнь» – выражение моей молодости – Солженицыну; напечатал его, быть может, самое сильное произведение «Один день Ивана Денисовича» и еще несколько рассказов-шедевров. Но и в пору брежневского застоя читатели «Нового мира» – а его читателями стала вся Россия – буквально в каждом номере знакомились с новыми значительными именами и с новой значительной литературой.

Годами ждешь автора, который поразит тебя, годами ждешь романа, повести, очерка, которые «тронут твое сердце», как сказал уже забытый немецкий писатель Генрих Бёлль. Ждешь и так и не дождешься. А в 1960-х при Брежневе в «Новом мире» напечатали и «Театральный роман» фактически запрещенного Булгакова, и «Люди, годы, жизнь» обруганного и оболганного Эренбурга. И «крамольные» книги таких еще неизвестных или малоизвестных авторов, как Федор Абрамов – роман «Две зимы и три лета», как Чингиз Айтматов – роман «Буранный полустанок» или «Созвездие Козлотура» Фазиля Искандера, как роман «Хранитель древностей» Домбровского, как городские повести Ю. Трифонова, как «Знак Ост» В. Семина, как повесть К. Воробьева «Мы убиты под Москвой» или повесть Василя Быкова «Мертвым не больно», как рассказы Шукшина, как «Районные будни» Дороша, как «деревенские очерки» Бориса Можаева, Черниченко, Стреляного, как блестящая публицистика М. Лившица.

Даже тогдашние передовые экономисты – Лисичкин, А. Бирман, Н. Петраков – пробились на страницы этого литературного журнала, что было в ту пору совершенно невероятно.

Наконец, «Новый мир» Твардовского воскресил традиции русской литературной критики XIX века, которая наряду с великой русской литературой формировала сознание людей. А ведь известно, что в 1940–1950-х годах место критиков Белинского, Добролюбова, Чернышевского, Писарева заняли «критики» уровня Ермилова – Кирпотина, а то и еще хуже. Перечислять талантливых критиков – авторов «Нового мира» – не стану. Скажу только, что многие литературоведческие работы В. Лакшина читались с не меньшим интересом, чем хорошая проза.

Да и самиздат не давал нам пасть духом. Кто не прочел тогда «Колымских рассказов» Шаламова? Или «Теркина на том свете» Твардовского? Или «Прогулки с Пушкиным» Синявского? Кто не прочел Буковского, Горенштейна, Владимова? Кто не прочел Амальрика? Или романы Солженицына «В круге первом» и «Раковый корпус»? Кто не подержал в руках листиков папиросной бумаги, на которых печаталась смертельно опасная «Хроника текущих событий»? Честное слово, не знаю, смогли бы прекрасные профессионалы из «Новой газеты» так же четко и умно формулировать факты протеста, о которых сообщалось на листках, как их формулировали безвестные смельчаки в «Хронике…».

А большой поэт Борис Слуцкий? И его стихи тогда хорошо знали, хотя их почти не издавали. И что важно: знали не только постоянные посетители ЦДЛ (Центрального дома литераторов), но и армия молодых мэнээс (младших научных сотрудников) из многочисленных, по всей России раскинутых научных институтов, большей частью военных.

А почти неведомый доселе жанр политической песенной поэзии, так называемой авторской песни? Наши барды с гитарами? Гениальный Окуджава? И столь же гениальный Высоцкий?

Не надо недооценивать и молодых послевоенных поэтов, пусть не столь крупных, но зато уж совсем не таких верноподданнических, как поэты 1930–1940-х: Евтушенко, Вознесенского, Ваншенкина, Винокурова.

А кино? Созвездий таких лент, как в 1960-е, я что-то не припомню.

А Бульдозерная выставка? А квартирные выставки?

Все это закончилось в конце 1970-х годов. А может быть, в тот день и час, когда покинул страну юный Бродский. Или когда «вурдалачья стая» изгнала Твардовского из «Нового мира». Или немного раньше, когда похоронили Илью Эренбурга. Кто знает, что стало рубежом, роковым днем, точкой невозврата…

Повторюсь: люди вокруг меня впали в оцепенение. Многие уехали за рубеж. Очень многие сидели на чемоданах. И отнюдь не диссиденты. Диссидентов, даже потенциальных, уже давно выдавили из страны.

Была и еще одна непривычная, поражавшая меня примета того времени, – разобщенность людей.

Но вот умерла Муха. Не актриса, не писательница, не диссидентка. Вообще не публичный человек. Муха, сроду не имевшая ни чинов, ни званий, ни орденов, ни лауреатских значков.

И что же? В ритуальный зал больницы, куда ее в новогоднюю ночь привезли с обширным инфарктом и где она скончалась, пришло невероятно много народа.

Пришли школьные друзья, институтские друзья. Сослуживцы. Бывшие сослуживцы. Друзья старых друзей. Новые друзья…

Конечно, я знала, что у Мухи был особый дар дружбы. Скорее дар сопереживания. Она умела слышать других людей. Хранить их секреты. Искренне сочувствовать. С ней делились даже тем, что от других тщательно скрывали.

Боюсь, однако, что все эти Мухины достоинства создают ложный образ. Может показаться, что Муха была эдакой доброжелательной, скучной утешительницей.

Ничего подобного. С умной и блистательно остроумной Мухой надо было держать ухо востро. Не ныть, не бить на жалость, не плакать в жилетку. Она могла тебя так высмеять, что мало не покажется.

Вспоминая полвека спустя наше с Мухой поколение, обязательно ввернут словечки «романтизм» и «романтики». Но вот как раз с романтизмом и с романтиками было в ту пору совсем не просто. Романтические грезы о будущем коммунистическом рае помогали нам не замечать жестокости и нечестности настоящего. Яркий тому пример – студия Арбузова с ее романтическим спектаклем «Город на заре». Прообразом города на заре был Комсомольск-на-Амуре, куда молодежь Страны Советов посылал Сталин не затем, чтобы построить «город-сад», а затем, чтобы создать мощный индустриальный центр на Камчатке, в немыслимых для жизни людей условиях. Пусть люди мучаются, пусть гибнут, но строят, а потом и живут там, где он повелел. О так называемом освоении районов вечной мерзлоты и полярной ночи, где только несколько месяцев в году люди существуют при дневном свете, много написала умная журналистка Юлия Латынина. В этих районах во всем мире практикуется работа вахтовым методом. Сталин же намеревался селить туда людей целыми семьями.

И еще: прикрываясь романтизмом и обзаведясь партбилетами, многие из нас, относительно благополучных москвичей, как бы объявляли о своей готовности выполнять любые, самые гадкие и бесчеловечные приказы. А это в свою очередь служило входным билетом во власть, туда, где раздавали должности и блага. Не надо забывать, что как раз в 1930-х шла смена элит.

Муха никогда не рвалась строить «Город на заре». Кроме дара дружбы, она обладала еще более ценным даром – отличать подлинность от фальши, карьеризм от идейности, неискренность от простодушия. Кому-то она стала другом на всю жизнь, кому-то нелицеприятным судьей. А мне на многое открыла глаза.

Что же делало Муху столь мудрой, наградило ее спасительным скептицизмом? Ответа я не знаю.

Но, наверное, давно пора вспомнить биографию Мухи. Ее «анкету».

Муху воспитывал дядя Лев Александрович Гринкруг. Мать умерла, когда Муха была еще маленькой, а до этого долго болела туберкулезом. Отец ушел из жизни, когда девочка уже подросла и училась в институте. Но умер он далеко от Москвы. Подробности мне неизвестны.

Лев Александрович, как говорили в мое время, был «типичным представителем». «Типичным представителем» богемы, а на самом деле типичным представителем давно вымершего племени интеллигенции начала XX века. Он всю жизнь провел в кругу Маяковского – Бриков. В сущности, в кругу последних могикан Серебряного века.

Помню узкую комнату Льва Александровича – одну из двух комнат в коммуналке на Мясницкой, рядом с магазином «Чай». (В другой комнате этой квартиры с ходом через кухню полжизни прожила Муха.) В узком обиталище Л. А., на необъятном письменном столе стояла лишь одна фотография: в центре – головка Лили Брик, ее необыкновенные глаза, слева – Осип Брик, справа – Маяковский. Все три головы прижаты друг к другу.

Л. А. Гринкруг был классический холостяк и классический светский человек. Каждый вечер уходил в гости. Играл в доме Бриков в модную тогда игру «маджонг». Слыл театралом. Имел сотни знакомых. Одно время, до середины 1930-х, сиречь до эпохи Большого террора, занимал немалый для беспартийного пост заместителя директора «Ленфильма» – стало быть, жил на два дома: в Москве и в Ленинграде.

Иногда в узком кабинете появлялась дама, красивая и холеная. И в необыкновенных туалетах. А домработница Маруся мыла потом на кухне старинные бокалы, которые в общем хозяйстве были не в ходу. Одну даму я еще застала. Ее красный элегантный жакет на вешалке в прихожей сразил наповал меня, бедную студентку.

Муха не раз говорила, что «Левочка» не женился из-за нее. Красивую даму в красном жакете он сосватал молодому писателю. И остался дружен и с ней, и с ним на всю жизнь.

В общем, с точки зрения нормальной педагогики, а особенно с точки зрения ханжей, хуже воспитания и хуже, так сказать, отчего дома, чем были у Мухи, трудно себе представить. Тем не менее Муха и ее будущая семья прожили весь свой век со Львом Александровичем. Когда Муха умерла, дяде было девяносто восемь, и ему не стали говорить, что Мухи уже нет. А Муха, очнувшись на минуту в реанимации, просила сиделку передать дочери Лене, которая не уходила из больницы, «беречь Левочку»… Вот так-то.

Родителей не выбирают. Детей тоже. На мой взгляд, не выбирают и мужей. Будущие мужья стихийно появляются в нужном месте в нужное время. Впрочем, тут я соврала – женщины все же выбирают себе спутников жизни. Муха выбрала себе в мужья Сережу уже в четвертом классе начальной школы. И прожили они в законном браке всю свою жизнь. Родили детей, воспитали их. И насмешливая Муха с гордостью говорила: мы с «Сережей живем нравственно».

СЕРЕЖА

Описывать Сережу не стану. Скажу только, что он был один из самых порядочных, умных и способных людей – из всех, кого я встретила за свою долгую жизнь.

На первый взгляд, они с Мухой были полной противоположностью. Он смолоду отличался чрезвычайной добросовестностью и основательностью. Она была скорее легкомысленной и с явной ленцой. Он был не сильно общителен, она чрезвычайно общительна. Он был молчун, она – разговорчива. Он предпочитал сидеть дома, она обожала ходить в гости. Он трудно сходился с людьми, она сходилась мгновенно. Она, как я уже говорила, была блистательно остроумной, он понимал юмор, но сам никогда не острил. Он был заядлый картежник. В свободное время раскладывал сложные пасьянсы. Она не любила карт и была совершенно не азартной. Он великолепно готовил, придумывая всякие изысканные блюда. Она готовила только по необходимости (двое детей).

Были у Сережи с Мухой и, так сказать, глубинные различия. Она была еврейкой из самой что ни на есть богемной семьи. Он был русский из патриархальной семьи купцов-старообрядцев. Внешне, впрочем, их коренное несходство никак не проявлялось. Выйдя замуж за Сережу, Муха стала Ивановой. И черносотенцы из издательства «Советский писатель», где Муха много лет работала, а также антисемиты из литературных журналов, где она продолжала сотрудничать, частенько говорили: «Марина Владимировна Иванова – настоящая русская женщина».

Бедняги не предполагали, что внешность так обманчива. И забыли, что даже Сталин не додумался и не запретил женам менять еврейские фамилии на русские фамилии мужей…

Но тут пора сказать, что не один Сережа (любовь зла, полюбишь и козла), но и вся Сережина родня была лишена всякого подобия расизма. Говорю это с полным основанием, ибо знала Сережу и отдельно от Мухи. Пять лет мы вместе проучились на одном курсе и год в аспирантуре. С Сережей я тогда дружила, пожалуй, даже больше, чем с Мухой: поверяла ему свои девичьи тайны, советовалась по всякому поводу. И прекрасно ладила и с его милейшей мамой Агнией Игнатьевной (она была всего лишь на семнадцать лет старше и самого Сережи, и нас – его друзей), и с отцом Владимиром Павловичем. Помню, как старообрядцы Ивановы сокрушались, что на фронте погиб лучший школьный друг Сережи… Изя.

Прекрасной семьи Ивановых я никогда не забываю. И не в последнюю очередь потому, что ивановский род – наглядное опровержение того, будто все русские юдофобы. И что антисемитизм якобы заложен у них в крови.

Как ни странно, это важнейший козырь и для самих антисемитов, и для некоторых евреев. Антисемиты считают, что они такие же, как и весь русский народ. А некоторые евреи уверены, что если русский их за что-то недолюбливает, а то и терпеть не может, то это всего лишь проявление исконно русского жидоедства.

Но вернусь к Сереже с Мухой. Итак, они стали мужем и женой.

Кажется, Короленко сказал: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Опыт нашего с Мухой и Сережей поколения это, увы, опровергает.

Судьба сразу нанесла этому поколению тяжелейший удар.

Только-только Сережа с Мухой поженились, как началась Великая Отечественная война. Сережу призвали в армию, и под Сталинградом он был ранен в ногу (кажется, в коленный сустав).

Сережа не был бы Сережей и Муха – Мухой, если бы они оба не сказали впоследствии, что Сереже «повезло».

Повезло ему с первым хирургом, который в полевых условиях не стал ампутировать Сережину раненую ногу, попытался ее сохранить. А потом, когда Сережу перевозили все дальше и дальше в тыл, другие врачи не захотели испортить отличную работу первого хирурга и тоже постарались сохранить Сереже ногу. В Москву он прибыл хоть и на костылях (их он скоро бросил), но не без ноги. И потом до самой смерти всего лишь прихрамывал. И впрямь – повезло…

Но до Москвы раненый сперва много часов пролежал на поле боя, а потом шесть месяцев провалялся в тыловых госпиталях с диагнозом «газовая гангрена». Мучился от нечеловеческих болей. Боли, наверное, можно было бы облегчить. Но генералиссимус Сталин отнюдь не был, как Суворов, «отец солдатам». Солдатскую боль и солдатскую жизнь он и в грош не ставил. В госпиталях, где Сережа лежал со своей газовой гангреной, не было никаких обезболивающих. Ничего кроме… спирта. Спирта на раненых не жалели. Так же, впрочем, как и на здоровых бойцов.

И это, к величайшему сожалению, дало о себе знать, хотя и не сразу в случае с Сережей, воспитанным в семье старообрядцев-трезвенников.

Но тут я сильно забегаю вперед. Итак, Сережа в Москве, где его ждет верная супруга Муха. К сожалению, Сереже пришлось отказаться от аспирантуры и вообще от карьеры ученого-лингвиста. На стипендию в обнищавшей Москве не проживешь. Нужен хороший оклад. И главное, «хорошие» карточки… А инвалидам войны никаких особых льгот не положено.

Словом, Сережа ищет службу. В очень прикормленный властью ВОКС его не взяли. Взял его в ТАСС, в свою редакцию контрпропаганды и дезинформации, мой муж. Взял на должность редактора. И Сережа мигом вошел в курс дела, научился сочинять дезы (дезинформационные сообщения). Я этой премудрости, увы, так и не постигла за два года работы в той же редакции.

Сразу после войны редакцию закрыли, но Сережу как особо ценного работника оставили в ТАССе. И он проработал там всю последующую жизнь. Так же как и моя мама – безотказная труженица, интеллигентка старой формации.

Конечно, будь Сережа чуть половчее, он нашел бы работу и более престижную, и более хлебную. И может быть, и на войне сделал бы себе карьеру где-нибудь в штабе или на худой конец во фронтовой газете. Как-никак его отправили на фронт не из школы, а из вузовской аспирантуры, то есть с законченным высшим образованием.

Но Сережа не роптал. Трудился в ТАССе с увлечением.

В конце войны семью Ивановых ждало еще одно тяжелое испытание. В родильном доме у них погиб ребенок. Девочка умерла от воспаления легких. Она родилась зимой, а зимой в военной Москве царил адский холод. Повсюду. Мы и в ТАССе работали в перчатках, а кто мог, пошил себе ватники.

Вспоминая этот удар судьбы, постигший семью Ивановых, не могу умолчать и о том, что уже в 1944 году по Москве гуляла гадкая выдумка, будто бы американцы травят наших младенцев, насылая микробы в роддома. А ведь именно тогда, в конце войны, из США нескончаемым потоком шла помощь воюющему советскому народу: нам посылали не только боевые самолеты, не только «Студебеккеры» и «Виллисы», но и еду – тушенку, лярд (сало), яичный порошок, сгущенку, – наконец, кое-какую одежку, обувь. Ничего этого в тылу не было. (Я две зимы проходила в полудырявых кирзовых сапогах.)

Ладно. Не об этом сейчас речь. Не о натравливании нашего народа на американский народ. Речь о Сереже и Мухе. А у них, слава богу, два года спустя родился прекрасный, здоровый малыш.

Перед глазами вот такая идиллическая картинка: разгар лета. Дача Ивановых-старших – Владимира Павловича и Агнии Игнатьевны. Раннее утро. На большой террасе – только Сережа и розовый толстенький карапузик. Ему уже года два. Муха еще спит, а Сережа кормит карапузика завтраком. Малыш по имени Володя открывает свой розовый ротик, Сережа аккуратно, ложка за ложкой отправляет в этот ротик манную кашу.

Розовый малыш Володя превратился во Владимира Сергеевича Иванова. Сейчас это среднего роста мужчина, с седой бородой. Когда мой сын Алик – без бороды, но тоже седой – приезжает из Нью-Йорка в Москву, Володя приходит к нам в гости. Во время застолий пьет только воду, но, несмотря на мою воркотню, время от времени выходит на лестницу покурить.

Чтобы покончить с темой детей, скажу, что у Ивановых родилась и дочь Лена. Она на девять лет моложе Володи. Лена с мужем Борисом и с… четырьмя детьми уже много лет живет в США. И, по слухам, вполне довольна жизнью.

С детьми чете Ивановых на самом деле повезло. И Володя, и Лена – безукоризненно порядочные, достойные люди.

Итак, двое детей. Оба супруга трудятся. Он, как сказано, в ТАССе. Она сперва в литературных журналах, позже в издательстве «Советский писатель». Квартирный вопрос тоже с годами решается. Правда, с большими муками. Первое время Ивановы то с одним, то с двумя детьми живут в Мухиной комнате на Мясницкой (ход через кухню, ванной нет). Но зато квартира малонаселенная. Кроме Ивановых и Мухиного дяди-холостяка, там всего лишь одна семья: уже немолодая красивая дама с дочерью (муж со времен нэпа в тюрьме, видимо, «вредитель»).

Однако спустя несколько лет, уже после войны, мать с дочерью переезжают к новому мужу матери – знаменитому врачу, а на их площадь, то есть в их две комнаты, въезжает другая семья: муж – начальник одного из телефонных узлов Москвы, его жена и двое мальчиков-подростков.

По словам Мухи, им и на этот раз повезло. Новые соседи Ивановых вполне устраивают. По крайней мере, у Ивановых с телефоном будет все в порядке. Хотя стирки на кухне сильно прибавилось.

Но, согласитесь, это не так уж страшно.

И все-таки жить вчетвером в одной комнате плюс старуха-няня Мотя, обитающая тут же в кухне, становится невыносимым. И ТАСС дает Сереже ордер на отдельную двухкомнатную квартиру в районе Измайлова, то есть на окраине. Видимо, это происходит где-то в конце 1950-х, когда в Москве развернулось по-настоящему массовое строительство.

Семья Ивановых переезжает в Измайлово в неполном составе. Лев Александрович остается на Мясницкой. И это вполне объяснимо. Коренные москвичи боятся окраин: нет транспорта, нет хороших магазинов, в центр не доберешься. Моя мама до самой смерти была уверена, что наша квартира на Дмитрия Ульянова находится не в Москве, а где-то в глухой провинции. А сын-подросток, отправляясь в свою художественную школу на Пречистенке, каждый раз сообщал: «Еду в город»…

Ивановы прожили в Измайлове не то год, не то два. Нашли обмен на трехкомнатную квартиру в самом центре, на Сивцевом Вражке. На Сивцев Вражек въезжает уже вся семья, включая Льва Александровича. Теперь у них три комнаты на пять человек, что в ту пору кажется вполне приемлемым.

Правда, у квартиры на Сивцевом Вражке два существенных недостатка: во-первых, она ужасно тесная. Наверное, дом выстроили в первые годы советской власти, во времена режима экономии. Во-вторых, квартира на четвертом этаже, а в доме нет лифта. И этажи, как на грех, очень высокие. Видимо, несмотря на режим экономии, большевики еще не додумались строить жилые помещения высотой в два метра восемьдесят сантиметров, а то и в два метра шестьдесят сантиметров. Уже немолодой Лев Александрович с трудом поднимался к себе на верхотуру.

Но разве все это могло смутить нас тогдашних? Сами слова «отдельная квартира» звучали райской музыкой.

Разумеется, Ивановы сочли, что и на этот раз им повезло.

Но вот в 1960-х годах им и впрямь повезло. Сказочно. Сережу назначили начальником корпункта ТАСС в… Великобритании. С пребыванием в Лондоне.

И тут надо снова мысленно вернуться лет на пятьдесят назад. В ту пору, когда советские люди еще не могли ездить за границу по собственному почину. Даже избранные и особо проверенные имели право побыть там лишь дней десять в командировке, а менее избранные (с легкой руки Хрущева) – дней десять как туристы. Пройдя до этого массу согласований и заполнив десятки анкет. И не забывайте, в то чудесное время существовали две разные заграницы: одна заграница более доступная гражданам Страны Советов, но менее желанная – страны соцлагеря; другая заграница почти совсем недоступная, но зато верх мечты – капстраны (капиталистические страны).

Естественно, капиталистический Лондон был верх мечты.

Опять заболталась. Итак, Сережу назначили в Лондон на постоянную работу.

Нельзя сказать, что эта работа, работа в загранке, была для советского гражданина синекурой. Напротив, это был тяжелейший труд. Надо было, не жалея сил, исхитриться и за несколько лет обеспечить себе и своим близким сказочную житуху на всю оставшуюся жизнь. И еще постараться на полученные дивиденды поставить детей на ноги и устроить их по максимуму, то есть впихнуть в МГИМО и опять же вывезти за границу.

Но начнем с начала. Счастливчик, получив почетное назначение, не мешкая ни секунды, отправлялся с женой по месту работы. Наличие жены было для загранработника непременным условием. Детишек супруги оставляли старухе-свекрови или старухе-теще. А если таковых не имелось, устраивали в специальный детский дом. Считалось, что несовершеннолетнее дитя может подхватить за границей вирус капиталистического образа жизни и, заболев, не вернуться на родину.

Словом, в чужие края не брали детей, но обязательно брали жен. Пока муж, сидя в своем офисе, старался наладить хорошие отношения с начальниками, присланными из Москвы, и особенно с гэбэшниками, и при этом как-нибудь половчее напакостить стране временного проживания. Пока он обличал порядки этой страны и клеймил ее власть как поджигателя войны и покровителя фашистов, жена тоже трудилась не покладая рук. Высунув язык обегала все магазины и блошиные рынки, все распродажи-сейлы и скупала всякое барахло. Но для нее не простое, а золотое. Перед женой стояла великая цель: приехав домой, спустить барахло за бешеные деньги, чтобы на эти бешеные деньги муж заранее присмотрел хорошую «тачку», желательно «Волгу», и обстановку, сиречь мебель для будущей квартиры. И чтобы муж обязательно ухватил дачку с изрядным клоком (не клочком) земли.

Для чего я так подробно описываю замыслы и помыслы советских загранноменклатурщиков? (Конечно же, не всех! Были и исключения! И немало!) Хочу объяснить читателю: мои друзья Ивановы, увы, не были созданы для свалившегося на их голову счастья. Не в коня корм.

Начать с того, что Ивановы не захотели надолго бросать и своих ненаглядных детишек Володю и Лену и Мухиного дядю Льва Александровича. Муха, правда, на время уволилась из издательства, но все равно бывала в Лондоне только наездами. Далее: она, как и все остальные заграндамы, хоть и покупала дешевые шмотки на сейлахраспродажах, но покупала их не для перепродажи, а для себя и своего семейства. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы.

Что касается Сережи, то он сроду не налаживал никаких особых отношений с начальством, тем паче с гэбэшниками. Конечно, и он ругал буржуинов-капиталистов, но ругал их не с тем остервенением, какое требовалось. А главное, Сережа не мог жить один. Особенно учитывая вредные привычки, которые он приобрел в госпиталях, где не было никаких болеутоляющих средств, кроме разбавленного спирта.

Заграничная эпопея закончилась для Ивановых так, как должна была закончиться. Они не только не разбогатели, но довольно долго отдавали долги, сделанные Сережей…

И все-таки я бесконечно рада, что дорогие мои Сережа с Мухой пожили, хотя и недолго, в Лондоне. Поглядели на туманный Альбион своими незамыленными глазами. Побродили по берегам диккенсовской и осипмандельштамовской Темзы. Словом, рада, что они подышали заграничным воздухом – воздухом, не «разреженным» Октябрьской революцией. (Да простит меня В. Маяковский!)

И еще я рада, что на совести моих друзей самовольная отлучка. Вопреки всем запретам, без разрешений-согласований супруги Ивановы съездили в Париж. Погуляли по этому сказочному для каждого россиянина городу и повидались с Мухиной родней – эмигрантами первой волны.

Пусть Мухочка и не разбогатела, но я – как будто это было только вчера – вижу ее в белом лондонском костюме и в модных лондонских туфельках. Вижу, какими завистливыми взглядами провожают мою Муху писательские жены (по роду своей редакторской работы Муха была всю жизнь связана с писателями и с их женами).

Нарядного Сережу я не помню. Но зато помню его кулинарные рассказы. К примеру, рассказ о том, как он готовил бифштексы из свежайшей лондонской вырезки.

Вот я и впала в сентиментальность! Но, по-моему, по вполне уважительной причине. Ведь то, что сейчас кажется обыденностью – и лондонская жизнь, и свежая вырезка, и белый летний костюм, и просто пребывание в чужой стране, – было тогда супер… И этот супер все же достался семье Ивановых. Как-никак эти смирные, «недорезанные», хотя и не буржуи, а интеллигенты, пусть однажды, но объехали советскую власть на козе!!!

Ну а что дальше?

Черные дни миновали. Расплата за лондонские долги кончилась. И в середине 1970-х Сережина карьера все в том же ТАССе опять пошла в гору. Работник он был незаменимый. Словом, его повысили, и он получил и впрямь отличную по тем временам четырехкомнатную квартиру в новом тассовском доме. А еще раньше Ивановым дали, правда, за деньги, скромную двушку в тассовском кооперативе, где поселился их сын Володя с молодой женой. Кроме того, Сережа стал обладателем некоторых благ, которые имела только номенклатура. Семью Ивановых прикрепили к кремлевской больнице, что было для инвалида Сережи очень даже важно. Получили Сережа с Мухой также возможность отдыхать в кремлевских санаториях, что было для них не менее важно. И наконец, тассовская легковушка отвозила Сережу на работу, а с работы домой, в его просторную, хорошо спланированную квартиру на улице генерала Глаголева.

В довершение всего на горизонте замаячил двухэтажный коттедж на лоне природы, но с московскими удобствами. Напомню, в ту пору дачи у простых москвичей были без водопровода и канализации. В лучшем случае только с газом.

Я знала некоторых снобов из интеллигентов, которые тоже имели подобные привилегии, но относились к ним с подчеркнутым пренебрежением. Усмехаясь, говорили, мол, отдыхать в кремлевских здравницах, особенно не в сезон – а в сезон простых смертных туда не пускали на пушечный выстрел, – врагу не пожелаешь. Публика там забивает козла. Не с кем словом перемолвиться. Да и кремлевские больницы не для белых людей. Полы паркетные, врачи анкетные. И зачем нам казенная машина, ведь такси – на каждом шагу.

Поверьте мне, снобы лицемерили. При той неудобной, отчаянно трудной, отчаянно некомфортной жизни, на которую нас всех обрекла советская власть, хорошая комната в кремлевской здравнице, плюс тамошние чистые скатерти в столовой, плюс вкусная еда из хороших продуктов дорогого стоили. А «анкетные» врачи в кремлевской больнице хотя бы прописывали своим больным лекарства, которые в обычные аптеки не поступали. Опять же добраться на городском транспорте на работу было в тысячу раз труднее, чем ездить на казенной машине. Ведь об автомобильных пробках в ту пору не знали. Что касается такси, то если ты жил в отдаленном районе, к примеру на улице генерала Глаголева, это было весьма накладно.

Но при чем здесь снобы? Я веду речь о семье Ивановых, а Ивановы умели ценить самые малые подарки судьбы. Ивановым бы жить и радоваться. Но тут мы вынуждены вернуться к началу этого очерка – к середине 1980-х годов.

Повторю еще раз: то были годы безвременья. годы, когда жизнь в СССР казалась совершенно беспросветной. Время остановилось. Ужасной войне в Афганистане не предвиделось конца. Экономика впала в кому. Интеллигентная молодежь разбредалась кто куда: часть ударилась в религию, часть стала спиваться и наркоманить, часть захотела в чужие края.

Пусть постаревшим Сереже с Мухой еще можно было как-то осмысленно существовать, верить в то, что, как говорила Муха: «Счастье внутри нас». Но что было делать молодым Ивановым?

Сын Володя, закончивший престижный факультет МГУ и великолепно знавший английский язык, поступил на работу… лифтером в писательские дома на Аэропортовской. Он, как тогда говорили, был «в подаче»: подал документы в ОВИР на ПМЖ в Израиль. На самом деле Володю звала в Англию его приятельница-ирландка, дочь ирландского коммуниста, которой после долгих перипетий разрешили вернуться на родину.

Дочь Ивановых, Лена, родив четверых детей, тоже задумала эмигрировать вместе с мужем и с его родителями.

Ну хорошо, допустим, ивановские дети уедут. Наш сын покинул нас уже в 1977 году. И мы были уверены, что никогда больше не увидим ни его, ни внука.

Однако ничего в нашей жизни на первых порах не изменилось. Во всяком случае внешне. Но муж все-таки не работал, как Сережа, непосредственно на идеологическом фронте. Его институт был академическим институтом. И муж имел академические звания, был доктором наук, профессором. А я и вовсе не числилась в штате, зато была членом Союза писателей, который давал массу благ.

Конечно, и нам грозили репрессии. Но у нас, как тогда казалось, было больше шансов продержаться, чем у Ивановых. У них обрушилась бы вся жизнь. Как говорил известный в XX веке венгерский коммунист и наш академик Варга, путая русский с немецким, у Ивановых бы «zerfallen die ganze постройка», «рухнула бы вся постройка» («постройка» в смысле жизнь). Сережу бы выгнали из ТАССа или понизили в должности, и он запил бы окончательно. Муха, если бы и осталась работать в издательстве, была бы вынуждена искать грошовые приработки, что она ненавидела.

И еще, наша семья Меламидов была на спаде: в 1968 году окончательно запретили нашу совместную, нашу главную крамольную книгу о Гитлере «Преступник номер 1», где мы первые в России внятно сказали о близости двух тоталитарных режимов – коммунистического в СССР и национал-социалистского в Германии. И в личном плане все у нас пошло наперекосяк.

Однако вернемся к Ивановым. Ивановы, как уже говорилось, были, в отличие от нас, в пору отъездных дел своих детей на подъеме. На пике была Сережина карьера. И жили они тогда чрезвычайно дружно. А падать с высоты всегда особенно больно.

К тому же умная Муха не в пример многим тогдашним интеллектуалам понимала, что в любой капстране жизнь не сахар. И что те знания и опыт, которые наши дети приобрели у себя на родине, не помогут им, увы, в эмиграции.

Положим, и я это прекрасно понимала. Но, пережив обыск в квартире сына – опального художника – и наслушавшись рассказов о том, как гэбэшники расправляются с инакомыслящими, я стала дрожать за его жизнь. И втайне мечтать, чтобы он оказался где-нибудь за тридевять земель от Москвы. Что касается мужа, то он твердо верил в талант сына и считал, что известность, которая у сына к тому времени уже появилась, обеспечит ему на Западе и славу, и почет, и безбедную жизнь.

К счастью и для меня с мужем, и для сына, ни у кого из нас просто не оставалось времени на долгие сетования: Алику очень быстро разрешили отъезд. То было в 1970-х.

Совсем иначе сложилась судьба Ивановых в 1980-х. У Володи дела с ОВИРом длились годами. Да и Лена, насколько я помню, долго висела между небом и землей. И все это время было мучительно трудным для Мухи с Сережей. К моральным страданиям присоединились и непосильные физические нагрузки. Бедная Мухочка стала прямо-таки пудами таскать продукты из центра, где была ее работа, к себе домой на улицу генерала Глаголева, где Сережа ради экономии готовил по вечерам из этих продуктов домашние обеды для Лены и ее семьи. А потом Муха носила Сережины обеды Лене на другой конец города. Ведь и муж Лены, и его родители должны были уйти с работы.

Конечно, таскание тяжестей было уделом почти всех домохозяек при зрелом социализме. Только вот моя дорогая Мухочка не была создана для того, чтобы стать женщиной-кули. Ей это было не под силу.

И все же – повторяю – бытовые неурядицы и безденежье, связанные с пребыванием ивановских детей «в подаче», можно считать всего лишь мелочью по сравнению с тем, что грозило главе ивановской семьи Сереже. Сережа мог стать изгоем. А к изгойству он, дисциплинированный трудоголик, был еще менее приспособлен, чем Муха к тасканию тяжестей. Масло в огонь неприятностей подливали и опасения за судьбу Сережиного младшего брата Володи Иванова, который преподавал в это время вьетнамский язык в чрезвычайно закрытом заведении. Ему тоже грозила проработка по партийной линии… А может, и увольнение.

* * *

Иногда слова «смертельная болезнь» заменяют словами: «болезнь, не совместимая с жизнью». Не знаю, можно ли сказать о Мухе, что сама ее жизнь в тот период была не совместима с жизнью?

Несколько лет перед Мухиной кончиной Ивановы постоянно находились как бы под дамокловым мечом. Каких же невероятных усилий стоило им не показывать этого… Не подавать виду. «Как тяжело ходить среди людей и притворяться непогибшим».

Бедная Муха! Бедный Сережа!

Первая не выдержала Муха. Сережа пережил жену всего на пять лет. Работать полноценно уже не мог по состоянию здоровья. Скончался он под новый, 1993, год.

Дочь Лена, как сказано выше, живет в США. Сын Володя, как сказано, остался в Москве. Его дочь Ксюша, любимая внучка Мухи, стала, по терминологии наших дней, новой русской. Муж Ксении, успешно закончив Физтех – пожалуй, самое престижное в России высшее учебное заведение, – занялся бизнесом. И, слава богу, преуспевает. Их двадцатилетний сынок, по-видимому, тоже талантливый юноша, учится там же, в Физтехе. Второму сынишке нет и четырех.

Надеюсь, кто-нибудь расскажет им об их прабабушке и прадедушке.

* * *

P. S. Написала я о своей подруге – Мухе-Мухочке – все, что помнила. Но сразу подумала: главного, видимо, я все же не сумела передать. И две мои первые читательницы – одна Муху и в глаза не видела, другая хотя и знала, но очень поверхностно, была намного моложе нас, тогдашних, – в один голос сказали: не получился у вас Мухин портрет.

И вот сижу я и в который раз размышляю: почему к Мухе так тянулись самые разные люди? Почему были именно с ней так откровенны? Поверяли свои тайны? Добивались ее совета? Одобрения? Почему скорбели, когда ее не стало, и много лет вспоминают Муху с улыбкой и умилением?

Почему с улыбкой, понятно. Ведь Муха была блистательно остроумна. Но передать на бумаге это невозможно. Остроумие, острое словцо не имеют ничего общего с сатирой и юмором в письменном виде. Словечко, сказанное в разговоре к месту, на бумаге умирает, как умирает живой цветок в гербарии.

Размышляю снова и начинаю сознавать, что так же, как самую замечательную остроту нельзя выхватить из контекста, так, вероятно, любого человека нельзя представить себе, если выхватишь его из контекста времени.

Наше с Мухой время было не только беспощадно жестокое, но и отчаянно фальшивое.

Лицемерить, хитрить, изворачиваться, кривить душой приходилось всем нам. Особенно если мы хотели выдвинуться, добиться успеха и, как теперь говорят, занять достойные позиции. Лицемерие постепенно впитывалось в нашу плоть и кровь. И лицемерили мы не только на собраниях, не только в присутствии начальства и всех вышестоящих. Мы лицемерили и друг с другом, и наедине с самими собой.

Когда умная, очаровательная и милая Рая Л. говорила в годы развязанной Сталиным антисемитской вакханалии, что евреи – плохой, ненадежный народ и даже внешне выглядят хуже, чем русские, она не притворялась. Она верила или почти верила в то, что говорила. И во всяком случае старалась не замечать, что ее новый русский муж – горький пьяница, набитый дурак и неуч. Много лет его терпела, всячески облагораживала и выгораживала. А потом, когда времена изменились, бросила. Но фамилию не поменяла, оставила и себе, и своей дочери, у которой первоначально была фамилия отца-еврея – умницы, погибшего на войне.

Но и я не поменяла свою нейтральную фамилию «Черная» на явно еврейскую фамилию мужа. Между прочим, на фамилию, которую носит и мой обожаемый сын. А ведь считала, что фальшь меня не так уж затронула. И особо ни к какой карьере не стремилась. Даже придумала для себя формулу, впрочем, не придумала, а взяла у французского писателя XVIII века Мерсье: мол, я не стремлюсь стать часовой стрелкой, не стремлюсь быть всегда на виду и указывать людям правильное время, меня больше прельщает роль незаметной шестеренки, которая эту стрелку двигает…

Но «шестеренка» и «стрелка» – пустые слова. Самое главное, что тогдашние игры я в общем приняла. И если в студенческие годы в нашем ИФЛИ я и не собиралась строить «город на заре» – светлый коммунистический город будущего, где-то далеко от Москвы, лучше всего в тайге или в Заполярье, – то все же хотела участвовать в созидательной жизни. И готовилась к этому. Была активной комсомолкой. Отличницей. Поступила в аспирантуру.

А Муха этих правил игры не приняла. Комсомолкой так и не стала. Наверное, единственная во всем нашем институте. На жуткие комсомольские собрания, где исключали наших товарищей как детей врагов народа, не ходила. Училась очень даже средне. Общественной работой не занималась. Не читала газет и, подозреваю, не осведомлялась каждое утро с тревогой, как идут дела у республиканцев на фронтах в Испании, не отступили ли они снова под натиском франкистов и международной реакции.

Но вот Сталин умер. И многие его почитатели – активные люди, интеллигенты – совершили поворот на сто восемьдесят градусов. Из ярых сталинистов превратились в хулителей сталинизма. Стали борцами против беспредела сталинских лет, проповедниками свободомыслия, демократии, справедливости и т. д. и т. п. Кто покаялся, а кто просто перешел в другую веру. И опять же, некоторые из тех, кто был впереди, снова оказались впереди, хотя им надлежало быть в хвосте. Я имею в виду и Раю Л.

Изменились только ключевые слова. Теперь говорили не «Партия – наш рулевой!» и не «Да здравствует товарищ Сталин», а «Ты выйдешь на площадь… Осмелишься выйти… За вашу и нашу свободу…».

Но вышли всего семеро. А остальные, кто повторял эти слова, стали разносить по домам письма протеста. И многие побоялись эти письма не подписать. А если подписывали, их увольняли с работы… И еще многие пошли в церковь. Отмаливать свои и чужие грехи. А кто стал выпускать полулегальные журнальчики в защиту еврокоммунизма. До этого сей кто-то остерегался дать рекомендацию моему мужу Д. Е., дабы он из кандидатов перешел в члены ВКП(б). Слишком долго Д. Е. прожил за границей, мог заразиться еврокоммунизмом.

Ну а Муха?

Муха и в этот тренд не пожелала вписываться. Ей не в чем было каяться. И мужа не пришлось менять. И она работала там же, где работала раньше. Только раньше внештатно, а теперь ее оформили в штат. И друзья у нее все без исключения остались прежние. Даже моего первого мужа она не хотела отпускать, что вызывало недовольство Д. Е., который Муху очень полюбил.

Ни Муха, ни Сережа не стали диссидентами и даже подписантами. К Мухе с этим делом и не совались. Боялись ее языка, ибо Муха была не просто пассивной, чуждавшейся всякой политики дурехой, она была очень умным и по-своему твердым человеком. С самого начала отвергала все фальшивые нравственные постулаты, которые были у нас в ходу. И главный постулат – общественное выше личного.

И уж тем паче отвергала отвратительную интеллигентскую эквилибристику.

Но ни Муха, ни Сережа до поры до времени не унывали. Ведь в 1960–1970-х появлялось много настоящего. Настоящим был «Архипелаг ГУЛАГ», «Один день…», да и весь Солженицын. Настоящим был и Твардовский, и его «Новый мир». И некоторые спектакли Театра на Таганке. И весь Окуджава. И весь Высоцкий. И «Хроника текущих событий». И много прекрасных книг, вышедших за рубежом, начиная от «Прогулок с Пушкиным» Синявского.

А сколько настоящих людей появилось в России: и ныне здравствующая Людмила Алексеева, и Петр Григоренко, и Владимир Буковский, тоже ныне здравствующий, хотя и в Лондоне. И многие-многие другие ученые, писатели, художники, актеры, экономисты, инженеры.

И Муха с Сережей все это понимали. И все, что надо, слушали и читали, а если можно было достать билеты на «Таганку», то ходили…

Не выдержала Муха только тогда, когда «век-волкодав» начал вторгаться в ее семью… Семья рушилась… И Муха рухнула…

* * *

Уж не знаю, стала ли Муха понятнее после этого моего длинного постскриптума. Для меня, пожалуй, стала. Я поняла, что она была естественным человеком.

Добавлю напоследок, что Сережа был Мухе под стать. А может, Муха была под стать Сереже.

 

Умное сердце

Зима. На скамейку у первого подъезда дома № 4 по улице Дмитрия Ульянова на минуту присела миниатюрная моложавая женщина в немодном пуховичке и в старом беретике. Ее зовут Тамара Авен. На минуту, потому что Тамаре, несмотря на больную ногу, предписано ходить. Пуховик далеко не обязателен. У Тамары есть и красивые меховые шубки. Но они висят в шкафу. Тамаре удобнее гулять в пуховичке.

Итак, Тамара присела на минуту. И все, кто выходит из подъезда или проходит мимо, обязательно останавливаются и приветствуют Тамару, а она их. Как выясняется, Тамара в курсе дел и забот всех жильцов: одну женщину спрашивает, прошел ли кашель у внука? Другую – как успехи у племянника в «Гнесинке»? Третью – когда Лиза из 29-й квартиры поедет, чтобы отказаться от радиоточки? Деньги за нее берут, хоть и небольшие… Но деньги все равно есть деньги…

Ей-богу, Тамара знает буквально всех живущих в нашем огромном многоэтажном доме. И все они знают Тамару. Рады ее видеть. И перекинуться с ней несколькими словами. А скольким она помогла в их «минуту жизни трудную», теперь уже не узнает никто.

Нет Тамары. И дом-громада опустел. Потерял лицо. Стал каменными джунглями.

* * *

Говорят, с человеком надо съесть пуд соли, только тогда поймешь, что он собой представляет.

С Тамарой мне, увы, не довелось съесть этот самый пуд соли. Тем не менее уже очень давно, при первых встречах, я почувствовала ее необыкновенную доброту, ее отзывчивость и вместе с тем стойкость, которая так контрастировала с Тамариной внешней хрупкостью, изяществом и даже стеснительностью.

Что у нас было общего и что связало нас с Тамарой в последние годы жизни?

Пожалуй, только одно – жадный интерес к людям. У меня – любопытство, желание узнать и понять незнакомого человека. У Тамары – потребность утешить и помочь, если можно словом, а если необходимо, то и делом.

Ну и конечно, обоюдная симпатия, которая иногда почему-то возникает, а иногда, хоть убей, не появляется.

Итак, Тамарина доброта и отзывчивость поразили меня в самом начале нашего знакомства.

И тут я вынуждена сделать экскурс в прошлое.

Дело в том, что само понятие доброты в нашей с Тамарой молодости, то есть в первой половине XX века, воспринималось со знаком минус. Считалось, что за словами «доброта», «добрый» обязательно скрывается какой-нибудь подвох, хитрость, тайный смысл, желание обмануть.

Совершенно иные, противоположные, качества ценились в людях. А именно: стойкость, жесткость и даже жестокость к врагу, а врагом мгновенно мог стать любой. И конечно, нетерпимость. И все это еще со времен Ленина называлось принципиальностью.

«Гвозди б делать из этих людей: / Крепче б не было в мире гвоздей» – так воспел тогдашнюю молодежь поэт Тихонов. Тот самый Тихонов, о котором другой поэт написал: «А в походной сумке спички и табак, / Тихонов, / Сельвинский, / Пастернак…»

Осуждалась и всякая благотворительность – любой душевный порыв помочь ближнему.

Слово «благотворительность» вообще употреблялось только в сочетании со словом «буржуазная».

К счастью, отсталые, старорежимные родители вносили свои коррективы в образ мыслей многих из нас.

Однако как раз у Тамары родителей очень скоро не стало…

Об отце Тамары, Иосифе Злотникове, как и об отце ее будущего мужа Олеге Авене, я узнала не от нее, а от единоутробного брата Тамариного мужа Валерия Петровича. Но Валерий Петрович намного моложе и своего брата Олега, и Тамары. Об их прошлом он знает только из семейных преданий и из разговоров старших.

Сама Тамара редко вспоминала об отцах – о своем и своего мужа. А вспоминая, говорила со вздохом: «Чудо, что мы с Олегом еще как-то выжили. При таких-то родителях. Вы ведь знаете, что и моего отца, и отца Олега, из латышских стрелков, расстреляли».

Боюсь, что ныне люди не совсем понимают, что значило при советской власти иметь репрессированных родственников, а уж тем паче расстрелянного отца.

Это значило, что ты стал (стала) сыном (дочерью) «врага народа». А дети «врагов народа» лишались всех прав. Все двери были перед ними закрыты. И это клеймо ставилось на всю жизнь. Кто мог тогда предвидеть и Никиту Хрущева, и XX съезд? А тем более дальнейшие события? Все казалось незыблемым. Сотворенным на веки вечные.

Но вернусь к рассказу Валерия об отцах семьи Авенов.

Отец Тамары был из богатой еврейской семьи. Получил до революции прекрасное образование. Но не стал «бодаться» с большевиками. Наоборот, спокойно распростился со своим состоянием. Более того, вступил в партию, то есть в ВКП(б). Какое-то время работал в Москве. А после был направлен в Кузбасс, где строил Новокузнецкий металлургический комбинат, один из гигантов первой пятилетки. Тогда эти гиганты, «первенцы» промышленной России, приковывали к себе внимание всего мира, как ныне приковывают внимание всего мира промышленные достижения Китая.

В XXI веке некоторые считают, что мощную индустрию в СССР создали на базе рабского труда (ГУЛАГа) не то американские, не то немецкие технари. Я убеждена, что это заслуга советских инженеров, техников и ученых.

К несчастью, буквально всех этих спецов – и партийных, и беспартийных – Сталин уничтожил в эпоху Большого террора.

Стерта и память о них. Давно забыты романы, посвященные героям пятилеток. Иногда это были однодневки, иногда талантливые книги, которые сознательно изъяли из обращения, так как их авторы сами стали «врагами народа».

Я было подумала, что людей, подобных отцу Тамары, изобразил Анатолий Рыбаков в «Детях Арбата», а потом вдруг поняла: отец Тамары – прямой потомок таких могучих фигур, как русские капиталисты-первопроходцы конца XIX – начала XX века.

Ну а теперь об отце Олега, мужа Тамары. Он, как сказано, был из латышских стрелков. О латышских стрелках давно забыли. Но в истории революции 1917 года латыши из Латышской стрелковой дивизии, созданной еще в 1915-м, во время Первой мировой войны, сыграли немалую роль. Перейдя на сторону большевиков, они помогли им установить советскую власть, а потом и победить в Гражданской войне. Немудрено, что в молодой Советской республике латышские стрелки заняли высокие посты, как в государственных и парторганах, так и в Красной армии, и, увы, в ВЧК.

У меня на слуху до сих пор несколько громких латышских фамилий: Рудзутак, член политбюро, нарком и т. д.; братья Межлаук – один из них, Валерий до ареста был и председателем СНК (Совнаркома), и СТО (Совета труда и обороны), и председателем Госплана, и наркомом тяжелой промышленности. Эйхе, кандидат в члены политбюро, старый большевик, служил Сталину верой и правдой, губил русское крестьянство, но потом опомнился и в 1938 году был арестован. Эйхе зверски пытали и в 1940-м казнили. Петерс, заместитель председателя ВЧК, председатель Реввоентрибунала, перед арестом, если не ошибаюсь, комендант Кремля. Стучка, председатель Верховного суда РСФСР, нарком юстиции, и многие другие.

Одним из латышских стрелков был и Ян Янович Авенас (Иван Авен) – отец Олега Ивановича Авена, мужа Тамары.

Какие должности занимал в России Ян Авенас, брат его сына Олега, Валерий, не знает. Из деталей жизни этого латышского стрелка вспомнил только одну: в роду Авенас были и шведские корни. И Ян, и его тогдашняя жена, мать Олега, а потом и мать самого Валерия посетили Швецию, очевидно, чтобы повидаться с родственниками. Во времена нэпа это было вполне возможно.

Но вот настали годы Большого террора. И Яна Авенаса постигла та же участь, что и почти всех соратников Ленина – непосредственных участников революции 1917 года. Сталин их уничтожил.

Сыну Яна, Олегу Авену, все же пришлось легче, чем Тамаре. Он воспитывался в семье матери, которая во втором браке была женой Петра Ивановича Березина – русского врача, православного, к тому же человека верующего, в чем в ту пору редко кто признавался.

Но я пишу о Тамаре… А Тамара после ареста отца всего лишь год оставалась с матерью. Мать не уезжала из Кузбасса, хлопотала о муже. В результате и ее репрессировали по 58-й статье, очевидно, как жену «врага народа».

В тринадцать лет Тамара фактически стала круглой сиротой.

Хорошо еще, что девочку не поместили в детский дом. Родственники со стороны отца взяли ее в Москву. Насколько я поняла, речь идет о двух семьях: о семье сестры отца, которая Тамару приютила, и о семье брата отца, который давал деньги на ее житье.

В разговорах со мной Тамара не раз повторяла, что родня заменила ей родителей, что эти люди ее растили, воспитывали, старались, как могли, скрасить жизнь.

Но, зная Тамару и ее трепетное отношение к близким подругам, к матери, не говоря уж о ее отношении к мужу и к сыну, я все же делаю печальный вывод: жизнь Тамары под чужим кровом никак нельзя назвать счастливой.

Но о каком счастье вообще могла идти речь, если Тамаре следовало постоянно являться в московскую приемную НКВД на Кузнецком Мосту, узнавать там об отце и о матери? Никому другому справок не давали.

Про очереди в этих страшных приемных много чего рассказано и написано. Вспомним хотя бы стихи Ахматовой – взрослой женщины, уже известного человека.

А никому неизвестная Тамара стояла в этих очередях, будучи еще девочкой, подростком!

Приемную НКВД и свои хождения туда Тамара часто вспоминала и в разговорах со мной, стало быть, уже на старости лет.

Но как вспоминала? Без слез, без жалоб, без всякой патетики. Ни разу не посетовала на свою участь, ни разу не пожалела себя. Ни разу не прокляла Усатого Пахана, который устроил ей такое «счастливое детство».

Подытоживаю: на детские плечи Тамары судьба обрушила поистине сокрушительный удар. Подвергла неслыханному испытанию.

Я на месте Тамары, наверное, озлобилась бы. Возненавидела бы весь мир. Но я пишу не о себе, а о Тамаре.

Однако, прежде чем продолжить разговор о ней, все же добавлю еще один штрих в картину грандиозной сталинско-чекистской операции под названием «Большой террор 1937–1938». Хочу еще раз напомнить людям XXI века не только о жестокости, но и о низости тех убийц и главного убийцы, Сталина.

Известно, что в 1937–1938 годах «врагов народа» судили «тройки» и за полчаса-час приговаривали к высшей мере наказания – расстрелу. А приговор приводили в исполнение в тот же день или на следующий.

Но таким, как Тамара, в приемных НКВД издевательски сообщали, что их отец, мать, сын, дочь, давно расстрелянные в подвалах бесчисленных лубянок, приговорены к «десяти годам лишения свободы без права переписки». Мол, ждите десять лет своего дорогого покойничка. Ждите и надейтесь.

Ну а теперь, наконец-то, о Тамаре. О Тамаре в Москве.

Естественно, девочка пошла в школу. Училась прекрасно. И закончила десять классов с золотой медалью.

Но и со школой было не так-то просто. Ведь Тамарина учеба совпала с годами Отечественной войны. А в военное время жизнь в столице, темной (затемнение и экономия электроэнергии), голодной (карточки) и холодной (нехватка топлива и суровые морозы 1941–1942 годов), стала тяжелейшим испытанием. Особенно для Тамары, которая жила, что ни говори, не у мамы с папой, а в чужой семье.

Осенью – зимой 1941–1942 годов Москва была фактически прифронтовым городом. И Тамаре пришлось даже пропустить этот школьный год. А в десятом классе она училась вообще в Нижегородской области, где к тому времени разрешили поселиться ее матери и где мать – химик по образованию – устроилась работать на химкомбинат.

Но вот в 1944-м школа окончена. И Тамара со своей золотой медалью может претендовать на поступление в любой вуз страны.

Девушка задумала поступить в самый престижный в ту пору институт – Бауманский. Тем более что знала: проректором Бауманского до Кузбасса был ее отец.

Но не тут-то было. Баумановский для Тамары как для дочери репрессированных родителей закрыт. В Энергетический институт Тамару согласны взять, но не на все факультеты.

И снова хождение по мукам. Тамара рассказывала, что ее школьная подруга Яна (фамилию не помню) вместе с ней прорывалась к институтскому начальству и просила за нее.

В 1944 году Тамара поступила в Энергетический институт, правда, не на то отделение, которое выбрала. Все равно ей повезло. Война уничтожила так много будущих абитуриентов, что на Тамарину анкету посмотрели в полглаза.

Но на самом деле Тамаре повезло в том, что одновременно с ней в Энергетический был зачислен Олег Авен, вернувшийся в Москву с семьей, семьей матери и отчима, из эвакуации в Челябинске.

Даже по рассказам самой Тамары, человека фантастически скромного, лишенного всякого тщеславия и фанаберии, я понимала, что и в институте она отнюдь не оказалась забитой, павшей духом от всех своих несчастий замарашкой. Эту маленькую, изящную девушку всегда окружали и преданные подруги, и верные друзья мужского пола. Был у нее и постоянный поклонник.

Но вот в один прекрасный день к Тамаре подошел Олег Авен и сказал ей «заветные слова»… В старину это называлось «сделал предложение» или «предложил руку и сердце». И Тамара согласилась стать женой Олега.

Тамарины родственники предоставили молодоженам Авенам десятиметровую комнатушку в районе Чистых прудов. Окно комнатушки почти упиралось в стену известного в ту пору кинотеатра «Колизей». В 1974 году там разместился театр «Современник». Театр молодых Олега Ефремова, Олега Табакова и Галины Волчек. В 1960-х годах «Современник» стал таким же символом перемен, какими стали стихи Евтушенко и Вознесенского и проза в «Новом мире» Твардовского.

Может, для семьи Олега и Тамары это было знаком свыше?

Кто знает!

Как бы то ни было, на утлом десятиметровом суденышке-комнатушке Тамара и вплыла в свою новую, взрослую жизнь.

Пора подвести предварительные итоги: благодаря своим способностям, энергии и упорству Тамаре удалось поступить и закончить одно из самых лучших в СССР высших учебных заведений. А благодаря своему обаянию выбрать в мужья, как показало будущее, достойнейшего из достойных – Олега Авена.

Ну а теперь надо рассказать и о взрослой Тамариной жизни.

Первым местом работы Тамары стал завод «Электрокабель». Старейший завод, частично принадлежавший до революции 1917-го купцам Алексеевым и директором которого одно время был К. С. Алексеев-Станиславский – один из основателей Московского художественного театра.

Видимо на «Электрокабель» Тамара попала по распределению. Такая практика тогда существовала: предприятия посылали заявки институтам, и по этим заявкам институты распределяли выпускников.

Тамара проработала на «Электрокабеле» до рождения своего единственного сына Петра в 1955 году.

Надо сказать, что и с заводом Тамаре повезло. Ведь ее могли распределить не на производство, а в какую-нибудь, как теперь говорят, контору.

И тут надо растолковать людям, не жившим в середине XX века в СССР, особенность сталинской политики в период от 1945-го до 1953-го, то есть от конца войны против гитлеровской Германии до смерти Сталина.

Не успела страна отпраздновать победу, не успели жены и матери оплакать своих погибших мужей и сыновей, не успели инвалиды хоть как-то приспособиться к своей инвалидности, не успела измученная и разоренная страна хотя бы частично восполнить свои немыслимые потери, свой разор, как Сталин… вообще закрыл тему Отечественной войны. Даже запретил праздновать 9 мая – День победы.

Тиран в бешеном темпе стал строить военный монстр, новую империю. Но уже не под знаменами Ленина и пролетарской революции, а под стягами государя Ивана Грозного.

Для сталинского монстра в стиле Грозного и его опричников нужны были новые враги, как внешние, так и внутренние…

С внешними врагами дело обстояло просто: ими стали наши вечные и привычные недруги – США, Англия.

Не смутило Тирана то, что как раз эти страны еще совсем недавно были нашими союзниками. И что без них неизвестно еще, смогли ли бы мы добиться полного разгрома нацистской Германии.

Ну а внутренними врагами стали по велению грузина Джугашвили малые нерусские народы, населявшие испокон века нашу страну.

О депортации нерусских народов можно теперь говорить вслух, тогда об этом боялись говорить даже шепотом.

Сложнее всего было с нерусским народом – евреями.

Дело в том, что борьба против антисемитизма являлась одним из приоритетов ленинской политики – равно как и борьба против великодержавного, сиречь великорусского, шовинизма. Впрочем, почему я связываю активное неприятие государственного антисемитизма только лишь с Лениным и его соратниками?

Известно, что и в царской России деятели калибра Витте заклинали самодержцев отменить позорную черту оседлости и другие антисемитские законы.

Но к чему я это все?

А к тому, что Тамара начала свою трудовую жизнь как раз тогда, когда был в самом разгаре антиеврейский поход Сталина. До погромов, правда, еще не дошло. Но погромщики в стиле гитлеровских громил и их вождя Юлиуса Штрейхера уже действовали и в непрямой форме к погромам призывали.

Ну а Тамара, как на грех, была еврейкой.

И вот я, человек, переживший и эти прелести сталинского режима, знаю, что евреям, ежели они были хорошие работники и достойные люди, приходилось куда легче в рабочей среде, на производстве, нежели в советских учреждениях, в медицине и, как ни странно, на идеологическом фронте, то есть среди, казалось бы, интеллигентной публики.

Но вот Сталин умер, и эта гнусная страница в истории нашей страны перевернута.

Тамара, как сказано, родила, просидела с маленьким ребенком три долгих годика и опять пошла работать инженером-технологом на завод. На сей раз на завод «Изолит».

И на заводе «Изолит» приобрела подругу на всю жизнь. Подругу по имени Ляля (Лариса Ефимовна Литвинова), а та в свою очередь привела к ней свою подругу Валю (Валентину Николаевну Калинину). Привела опять же на всю жизнь.

Эти подруги, слава богу, еще живы-здоровы (относительно) и рассказывают мне сейчас, какой жизнерадостной, энергичной, доброй и отзывчивой была молодая Тамара…

Но работа работой, подруги подругами, а Тамара была в том возрасте, когда женщины вьют свое гнездо, устраивают свой дом.

Дело это было в ту пору сложное.

Начать с того, что Авенам пришлось искать себе хоть какое-то приемлемое жилье. Жилье тогда либо давало государство, на что молодым специалистам нечего было рассчитывать, либо молодые снимали какой-нибудь угол.

Авенам удалось заполучить себе комнату метров в двадцать. Большая удача. Разумеется, комнату не в центре, а на далекой окраине, за Калужской заставой, на Калужской площади.

Тогда на Калужской стояли двухэтажные домики вполне провинциального вида. В одном из этих домиков, на втором этаже хозяйка и уступила Авенам двадцатиметровую комнату в своей двухкомнатной квартирке.

Для полноты картины скажем, что в парадном, перед самой лестницей на второй этаж, помещалась овощная лавчонка.

О боже! Каким убогим и жалким кажется сейчас авеновское жилье!

Но тут я должна вспомнить свою молодость. Вспомнить, как мы с мужем радовались восемнадцатиметровой комнате, отгороженной хлипкой самодельной перегородкой от комнатушек моих родителей. К тому же комнате в огромной и перенаселенной коммуналке.

Вспомнить, как мы вообще радовались каждой мелочи.

Что-то подсказывает мне, что и Авены умели радоваться каждой мелочи.

Особенно умиляет меня, что, по рассказам друзей, уже в первом собственном жилище у Авенов было всегда полно народа. Там дневали и ночевали родные: мать Тамары, Софья Самойловна, реабилитированная после XX съезда и приезжавшая часто в Москву, а также братья Олега – старший Евгений и младший Валерий… Туда приходили и хорошие знакомые, сослуживцы, друзья друзей.

И опять подведем итоги.

Сразу после войны, став мужней женой, Тамара вступила на тернистый путь, который проходили при советской власти все замужние женщины – жены, матери, домашние хозяйки, – одновременно работавшие на государственной службе…

Свидетельствую, труд домашней хозяйки при советской власти был отчаянно трудным и неблагодарным. Продукты в магазинах то появлялись, то исчезали, но никогда не исчезали очереди за всем необходимым. Никакой бытовой техники в СССР не было.

Особенно плохо приходилось молодым семьям, еще не вставшим на ноги. У молодой семьи всегда не хватало денег. Для маленьких детей не было ни детских садов, ни нормальных нянь. И родители еще не обзавелись знакомыми продавцами и мастерами. Словом, нужным блатом, без которого было невозможно выжить или, как мы говорили, объехать советскую власть на козе…

Маленького ребенка полагалось вывозить летом на съемную дачу. А дачи Тамара, как и все москвички, ненавидела. На дачах быт и вовсе был дикарский: керосинки вечно коптили; примуса, хоть и не коптили, но иногда взрывались; колодцы были часто неисправны, а по нужде приходилось бегать в конец двора… (Москву после войны газифицировали, и уж во всяком случае в московских квартирах были водопровод и канализация.)

Поверьте мне, для каждой женщины в СССР начало семейной жизни, начало материнства и обустройства своего дома было нелегким испытанием. Для Тамары – очередным испытанием.

И это очередное испытание она с честью выдержала. Не обабилась, не омещанилась, не озлобилась, не стала ни ворчливой, ни нетерпимой. Сохранила все свои прекрасные душевные качества.

И вдобавок совершила подвиг. Принесла себя в жертву. Хотя никогда об этом даже не упоминала.

Какой такой подвиг? Какую жертву?

Отказалась от собственной карьеры, от всяких честолюбивых планов и замыслов, от попыток реализовать свои таланты.

Не будем забывать: Тамара была способным, энергичным, волевым человеком. Это видно из всего предыдущего. И вдруг – технолог то на одном заводе, то на другом. Всего-навсего технолог…

А потом, став прекрасным инженером, Тамара уходит на преподавательскую работу. И много лет преподает в Московском институте радиотехники, электроники и автоматики (МИРЭА). Вдобавок преподает не на дневном отделении, а на вечернем. Чтобы, значит, днем вкалывать дома и быть с ребенком…

И заметим, происходило это в то самое время, когда буквально изо всех «утюгов» звучало восхваление женщин – летчиц, женщин – героев труда, женщин-космонавтов, женщин-ученых, женщин – покорителей Севера и т. д. и т. п.

И в то самое время, когда в России еще не было конкурсов красоты, фитнеса, глянцевых журналов, а русские красавицы еще не покупали туалеты от Шанель или Прада, часы с брюликами от Картье и автомобили «Бентли». И не гонялись за модными фотографами, чтобы сделать портфолио.

В ту пору для женщины была только одна возможность выделиться, удовлетворить свое тщеславие, быть на виду: стать ученой дамой (профессором, академиком), а еще лучше – большой начальницей, где угодно, хоть у черта в ступе.

Но каждая женщина знала: ее карьера неизбежно отразится на муже и на детях. Она не сможет уделять им того внимания, какое уделяет женщина, не сделавшая большой карьеры.

Вопрос всегда стоит «или – или». Или семья, или карьера. И пусть меня не уверяют, что совместить можно было и то и другое.

Но это мое нелирическое отступление отнюдь не касается Тамары. Она-то как раз пожертвовала своим будущим ради мужа. Развязала ему руки.

На старости лет понимаю, как такая жертва важна для каждого мужчины. И как она увеличивает его ответственность за семью.

К счастью, муж Тамары, Олег, сумел, говоря казенным языком, «оправдать доверие».

Сразу после окончания Энергетического Олега Ивановича направили в Институт автоматики и телемеханики Академии наук. Одновременно он поступил и в аспирантуру этого института. Защитил кандидатскую диссертацию, потом докторскую. В 1980 году был избран членкором АН СССР.

Соответственно, шла в гору и служебная карьера О. А. Он занимал и пост ученого секретаря Института, и пост заместителя директора академика В. А. Трапезникова.

Видимо, два фактора сыграли большую положительную роль в судьбе Олега Ивановича.

Во-первых, то, что директором института был Трапезников – ученый и интеллигентный человек, который понимал, что наука не может жить в изоляции, вне связей с наукой во всем мире.

А во-вторых, то, что Олег Иванович был контактный человек. И человек со способностями к иностранным языкам. И тут, наверное, ему помогли отцовские гены. В мое время латыши-интеллигенты в Латвии прекрасно говорили не только по-русски, но и по-немецки… А в XXI веке, видимо, заговорили по-английски.

Вот и Олег читал и говорил и по-немецки, и по-английски. А когда в их Институт пришли книги по специальности на французском, научился читать и по-французски. Это мне рассказала сотрудница Олега Ивановича – моя соседка по подъезду Елена Владимировна.

В результате именно Олег Иванович осуществлял связи Института автоматики и телемеханики с внешним миром. Был ответственным секретарем (с советской стороны) Международного конгресса по автоматике и управлению промышленностью в Вене. Работал на международных конференциях по темам своего Института в Англии, Бельгии, Италии, Японии, США. Словом, был не только выездным, как тогда говорили, но и постоянно ездившим по миру ученым.

Нынешним людям трудно себе представить, каким счастьем была для советского человека возможность и повидать чужие края, и контактировать с зарубежными специалистами в одной с ними области науки. Я знаю это по мужу.

Ну а Тамара?

В свой отпуск и Тамара старалась повидать мир. Правда, ей пришлось довольствоваться странами народной демократии – Болгарией, Польшей, Чехословакией.

Все это свидетельствует о том, что Авены достигли, по советским меркам, полного благополучия.

И на самом деле авеновская семья получила все, что только могла получить процветающая советская семья: хорошую квартиру, машину, дачу и даже возможность дать наилучшее образование сыну.

Как водится, благополучие приходило к Авенам постепенно. Сперва у них была двухкомнатная квартира в кооперативном доме Академии наук. Потом Олег Иванович поменял ее на трехкомнатную. Кроме того, Авены купили комнату в том же доме для Тамариной матери, которой, наконец-то, разрешили жить в Москве.

Стоп. Тут я опять должна прервать рассказ о семье Авенов для небольшой вставной новеллы…

В 1960-х годах я познакомилась и даже подружилась с замечательной женщиной Евгенией Семеновной Гинзбург.

Евгения Гинзбург, просидев восемнадцать лет в ГУЛАГе, появилась в Москве – но не сразу после освобождения. Сперва она вместе со своим лагерным мужем, врачом Антоном Вальтером, поселилась во Львове. Прошли десять лет. Муж Гинзбург, немец Вальтер, умер, и Евгения Семеновна решила обосноваться в Москве.

В Москву она приехала с почти готовой рукописью первой части своей выдающейся книги «Крутой маршрут».

Оттепель была в разгаре. «Новый мир» уже напечатал «Один день Ивана Денисовича» Солженицына.

Тем не менее опубликовать Евгению Гинзбург в СССР никто не решался. «Крутой маршрут» стал самиздатом. Книгу читали в списках. Передавали из рук в руки. Евгения Гинзбург мгновенно стала в Москве знаменитостью.

И вот однажды, на заре нашего знакомства, я случайно встретила ее в центре на Мясницкой. Она показалась мне явно встревоженной. И на мой вопрос «Что стряслось?» рассказала, что хотя ей и есть где жить (Сарра Бабенышева отдает ей свою комнату в Переделкине), – милиция потребовала от Гинзбург московскую прописку. А прописать Евгению Семеновну может только кто-то из близких родственников. Но такой возможности у нее нет. Стало быть, ее, Женю Гинзбург, ждет высылка.

Я с недоумением воззрилась на Евгению Семеновну. С недоумением, потому что все в Москве знали: у Гинзбург есть сын – Василий Аксенов, человек известный, можно даже сказать, знаменитый.

И Евгения Семеновна сразу же ответила на мой немой вопрос. Думаю, что для этого она и затеяла весь наш разговор.

– Вася меня прописал бы, но Кира (тогдашняя жена Аксенова) прописывать не хочет. Боится, что я у них поселюсь…

Я, конечно, не поверила в версию насчет Киры. Василий Аксенов был явно не тот человек, чтобы пойти на поводу у своей жены Киры в столь серьезном вопросе. Видимо, перспектива жить вместе с властной и, как теперь говорят к месту и не к месту, непростой матерью, не устраивала его самого.

Спешу заметить, что и с жильем, и с пропиской у Евгении Семеновны все уладилось наилучшим образом. Ей разрешили купить однокомнатную квартиру в одном из писательских кооперативных домов на Аэропортовской. Там она и прожила до самой смерти в 1977 году.

Но я веду речь не о Е. Гинзбург и не о ее сыне В. Аксенове, а об Авенах. Вспомнила историю с пропиской Гинзбург только потому, что не каждый человек, особенно советский, только-только избавившийся от ужаса коммуналок, согласился бы жить, так сказать, одним домом со своей матерью.

А Олег Иванович пошел на это: решился сосуществовать даже не с родной матерью, а с тещей.

Естественно, Тамарина мать стала полноправным членом авеновской семьи. А ведь и она была женщиной на свой лад очень даже непростой. Несмотря на расстрелянного мужа, несмотря на свой арест, осталась твердокаменной коммунисткой, восстановила членство в КПСС и, по свидетельству Тамариных подруг, собирала партвзносы у таких же стариков, как она сама, по месту жительства.

Правда, те же подруги уверяют, что Софья Самойловна была добрым и милым человеком и очень помогала Тамаре по хозяйству.

А сама Тамара с необычайной терпимостью относилась не только к своей матери, но и к родным мужа. С матерью Олега Ивановича, тоже совсем непростой Ниной Васильевной Мелёхиной, поддерживала прекрасные отношения, равно как и с приемным отцом Олега – Петром Ивановичем Березиным.

Ну и конечно, до самой смерти Тамара была дружна с братьями Олега, особенно с младшим Валерием и с его женой Наташей. Дружила также и с Евгением Петровичем, и с его женой Ларисой.

Думаю, что для единоутробных братьев Олега, особенно для Валерия, дом Авенов стал как бы вторым отчим домом. Братьям в этом доме помогали и морально, а если требовалось, и материально.

…Ну а теперь давайте вспомним знаменитую фразу Льва Толстого, первую фразу романа «Анна Каренина»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».

Хочется все же поспорить с классиком.

По-моему, семья Авенов совсем не походила на другие дружные (счастливые) семьи в СССР. Хотя бы потому, что все другие дружные (счастливые) семьи, особенно семьи технарей, жили чрезвычайно замкнуто, а Авены имели широкий круг друзей. Если же технари и обзаводились друзьями, то это были люди одного с ними круга. Их друзья и знакомые работали в одних и тех же или сходных институтах, жили в тех же «резервациях», отдыхали в тех же здравницах-санаториях, встречались на тех же кухнях. Я не раз отмечала кастовость советских граждан.

Нечего и говорить, что страх перед чужаками, перед малознакомыми людьми был важной составляющей того всеобъемлющего страха, который сидел у нас всех в костях, в крови, в генах со времен сталинского Большого террора.

Зафилософствовалась. Однако вернусь к Авенам и повторю, что у них было много друзей и знакомых. И отнюдь не только среди сокурсников и сослуживцев.

Так закадычная Тамарина подруга, умная Лена Шабад, была радиологом-диагностом и всю жизнь проработала в институте Бакулева. Об этой Лене Шабад и ее сложной женской судьбе я много слышала от Тамары.

В конце 1990-х и в 2000-х Тамара, по свидетельству ее подруг, материально очень помогала Лене. Благодаря ей та с комфортом поездила по Западной Европе, а в старости отдыхала в дорогом санатории.

Дружили Авены и со знаменитым офтальмологом Святославом Федоровым – весьма колоритной фигурой, первым барином на советской земле. Он еще в конце 1980-х имел свою конюшню и занимался конным спортом, невзирая на инвалидность. Да и вообще вел себя как богатый и независимый человек. В 1991 году баллотировался в президенты.

Насколько я понимаю, не менее раскованным и независимым был и хороший приятель Авенов – Юрий Умнов, директор процветающего завода в Саратове. Этот директор дарил своим друзьям микроволновки. Дарил тогда, когда у нас еще слыхом не слыхивали ни о чем подобном. Возможно, то были и первые микроволновки во всем мире, и Юрий Умнов – директор саратовского завода – не то не удосужился, не то не смог их запатентовать и стать миллиардером…

Среди друзей Авенов – и главный конструктор МИГов Вальденберг, и его жена Бела. И конечно же, однокашник Олега Ивановича – Игорь Макаров и его супруга Прасковья, а для Тамары Пуся, одна из любимейших ее подруг.

Макаров работал и в ЦК КПСС в отделе науки, и замом министра образования, а потом много лет был ученым секретарем Президиума АН.

Встречались Авены и с Галиной Волчек, и с другими актерами театра «Современник». Были знакомы и со скандально знаменитым иллюзионистом Игорем Кио, что даже меня, человека всеядного, несколько удивляет.

Одновременно с этим до конца жизни не прерывалась и Тамарина дружба с ее приятельницами юности. К примеру, с Валей. Хотя Валя по многу лет жила далеко от Москвы, так как муж ее был дипломатом.

Помню, что уже в старости Тамара полетела на Кубу как туристка, а потом рассказывала мне, что все время провела с Калиниными – послом и его женой. И что только благодаря им ей удалось познакомиться с несчастным «Островом Свободы».

Были у Тамары и отдельные от Олега приятельницы. Так, она дружила с милейшей Ниной Абрамовной и ее старушкой-мамой. Нина Абрамовна была прекрасным детским врачом и лечила детишек Тамариных подруг.

Особая статья – дружба Тамары с нашей общей с ней соседкой по дому Зиной. О таких женщинах моя немецкая мама с некоторым даже ужасом говорила: «Но она же типичная Bardame». В немецко-русском словаре «Bardame» переводится как «буфетчица в баре». Но мама вкладывала в это слово нечто другое. Для нее, дореволюционной интеллигентки из буржуазной семьи, «Bardame» была синонимом женщины кричащей пошлости, дешевки и чуть ли не воплощением разврата. «Bardame» обязательно должна была краситься, одеваться во все яркое и безвкусное и обвешиваться фальшивыми драгоценностями. Мама и сам бар считала злачным местом.

В довершение всего Зина была зубным врачом, а ее муж – богатым, по советским меркам, протезистом. Ну а зубные врачи даже под пером гуманнейшего Чехова становились на Руси карикатурными персонажами.

Интеллигентная, скромная Тамара и сильно намазанная, разодетая Зина и впрямь были странной парочкой.

Старые подруги Тамары – Ляля и Валя – считали, что Тамара жалела Зину, ведь Зина на старости лет осталась одна. Муж умер, а дочь и вся семья дочери уехала на Кипр на ПМЖ, а Зину не взяли. Бедная Зина!

Из знакомых Авенов, известных и мне, сразу назову важную особу – Евгения Максимовича Примакова. Примаков был неотделим от ИМЭМО; там он защищал докторскую диссертацию, там был одно время директором. Наконец, после смерти Примакова ИМЭМО присвоили его имя. А в этом институте мой муж проработал, по-моему, лет сорок. Ездил несколько раз вместе с Примаковым в командировки за рубеж. У меня были одно время близкие друзья Оксана Ульбрих и Саша Солоницын, которые многие годы дружили с Евгением Максимовичем. Тем не менее не мы с мужем, а Авены приятельствовали одно время с Примаковым и с его первой женой…

Поддерживали знакомство Авены и с поэтом Вознесенским, и с женой Андрея – Зоей Богуславской. А с Зоей меня сама судьба свела в переделкинском Доме творчества, куда я приезжала иногда на несколько месяцев, чтобы переводить своих немцев, и где постоянно наблюдался дефицит женского общества. Писательские жены сидели дома, занимались собой и детьми. Да и женщины-писательницы не рвались в эту богадельню. А Зоя с Андреем постоянно жили у себя на даче в Переделкине. И Зое, умной и острой на язык, тоже в свободную минутку хотелось с кем-то поболтать и погулять для моциона по переделкинским просекам.

Но хватит перечислять друзей и знакомых авеновской семьи. Хочу только еще раз подчеркнуть, что этот широкий круг общения был для того времени явно атипичным случаем. Своего рода – протестным. Советским людям надлежало и жить, и умирать поодиночке.

Чуть не забыла – Авены, по-моему, единственные из всех жителей наших кооперативных домов АН на улицах Дмитрия Ульянова и Вавилова, кто не побоялся посещать одиозную семью Лернеров.

Лернер был преуспевающим доктором наук и боссом-технарем, который в один прекрасный день собрался эмигрировать. Секретности он не имел и посему решил, что ему, его жене и детям сразу разрешат отбыть на их историческую родину, в Израиль. Но жестоко просчитался. В итоге этот несчастный несколько лет вообще сидел под домашним арестом.

Внешне его арест выглядел довольно комично. Толстяк Лернер выходил на лоджию и спускал со своего третьего этажа бечевку с привязанной к ней денежкой, а один из стороживших его гэбэшников вылезал из машины, демонстративно припаркованной к лернеровскому подъезду, брал денежку и шел в булочную, чтобы купить Лернеру батон, а потом привязывал батон к той же бечевке… Ну а если к Лернеру являлся иностранец, очередной гэбэшник провожал его до самых дверей лернеровской квартиры и стоял у дверей до тех пор, пока гость находился у Лернера… Смешно! Но для Лернеров это все было трагедией. Жена Лернера, цветущая женщина, умерла. Дочери удалось довольно скоро уехать. А сын застрял вместе с отцом и числился где-то не то слесарем, не то водопроводчиком.

И вот этого «врага народа», или, как тогда говорили, злостного отказника, посещали дети «врагов народа» Авены. Немногие на их месте на это решились бы.

Но ни очередная «охота на ведьм» (борьба с эмиграцией), ни пертурбации конца перестройки, ни какой-нибудь несчастный случай, ни вообще нечто непредвиденное не перевернули такой благополучной жизни Авенов. Ничего такого не произошло.

Жизнь Тамары переломилась из-за тяжелых болезней ее и мужа.

Тамару привезли в больницу с инсультом, когда там уже лежал ее больной муж.

Последствия инсульта Тамара ощущала до самой смерти: парализованная нога так окончательно и не отошла. Но Тамара все-таки выздоровела, а Олег Иванович продолжал болеть.

Никаких подробностей я всего этого не знаю. Хотя болезни наших мужей – и Д. Е., мой муж, в это самое время тяжело болел – сблизили меня с Тамарой.

Случайно встречаясь на улице или в булочной, изредка перезваниваясь, мы каждый раз спрашивали друг друга: «Ну как?» И каждый раз отвечали: «Все так же». Когда Тамара произносила эти два слова, сие значило, что с ее мужем все по-прежнему плохо. Но что и сам Олег, и Тамара, и врачи борются за жизнь больного. Но вот однажды, ранней весной 1992 года, Тамара сказала: «Не спрашивайте. Как будет, так и будет». И я поняла, что бороться уже бесполезно.

В апреле того года Олега Ивановича не стало.

Мой муж скончался спустя восемь месяцев, 1 января 1993 года.

Обе мы стали вдовами. Тамаре было за шестьдесят, мне – сильно за семьдесят.

Но как раз в эти 1990-е годы наши с Тамарой судьбы пошли по совершенно разным путям-дорогам. Разошлись, казалось, навсегда.

Я после смерти мужа осталась совершенно одна. Единственный сын мой вот уже пятнадцать лет как жил с семьей в своей Америке. Да и друзей близких у меня сильно поубавилось. Кто ушел в мир иной, а кто эмигрировал. годы были такие.

И у меня в этой новой жизни в РФ, казалось, не было никаких перспектив. Если в первые годы перестройки я еще пыталась занять какие-то позиции, то потом махнула на все рукой. Чувствовала себя виноватой перед мужем: он, больной и беспомощный, во что бы то ни стало хотел уехать из страны. А я для себя решила, что не уеду никогда. Вот я и искупала свою вину перед мужем. То бегала по врачам и больницам, а то ездила с мужем по приглашениям в Германию (в конце 1980-х – начале 1990-х это было возможно). В Германии муж на неделю-две оживал: давал интервью, мог сделать доклад и участвовать в дискуссиях, хотя и было понятно, увы, что все это ненадолго.

И именно в ту самую пору, когда я после смерти мужа размышляла, как мне выжить в этой новой России, сын Тамары – Петр Авен – стал одним из самых влиятельных людей в стране. А потом и одним из самых богатых.

В 1991–1993 годах Авен был министром внешних экономических связей в правительстве Гайдара. А после, ни на йоту не изменяя гайдаровскому курсу, ушел в бизнес.

И что же?

Уже спустя месяц со дня смерти Д. Е. мне позвонила по телефону «новая русская» Тамара. Оказалось, она беспокоится, оформила ли я квартиру в нашем доме на свое имя.

Я ответила Тамаре в несвойственной мне слезливой манере: мол, я вся в скорби… О каком оформлении может идти речь? Не все ли равно, что будет с квартирой, если я потеряла мужа.

Тамара возражать не стала. Посоветовала поскорей прийти в себя. И позвонила месяц спустя еще раз. С тем же предложением-пожеланием. На что я опять, как говорят, начала валять дурочку.

На третий раз Тамара позвонила и сказала, чтобы я собрала документы для оформления квартиры и спускалась вниз, она уже у моего подъезда на улице. Ждет меня, чтобы ехать к нотариусу на Мясницкую.

На сей раз я возражать не стала. Устыдилась собственной глупости. И вместе с Тамарой отправилась в единственную в то время нотариальную контору, которая могла перевести квартиру после смерти ее владельца на имя жены, то есть на мое имя.

Через несколько дней, встретив меня на улице, Тамара сказала, что вопрос с моим гаражом она уладила сама. Председатель нашего гаражного кооператива все оформит надлежащим образом.

И только много времени спустя я поняла, что Тамара, возможно, спасла мне и квартиру, и гараж. «Лихие девяностые» все же были для жуликов разных мастей и впрямь лихими. Они могли устроить какую-нибудь махинацию и лишить меня квартиры.

Да, в 1993-м я еще не понимала, от какой напасти меня спасла Тамара.

И уж вовсе не понимала тогда, что Тамара в третий раз в своей жизни с честью выдерживает испытание, которое уготовила ей судьба. На этот раз испытание славой и богатством. Психологически, быть может, самое трудное из всех.

Совместная поездка в нотариальную контору никак не повлияла на наши отношения. Мы по-прежнему встречались с Тамарой либо случайно, либо по делу. А дела у нас были чисто бабские: Тамарина знакомая (она жила с ней в одном подъезде) задумала эмигрировать и распродавала свою антикварную мебель, а моя приятельница Маэль получила новую квартиру и нуждалась в мебелишке. И вот я с подачи Тамары сосватала ей два кресла.

Позже начала обставлять дом в Барвихе невестка Тамары – Лена. Ей понадобилась красивая люстра. И как раз тогда моя знакомая Наташа Шереметьевская, балерина, получила в наследство от другой балерины старинную фарфоровую люстру. И решила ее продать. Сделка не состоялась. Невестка фарфоровую люстру забраковала. И Тамара отдала ей свою люстру.

Узнав об этом, я вознегодовала и, зайдя к Тамаре, выразила свое возмущение. Мол, зачем она подарила люстру молодым; они люди богатые, и у них вся жизнь впереди.

Вместо ответа Тамара отвела меня в свою парадную комнату и жестом указала на длинный скучный сервант. Там всегда стояли старинные подсвечники, старинные вазы и другие красивые старинные вещи. Ничего этого уже не было. Весь свой антиквариат она отдала семье сына. Отдала и свои книги: собрания сочинений русских классиков, которые много лет собирала.

Да, Тамара куда больше любила дарить, нежели приобретать. Никакой привязанности к вещам не испытывала. Зато с гордостью говорила о библиотеке сына. И с еще большей гордостью – о картинах русских художников fin de siècle и о фарфоре первых лет революции, которые сын приобретал даже не как любитель, а как знаток искусства.

Здесь Тамара могла и похвастаться. Сообщала: «Представьте себе, Петя купил работу кисти такого-то… И в прекрасной сохранности». Или: «Представьте себе, Петя нашел сервиз Императорского фарфора с печатями Наркомпросвета…»

Шли годы. Как я узнала потом от Тамары, она очень много времени проводила с сыном и его семьей в Подмосковье, помогала им воспитывать близнецов – мальчика и девочку. Подружилась с матерью невестки, намного моложе ее. И с мужем сватьи. Ну и конечно, ездила по миру. А когда внуки подросли, отдыхала в хороших санаториях, обязательно с подругами. Однажды тяжело заболела. Операцию ей делали в Германии. Но после она говорила, что никогда больше не будет лечиться за границей.

А вот ремонт в квартире сын буквально заставил Тамару сделать. Она отбивалась, как могла. И это меня удивляло: ведь Тамара так любила порядок и чистоту.

Зайдя после ремонта к Тамаре на минутку, я с радостью убедилась, что ее ремонт не походил на пресловутые евроремонты, которые вошли в моду у новых русских. Ремонты у новых русских были очень хорошими, но после них разные квартиры становились похожими друг на друга. К тому же в отремонтированных квартирах все слишком блестело и было чересчур новым.

* * *

О последних годах жизни Тамары, когда мы общались с ней буквально каждый день, мне писать особенно трудно. Я чувствую, что потеряла не только друга, но и своего рода нравственный камертон.

Смешно признаваться, но я, как девчонка, училась у нее уму-разуму. И при этом она никогда не поучала. Просто слушала, не перебивая. А потом говорила свое. Но не возражала. Тем более не спорила.

Чему я училась у Тамары?

Ну прежде всего терпимости. Но не абстрактной терпимости, а терпимому отношению к самым близким людям. А самыми близкими людьми у нас обеих были наши сыновья. Только в разговорах с Тамарой я осознала, как губителен старческий эгоизм.

До этих разговоров я все время считала, что сын уделяет мне слишком мало внимания. Не живет моими интересами. Ведь для меня он был всю жизнь самым главным. Почему же я не главнее всех для него?

До дружбы с Тамарой мне казалось, что старческий эгоизм, неразрывно связанный со старческой беспомощностью, неизбежен. Ведь он присущ и самой простой бабе, которая на людях в пух и прах разнесет хищницу-сноху и своего дурака сына, и рафинированной интеллигентке, которая в разговорах с приятельницей выскажет миллион претензий к сыну и невестке.

Оказалось, что я не права. Эгоизм можно и нужно преодолевать. Не навязываться детям. Не обременять их. Не пытаться разжалобить.

Попробую воспроизвести хоть один разговор на эту животрепещущую для нас обеих тему:

Я: Но Петя все время просит, чтобы вы поехали на месяц в Сардинию. Хочет, чтобы вы отдыхали со всей семьей. С внуками, которые прилетят на каникулы из своего университета. В Сардинии – море, солнце. У них там, вы сами говорили, большой красивый дом, для вас – отдельная комната.

Тамара: Не полечу я в Сардинию. Кому я там нужна? До моря не дойду. Надо меня возить. Зачем я им в Сардинии? Со мной одна морока.

Я: Но ведь Петя огорчается и сердится. Вы это сами сказали. Ему будет спокойнее, если вы будете с семьей. Да и полетите вы не одна, а с ним вдвоем…

Тамара: Я уже сказала. Не полечу я в Сардинию. Не хочу болтаться у них под ногами. У них там уйма друзей. Они плавают. Ходят под парусом. Не стану я им мешать…

Я: Ну и сидите в вашем дурацком подмосковном санатории. Ведь вам там лучше, чем в Италии… И на этот раз вы будете совершенно одна, никого из ваших подруг, с которыми вы ездили много лет, уже нет на свете. Так вам и надо!

Тамара: Ничего страшного. Подлечусь. Да и новые знакомые уже появились. Многие отдыхают там из года в год.

Я: Но новые знакомые – это супружеские пары. А вы будете совсем одна. Да и Петя к вам сразу после Сардинии не прилетит. У него дела. А потом он отправится на охоту…

Тамара (оживляясь): Ну и пусть едет на охоту. Он прекрасный охотник. И каждый раз посылает мне кусок замечательной дичи.

Я (с усмешкой): И из этой замечательной дичи ваша Таня (помощница. – Л. Ч.) приготовит вам рубленые котлеты. Лучше бы купила на котлеты говядину.

Тамара (смеется): Меня Танины котлеты вполне устраивают.

Я (в сердцах): Вас все устраивает. Вас даже устраивает, что Таня приходит к вам часа на два. От силы. И когда ей удобно. А все выходные плюс церковные праздники молится в Сергиевом Посаде. Неужели нельзя молиться богу в Москве?

Тамара (со вздохом): У Тани была тяжелая жизнь.

Я: Ну вот, теперь вам и Таню жалко. Лучше пожалели бы себя. Или меня.

Тамара: Я очень жалею и себя, и вас. В старости мы остаемся одни. И так всегда было. И будет. Я это давно поняла…

Закроем тему эгоизма. Отнюдь не только преодолению этого старческого порока я училась у Тамары. Я еще училась у нее борьбе с другим явлением, свойственным старикам… Впрочем, здесь я не столько училась, сколько удивлялась.

Объясняю: среди многих комплексов, которые я наблюдала у людей, существует комплекс под условным названием «комплекс пенсионерки».

В свои лучшие годы женщина была на государственной службе: приходила в определенное время в определенное место. Трудилась не покладая рук. Да и у себя дома крутилась как белка в колесе… Муж. Дети. Ни на что другое не хватало времени. И вдруг все кончилось. В распоряжении женщины двадцать четыре часа в сутки. И так изо дня в день. Из месяца в месяц. Даже домашние заботы как-то отошли. Дети живут своей жизнью… Муж, слава богу, с ней. Но он ничего особенного от нее уже не требует. Лечится. Смотрит ТВ.

Казалось бы, именно теперь настало время для так называемого отложенного спроса. Став пенсионеркой, женщина уже не пропустит ни одного интересного фильма. Наконец-то, сходит в театр. На концерт – послушает хорошую музыку. Посетит выставку. Пойдет в гости к старой подруге, которая с недавних пор не выходит на улицу. В кои-то веки осуществит свою мечту: поедет в Питер просто так, чтобы полюбоваться городом и побродить по Эрмитажу… А если представится возможность, съездит хоть на старости лет в Париж. Или в Лондон!..

Но ничего подобного, увы, не происходит.

Женщина попроще утром сядет на лавочку у своего подъезда, где сидят другие пенсионерки из ее многоэтажного дома. И так и просидит до самого обеда. А ведь она любила вязать и вышивать. Только времени не хватало. Впрочем, вышивать бисером она, может, и станет.

А женщины с высшим образованием, кандидаты наук и доктора наук, на пенсии и вовсе хиреют: смотрят на ТВ канал «Культура» и начинают решать кроссворды и сканворды. В лучшем случае поедут с мужем по льготной путевке зимой в санаторий. А летом – на свою дачу, где их поедом едят комары. В молодости комары их не ели. В старости стали есть.

Судьба избавила меня от «синдрома пенсионерки». Я почти никогда не была в штате. Искала и находила себе работу сама. Распоряжалась своим временем. А муж у меня был историком-международником и даже считался политологом в ту пору, когда политология была объявлена выдумкой буржуазных лжеученых. Конечно, мой поезд ушел. Но мне все равно интересно наблюдать за переменами в стране. А за пятьдесят лет брака я научилась следить и за метаморфозами в мире. И наконец, чтение было всегда моей страстью. Читать пенсионеркам не возбраняется.

Но Тамара-то никогда не была человеком свободной профессии. Тем не менее и ее интересовало решительно все: и политика, и искусство, и литература.

То и дело раздавался Тамарин звонок: «Включите ТВ», «Включите РБК», «Включите „Дождь“»! «К вам пришла „Новая…“»? Если Валерий не принесет сегодня газету, я возьму „Новую…“ у вас. Кажется, там интересная публикация…» «Не вздумайте покупать Улицкую… Мне ее даст Петя». «Вашу Алексиевич я могу вернуть…»

В отличие от меня, Тамара готова была даже жертвовать сном, чтобы не пропустить на нашем ТВ интересную передачу, которую телевизионные боссы ставили из перестраховки за полночь.

А теперь вернусь к началу моих заметок о Тамаре. Напомню, в начале я написала, что именно нас с Тамарой толкнуло друг к другу. Меня – любопытство. Ее – желание, я сказала бы даже потребность, делать добро. Не было бы этой потребности – не было бы и моей книги воспоминаний «Косой дождь».

Книга эта скрасила мою старость. И льщу себя надеждой, помогла хоть немного осветить те глухие годы в истории нашей страны, когда люди боялись писать письма родным, заметки для себя и разучились вести дневники. Даже говорить громко не решались, чтобы никто не подслушал. «Наши речи за десять шагов не слышны» – вещие слова Мандельштама.

Так почему же без Тамары не было бы моей книги?

Ведь я ее в конце концов написала. Она, как перестоявшее тесто, вываливалась из всех моих «кастрюль»-папок. И мысленно я даже нашла нужное издательство для нее: «Новое литературное обозрение» («НЛО»), ведь моих старых издательств давно уже не было.

Так в чем же дело?

Вот ход моих рассуждений… В издательстве НЛО меня никто не знает. И я там никого не знаю. Для этого издательства я человек «с улицы». Моя книга для него – «самотек» начинающего автора. А начинающий автор, назовем вещи своими именами, – древняя старуха. Неизвестно, что ей втемяшилось в голову у «гробового входа». Какой храбрец-редактор согласится прочесть ее рукопись? Рекомендовать книгу в печать?

Вся надежда была на сына.

Интеллигентный народ в России, безусловно, слышал о «Бульдозерной выставке» и о художнике Меламиде, придумавшем соц-арт.

Но сын Меламид на мою просьбу отнести мемуары в «НЛО» и замолвить словечко за маму ответил решительным отказом. Мол, он никогда в жизни никого ни о чем не просил. И на сей раз просить не станет.

Как бы я ни убеждала Алика, что просить за мать не зазорно, он стоял на своем.

Прошло уже несколько лет с того разговора с сыном. Я давно остыла. Пораскинула умом и поняла, что, кроме эгоистического нежелания выступать в роли просителя, сыном двигал и страх за меня. А вдруг мамина книга не годится? А вдруг мама написала совсем не то? Как ей будет обидно, если рукопись вернут. Отвергнут. Лучше никуда не ходить, никого не просить. Авось мама забудет о своей просьбе и о своих мемуарах.

Однако все эти рассуждения возникли постфактум. А тогда я не на шутку рассердилась. И обиделась ужасно. И, разумеется, поделилась своей обидой с Тамарой. А она, как всякая хорошая подруга, стала меня утешать…

…Прошло несколько дней. Тамара позвонила мне по телефону и сказала буквально следующее: «Перед тем, как вы решите передать книгу в издательство, скажите мне. Петя сразу же позвонит Ирине Прохоровой (главному редактору и хозяйке „НЛО“)»…

Так решилась судьба моей книги «Косой дождь». Ее прочла и одобрила сама Прохорова.

Но в данном контексте важна даже не книга. Важна та степень доверия Тамары ко мне, к тому, что ее сыну не придется краснеть за свою рекомендацию. И важна степень доверия сына к матери – ведь он знал обо мне, соседке Тамары, только с ее слов. И, наверное, важнее всего – их общее желание помочь, поддержать, оказать содействие, сделать доброе дело…

Конечно, по своему рангу и по своим возможностям Петр Авен мог бы создать и какой-то крупный благотворительный фонд для помощи всем пенсионерам и пенсионеркам, которым захочется рассказать о своем детстве, отрочестве и юности… Конечно, об этом начинании Петра Авена раструбили бы по всей стране. У фонда появились бы и своя редакция, и свои редакторы. И они сделали бы из рукописей безымянных дедушек и бабушек целую книжную серию. Но Петр Авен помог одной только старушке, за которую его попросила мать. Таков был стиль и самой Тамары.

* * *

…За свою долгую жизнь я убедилась в том, что люди, вознесшиеся на вершину власти или на вершину богатства, мгновенно меняются. Этот закон действует при всех режимах. И при социализме, и при капитализме.

В СССР я знала милых пареньков, которые вдруг становились министрами или послами. И они сразу менялись. Видела я и нынешних ребятишек, которые в одночасье разбогатели. И они, и их мамы тоже сразу менялись.

Так пусть читатель, если и у этой моей книги появится свой читатель, воздаст должное Тамаре. Удивится тому, что она ничуть не изменилась, осталась верной самой себе.

Выдержала очередное испытание, которое ей ниспослала судьба.

 

Два маминых рассказа

Историю эту мама рассказала мне, когда я была подростком. Она не знала, кто ее сочинил, знала только, что не видела ее в напечатанном виде. И я, в свою очередь, не раз пересказывала мамину историю друзьям и знакомым. Кое-кто говорил, что слышал ее раньше, но когда и от кого, не мог вспомнить.

И вот я решила запечатлеть мамин рассказ на бумаге…

У КАМИНА

XIX век. Зима. Богатая дворянская усадьба где-то в глубине России.

В кабинете у горящего камина сидит женщина. Видно, что она была очень красива. Женщина неподвижна. Молчит. Склонила голову. А поодаль взад и вперед ходит мужчина. Он что-то говорит, обращаясь к женщине. Жестикулирует. То почти кричит, то понижает голос до шепота.

Мужчина просит уничтожить старые бумаги. Ненужные бумаги.

– Ведь вы дали слово. Обещали. Клялись. Он, муж, никогда ничего не просил. Просит только этого. Требует.

Женщина у камина молчит. И все ниже склоняет голову. А мужчина все ходит и ходит. Повторяет одно и то же. Жестикулирует.

За высокими окнами – тьма. Не видно ни зги. И кажется, что всю эту долгую ночь она так и будет сидеть у камина, склонив голову, а он ходить, говорить, жестикулировать.

И вдруг женщина встает. Поднимает голову – в густых прекрасных волосах уже серебряные нити. Подходит к секретеру. Открывает его.

Мужчина перестал ходить. Замер. Следит за женщиной.

Женщина вынимает из тайника связку бумаг. Быстро подходит к камину. Швыряет связку в камин. Смотрит, как занялась пламенем бумага. Как по ней побежали синие огоньки, как загорелась связка. Минута-другая – и бумаг уже нет, только серый пепел.

Так сгорели неизвестные письма Пушкина.

* * *

Другая мамина история имеет автора. И я услышала ее от мамы уже студенткой. Мама рассказала мне, что в «Синей птице» Метерлинка – жаль, что мы совсем забыли этого писателя, которым увлекались в России на рубеже XIX и XX веков, – так вот, в «Синей птице» в постановке старого МХАТа была выпущена одна сцена. Сцена эта называлась, кажется, «В царстве нерожденных душ».

Мхатовцы, видимо, сочли, что в мудрой сказке о том, что счастье не надо искать где-то далеко – оно совсем рядом, сцена с нерожденными душами – лишняя.

Но маму эта сцена поразила. И меня тоже. Сколько раз я потом давала себе слово, что пойду в Ленинку, закажу там Метерлинка и прочту «Синюю птицу» от начала до конца… Но так и не пошла. Недаром говорят, что благими намерениями вымощена дорога в ад…

И вот теперь, в самом конце жизни, решила хотя бы перенести на бумагу мамин рассказ.

ОЗЕРО ГЕНИЕВ

Итак, царство нерожденных душ. Озеро в этом царстве. Озеро гениев. Время от времени в озеро бросают душу нерожденного человека. И, родившись, этот человек становится гением. А вокруг озера роится целый сонм нерожденных душ. И, естественно, ни одна душа не ведает, на кого падет выбор. Однако, когда душа будущего гения соприкасается с поверхностью озера, поднимается туча брызг. И брызги эти попадают на нерожденные души. Попадают на те души, которым никогда не стать гениями.

Брызги гениальности на обычных людях, не гениях!..

* * *

Помню, я долгое время смотрела на всех людей, встреченных мной, с немым вопросом: есть ли на них брызги гения? И если есть, то счастливы эти люди или несчастны? А иногда думала, что капелька гениальности, наверное, коснулась каждого человека…

 

Немного иррационального

Мама по ночам иногда кричала. Но, когда ее будили, не помнила, что ей приснилось. А я до самой старости снов вообще не видела. Мне, впрочем, объясняли, что, проснувшись, я просто ничего не могла вспомнить.

Но вот, постарев, я дважды видела сны, которые запечатлелись у меня в мозгу.

В первый раз мне приснилось, что муж поменял нашу квартиру на улице Дмитрия Ульянова на коммуналку. И будто бы он водит меня по очень большим комнатам и объясняет, какое это замечательное жилье, только кухня и уборная – общие. И не надо плакать, если я захочу, он все вернет обратно. Но я в полном отчаянии.

Утром на свежую голову поняла, что ужас перед советскими коммуналками будет преследовать меня до самой смерти.

Второй сон случился лет пять-семь спустя, в конце 1990-х, уже после смерти мужа. Я вдруг увидела его. Отчетливо. И не на секунду, а надолго. Мы с ним о чем-то разговаривали.

Проснувшись, я ощутила радость, даже восторг. И умиление. Восторг и умиление от того, что он был живой. Пыталась вспомнить нашу беседу в подробностях. Но ничего не вспомнила.

Дожив до девяноста пяти лет, я стала видеть сны каждую ночь. Просыпаясь часа в три, воспроизвожу сюжет, канву сна. Однако через несколько минут сюжет, канва исчезают. И никакими силами мира их нельзя восстановить.

Только один сон повторяется. И я его запомнила.

Начинается этот сон с моих мыслей о том, что в глубокой старости я осталась одна-одинешенька. Никого из близких со мной нет. Даже старых подруг. Но тут же я говорю себе: «Но разве я одна? Ведь в соседней комнате на зеленом диване спит папа. Мой папа». На секунду во мне возникает сомнение, но я его сразу отметаю.

…Папа умер в 1965 году. Полвека назад. И в последние годы его жизни, занятая сыном, мужем, работой, друзьями, я уделяла ему очень мало внимания. Тем паче знала, что мама делает все возможное и невозможное, чтобы удержать его на этой земле.

Но сон о том, что папа рядом, повторяется из месяца в месяц.

Почему папа, а не мама? Почему не муж?

Почему именно мой добрый, доверчивый, совершенно неприспособленный к жизни папа? Фантастически порядочный, обожавший меня папа?

Наверное, у каждого человека есть свой ангел-хранитель. Нечто вроде главного инстинкта, заложенного в генах. Инстинкта, который не дает тебе свернуть на гибельный путь. Может быть, папа – мой добрый ангел? И он все еще со мной? Каждую ночь укладывается на старом зеленом диване. Наяву я не ощущаю его присутствия – а во сне ощущаю.

А может быть, все проще. Папа любил меня всю жизнь такой, какая я есть, со всеми моими завихрениями и недостатками. А такая любовь, наверное, не умирает. Она – с тобой.

 

Принцесса на горошине

С некоторых пор я часто вспоминаю сказку Андерсена «Принцесса на горошине». И задаю себе вопрос: что, собственно, хотел сказать этой сказкой добрый, мудрый сказочник?

Для начала напомню сюжет: тщеславные король и королева задумали взять сыну в жены настоящую принцессу. Обязательно принцессу самых чистых кровей, а не какую-то там самозванку.

Молодой принц самолично проехал по всем городам и весям, но настоящей принцессы так и не нашел. Вернулся домой ни с чем.

И вдруг в холодную дождливую ночь в дверь замка постучала оборванка, вся мокрая и замызганная. Сказалась принцессой и попросилась на ночлег.

Король и королева оборванку впустили, велели обогреть, накормить и оставить ночевать. А постель ей постелила сама королева. Перво-наперво положила на кровать горошину, а на нее двадцать матрасов и двадцать перин из гагачьего пуха.

Настало утро, и королева спрашивает у постоялицы:

– Ну, как спалось?

И девица отвечает королеве:

– Почти всю ночь не сомкнула глаз. Ворочалась с боку на бок. Что-то мне мешало уснуть. Я вся в синяках.

И тут король и королева возликовали. И говорят:

– Видим, что ты самая настоящая принцесса. Не самозванка. Не поддельная… Только самая настоящая принцесса с нежной кожей могла почувствовать горошину сквозь двадцать матрасов и двадцать перин из гагачьего пуха.

И король с королевой женили сына на той принцессе.

А теперь взглянем на эту историю не королевскими очами, а обычными человеческими глазами. И что же мы увидим?

Оборванку, нищенку приютили в замке. Сперва наверняка как следует вымыли, посмотрели, нет ли на ней насекомых или какой-нибудь заразной парши, потом накормили до отвала и уложили спать на чистых простынях.

Что же говорит на следующее утро эта приблудная девица? Благодарит короля и королеву за то, что они впустили ее в свой дворец? За то, что пригрели?

Ничего подобного. Жалуется, что ей было плохо. Что-то мешало спать.

Ну хоть бы и так! Не лучше ли было настоящей принцессе скрыть свое недовольство и от всего сердца сказать спасибо королю и королеве за гостеприимный кров, за участие, за теплый прием?

И какую мораль можно извлечь из этой сказочки? Что вычитать?

Вычитать, что тщеславные короли и королевы – неумные люди? А настоящие принцессы – неблагодарные твари? Ай-ай.

А может быть, и Русалочке из замечательной, но грустной сказки Андерсена не стоило бы так гоняться за прекрасным принцем? Может, ей следовало полюбить какого-нибудь хорошего парня из водяных и жить-поживать с ним на радость всего подводного царства?

Кто знает, что хотел сказать нам добрый, мудрый Ганс Христиан Андерсен. Кто знает, от чего хотел предостеречь.

 

По законам античной трагедии

Даже в век айфонов, планшетов и айподов нельзя обойтись без таблицы умножения. Без дважды два четыре! И одни и те же антонимы, тезы и антитезы как были, так и будут: мужчина и женщина, отцы и дети, сытые и голодные, жизнь и смерть. Остались в силе и законы античной трагедии, которую разыгрывали в маленькой Греции две с половиной тысячи лет назад.

Напоминаю.

В античной трагедии ход событий всегда предопределялся заранее. Никакие силы мира не могли его изменить. Ибо этот ход событий, эта коллизия были обусловлены уже совершенными в прошлом деяниями героев. Ну если и не самих героев, то их отцов. И пусть даже невольно. За прошлую вину следует расплата. Неминуемо. Неотвратимо.

Мне кажется, варианты античной трагедии заложены даже в судьбах обычных людей. Но иногда трагедия разыгрывается на гигантской сцене. И ее действующими лицами оказываются политики мирового масштаба. Решаются судьбы не отдельных личностей, а судьбы целых народов.

Так случилось в Ялте на конференции 4–11 февраля 1945 года. Да, это была трагедия, хотя время, казалось бы, нельзя назвать трагическим. Мир был накануне победы над фашистской Германией. И в Крыму собрались будущие победители – главы стран-победительниц.

Сама история поставила на котурны трех главных участников Ялтинской конференции. Каждый из них был символом: Сталин – символом победоносного коммунизма, главным сокрушителем Гитлера. Рузвельт – символом молодой американской демократии, ее индустриальной мощи, богатства, открытости. И наконец, Черчилль олицетворял собой старую Европу, абендланд, ее древнюю культуру, ее христианские ценности и ее незащищенность перед угрозой агрессии и тоталитаризма. К этим трем добавим четвертого, трясущегося бога преисподней Гадеса – Гитлера, который уже все потерял и был низвергнут в свой подземный бункер. Но и его тень, без сомнения, витала в Ялте.

Хозяином конференции был Сталин. Хозяином во всех смыслах этого слова. В прямом – ведь это он пригласил Черчилля и Рузвельта к себе, в отвоеванный Крым. Предоставил им пышные кулисы – Ливадийский, Юсуповский, Воронцовский дворцы. Хотя трагедии в Греции шли без декораций, на пустой сцене. Но в данном случае декорации, как и свита, играли короля – самого Сталина.

Да и принял союзников Сталин по-царски. Гостям ни в чем не было отказа. Кто-то из американской или английской делегации заметил, что в коктейлях недостает ломтиков лимона. И на следующий день в холле выросло лимонное дерево, отягощенное плодами. В аквариумах сперва не оказалось рыбок. Но стоило кому-то сказать это, и мгновенно появились золотые рыбки. Так и хочется плохо скаламбурить – по щучьему велению. И все это в разоренной, обескровленной, голодной стране.

Однако Сталин был не только хозяином в прямом значении этого слова. Сталин был и хозяином положения. И не преминул продемонстрировать это в первый же день конференции.

После того как Рузвельт 4 февраля открыл эти, как он выразился, «неофициальные беседы» и призвал к «откровенности», доклад сделал заместитель начальника Генерального штаба Красной армии Антонов. Не прославленные Жуков или Рокоссовский и не начальник Генштаба Василевский – они, по выражению наших тогдашних газет, «гнали врага», – а мало кому известный Антонов. (Все было заранее продумано Сталиным!)

Вот короткие выдержки из доклада:

Советские войска с 12–15 января перешли в наступление на фронте от Немана до Карпат протяженностью 700 километров… На направлении главного удара в пехоте у немцев 80 дивизий, у нас до 180. За 18 дней наступления к 1 февраля на пятистах километрах фронта средний темп продвижения 25–30 километров в сутки!

Так и слышится победный голос сталинского диктора Левитана – только он мог донести до миллионов людей величие сталинской стратегии.

И еще один голос слышится. Голос за кадром, читающий телеграммы Черчилля Сталину и Сталина Черчиллю. После злополучных Арденн, когда в конце декабря 1944 года гитлеровцы неожиданно перешли в контрнаступление на Западе и заставили войска союзников отступить, Черчилль телеграфировал Сталину:

На Западе идут очень тяжелые бои… Приходится защищать очень широкий фронт. После временной потери инициативы… Я буду благодарен, если вы сможете сообщить мне, можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление в районе Вислы или где-нибудь в другом месте в течение января…

А 7 января, уже на следующий день после телеграммы Черчилля, последовала телеграмма Сталина:

Получил вечером 6 января ваше послание… Очень важно использовать наше превосходство против немцев в артиллерии и авиации. В этих видах требуется ясная погода для авиации и отсутствие низких туманов, мешающих артиллерии вести прицельный огонь. Мы готовимся к наступлению, но погода сейчас не благоприятствует нашему наступлению. Однако, учитывая положение наших союзников на Западном фронте, Ставка Верховного Главнокомандования решила усиленным темпом закончить подготовку и, не считаясь с погодой, открыть широкие наступательные действия против немцев по всему центральному фронту не позже второй половины января. Можете не сомневаться, что мы сделаем все, что только возможно сделать, чтобы оказать содействие нашим союзным войскам…

Ну и 9 января еще одна телеграмма, на сей раз Черчилля Сталину:

Я весьма благодарен вам за ваше волнующее послание… Да сопутствует нашему благородному предприятию удача…

Нечего и говорить, что генерал Антонов в своем докладе ознакомил всех присутствующих с обстоятельствами дела.

Что мог противопоставить этим и впрямь феноменальным достижениям и этой демонстрации верности союзническому долгу начальник генштаба союзников, генерал Маршалл?

Увы, не так уж и много.

На вопрос Сталина, какова длина фронта, на котором предполагается осуществить прорыв, генерал Маршалл ответил: пятьдесят-шестьдесят миль, то есть не более ста километров. В то время как наступление Красной армии уже шло на плацдарме длиною в семьсот километров. А темпы наступления? Об этом Маршалла даже не спрашивали!

И это при том, что Антонов сказал: в результате действий Красной армии шестнадцать германских дивизий оттягиваются с западного на советско-германский фронт, а тридцать – тридцать пять дивизий были переброшены немцами ранее. Словом, наступая, Сталин как бы создавал зеленую улицу союзникам!

На этом закончился Пролог и началась собственно Трагедия.

По определению Аристотеля, в основе трагедии лежат ДЕЙСТВИЯ ВАЖНЫЕ, ИМЕЮЩИЕ ВЕЛИЧИНУ… На Ялтинской конференции действия имели огромную величину, грандиозный масштаб. За восемь дней главы трех держав еще раз обсудили условия безоговорочной капитуляции нацистской Германии. Решили вопрос о ее расчленении. Поспорили о репарациях. Обязались включить Францию в число стран, которые будут оккупировать Германию. Поговорили о праве вето в будущей Организации Объединенных Наций. О том, что Советский Союз должен иметь еще два голоса в Совете Безопасности – голоса двух республик СССР. О наказании военных преступников.

И еще: об обещании Сталина вступить в войну против Японии через два-три месяца после капитуляции Германии.

Среди условий вступления было возвращение Южного Сахалина и прилегающих к нему Курильских островов. Сохранение статус-кво Внешней Монголии, интернационализация торгового порта Далянь (Дальний) при гарантии преобладания интересов Советского Союза. Словом, восстановление прав России, утраченных аж в 1904 году.

Но наиболее значительный и циничный дележ шел на Западе. Уже в который раз перекраивались границы.

Спасибо немецким аккуратистам – в немецком справочнике я нашла, что в результате Второй мировой войны были вновь восстановлены Польша, Югославия, Чехословакия. И впервые появились Исландия и «свободная территория» Триест, просуществовавшая, впрочем, всего лишь до 1954 года…

Многие территориальные судьбы решались в Ялте почти без споров, как бы мимоходом. Кульминационным пунктом, камнем преткновения стала ПОЛЬША. Но и польский вопрос надо разделить: границы, во-первых, и будущее устройство, во-вторых. В отношении границ Запад был готов на уступки. Хоть и со скрипом. Особенно когда дело касалось восточной границы Польши. Сталин хотел установить ее на так называемой «линии Керзона» – со включением Львова в СССР. На слабые возражения Черчилля – Рузвельта он сказал, что «линия Керзона» была придумана не им, Сталиным, и даже не Лениным, а Керзоном, британским министром иностранных дел; Клемансо, премьером французского правительства; и американскими участниками Парижской конференции 1919 года, на которую молодую Советскую Россию даже не пригласили.

Решительные возражения вызвали будущие западные границы Польши. Сталин требовал, чтобы поляки получили часть Восточной Пруссии к югу от Кенигсберга, Верхнюю Силезию до Одера и земли до реки Нейсе (Западной). И вот это-то и вызвало большие препирательства. И Рузвельт, и Черчилль считали, что Польша получит слишком большой кусок Германии и это приведет к миллионным потокам беженцев. В довольно оригинальной форме свое несогласие выразил Черчилль, сказав: «Будет очень прискорбно, если мы до такой степени обкормим польского гуся немецкой едой, что он загнется от несварения желудка…» И далее: «Если Польша получит Восточную Пруссию и Силезию до Одера, это будет означать переселение в Германию шести миллионов немцев».

Сталин возразил: мол, места в Германии хватит – шесть или семь миллионов немцев убиты, будут убиты еще два… Хозяин Ялты был крут, от намеченного отказываться не собирался.

И все же не будущие польские границы стали предметом ГЛАВНОГО, РОКОВОГО спора в Ялте. Перемежаемые взаимными комплиментами, панегириками, тостами, переговоры упирались в тупик, лишь только речь заходила о послевоенном устройстве Польши – какой ей быть: свободной, демократической или тоталитарной, коммунистической?

Да, говорили американцы и англичане, мы смирились с Югославией, понимаем, что коммунист Тито – диктатор. Подразумевалось при этом, что раз смирились с Тито, стало быть, смирились и с будущим Болгарии, Румынии, Венгрии – бывшими союзниками нацистской Германии. В эти страны вошла Красная армия, и Советы там будут устанавливать свои порядки. Но Польша – это страна, из-за которой началась Вторая мировая война.

Понимали ли Рузвельт и Черчилль, что поставлено на карту?

Похоже, понимали. 8 февраля на встрече Большой тройки в Ялте Черчилль сказал:

Даже в самые мрачные периоды я не ощущал на себе такой большой ответственности, как сейчас на этой конференции… Теперь мы понимаем, что достигли вершины холма и перед нами простирается открытая местность. Не будем преуменьшать трудностей… Самое главное – будущее. Иначе океаны крови окажутся напрасными и поруганными.

Да, речь шла о том, что вырванные из преступных рук Гитлера страны и народы Европы незамедлительно попадут в жесткие и жестокие руки Сталина. Попадут на долгие десятилетия. Польша оказалась прецедентом. Из-за Польши шел бой в Ялте.

* * *

…Коренная москвичка, я не могу не вспомнить гостиницу «Люкс» на Тверской. Уж не знаю, скольких звездочек удостоилась бы эта незаметная с виду гостиница – двух или трех. Не было на ней ни вывески, ни других опознавательных знаков. Незаметная дверь, наверху двери стекло и скромные белые занавесочки. Внутри полутемный вестибюль с конторкой. Женщина за конторкой спрашивает: пропуск заказан? Берете пропуск и оставляете свой паспорт.

В каждом номере «Люкса» жили иностранные коммунисты, коминтерновцы, будущие функционеры Сталина в завоеванных им странах. Не все старые коминтерновцы уцелели – тысячи из них погибли в гестапо или в ГУЛАГе, в концлагерях или в подвалах Лубянки. Но те, кто выжил, помнили: Сталин дал им кров и пищу, спас от фашизма и от унизительной доли беженцев – людей, гонимых из страны в страну. В длинных коридорах «Люкса» было тепло, тихо, пахло не кислой капустой, как в квартирах москвичей, а хорошим кофе. В огромных коммунальных кухнях бесшумно хозяйничали жены будущих министров и статс-секретарей, работников ЦК и Совета министров. Пройдет не так уж много времени, и они переедут в особняки, на виллы, госдачи, обзаведутся обслугой, машинами, охранниками.

Постояльцы скромного «Люкса» шли в обозе советских войск. И это было секретом Полишинеля.

Повторяю, Польша стала прецедентом. Черчилль писал в своих мемуарах: «Мы обсуждали будущее Польши на семи или восьми заседаниях».

И каждый раз он или Рузвельт не уставали повторять, что они хотят создать свободную, независимую Польшу. Для Британии, говорил Черчилль, это вопрос чести. Из-за Польши Британия объявила войну фашистской Германии. Но Сталин спокойно парировал: для англичан Польша – вопрос чести, а для русских не только чести, но и безопасности. «На протяжении всей истории, – повторял Сталин, – Польша служила коридором, через который проходили враги России. За последние 30 лет они дважды проходили через Польшу».

«По нашим сведениям, – говорили Рузвельт и Черчилль, – не больше трети польского народа поддержало бы Люблинское, ну пусть не Люблинское, если советским участникам так угодно, а Варшавское правительство».

«У меня другие сведения, другие источники. Поляки поддерживают Временное польское правительство в Варшаве. А эмиссары Лондонского эмигрантского правительства стреляют солдатам Красной армии в спины. Они убили 212 русских воинов».

«Нужны свободные выборы, – заклинали Черчилль и Рузвельт, – иначе мы не можем признать Люблинское правительство».

«Естественно, было бы лучше, – отвечал Сталин, – иметь правительство, созданное на основе свободных выборов. Но до сих пор этого не допускала война… Нам следует иметь дело с Варшавским правительством, как мы имели дело, например, с правительством генерала де Голля во Франции, которое также не было избрано. Мне неизвестно, кто пользуется большим авторитетом – Берут или генерал де Голль».

Сталин не уступал ни на йоту. Не моргнув глазом, сравнил генерала де Голля со своей марионеткой.

Союзники потерпели полное фиаско. Принципиальный спор об основах устройства послевоенного мира свелся к мелким просьбам и поправкам. Так, Рузвельт попросил, чтобы лондонских политиков называли бы не эмигрантами, а «поляками за границей». Настояли союзники и на том, чтобы варшавско-московское правительство дополнили независимыми политиками. Был вердикт: «Признать желательным дополнить временное польское правительство некоторыми демократическими деятелями из эмигрантских кругов».

Разумеется, это осталось на бумаге, так же как и обещание Сталина провести уже через месяц в Польше свободные выборы! В Польшу вообще никого не пустили. И подло обезглавили движение Сопротивления внутри страны. Пригласили для переговоров в Москву пятнадцать руководителей Сопротивления, и они бесследно исчезли. Берия не только ставил подслушивающие устройства в Ялте руками своего сыночка Серго, но и убил беззащитных польских воинов. Это ему было не впервой. Спустя долгое время на запрос союзников из Москвы ответили, что пятнадцать поляков оказались диверсантами. К злодеяниям Катыни прибавилось новое злодеяние.

Уже летом 1945 года. Черчилль, как он писал в своих мемуарах, понял: «Отныне русский империализм и коммунистическая доктрина не видели и не ставили предела своему продвижению и стремлению к окончательному господству». И еще: «Советская Россия стала смертельной угрозой для свободного мира».

Но почему же столь искушенные, можно сказать, великие политики, как Рузвельт и Черчилль, за восемь дней в Ялте вчистую проиграли послевоенный мир?

Можно сказать, что сугубо личные обстоятельства не благоприятствовали большой двойке. Рузвельт еще год назад был с триумфом избран президентом США на четвертый срок. Избран вопреки американским традициям – шестнадцать лет не полагалось править Америкой. Но в Ялте он уже доживал свои дни. Через два месяца, 2 апреля 1945 года, позируя художнице, писавшей его портрет, Рузвельт упал замертво. Черчилль, судя по мемуарам, понимал в Крыму, что за спиной американского президента уже маячит смерть. А сам он оказался в цейтноте. Летом в Англии должны были состояться выборы – Черчилль не исключал своего поражения. Недаром Сталин с насмешкой заметил: «Лучше одна партия, чем две…»

17 июля началась Потсдамская конференция, а 28 июля Эттли заменил на ней Черчилля… Гримасы судьбы – в Потсдаме Сталину противостояли уже не Рузвельт и Черчилль, а Трумэн и Эттли…

И еще в одном цейтноте был Черчилль в Крыму: президент Рузвельт объяснил, что хотя США «примут все разумные меры, чтобы сохранить мир, но не ценою содержания большой армии на расстоянии трех тысяч миль от Соединенных Штатов».

Таким образом, Британия должна была вскоре оказаться с глазу на глаз с коммунистической Россией…

И все же надо отбросить все эти личностные моменты. Слишком незначительны они были по сравнению с масштабами происходившего…

Как в античной трагедии, над двумя персонажами – Черчиллем и Рузвельтом – тяготел РОК. Они были обречены на поражение. То была расплата за прежнюю вину.

В 1938 году Англия и Франция в лице Чемберлена и Даладье пошли на поклон к Гитлеру, тогда еще слабому, не готовому к войне. Они отдали ему на растерзание Чехословакию. Одержимые желанием мира и покоя, они проводили политику уступок, попустительства, умиротворения. Да и Польша первая заключила пакт с нацистской Германией уже в 1934 году. В 1935-м Бек – польский министр иностранных дел – приехал в Берлин, Геринг – в Польшу. Как они оба распинались в вечной любви друг к другу! Польша отказала СССР в том, чтобы тот провел свои войска через польскую территорию и помог Чехословакии… Да, в 1939-м Англия и Франция объявили войну Германии из-за Польши. Но до поры до времени они отсиживались – война во Франции даже получила название «странной», или «забавной».

И еще: задолго до этих событий в далеком 1919 году, после Первой мировой войны, именно западные державы навязали побежденной Германии позорный, так называемый Версальский, мирный договор. И в результате этого договора немецкий народ почувствовал себя обобранным и поруганным, униженным и загнанным в угол. Тем самым был искусственно создан полигон для экстремистских образований типа НСДАП – нацистской партии Гитлера.

И в этом Советский Союз, русский народ, да и сам Сталин были не повинны.

Но главное – германский фашизм победил не кто иной, как Советский Союз. Победил великой кровью. И это непреложный факт.

Мы выучили слова о пепле, который стучит в сердце. Кровь тоже стучит в сердце.

Нам могут возразить, что демократические страны стояли в 1930–1940-х годах между Сциллой и Харибдой, между двумя тоталитарными державами. Все равно вина остается виной. И за ней, как и в античной трагедии, следует возмездие. Совершив свои преступления, Эдип ослепил себя! Но и это не спасло его от бремени вины!

Умный прагматик Черчилль понимал, что он воюет чужими жизнями, он писал: «Что случилось бы с нами, если бы мы поссорились с Россией в то время, когда немцы все еще имели триста-четыреста дивизий на полях сражений?»

Ялта стала для него расплатой! Так же как и для всего западного мира.

* * *

Эти свои заметки о Ялтинской конференции я написала спустя сорок пять лет после конца заседаний Большой тройки. Тогда мне казалось, что здание-монстр, первые чертежи которого были созданы в Крыму в феврале 1945 года, рухнуло окончательно и бесповоротно. Германия стала единой; Польша, Чехия и Словакия, Румыния, Венгрия, Болгария, народы бывшей Югославии и Албании ушли от послесталинского коммунизма. Хотелось думать, что это и есть катарсис, как в античной трагедии. Очищение. Но вот прошло еще почти четверть века, и никакого очищения нет и в помине. Мир опять неспокоен. И опять льется кровь… И разве не странно, что вокруг прелестного Крыма с его синим небом и темными кипарисами, с его дворцами и таким теплым морем, снова кипят страсти. И в мире очень и очень тревожно… Опять чья-то вина… И опять расплата неминуема.

 

«У брата»

Пивная палатка – для краткости обозначим ее как ПП – одна из важных примет конца советской эпохи. И потому нуждается в описании.

ПП – деревянная будка, не то окрашенная в неопределенный темный (немаркий) цвет, не то приобретшая за годы нужный окрас. Возвышалась обычно ПП на фоне пустыря, неогороженной стройплощадки или на фоне ветхих домишек. На каждой ПП была вывеска «Пиво-воды». Внутри палатки стояла бочка с краном, различимая сквозь окошко-витрину. Вровень со стеклом витрины тянулся и прилавок, а на нем – сооружение для мытья кружек. Кружки были двух видов: пол-литровые и литровые. И те и другие из толстого зеленоватого стекла, какое выдували, по-моему, еще в петровскую эпоху. Чтобы ополоснуть кружку, ее опрокидывали и ставили на железный поддон моющего агрегата, нажимая на рычажок. И кружку изнутри окатывала струйка воды. Вода – увы! – была не первой свежести, ибо стекала сквозь поддон в ту же емкость, откуда и вытекала.

Водопровода в ПП не было так же, как и канализации.

Посетители пили пиво, стоя на улице, неподалеку от ПП. Пустую кружку возвращали продавцу или просто ставили возле окошка на леток, очень похожую на леток скворечника, только намного длиннее.

От продавца или продавщицы многое зависело: сильно ли разбавлено пиво, налита ли кружка доверху, много ли на пиве пены.

У каждой палатки была своя клиентура. Постоянные посетители знали и продавца, и других посетителей.

Пили пиво медленно, обмениваясь новостями и впечатлениями. Кое-кто из постоянных клиентов приносил с собой воблу. Пьяницы запасались чекушкой – водкой, которую запивали пивом. Это называлось пить «с прицепом». «Прицепом» считалось пиво.

ПП можно было назвать своего рода клубом по интересам, как, впрочем, и очереди в продмагах. Но очереди были скорее женскими посиделками, хотя там не сидели, а стояли. Собираясь около ПП, завсегдатаи обменивались информацией, обсуждали дела семейные и дела служебные. Травили анекдоты. Иногда критиковали порядки в стране. Особенно возмущали завсегдатаев попытки власти бороться с алкоголизмом. Это считалось совершенно зряшным занятием.

Ближайшую от моего дома ПП на улице Дмитрия Ульянова остряки прозвали «У брата», в честь брата Ленина – Дмитрия. В пору моего детства говорили, что брат Дмитрий Ильич был не дурак выпить…

ПП «У брата» красовалась на фоне заброшенной стройки – там не то сорок, не то тридцать восемь лет возводилось здание Музея Дарвина. Если читатель найдет в этом какую-то особую закономерность или аллегорию – не возражаю. Я ничего этого не заметила. Скажу только, что, на мой взгляд, ПП «У брата» и ее посетители сильно очеловечивали однообразный пейзаж нашей улицы, застроенной одинаковыми элитными многоэтажными домами, задуманными еще сталинскими архитекторами…

P. S. Возможно, вы спросите меня, почему я так подробно описываю пивную палатку? Да потому, что вокруг таких пивных палаток только и формировалось будущее гражданское общество.

Не верите? Считаете, что наше гражданское общество создавалось на кухнях в 1960-х годах? Но на кухнях вопросы бытия обсуждала только лишь интеллигенция, по словам Ленина, «страшно далекая от народа».

А повсюду, где собирался народ: на заводах и фабриках, в клубах и на стадионах, – присутствовал кто-то из «треугольника», не считая гэбэшников. Забыли, что такое «треугольник»? «Треугольник» – это представитель парткома (партия), представитель профкома (профсоюзы) и представитель администрации.

Лишь посетители ПП были самостоятельны и независимы. Выпивая свою кружку пива, они ощущали себя свободными людьми, истинными гражданами своей страны.

 

Курт Бартель и его жена Гелла

Время действия – вторая половина 1960-х. Всего каких-нибудь двадцать с небольшим лет со дня победы над нацистской Германией и всего лет пятнадцать со дня смерти Сталина. Многое в мире уже изменилось. Но Германия по-прежнему расколота. Расколота, как тогда казалось, если не навеки, то уж на века. В Восточной Германии – ГДР – строят социализм под руководством СЕПГ, в ФРГ уже построили капитализм под руководством канцлера Аденауэра и его министра Эрхарда.

Как оказалось, и в ГДР, и в ФРГ у мужа много друзей. Естественно, вступила в дружбу с ними и я. Среди восточных немцев особенно симпатичен нам Курт Бартель. Бартель – человек-легенда, герой. В годы нацизма этот немецкий «пролет» (пролетарий) и коммунист возглавил антифашистское сопротивление в концлагере Дахау, руководил подпольем, поднял восстание.

Однако Вальтер Ульбрихт и другие правители ГДР, прибывшие на родину из Москвы, так сказать, в обозе советских войск, не сильно жалуют Бартеля. Фактически он в почетной отставке. Но не ропщет. Партийная дисциплина для немецкого коммуниста превыше всего.

Зато Бартель пользуется всеми благами партийной верхушки ГДР. Среди благ – роскошная квартира в многоэтажном доме в центре Берлина, как две капли воды похожем на дом в Москве на старом Арбате, угол Калошина, где теперь Дом актера… В начале века в таких хоромах жили состоятельные присяжные поверенные и врачи, приват-доценты и профессора. Жили как в Берлине, так и в Москве.

Кроме того, Курта и его милейшую жену Геллу охотно посылают в зарубежные командировки, в том числе в Москву. По-русски Бартели не говорят и поэтому любят бывать у нас дома. Меня, беспартийную, по ходу дела учат уму-разуму. В частности, объясняют, что Кафка вреден советским людям. Ни к чему мне Кафку переводить.

Но все это происходит мирно, без взаимных обвинений, без фанатизма.

А между собой Бартели и вовсе в полном согласии. На редкость дружная супружеская пара. Маленького росточка Курт, с голубыми детскими глазами и со светлым хохолком на голове, и черная как галка, сухощавая и высокая Гелла – отлично ладят друг с другом.

Но вот однажды супруги появились у нас явно поссорившиеся. Курт возмущенно шипел: «мещанка», «обывательница», «повторяешь всякую чушь». Гелла, порываясь что-то спросить, верещала: «хочу знать», «хочу знать». Пока, наконец, не крикнула, обращаясь к Д. Е., моему мужу:

– Покажи свой паспорт!

Д. Е., улыбаясь, стал доставать паспорт. Он, по-моему, уже все понял, а я еще ни о чем не догадывалась.

И вот Д. Е. вытащил паспорт, раскрыл его и поднес к самому носу Геллы. Курт подскочил к ним и тоже вперил взгляд в паспорт мужа.

Все молчали. Потом муж громко сказал по-немецки:

– Да, ты права, Гелла, в паспорте написано – еврей. Jude!

Я взглянула на Курта. На его круглом простодушном немецком лице был написан ужас…

Не только в ГДР и в ФРГ, но и во всей Европе после Второй мировой войны считалось величайшим кощунством делить людей по национальностям. Отмечать в документах не гражданство (подданство) человека, а его принадлежность к определенной нации. Вся Европа, весь цивилизованный мир был сыт по горло расизмом и фашизмом, а тем паче антисемитизмом. И его апофеозом – Холокостом: истреблением шести миллионов человек только за то, что у них будто бы другая кровь.

Немец-коммунист Курт Бартель, отважно сражавшийся с фашистами у себя в стране, никак не мог поверить, что в государстве рабочих и крестьян, в СССР, где люди всех национальностей – братья, в паспорте надо писать еврей ты или русский, поляк или немец.

* * *

С тех пор прошло более полувека. В 1989 году пала Берлинская стена. Германия давным-давно едина, и уже давно нет ни моего мужа, ни Бартелей. Но я, глубокая старуха, и сегодня слышу по нашему государственному ТВ рассуждения: еврей – не еврей.

В СССР в годы моего детства и отрочества не было антисемитизма. Антисемитизм насадил кровавый тиран Сталин. Он же ввел графу «национальность» в паспорте. И вот уже в новом, XXI, веке кто-то из наших депутатов-думцев опять предлагает ввести «пятый пункт».

 

Делать жизнь с кого…

Прочла у девяностопятилетнего Гранина в его книге «Человек не отсюда» о том, что проездом в Голландию он познакомился с советским послом П. К. Пономаренко. И что посол занимался тогда, так сказать, по зову сердца, историей войны СССР против гитлеровской Германии. Проникнувшись доверием к писателю, Пономаренко поведал Гранину, что его прежде всего интересуют не победы наших военачальников, а скольких жертв в «людской силе» (выражение тех лет) они потребовали.

Гранин пишет, что при таком подходе «совершенно иначе выглядят наши полководцы». И почему-то удивляется Пономаренко, хотя, казалось бы, пономаренковский подход существовал испокон века. Каждому большому военачальнику надлежало быть «отцом солдатам». Стало быть, хранить войска от ненужных потерь.

Заметка Гранина о Пономаренко датирована 1991 годом, а умер бывший посол еще в 1984-м…

У меня с именем Пономаренко связана одна из ярчайших былей-небылиц прошлого века. История, которая с восторгом и недоумением – как такое вообще могло случиться – передавалась из уст в уста.

Вот как она звучала.

Сразу после смерти Сталина в 1953 году, когда советская интеллигенция еще рыдала-скорбела по усопшему, в одном из московских театров пришла пора принимать новый спектакль.

Что это значило? Это значило, что спектакль прогонят в присутствии представителя Высшей Власти, который и скажет, быть ему (спектаклю) или не быть, показывать его публике или не показывать. Полезен он или вреден для широких масс трудящихся – потенциальных зрителей.

Посланцем Высшей Власти оказался в тот раз только что назначенный министр культуры, никому неизвестный доселе Пономаренко Пантелеймон Кондратьевич. Этот Пантелеймон Кондратьевич был на первый взгляд абсолютно в духе той, еще сталинской, эпохи. Эпохи «охоты на ведьм». По долгу службы призванный заниматься искусством, он к искусству никакого отношения не имел. Зато имел чин генерал-лейтенанта. В войну дослужился до начальника штаба партизанского движения. А главное, был не какой-нибудь там несчастный космополит-еврей с псевдонимом, а чистейший белорус с именем-отчеством, ласкавшим слух каждого красно-коричневого расиста.

И вот спектакль идет. Пантелеймон Кондратьевич смотрит его. Потом занавес опускается в последний раз. И к Пономаренко подбегают сильно взволнованные главреж, помреж, автор пьесы, художник-сценограф, композитор и все прочие заинтересованные лица и со страхом и трепетом вопрошают: «Ну как? Да или нет? Разрешите или не разрешите?»

И тут, покрутив головой, Пантелеймон Кондратьевич будто бы говорит:

– Видимо, вас интересует, понравился мне спектакль или нет? Но зачем вам мое мнение? Ведь спектакль для публики, вот вы публику и спрашивайте. Публика, конечно, разная. На всех не угодишь. Поэтому на первый случай спросите собственных жен. …А я что?

И будто бы с этими словами Высшая Власть спокойно удаляется.

Можете ли вы представить, как восприняли это указание не только присутствующие на просмотре, но и люди, весьма далекие от театра?

Нет, не можете… Мало сказать, что Москва впала в эйфорию. Думаю, что со слов Пономаренко и началась оттепель.

Оттепель началась, а карьера Пономаренко закончилась. Хотя Пантелеймон Кондратьевич был тогда, то есть в 1953–1954 годах, не только министром культуры, но и членом, а потом кандидатом в члены Президиума ВКП(б). А Президиум в тот исторический отрезок времени был тождествен всемогущему политбюро.

В 1954 году отнюдь не старого Пономаренко и вовсе отправили в Казахстан первым секретарем казахской компартии. С глаз долой. А через год и из Казахстана убрали. С тех пор почти тридцать лет Пономаренко, как написано в нашей энциклопедии, держали либо на дипломатической, либо на преподавательской работе… Разрешая в свободное от службы время «баловаться» историей Великой Отечественной войны. Но, как пишет Гранин, история в толковании Пономаренко, видимо, «не дошла до печати».

Не сомневаюсь!

* * *

После Пономаренко природа долго-долго отдыхала на других представителях Высшей Власти, которым давали на откуп искусство.

Мои друзья-киношники уверяли, к примеру, что кино при Брежневе руководили люди, которые, хоть убей, не могли с ходу произнести слово «кинематограф». А лишь только начальник правильно, без запинки выговаривал это трудное слово, как его тут же снимали с работы. И на его место ставили другого, который ничтоже сумняшеся говорил «киматограф»… Что, впрочем, отнюдь не мешало и первому, и второму класть на полку, сиречь запрещать, хорошие фильмы.

 

О равенстве

Говорят, природа не терпит пустоты. Я добавила бы к этому, что природа, увы, не терпит и равенства.

Кто-то рождается красивым и умным. И еще вдобавок наделен абсолютным слухом и чарующим голосом. А другой, бедняжка, появляется на свет божий некрасивым и глупеньким. И ему медведь на ухо наступил. И голоса у него нет. Вообще нет никаких талантов. И к тому же он близорук…

Довожу также до сведения молодежи, что в СССР равенства отродясь не было. Да, все мы жили в клетках. Но клетки у всех были разные. И при Ленине, и при Сталине, и при Брежневе, и при Андропове – Черненко.

Одна клетка – для колхозников. Другая – для рабочих. Третья – для интеллигентов. В частности, клетки для столичных, так называемых продвинутых, интеллигентов были, хотя и не золотые, но позолоченные. Правда, позолота была самая что ни на есть дешевая. Видимо, по этому сусальному золоту и тоскует кое-кто у нас порой…

 

В эпоху скромняг-генсеков

Советский строй рухнул не так уж и давно. Тем не менее вокруг семидесяти лет советской власти создано огромное количество мифов.

Из самых живучих оказался миф о всеобщем равенстве. Мол, население огромной страны жило почти одинаково. Пусть небогато. Но не было в СССР ни жадных олигархов, ни вороватых чиновников с их дворцами и яхтами. Даже генсеки были скромнягами.

В 1960-х годах вальяжный красавец, генерал Новик – последний начальник охраны Сталина – рассказывал мужу и мне (муж был научным руководителем жены генерала, аспирантки Фаины Новик, писавшей диссертацию по послевоенной Германии) на голубом глазу, что Иосиф Виссарионович не разрешил шить себе новой бекеши, ибо счел, что на старой бекеше можно поставить заплатки и носить ее дальше.

Бог с ним, с Новиком, но долгое время и наше ТВ – по всем каналам – сочиняло байки о том, какими скромнягами были генсеки, их жены и дети, какими скромнягами были также члены политбюро и вообще вся номенклатурная рать…

Правда, во времена перестройки мы все ж таки успели узнать, что у скромняги Сталина имелись штук пять огромных поместий: два, кажется, на Кавказе и три в Подмосковье. Узнали также из книги его дочери Светланы, что еду и вино ему привозили спецсамолетами из Грузии…

Узнали мы и о том, что слуг и охранников у Иосифа Виссарионовича было столько, сколько не было, наверное, ни у одного российского самодержца, «помазанника божьего».

Но не буду вперять взор в самый верх. Тем более что, кроме генерала Новика, у меня в высших сферах не было даже шапочных знакомых.

Поэтому о частной жизни номенклатуры расскажу с чужих слов. Но обязательно расскажу, ибо молодым это нужно знать, чтобы наши СМИ не вешали им лапшу на уши.

* * *

Итак, рассказ номер один. Его я услышала от хорошего знакомого Юрия Сергеевича Короткова. Рассказ из эпохи «скромняги» Брежнева.

…Начало осени. Юрий Сергеевич, ответственный сотрудник Мосэнерго, ведающий энергоснабжением центра Москвы (минус Кремль), отдыхает с женой Маргаритой в подмосковном санатории. А в это время Брежнев созывает внеочередной пленум ЦК КПСС. Со всей страны в столицу, а именно в гостиницу «Москва», съезжаются члены и кандидаты ЦК, в том числе первые секретари пятнадцати республик, секретари обкомов и крайкомов. Словом, все удельные князья, владевшие в ту пору нашей необъятной родиной. И, как водилось у такого рода персонажей, они везут в гостиницу «Москва» свою свиту: помощников и референтов, охрану и топтунов, а также обслугу. В том числе и поваров, а к ним наисвежайшие продукты: куропаток-поросяток, икру зернистую и икру паюсную, овощи и фрукты… А к поварам и к поросяткам – морозильники-холодильники, вытяжки-вентиляторы, электроплиты, миксеры-таймеры, кофемолки и кофеварки, тостеры и ростеры, блендеры и электрочайники. И все это заграничного производства, сиречь купленное за валюту.

В тот роковой день, в 7:00 утра по московскому времени приборы, которые еще не были включены в электросеть, включаются. Морозильники-холодильники морозят. Таймеры отсчитывают минуты. Вентиляторы крутятся, вытяжки работают, миксеры замешивают, электроплиты варят-жарят, кофемолки – мелют, блендеры трясутся от усердия, над кофеварками и электрочайниками поднимаются ароматы натуральных кофе-чая.

А сами приезжие гости, члены и кандидаты ЦК КПСС, в партийных неглиже бреют электробритвами «жиллет» свои ответственные физиономии.

И вдруг… все это великолепие замирает. Проводка не выдержала. Авария. Лифты останавливаются между этажами. Плиты, миксеры, таймеры, вытяжки, блендеры, кофеварки и чайники разом выключаются. Бритвы «жиллет» перестают брить. И даже лампочки в ванных и сортирах гаснут.

Катастрофа. И у всех советских вождей и начальников разом встает один вопрос: «Кто виноват?» Кроме, разумеется, израильской военщины, мировой закулисы и американских империалистов.

Вы, конечно, понимаете, что виноват был наш знакомый из Мосэнерго Юрий Сергеевич. Но он чудом спасся. По телефону распорядился, быстро примчался, все наладил. И учитывая, что пленум был внеочередной и что в старой, созданной еще до революции 1917 года энергосистеме Москвы мало кто разбирался, наш милый Юра остался жив и даже не получил инфаркта. Умер не скоро. И своей смертью.

Словом, полный хеппи-энд.

А теперь подумаем. Можно ли себе представить, что в XX веке при нормальном строе политики будут съезжаться в столицу со своими поварами и холодильниками? Какой нормальный строй смог бы выдержать и такие траты, и такую наглость?

* * *

Рассказ номер два, совсем, казалось бы, пустячный, но и он передает нравы частной жизни «скромняг» при советской власти.

Это рассказ нашего с мужем друга Камила Икрамова.

Как-то Камил, человек неслыханного обаяния, закадрил дочку одного из наших вождей (какого – не сказал). И девушка пригласила его приехать к ней на Рублевку, на госдачу, естественно, в отсутствие родителей.

Ради такого торжественного случая Камил отправился в «Националь», самый шикарный московский ресторан того времени, и купил там яблочный пай. Яблочный пай из «Националя» считался тогда эталоном красивой жизни. У него даже упаковка была фирменная, не такая, как у других тортов. И вот приезжает Камил со своим паем на госдачу, минует заранее предупрежденную охрану, и его встречает горничная. Перед тем, как снять пальто, Камил ставит торт на подзеркальник. И горничная спрашивает: «А это что?» Камил объясняет. И тогда горничная говорит: «Зря потратились, молодой человек. Мы городское не едим…»

Я сорок лет занималась германским фашизмом. И знаю, что даже параноик Гитлер мог экспромтом зайти в любое хорошее берлинское кафе и съесть там пирожное с кремом. А еще чаще – зайти в кафе вдвоем с известной красавицей и заказать торт со взбитыми сливками. А уж о министре культуры Геббельсе говорить нечего. Он всячески показывал, что всегда со своим народом. У него на раутах в годы войны, когда вводили карточки, гости отрывали соответствующие талоны, прежде чем приступить к трапезе.

Совсем иначе вели себя наши министры культуры.

Году в 2014 я смотрела на ТВ «Линию жизни» актера Сергея Газарова. И он рассказал, что перед тем, как на спектакль в «Табакерке» пришел Демичев, в театр «завезли буфет». Этот «буфет» запомнили и друзья Газарова, сидевшие на передаче. Никого не удивило, что Демичев – кажется, он был тогда и министром культуры, и членом политбюро – ездит на спектакли со своим «буфетом». А вдруг ему захочется в антракте съесть яблоко или выпить стакан ситро?

* * *

Под конец не удержусь и скажу, что уже, так сказать, «перед заходом солнца», в 1980-х, когда все в советской стране шло вкривь и вкось, система привилегий отлично действовала. В этом я убедилась сама.

Дело было так. Мой единственный сын Алик с семьей уехали насовсем; стало быть, считалось, что я никогда больше не увижу ни его, ни своего обожаемого внука Даню. И вот уже несколько лет, как был болен муж. И чтобы хоть немного рассеяться, забыть свои беды, я решила дней на десять съездить в Ленинград. Друзей там не осталось, а отели на родине встречали простых смертных суровой табличкой на reception «мест нет». И я попросила больного, но еще работавшего Д. Е. устроить мне какое-нибудь пристанище по линии ЦК. Ведь он много лет был лектором ЦК, читая по всему Союзу доклады о международном положении.

…В Ленинград мы приехали вдвоем со знакомой – она остановилась у двоюродной сестры на окраине, мне, благодаря мужу, дали номер в аккуратном особнячке недалеко от Смольного. Оставив свои пожитки – я в особнячке, она у двоюродной сестры, – мы встретились и пошли гулять по городу. День был пасмурный – ранняя весна. И Ленинград в моем сознании – прекрасный и величавый, Петра творенье, град Державина и Пушкина – сразу поразил какой-то своей неопрятной дряхлостью. Даже по сравнению с тогдашней темной Москвой он показался мне облезлым и запущенным…

Обедать я повела знакомую в Дом писателей. С гордостью повела. Но лучше бы мы туда не ходили. Дивный особняк ленинградского Дома писателей был полуразрушен. Красное дерево в раздевалке потрескалось, лестницы скрипели и шатались… И обеда нам не дали, сказали, что уже поздно. После препирательств сунули по тарелке несъедобного супа.

Вечером я, голодная, позавидовала знакомой: какой-никакой харч двоюродная сестра ей обеспечит. А я, дура, даже куска хлеба себе не раздобыла. И вдруг заметила в особнячке на одной из дверей надпись: «Буфет». Вошла – небольшая уютная комнатка была совершенно пуста, но за стойкой оказалась симпатичная буфетчица. А в шикарной витрине я узрела колбасы-сыры, банки-бутылки. Не веря своему счастью, попросила чашку кофе и бутерброд с колбасой.

– А может, вам горяченького? – осведомилась симпатичная буфетчица… – Сейчас поджарю эскалоп. Мигом. А пока выпейте соку. И съешьте бутерброд с икоркой. И больше ни-ни. А то испортите себе аппетит.

Ни в одном московском ресторане в самые благополучные советские времена нельзя было так вкусно поужинать. Но, чем больше я ела, тем больше меня мучили угрызения совести: уже в первый вечер в Ленинграде потратила все деньги… Придется телеграфировать мужу…

Однако счет, предъявленный симпатичной буфетчицей, оказался таким маленьким, что я долго своим глазам не верила. Переспрашивала.

Далее выяснилось, что днем буфет не работает, но зато по пропуску в особнячок можно обедать в столовой Смольного. И даже вместе со знакомой. Так мы и поступили. И все десять дней обедали как люди, ели человеческую еду. Зеленые салаты – ранней весной я их в Москве никогда не видела; протертые супы в суповых тарелках, а не в лоханях, как в общепитовских столовых; на второе – рыба или мясо, которое можно было резать обычными ножами; на третье – не коричневый компот из сухофруктов, а желе, мороженое или просто чашка кофе… Притом за гроши.

И все это великолепие было, как я понимаю, не для крупных ленинградских чиновников, а для партийной мелюзги.

Замечу также, что за время ленинградского пребывания я только один раз встретила в буфете особнячка двух посетителей – это были приятные девахи в чине инструкторов горкома КПСС в каком-то небольшом городке типа Вышнего Волочка. Ленинград был низведен до областного центра.

Уверена, что важных гостей из столицы принимали в других особняках.

И уже в самом конце этой заметки хочу еще раз напомнить людям, которые это забыли или хотят забыть, что все семьдесят пять года существования советской власти у номенклатуры были свои жилые дома, где сидели консьержки и на лестнице не воняло мочой, свои магазины, свои столовые и свои санатории, свои поликлиники и свои больницы, свои парикмахерские и свои… кладбища.

Говоря честно, я во всеобщее равенство вообще не верю: один человек родился в крепкой, любящей семье, здоровым и красивым, другой появился на свет у опустившихся родителей, растет болезненным и туповатым. Ну какое может быть равенство между ними? Или между некрасивой и слезливой старой девой и очаровательной красоткой?

Равенство должно быть одно – равенство перед законом. Равенство возможностей, пусть, так сказать, в разных диапазонах. И еще – обязательное сострадание, обязательная доброта к немощным и страдающим. Плюс уважение к каждой живой твари.

И не надо было врать. Не надо было все на свете скрывать. Не надо было притворяться, что человек без всяких особых талантов, попавший из грязи в князи, жил так же, как жил весь многострадальный народ в СССР.

 

Гримасы памяти

Не так давно, кажется, году в 2017-м, я поспорила с хорошей знакомой намного моложе меня о том, как мы, советские люди, жили в 70-х годах прошлого века.

Знакомая уверяла, что в продуктовых магазинах тогда все необходимое было. Конечно, без особых разносолов. Но и без очередей. Возможно, мясо в открытой продаже появлялось не всегда, зато появились бройлеры, сиречь тушки кур, кажется, из Венгрии. И на каждом шагу были магазины полуфабрикатов – там продавали и вареную картошку, и вареную свеклу, и обязательно салат из морской капусты, а также уже готовую говяжью печенку. И все это за копейки. А если сильно повезет, то можно было купить в этих магазинах и адски вкусную салаку – копченую рыбешку из Прибалтики. Или заморские маслины. И все это без всяких талонов, карточек, заборных книжек. А главное, без всяких вредных гормонов и добавок…

Бананы, правда, в ту пору оказывались часто несъедобными. Но мандаринов под Новый год и Рождество было, сколько твоей душе угодно. Ешь – не хочу…

Для меня 1970-е годы остались в памяти как тяжелые… Алик окончательно ушел из дома и стал чуть ли не диссидентом. Ася ушла намного раньше. С мужем мы фактически жили врозь. Да и с работой все пошло наперекосяк. Ссора с Бёллем, моим любимым автором. Переводить я больше никого не хотела. А нашу главную с Д. Е. книгу «Преступник номер 1» запретили. И рукопись «Преступника», казалось, навеки залегла под зеленым диваном в кабинете. Впрочем, нашу квартиру с Д. Е. мы мечтали разменять и разъехаться, и зеленый диван в этом случае оказался бы, наверное, у мужа…

Однако спор о продовольственном снабжении в 1970-х происходил, как сказано, уже в 2010-х годах, когда все вышеперечисленное осталось в далеком прошлом. И моя знакомая, большая патриотка и ненавистница «лихих девяностых», показалась мне весьма убедительной. Возможно, в 1970-х жизнь в Советском Союзе и впрямь наладилась, была совсем не трудной и даже комфортной.

Но тут в разговор внезапно вклинился мой сын Алик. Он как раз приехал дней на десять из Нью-Йорка, чтобы повидаться с мамой.

Надо сказать, что ни родительская семья, семья моего детства, ни мужнина семья никогда не отличались практичностью. Члены их, по теперешней терминологии, были лохами.

Однако Алик и среди этих лохов оказался самым неприспособленным к жизни. Он эту свою лоховость никогда не скрывал, даже гордился ею. Поэтому Аликино вмешательство в разговор о снабжении продовольствием в 1970-х меня не на шутку удивило.

В 1970-х Алик, как говорилось выше, жил отдельно от меня с женой Катей, Катиным сынишкой Андрюшей и маленьким Данечкой, их с Катей общим детенышем. Сперва они обитали в скромной квартирке Катиного брата Димы Арнольда, гениального математика. А потом, в результате сложных разменов и обменов, которые взяла на себя я, получили прекрасную по тем временам трехкомнатную квартиру в огромном (сталинском) доме на углу Ленинского и Ломоносовского проспектов.

В этом доме было множество самых разных учреждений, начиная от помпезного и загадочного офиса под названием «Мирный атом», кончая довольно задрипанной кафешкой «Луна», которую посещали студенты из Университета им. Лумумбы, в основном выходцы из далекой Африки.

В части дома, выходившей на Ломоносовский проспект, был также грандиозный магазин «Сыр». Почему-то с колоннами у входа и с необъятной высоты торговым залом. По-моему, архитектор задумал этот объект как языческий храм, а может, как дворянское собрание, но отнюдь не как торговую точку. Народу в «Сыре» отродясь не было, поскольку обычно там ничем не торговали, кроме плавленых сырков для супа.

Ну а теперь привожу поразившую меня тираду Алика в том виде, в каком она запечатлелась у меня в мозгу.

– Каждое утро я вскакивал без двадцати восемь и, кое-как натянув брюки, куртку и пальто, сломя голову бежал с бидончиком к магазину «Сыр». Надо было встать у входа еще до его открытия. А когда магазин открывали, приходилось буквально мчаться к прилавку, где давали молоко. Опоздаешь хоть на минуту, и молока тебе уже не достанется. Даню нечем будет кормить. У Кати молоко сразу пропало, а детского питания в стране не производили.

…Ну а если бы Алик уходил в восемь на работу? Ну а если бы в доме на углу Ленинского и Ломоносовского не было магазина «Сыр»? И за молоком уже самой Кате пришлось бы ехать на автобусе, на трамвае, на троллейбусе, бросив двоих детей одних в квартире?

Этими невысказанными вопросами и закончился мой разговор со знакомой о прекрасных 1970-х…

Прошло несколько лет. Алик в очередной раз приехал в Москву, чтобы навестить уже совсем одряхлевшую мать. И опять разразился длинным монологом на тему еды при советской власти.

– Помнишь, мама, – начал сын, – белый хлеб в Москве всегда был невкусный, кисловатый, какого-то серого цвета и плохо пропеченный. Об ослепительно-белом, пышном русском каравае с аппетитной корочкой мы только в книгах читали. Помнишь?

По правде говоря, я помнила совсем другое. Помнила, как в годы войны белый хлеб без ничего казался мне необыкновенно вкусным. Вспомнила я и девчушку из блокадного Ленинграда, которую отец очень скоро вывез в штаб северо-западного фронта. На мой вопрос, почему она никогда не ест в столовой, девушка ответила: мол, стесняется, ведь она обязательно начнет подбирать огрызки хлеба на грязных тарелках, которые еще не убрали со столов.

Вспомнила я почему-то и рассказ «Хлеб» немецкого писателя Борхерта, с которого и началась послевоенная немецкая литература, увенчанная впоследствии именами Бёлля и Грасса, лауреатами Нобелевской премии. В этом рассказе старуха-жена незаметно подкладывает старику-мужу кусочки своего пайкового хлеба. Муж это видит, но не в силах отказаться от хлебных крох, которые ему жертвует голодная жена.

Все это пронеслось у меня в мозгу, но вслух я сказала только, что насчет недовольства белым хлебом я ничего не припоминаю, может, потому, что никакой альтернативы хлебу не было. Как известно, в России без хлеба за стол не садятся. И хлеб в булочных, слава богу, всегда был…

Но сын не унимался. Дело именно в том, что хлеб в булочных всегда был, а мы не хотели ни приложить руки, ни проявить инициативу… Брали что дают. А вот Катя (его жена. – Л. Ч.) научилась печь хлеб сама в США. Купила хлебопечку и, когда не лень, замешивает тесто и выпекает замечательно вкусный белый хлеб. Добавляет закваску – закваска есть во всех супермаркетах (в США. – Л. Ч.). Но можно делать хлеб и просто на дрожжах.

– Да и хлебопечка не нужна. Твоя Лена (помощница. – Л. Ч.) испечет вкусный хлеб и в газовой плите. Не сомневаюсь.

– И я не сомневаюсь, – сказала я, – что Лена может испечь хлеб и в газовой плите. Но сомневаюсь, что при советской власти это было возможно…

И тут пришел черед удивляться Алику. А почему, собственно, при советской власти нельзя было заменить невкусный магазинный хлеб вкусным домашним?

После этих Аликиных слов я на секунду лишилась дара речи, потому что вспомнила повторяющуюся из года в год сценку. Сценку в канун самых больших советских праздников – 1 мая и 7 ноября… Мы уже живем на улице Дмитрия Ульянова в просторной отдельной квартире. Пик нашего благополучия. Аликина няня, наша домработница Шура, собирается в ночной поход. Для вида я ее отговариваю. Но знаю, что поход состоится. Он неизбежен.

Шура уходит на всю ночь в… очередь за мукой. В очередь надо отправляться с вечера. И стоять до самого открытия магазина. Отлучаться можно ненадолго. Если весь народ разойдется, появятся другие люди и установят новую очередь. Поэтому время от времени устраиваются переклички. Продать или подарить очередь нельзя: твой номер ставят у тебя на ладони чернильным карандашом. Да и ближайшие соседи за ночь успели запомнить тебя. На этот счет существовала даже шутка: «Вас здесь не стояло». Только попробуй займи чужое место. Тебе не поздоровится…

Наступает утро. И торжествующая Шура с несколькими килограммами муки появляется на кухне. Всеобщее ликование. Можно испечь ватрушки или печенье. А то и короля всех тортов – торт «Наполеон»…

* * *

Зачем я все это пишу? Зачем вспоминаю?

Отнюдь не только затем, чтобы продемонстрировать несовершенство человеческой памяти. Алик запомнил, как ходил за молоком для Дани. Я – как в Москве давали муку… Я не помню, что молоко было только рано утром. Алик – что муку можно было купить только перед праздниками, простояв в очереди ночь…

Память действительно избирательна. Но не только об этом речь. Речь и о том, что сейчас очень многие умные дяди возмущаются нынешней нашей жизнью, призывают все поломать, провести великие реформы, которые сделают нас всех счастливыми.

Некоторые дяди убеждены – надо форсировать клерикализацию страны, ввести обязательные уроки закона Божьего в школах, открыть факультеты богословия в вузах, обуздать ученых-агностиков и атеистов, строить все новые и новые церкви, бороться с инакомыслящими и решительно рвать связи с Западом, как экономические, так и культурные. Вернуться к полной автаркии – есть мясо только русских или белорусских коров, ездить только на русских автомобилях, отдыхать только в Крыму или в Сочи, читать книги русских писателей и смотреть только русское кино… Одним словом, разругаться со всем миром и жить как в осажденной крепости. Вооружаться, вооружаться и вооружаться. Но при этом крепнуть духом и набираться сил.

Другие дяди проповедуют прямо противоположное. Они хотят обуздать олигархов, переделать негодную судебную систему, помочь среднему и мелкому бизнесу, на порядок улучшить здравоохранение и образование. И вообще семимильными шагами двинуться вперед, чтобы догнать и перегнать капиталистические страны на их капиталистическом пути, по которому они идут уже не одно столетие.

Но почему-то ни те ни другие дяди (и тети) не думают о том, что наш народ, население, гражданское общество – называйте, как хотите – смертельно устал за семьдесят пять лет советской власти, устал от нехватки то молока, то муки, то обуви, то приличного жилья, устал и мечтает прожить подольше без всяких авралов, толчков и рывков, без быстрых перемен и, упаси бог, без всяких революций, переворотов и путчей. Вообще без всяких резких движений. Потихонечку, полегонечку.

Может, поумерим пыл? Успокоимся? Может, станем жить по формуле: «Лишь бы не было войны»?

Только я это подумала, как, словно черт из табакерки, выскочил Э. Запашный, знаменитый циркач, укротитель зверей. Он, по-моему, и директор цирка на проспекте Вернадского.

Все мы с детства чтили Дурова – великого русского дрессировщика, который в каждом живом существе видел живую душу… Все любим русских клоунов: Карандаша и Попова. Любим за простоту и доброту… За их милые, не обидные шутки… За снисхождение к нашим порокам и слабостям… И вдруг Запашный, пышущий злобой, предлагает нам на зимней Олимпиаде в Пхёнчхане, где русским не разрешили выступать в своей форме, – выступить в форме СССР и всех… порвать!

Ну конечно, убить не дадут. Порвать – значит унизить. Втоптать в грязь… Не побеждать, а именно порвать… Вот тебе и Дуров. Вот тебе и традиции русского цирка. Вот тебе и русские клоуны. Рвите чужих спортсменов. Издевайтесь над чужими…

Я боюсь всяких смут, переворотов, смелых телодвижений. Слишком много у нас развелось запашных.

 

Покой нам только снится

19 сентября 2001 года. Сижу на даче в Красновидове. Почти все разъехались. Но стоит бабье лето. Тепло, солнечно, красиво до умопомрачения. Природа устроила грандиозное красочное шоу – виноград, ползущий по стенам наших довольно-таки убогих двухэтажных домов, красен до коричневости, какие-то кусты – нежно-розовые, трава еще зеленая, а деревья и часть кустарников ослепительно-желтые. К тому же на фоне зеленой травы кое-где распустились букеты сиреневых осенних крокусов; именно букеты, ибо крокусы растут очень тесно друг к другу.

Вчера долго сидела на солнце и наслаждалась всей этой красотой. И главное, красота на чудовищном фоне – 11 сентября исламские террористы уничтожили два нью-йоркских небоскреба и часть Пентагона. Два символа Америки: стодесятиэтажные башни Всемирного центра торговли, символ процветающей западной цивилизации, и Пентагон – символ военной мощи Запада.

И, как ни странно, все это коснулось и лично меня. Ведь самолеты с исламскими камикадзе врезались в небоскребы на Манхэттене, где сейчас снимает квартиру Алик. Он, стоя на крыше, видел весь этот ужас и даже, кажется, запечатлел его на слайдах, а его жена Катя с трудом прорвалась к их дому из Бруклина, где в тот день у нее были занятия в школе. Мастерская ребят – К. и М., Алика и Виталика – тоже в этом самом престижном районе в даунтауне, нижнем Манхэттене, а фирма, где работает мой внук Данечка, и вовсе рядом с развалинами…

И главное: Америка может нанести ответный удар, удар возмездия по Афганистану и по другим странам исламского мира, которые объявят после этого джихад. Начнется кровопролитная война – что-то вроде чеченской кампании у нас, только кампания будет мировая.

Пока что русский язык обогатился двумя милыми терминами: когда гигантские башни-близнецы горели и падали, наши дикторы говорили, что общественность «шокирована», очевидно, полагая, что общественность в шоке, в стрессе. И еще второй термин – это «обрушение», то есть падение башен. Одновременно в Баренцевом море происходит подъем атомохода «Курск», и появилось еще одно словечко – «отпиловка», а иногда «отпиление», хотя раньше спокойно говорили «отделение первого отсека от остальной подводной лодки перед ее поднятием». Вполне грамотно, но, видимо, всем малограмотным журналистам хочется внести свою лепту в опоганивание языка! Это «отпиление» тем более смешно оттого, что так называемая «пила» – огромный специальный агрегат – очень мало похож на обычную пилу!

Но все это мелкие «обрушения». Похоже, что Апокалипсис XXI века может начаться. Американцы вроде бы готовят удар по терроризму. И европейцы с ними, кажется, солидарны.

Нашла эту запись сейчас, в октябре 2017 года. Тогда – пронесло…

 

Момент истины

Это совсем короткий сюжет. Когда в 1960-х годах знаменитый режиссер Ромм делал свою картину «Обыкновенный фашизм», мы с мужем писали книгу о Гитлере «Преступник номер 1». Через Семена Николаевича Ростовского (он же Эрнст Генри), старого коминтерновца, известного публициста, консультировавшего этот фильм, группа Ромма обратилась к мужу. Его пригласили просмотреть пленку о суде над участниками заговора 20 июля 1944 года против Гитлера. Муж написал книгу о заговоре – первую не только в СССР, но и в обеих Германиях: в ГДР и в ФРГ.

Вместе с мужем пришла на «Мосфильм» и я. И застряла там.

Нам разрешили смотреть все подряд – многие тысячи метров нацистской хроники. Одно дело читать, другое – видеть. Зрительный ряд был поразителен – озверевшие бессмысленные лица с разинутыми ртами. «Сверхчеловеки», переставшие быть людьми. Бесконечные факельные шествия, парады, съезды… Нескончаемые когорты фанатиков, которые ринулись сперва на Запад, потом на Восток.

Особенно прикипела к «Мосфильму» и к небольшой, но дружной группе Ромма я. Это в конце 1980-х и в 1990-х годах часто крутили фашистскую хронику – в 1960-х ее никто не видел. Да и чтения в группе хватало: роммовские помощники достали из архивов соответствующие работы, в том числе «Майн кампф» Гитлера, переведенные для «служебного пользования» и перепечатанные на гектографе.

Были и чисто личные мотивы, которые гнали меня в тесные комнатушки группы «Обыкновенный фашизм». Мне надоело торчать дома и переводить немецкие романы, я соскучилась по людям.

И вот однажды я засиделась на киностудии и вечером пошла в полупустой буфет. Села за столик со стаканом чая и бутербродом. И вдруг увидела стремительно входившего в буфет Ромма. Он бегло оглядел комнату и, не подходя к стойке, решительно направился ко мне. Видимо, он не приметил ни одного мало-мальски знакомого лица, кроме моего. Сказать, что мы были с ним знакомы – слишком смело. На том этапе Ромм приходил на «Мосфильм» не так уж часто, а если и приходил, то сидел в так называемом «яичном» просмотровом зале (потолок зала был обтянут картонными ячеистыми секциями, в которых тогда продавали яйца). И смотрел режиссер не на окружающих, а на экран. Сомневаюсь даже, что он знал, как меня зовут. Но тут Ромм прямиком пошел ко мне, присел рядом и сказал:

– Вот какой странный казус приключился. Вы, конечно, понимаете, мы ужасно боимся, что фильм запретят. (Я, конечно, понимала.) Сегодня был просмотр в Московском комитете партии. Предварительный. Народу пришло очень много. Крутят ленту, все сидят не шелохнувшись. Кончился показ. Молчание. Я думаю – сейчас фильм зарежут, начнут ругать… И вдруг все разом заговорили: «Вот у кого учиться надо!.. Вот где дисциплинка была… А какая выправка… И как приветствуют вождей!» – И, прямо обращаясь ко мне, растерянный, потрясенный Ромм спросил: «Как, по-вашему, это они серьезно?.. Или издеваются? Чтобы потом накинуться и изничтожить?»

Я замерла. Не могла произнести ни слова.

* * *

Много позже я поняла: коммунисты из МК ощущали тогда свое внутреннее, кровное родство с тоталитарным строем Гитлера. Возможно, в своем кругу даже не скрывали этого. А под впечатлением прекрасной картины на минуту потеряли бдительность и в присутствии посторонних высказали то, что таилось в глубине сознания. Для них это был момент истины!

 

«Лихие девяностые»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Не знаю, кто придумал определение, название, кличку, кликуху – «лихие девяностые». Для одних они были судьбоносными и прекрасными, для других – разрушительными и про́клятыми. Да и начались 1990-е не в 1990-х, а уже в эпоху горбачевской перестройки, то есть в конце 1980-х. Тем не менее их вспоминают как «лихие девяностые». Вот и я решила вспомнить. Но не саму революцию, не политические катаклизмы, не события, перевернувшие нашу жизнь, а всего-навсего быт тех «лихих девяностых». Точнее говоря, я решила вспомнить, как в те годы жили простые смертные.

Выяснила сразу, что помню до обидного мало, клочками и безо всякой последовательности.

…Вот позвонила мне по телефону моя самая, пожалуй, благополучная подруга, красивая Раечка Кузьминская – у нее была престижная квартира в центре Москвы и дача в Серебряном Бору, – позвонила и сказала: «Деньги должны работать». Я прямо обалдела… Умница Рая и порет такую чушь. Ну какие у нас деньги!

Но тут буквально все заговорили о… работающих деньгах. Советовали срочно менять наши родные деревянные на «зеленые» и куда-то их вкладывать, чтобы они, значит, давали проценты. И как из-под земли возникли разного рода конторы со странными, чуждыми для моего советского уха названиями типа «МММ», или «Чара», или «Тибет», или «Европа», или «Гермес». И, откуда ни возьмись, на экранах наших телеящиков появился некий Леня Голубков (артист Пермяков) и ликуя сообщил, что, вложив в «МММ» некую скромную сумму, он купил жене зимние сапоги, а себе телевизор. И что уже замахнулся на покупку квартиры. Но при этом он, Леня, не халявщик, он просто современный человек, который понял: деньги надо вкладывать, и, пока ты будешь заниматься своими делами, они начнут приумножаться и расти… Поползли слухи, что умные люди, в частности Алла Пугачева, давно отнесли свои капиталы, но не в «МММ», а в «Чару». И что нахалка Алла прошла без очереди с черного хода, а очередь стояла «с ночи».

За считаные месяцы «золотая лихорадка» овладела москвичами. Но разве только москвичами! Знаю, что и в Подмосковье все как с ума посходили! Отдавали деньги прохиндейке на дешевые автомобили. Но я пишу только о том, что видела своими глазами. Сама вложила в «Чару» тысячу «зеленых». Но ничего не потеряла: Саша, сын хорошей знакомой, проговорился, что «Чара» на днях прогорит, и я успела деньги забрать. А несколько подруг сильно пострадали. Не поверили моей информации.

Но разве дело только в работающих деньгах? Мы вообще оказались лохами или, скорее, дикарями.

По телеящику, где выступал Леня Голубков, рекламируя детище Мавроди «МММ», повадились колдовать доморощенные экстрасенсы. Один из них – Чумак – «заряжал» воду. Стакан с водой надо было ставить рядом с телевизором. И мы ставили. Другой мошенник – Кашпировский – «рассасывал» старые швы и снимал боль при операциях. Пациента резали по живому безо всяких наркозов, и пациент чувствовал себя прекрасно. Чудо!

Параллельно шли передачи о восточной медицине. Там маги якобы вообще удаляли опухоли без крови. Залезали в тело больного голыми руками.

Экстрасенсы, маги, гипнотизеры замаячили на каждом шагу. А вслед за ними появилось огромное количество всяких мелких служителей потусторонних сил: ворожеи, гадалки, предсказательницы. Спрос на чертовщину рождал предложение. Люди, воспитанные на материалистическом мировоззрении, потянулись к колдунам-мошенникам, не жалея трудовых копеек.

Почему же столько нормальных граждан поверили шарлатанам? Откуда взялось такое число дураков?

Подозреваю, наша тогдашняя глупость закономерна. Мы в одночасье вылезли из своих советских закутков, совершенно не подозревая, что уже возникла новая капиталистическая реальность.

Про советскую реальность мы тогда уже многое поняли. Смекнули, к примеру, что власть обманывала нас на каждом шагу: то изымала деньги с помощью обязательных займов (попробуй не подпишись!), то проводила денежную реформу (попробуй угадай, какие бумажки обменяют по приличному курсу!).

Но все эти манипуляции совершались, во-первых, государством. А во-вторых, для пользы дела, во имя идеи. Идея, правда, менялась. При Ленине идея была – коммунизм во всем мире. Потом – построение социализма в отдельной стране. А после войны – создание сверхдержавы, которой все боялись бы. Однако идея всегда присутствовала. Без идеи и без мандата от государства нас не полагалось обирать. За это жестоко наказывали. Даже при не таком уж кровожадном Хрущеве расстреляли за обман директора Елисеевского гастронома.

В 1930-х годах Ильф и Петров объяснили, что отдельно взятому миллионеру-воришке в СССР жизни нет. Миллионер Корейко утоляет голод холодными крутыми яйцами, а мог бы позволить себе ананасы в шампанском и рябчиков со спаржей. Уже в 1970-х все было иначе. Но только в 1990-х мы поняли, что и отдельные граждане без всякой идеи могут раздеть тебя догола. Берегись!

Пожалуй, самое удивительное, что массовый психоз с «работающими деньгами» быстро прошел. Растяпы и простачки как по команде взялись за ум. Перестали «заряжать» воду по приказу Чумака. Да и Леня Голубков довольно скоро слинял… Лучше всего перестройка сознания видна на примере челноков…

Тысячи советских тружениц, которые, по определению, не знали никаких других адресов, кроме адреса своей комнаты в коммуналке или двушки у черта на куличках, кроме адреса ближайшего магазина и адреса своей неинтересной работы (когда можно было делать карьеру, они с мужем решили обзавестись ребенком, а когда во второй раз представился шанс чего-то достичь, это было связано с частыми командировками, а тут как раз ее мама-пенсионерка взбунтовалась, – не захотела вести их хозяйство, а муж начал погуливать) – и вот эти тысячи затюканных женщин во мгновение ока обзавелись загранпаспортами и ринулись в разные страны за товаром, ринулись на всех видах транспорта: на автобусах, поездах, пароходах, самолетах. Иностранных языков и бухучета они не знали, о чужих законах, нравах, обычаях понятия не имели, а о трендах в моде и о курсах валют слыхом не слыхивали – тем не менее за несколько лет одели и обули советских женщин и мужчин, и раз и навсегда покончили с товарным голодом, красиво именуемым у нас иностранным словом «дефицит». Товарным голодом, который мучал население Советского Союза все семьдесят четыре года существования советской власти.

Но и мужья этих женщин очнулись от своей сонной одури: протрезвели, перестали денно и нощно забивать козла. И вот уже по всем шоссейным дорогам страны полетели трейлеры-рефрижераторы, под завязку набитые мясом и фруктами, овощами и рыбой, птицей и дарами моря. Ожили продуктовые магазины, где из года в год не водилось ничего, кроме круп в выцветших упаковках, мух и тараканов, а до войны 1941–1945 годов еще и пирамид из консервных банок с загадочной надписью «сhatra» – сиречь, крабы! Да, магазины «Продукты» ожили. Исчезли и толстые хамки-продавщицы, им на смену пришли приветливые и изящные девушки.

Впрочем, разве изменилась одна лишь торговля?

У многих мужиков, что называется, зачесались руки. Им захотелось производить нужные для жизни вещи, по которым мы все так истосковались: стиральные порошки и кастрюли (кастрюли в СССР передавали чуть ли не по завещанию), модную одежду и красивую посуду.

Однако речь идет не только о мелких, низменных, или скорее приземленных, предметах быта. Знаю это отнюдь не понаслышке. Во всех городах Советского Союза, больших и маленьких, начали выходить книги, востребованные читателем, в том числе романы Ремарка и Бёлля в моих переводах.

Ума не приложу, откуда взялось столько бумаги. Ведь нас годами уверяли, что бумаги в СССР нет и не будет никогда!

Но насчет бумаги это так, à propos!

Помню, что мне позвонил милейший юрист из «Дома Ростовых» (писательского объединения, которое, увы, быстро распалось) и сообщил, что я вот-вот… стану миллионершей. Юрист получил из Книжной палаты длиннейший список моих переводов, вышедших в свет за последние год-два. И выяснил, что мне, согласно действующему авторскому праву, даже при небольших гонорарах, причитается гора денег. Количество должно перейти в качество.

Спешу сообщить: богачкой я не стала. Количество не перешло в качество. Авторское право в 1990-х не работало. Издательства-однодневки платить гонораров не собирались. Но я не в обиде. Мы и при советской власти грубо попирали это самое авторское право. Да и я, прожившая при советской власти всю свою сознательную жизнь, никаких своих прав не умела отстаивать.

Но речь не обо мне. Главное это то, что за несколько лет наши первые предприниматели закрыли самые важные дыры в списке ходовых товаров, будь то ширпотреб или книги, пользующиеся «повышенным спросом» (термин советских лет).

В скобках замечу, что в 1990-х издавали большими тиражами не только переводы уже известных зарубежных авторов, не только легкое чтиво (романы в мягких обложках), но и труды русских эмигрантов – философов и богословов, – а также труды крупных буржуазных мыслителей. То есть издавали то, что было в СССР загнано в спецхраны на веки вечные.

Насколько я знаю, большинство первых предпринимателей, в том числе издателей, разорились. Но то, что они успели сделать, не пропало втуне. Слава богу, мы и двадцать пять лет спустя стираем белье нормальными стиральными порошками, едим нормальными (а не алюминиевыми) ложками и вилками, пьем из красивых чашек и читаем тех авторов, которых хотим читать. Пусть даже они не по вкусу Мединскому или кому-то повыше Мединского.

Но тут я явно забегаю вперед. Решила вспомнить 1990-е. Стало быть, надо вспоминать, а не философствовать…

Вспомню и о минусах нашего «экономического чуда».

Да, к сожалению, тогда не все было так благостно, как хотелось бы.

Жажда деятельности, инициатива у многих граждан обернулись жаждой наживы. Притом они поступали по формуле: «кто был ничем, тот станет всем». И кое-кто оказался на самом верху не по заслугам.

Однако этот «верхушечный» процесс не попал в поле моего зрения. Ведь я вспоминаю, как сказано, только то, что видела своими глазами.

Своими глазами я видела, как избыточная активность у рядовых граждан принимала порой уродливые, даже криминальные формы. А порой оборачивалась карикатурой.

Начну с карикатуры.

Многие дамы, мягко говоря, среднего возраста, решили срочно похудеть или, как тогда говорили, «сбросить лишний вес». Их можно понять.

Ведь в те годы, когда страна вооружалась до зубов, когда пушки были вместо масла, а танки вместо молока, непатриотично было думать о фигуре… Но вот Гайдар отпустил цены, на прилавки хлынули товары. И тут-то оказалось, что красивые платья и норковые шубы – они стали доступны многим – гораздо лучше смотрятся на девушках с хорошей фигурой, нежели на расплывшихся матронах. Толстухи сели на диету. Известно, что сидеть на диете надо долго. А бывшие советские гражданки привыкли выполнять пятилетку в четыре года… Стало быть, похудеть захотели сразу. И тут как по щучьему веленью появляется чудо-средство под названием «гербалайф». И дамы начинают принимать этот никому неведомый гербалайф упаковка за упаковкой. И притом соблюдать строжайшую диету и становиться по несколько раз в день на напольные весы, которые для многих тоже были в диковинку. Процесс пошел. Минеральная вода – минералкой запивали гербалайф – льется рекой. Трудовые рублики тоже льются рекой: гербалайф – дорогое удовольствие. Но зато доступное.

Появилось множество предприимчивых людей (иногда врачей), которые рекламируют и всучивают сие снадобье.

Как вдруг гербалайф исчез. Ау, где ты? Куда подевался?

Но не успела закончиться эпопея с гербалайфом, как началась эпопея с БАДами – биологически активными добавками, которые тоже появились у нас как по щучьему веленью. И народ стал отчаянно лечиться… С помощью этих добавок.

Однако прежде, чем рассказывать о БАДах, я вынуждена сделать короткое отступление.

В XXI веке нам стали упорно втюхивать (простите за неблагозвучное слово), именно втюхивать, россказни о том, что советское здравоохранение было на самом высоком уровне. Забудьте. И поверьте мне: серьезное лечение в СССР, особенно в последние годы существования советской власти, было по определению невозможно.

Почему по определению? Да потому что для серьезного лечения необходимы хорошие, современные больницы и поликлиники, отличные врачи и передовая фармацевтическая промышленность плюс промышленность по изготовлению медицинской техники. И все это должно существовать на базе щедрого финансирования.

Ничего такого в СССР не было. Как раз наоборот: больницы и поликлиники поражали своей бедностью. Рядовые врачи были нищие (хороший хирург получал меньше водителя троллейбуса) – а ведь именно рядовые врачи определяют уровень медицины. Никакой фармацевтической промышленности в стране также не было и в помине, не говоря уже о промышленности по производству сложной медицинской аппаратуры.

И наше население при советской власти это все отлично понимало. Посему люди старались не обращаться в поликлиники, а если и обращались, то приходили за больничными листами, дабы предъявить их по месту работы.

Из вышеизложенного следует, что БАДы стали для наших граждан чем-то вроде живой воды или волшебного эликсира. Принимай БАДы, и не надо ходить по поликлиникам и стоять в очередях, не надо бегать по аптекам, где не купишь даже нормального аспирина. И можно не искать блата, чтобы пробиться в спецбольницу, где, по слухам, номенклатуру все же лечат, как положено в продвинутых странах.

Но для БАДов нужны деньги… И их все почему-то находили.

Вообще советский люд повел себя иначе, чем раньше…

Смирные и совершенно безынициативные интеллигентные домохозяйки, пенсионерки оказались чрезвычайно активными, предприимчивыми и изворотливыми.

Трудно себе представить, сколько новых профессий они освоили в те 1990-е. Кто начал печь пироги или лепить пельмени. Кто подрядился воспитывать малолетних наследников внезапно разбогатевших сородичей. Кто стал разводить породистых щенков, не пугаясь того, что прелестные на вид слепые щенята молниеносно загаживают всю квартиру.

Наконец, многие начали «работать на телефоне». Ты им звонишь, вычитав в рекламе их телефонный номер, а они сообщают, сколько стоит облицовочная плитка их фирмы или кровать-диван! Еще нестарые дамочки, alias «мамаши», стали убирать офисы и частные владения. К сожалению, со времен развитого социализма «мамаши» усвоили, что надо получать по потребностям и работать тоже по потребностям. Наша домработница Шура говорила: «махнуть веником», в современном варианте это звучит как «пройтись пылесосом».

В большой моде была сдача квартир. Старики съезжались с детками, а квартиры стариков сдавали. Иногда, наоборот, сдавали свои квартиры дети, переселившись к старикам. Занятие доходное, но весьма опасное. Вроде игры в рулетку. Ибо сделки были нелегальные, поскольку никто не хотел платить налогов. В связи с этим на квартиросъемщиков управы не было… Могли не рассчитаться, могли и не съехать.

И, чтобы покончить с рубрикой «смешные или, скорее, дурацкие девяностые», скажу, что в Москве появилось в то время огромное количество салонов красоты.

Помню, как однажды я остановилась перед грандиозным рекламным щитом одного такого салона. Остановилась и стала читать перечень услуг, оказываемых этим заведением. И удивилась: на щите русскими буквами были написаны слова, смысла которых я не улавливала. Конечно, мне, старухе, не понятны и почти все термины, связанные с интернетом. Но интернет возник совсем недавно. А желание женщины помолодеть и украсить себя старо как мир. Еще египетская царица Клеопатра, жившая за век до нашей эры, усердно занималась своей внешностью. И надеюсь, современницы ее понимали. А я вот нынешних клеопатр не понимаю. Само слово «фитнес» приводит меня в трепет. Что оно означает?

Спешу сообщить: салоны красоты (я назвала бы их фабриками красоты) пережили 1990-е. И в XXI веке этих салонов (фабрик) полным-полно.

Зато вредных игорных заведений сильно поубавилось. Так же как и отдельных игральных автоматов («одноруких бандитов»), которые в 1990-х возникали повсюду, словно грибы-поганки после дождя.

Да, в годы нашего экономического чуда у некоторых людей проснулись и азарт, и древняя страсть к азартной игре. И нашлось немало людей, которые на этом сыграли свою игру…

Однажды на Ленинском проспекте, в двух шагах от дома, я ошиблась дверью и попала в игорный салон. Остановилась на пороге. Игорный зал поразил меня: просторное помещение и десятки игральных автоматов были идеально ухожены. Все буквально сверкало. Какой контраст с привычными госучреждениями – с почтой или со сберкассой. Там все было старое и замызганное, здесь – отмытое до блеска и новое с иголочки. Там все выглядело кое-как сляпанным, здесь – тщательно и красиво сработанным.

Поразил меня и хозяин этого великолепия. Он сразу возник рядом со мной и с вежливой улыбкой спросил: «Дама хочет поиграть? Милости просим».

Однако пора переходить в новую, самую невеселую, часть моих воспоминаний. Переходить от карикатуры к криминалу.

Честно говоря, я в 1990-х не заметила в Москве всплеска насилия. Как и все москвичи, я привыкла считать свой город безопасным. Налетчики, «прыгунчики», «черная кошка», «милиционер Жеглов» – гроза бандитов и весь блатной фольклор остались в далеком прошлом, в годах нэпа. Я в ту пору была маленькой девочкой и жила с папой и мамой в тишайшем переулке у Покровских ворот.

Кстати, все уже забыли, что советская власть во времена Ленина решила навсегда покончить с преступным миром. Часть обезвредить, часть перевоспитать. И впрямь, об обиталище московского «дна», знаменитом Хитровом рынке, я узнала только из книг Гиляровского и других еще дореволюционных московских журналистов и бытописателей, несмотря на то что первые двадцать лет жила недалеко от этого самого «дна».

Даже в военной Москве о преступниках не было и речи. Я во всяком случае ничего такого не припомню. Хотя проработала тогда несколько лет в ТАССе и часто возвращалась домой по ночам, но уже не в район Покровских ворот, а в район Арбата, куда наша семья переехала в 1939 году.

В зимние ночи на московских улицах была тьма кромешная: фонари не горели из-за боязни воздушных налетов, а окна были занавешены плотными черными шторами. Светомаскировка. Но ходить по ночам все равно было не страшно. Кроме военных патрулей – молодых солдатиков, – никто тебя не останавливал. А патрули всего-навсего проверяли твой ночной пропуск.

Правда, во дворе особняка, где жила я с родителями, давным-давно превращенного в коммуналку, было несколько строений, в одном из которых (кажется, в бывшем каретном сарае) жила красивая девушка, и у этой девушки был, как сказали бы теперь, бойфренд-вор. По слухам, очень влиятельный.

Но это был «свой» вор. А к «своим» ворам мы как-то притерпелись. Так же как притерпелись, приспособились ко всей тогдашней жизни. После смерти Сталина вплоть до середины 1980-х она не казалась большинству из нас такой уж невыносимой. Помогали населению и так называемые страны народной демократии, поставлявшие в СССР свой ширпотреб, и массовое строительство, начатое Хрущевым.

Что касается преступности, то в 1990-х годах действовала еще и сталинская политика все засекречивать.

Даже о поимке серийного убийцы Чикатило нам не сочли нужным сообщить. Мы с мужем узнали о суде над ним от друга-немца, который был связан со всемогущими киношниками.

Словом, я вынуждена повторить, что мои замыленные глаза так и не увидели в 1990-х всплеска насилия.

Может быть, не увидели потому, что я на всю жизнь запомнила: как бы ни терроризировали население бандитские шайки – это все пустяк по сравнению с государственным террором.

Просветил меня насчет криминала в Москве сын. Он в «лихие девяностые», слава богу, уже мог приезжать к старым родителям. (Десять лет это было запрещено.)

И вот как раз сын заставил меня вспомнить, сколько было в те годы совершено убийств, так сказать, на глазах у ошеломленной публики. Притом убийств, совершенно непонятных и, само собой, безнаказанных.

Убили Аликиного знакомого Тайца из нашего кооперативного дома Академии наук, «домашнего мальчика». Чудака. Отец у него был профессор, мать – пианистка.

Убили жену Мити Арнольда, брата моей невестки. Совсем молодую женщину, недавно ставшую матерью. Ее матушка Мара Агапитова, так же как и я, закончила ИФЛИ, только русское отделение.

Убили Вильяма Похлебкина, международника-скандинависта, добрейшей души человека. Бедняка. Прославился Похлебкин много позже, уже в XXI веке. Тогда вошли в моду его кулинарные рецепты. Похлебкина привел к нам в дом муж, и все мы умилялись его способности радоваться самым простым вещам, к примеру искусству правильно заваривать чай. Этому искусству Похлебкин готов был обучать каждого встречного и поперечного…

Убили молодого художника Федулова, учившегося в Строгановке вместе с Аликом и Виталием Комаром – соавтором Алика.

Убили сына нашего с мужем хорошего знакомого Валентина Михайловича Бережкова. Молодой Бережков был переводчиком Сталина и Молотова. Потом его карьера резко оборвалась. К счастью, за Бережкова вступился Молотов. И он, хотя и опальный, долгие годы проработал в журнале «Новое время». А в 1970-х сумел переломить судьбу, начать жизнь заново: женился на молодой Лере, Лера родила ему сына (сыновья от первого брака Валентина Михайловича уже сами были отцами семейств). И вновь Бережков пошел в гору, стал главным редактором журнала «США». В годы перестройки обосновался в Америке. Туда же, по словам Леры, намеревался переселиться и их сынок с женой и ребенком. Но задержался в Москве из-за каких-то своих дел в финской фирме. И вот… такая трагедия.

Убили Марка, мужа моей молодой приятельницы Маши Бе́рлин.

При советской власти он сумел разбогатеть. Как кооператор открыл мастерскую по пошиву брюк… В 1990-х эмигрировал в США, видимо, забрав с собой большие деньги. Но буквально тут же разорился – правила игры в США были совсем другие. Скоро, однако, Марк завел «алкогольный бизнес» в России. (Насчет «алкогольного бизнеса» – его собственные слова.) Очевидно, использовал при этом старые связи. А связи у Марка были немалые – иначе он не мог бы много лет держать частное предприятие в центре столицы.

Да и жила семья Маши на самой престижной улице Москвы – улице Горького – в Мордвиновских корпусах, где квартиры получали только особо избранные: генералы и адмиралы, а также крупные чиновники, большие начальники. По словам Машиной мамы, Маша и Марк «гуляли» этих начальников, вывозили их на несколько дней в Европу развлечься, видимо, чтобы не мешали «алкогольному бизнесу». И вдруг я прочла в «Вечерке», что труп Машиного мужа выловили из Москвы-реки, где он пролежал зиму подо льдом… И ни суда, ни следствия. Убили, сбросили в реку. И точка…

Убили, по слухам, несколько человек в издательстве «Дрофа» или связанных с ним мелких издательствах, которые участвовали или хотели участвовать в издании учебников. Учебники были самое что ни на есть хлебное дело. Человек откажет себе во многом, но обязательно купит учебник своему ребенку…

Вот так начинался дикий капитализм в России.

Но если бы только так!

И здесь надо отметить, что в 1990-х произошел и другой, еще более опасный всплеск беззакония. Наружу вышли давно зревшие в недрах советского строя черные силы крайней реакции, по существу фашистские силы. И эти силы почувствовали свой шанс.

Началось все еще при Брежневе. Уже тогда ежегодно 20 апреля подростки из Подмосковья приезжали в столицу и шли группками от вокзалов к скверу на Пушкинской площади, чтобы молча постоять там несколько минут – отметить день рождения Гитлера.

Трудно себе это представить. Но так было. День рождения преступника номер 1 отмечали внуки людей, которые отдали свои молодые жизни ради того, чтобы навсегда спасти человечество от фашистской чумы.

Об этой акции подростков в Москве (тогда такие акции назывались «вылазками») говорили только шепотом и под величайшим секретом.

Правда, в конце 1980-х нам с мужем назначил встречу в Доме журналистов молодой человек, по всей видимости, из КГБ. Представился он работником одного из столичных райкомов КПСС. И, поведав о том, что мы уже знали, попросил совета.

Обратился гэбэшник к нам как к авторам единственной в то время в СССР книги о Гитлере.

Но что мы могли ему сказать? Что посоветовать?

Рукопись «Преступника номер 1» пролежала четырнадцать лет под диваном у нас дома. Книгу запретили и в «Новом мире», и в Политиздате. Она была издана только в 1982 году. Да и то чудом.

Ничего внятного о германском фашизме и о Гитлере писать не разрешалось.

Словом, власти сделали все возможное и невозможное, чтобы взрыхлить и удобрить почву для нацистских всходов. Добавим к этому, что сразу после войны Сталин начал проводить политику государственного антисемитизма, а государственный антисемитизм был, как известно, фирменным знаком фашистского режима.

Что ж тут удивительного, что в 1990-х нацистские посевы дали богатый урожай. Москву буквально завалили самой настоящей, стопроцентной фашистской литературой – от перевода «Майн кампф» Гитлера до трудов отечественных фашистов. Сочинения Геббельса и «Протоколы сионских мудрецов» – верх антисемитской тупости – продавали на развалах у музея Революции, а у метро «Краснопресненская» мужики со свастиками на черных гимнастерках всучивали прохожим фашистские газетенки. В одной из таких газетенок (в «Русском воскресении») были изображены наши с мужем физиономии с такой подтекстовкой: «Вот кто считает Адольфа Алоизовича „Преступником № 1“». А далее шли имена всех известных специалистов по нацизму… «Проэктор, Полторак, Черная, Мельников, Гинзбург, Безыменский, Кива, Гинцберг». Прямо хоть сразу устраивай погром!

Замечу в скобках, что в Германии разрешили напечатать «Майн кампф» Гитлера только в 2015 году. И притом – небольшим тиражом и с пространными комментариями.

Где были наши пропагандисты, которые клеймят сейчас с таким жаром бандеровцев и фашиствующих «укропов»?

Впрочем, если бы кто-нибудь и занялся тогда, в «лихих девяностых», всерьез красно-коричневыми, ему быстро заткнули бы рот.

Господин Лукьянов, председатель Верховного Совета, очень долго не мог уразуметь, кого считать фашистом. Он взывал к науке: пусть найдут дефиницию фашизму, а еще лучше, видимо, пусть изобретут какой-нибудь анализ на фашизм вроде анализа крови «на сахар».

Под этим предлогом – отсутствие дефиниции – Председатель Верховного совета никак не мог принять законов о безусловном роспуске фашистских организаций и о запрете фашистских газет и книг, предварительно узнав, кто их финансирует. Лукьянов даже долгое время колебался, не знал, надо или не надо регистрировать открыто фашистское РНЕ как парламентскую партию!

Даже после ГКЧП в непосредственной близости от Ельцина сидел Полторанин и его дружки – сугубо реакционные господа.

В то время, когда команда Гайдара пыталась вернуть страну в цивилизованный мир, Полторанин и другие подобные «идеологи» тащили народ в Средневековье. А интеллигенция молчала. И Церковь молчала, хотя религия нацистов – язычество.

Нет, обо всем этом я писать не стану. Этой темы нельзя касаться вскользь.

Вернусь лучше к своим «баранам». К повседневной жизни человека в конце 1980-х и в начале 1990-х. Расскажу, как мы с мужем выживали.

Прежде всего надо признать, что как-то незаметно и без того темная, запущенная Москва превращалась просто-таки в ад кромешный.

И тут я должна передать слово сыну.

Сын приехал в Москву в первый раз после одиннадцати лет вынужденной эмиграции и ужаснулся, увидев город и наше с мужем житье. Помню сцену в Шереметьеве: багаж Алика и его соавтора Виталия Комара отправили по ошибке в Лондон. И нам всем – и приехавшим, и встречающим – пришлось просидеть несколько часов в аэропорту, дожидаясь их чемоданов. Мы с мужем повели Алика в ресторан. Сперва приятно удивились, когда нам принесли заказанную курицу и чай. Но сын есть и пить отказался. И я вдруг увидела, что ресторанная курица грязно-серая, а чай подан в граненом, жирном на ощупь стакане и почему-то мутный. Таково было обслуживание в международном аэропорту.

Позднее сын вспоминал, что Москва в тот его приезд, да и в последующие несколько приездов в 1990-х, была чудовищно угрюмой, грязной, темной и до предела запущенной, а наш кооперативный дом Академии наук, который мы всегда считали весьма шикарным, казался совершенно опустившимся.

Под влиянием разговоров с сыном и я вспомнила, что в 1990-х в нашем подъезде, и не только в подъезде, ночевали бомжи, в лифтах пахло мочой, а стены на лестнице были исписаны граффити. Сын еще добавлял, что на нашей лестничной площадке большими буквами было выведено: «Я ненавижу себя и хочу умереть». И подпись: «Серый».

Но хватит о доме. Напрашивается вопрос: почему мы не умерли с голода?

Карточек тогда, слава богу, не ввели. Ограничились талонами на заказы. Пенсионерам их давали по месту жительства, остальным – на работе. Правда, питаться на одни талоны было очень трудно. Но каждая семья имела к тому времени и свои особые источники снабжения. Иногда таким источником являлась какая-нибудь родственница – продавщица гастронома, еще лучше подавальщица в столовой какого-нибудь важного главка.

В нашем с мужем случае, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Муж тяжело болел, и ему как доктору наук в системе Академии наук были положены спецобеды в столовой, находившейся в двух шагах от нашего дома, на Ленинском проспекте.

Спецснабжение в Академии наук было построено по тому же принципу, что и снабжение партийной верхушки, пользовавшейся знаменитой «кремлевкой». Академики и членкоры получали щедрые пайки плюс талоны на обеды. И на столовой, и на помещении для выдачи пайков не было ни вывесок, ни каких-либо других опознавательных знаков. Зато внутри все было тщательно расписано. Каждый знал свое место.

Наивысшую ступень на той иерархической лестнице занимали получатели спецпайков. Ниже стояли обладатели обеденных талонов, обедавшие в спецстоловой. У них появилась своя привилегия: благодаря общим трапезам они могли общаться и друг с другом, и с боссами из Президиума Академии наук. Меньше всего ценились такие, как я, бравшие обеды на дом. И нам давали это почувствовать.

Впрочем, меня это не волновало. Сами обеды были выше всех похвал: продукты – доброкачественные, повара – хорошие. Порции – вполне нормальные. И не возбранялось взять хоть пять вторых. Словом, никакого сравнения с «литерными» обедами, которые я получала в голодные военные годы, работая в ТАССе.

И, кроме всего прочего, я еще имела возможность наблюдать за нравами в академической кормушке. Ведь в том же помещении, куда я приходила со своими судками-кастрюльками, было еще окошко, из которого время от времени появлялись большие и малые пакеты – академические спецпайки.

Вот как все это происходило.

В большой комнате было всегда полно народа. Жарища страшная. Топили тогда в Москве, слава богу, хорошо. Да и из кухни шел жар. Раздевалка, конечно, отсутствовала. Паримся в шубах и в зимних сапогах. Очередь в кассу. Очередь в коридорчик, ведущий непосредственно на кухню. Из кухни время от времени выходит повар в халате и в поварском колпаке – сперва вручаешь ему чек из кассы и свои судки, потом он передает тебе судки с обедом. Иногда из кухни выносят и подносы с пирожками. Пирожки с капустой продают всем, без различия чинов и званий. Шум. Оживленный говор.

Но вот дверь на улицу распахивается, и в проеме появляется Дама – может быть, жена знаменитого академика, а может, супруга какого-нибудь важного хмыря из Президиума. Кто знает. Минуту Даму все разглядывают, а она шествует прямиком к окошку, где выдают спецпайки. Иногда ее сопровождает мужик – персональный шофер. И вот тут-то и происходит окончательный оценочный акт. Из окошка выглядывает главная персона этого спецзаведения, крашеная тетка по имени Лия Сергеевна. Окинув беглым взглядом вновь прибывшую, Лия сразу определяет «ху ис ху» и в соответствии с этим либо привстает и улыбается льстивой улыбочкой, либо изображает на своей физиономии кисло-сладкую полуулыбку, а иногда и просто гримасу…

Однако во всех случаях из окошка вылезают большие и малые пакеты, завернутые в оберточную бумагу и перевязанные бечевкой. Вожделенный спецпаек.

Непосвященным вроде меня не дано знать, что находилось в пакетах дам, которых Лия встречала широкой улыбкой, а что в пакетах других дам, не удостоенных этой улыбки. То есть не дано знать самого сокровенного. Ведь от содержимого пайка зависело не только питание академического семейства, но и семейный престиж! А семейный престиж куда выше пайковой колбасы и даже пайковой осетрины горячего копчения!

Впрочем, под конец рабочего дня и я, постоянная посетительница, могла получить от Лии кое-что из спецпайка. Обычно голову или хвост сильно соленой горбуши, выдававшей себя за семгу. Или же урвать зимой два-три свежих (парниковых) огурца. Но сие уже граничило с чудом.

Однако все это великолепие с Лией Сергеевной, хорошими обедами и пирожками продолжалось до 1 января 1993 года.

1 января жизнь моя в корне поменялась.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1 января 1993 года скончался муж, с которым мы прожили полвека.

Когда умирает близкий человек, все остальное кажется не стоящим внимания. Остается одно чувство – чувство вины перед ним. Чувство вины за то, что ты жив, а его уже нет.

Лучше всего об этом сказал Борис Слуцкий после смерти жены Тани, за жизнь которой он боролся больше десяти лет:

А я ничего не видел кругом — слеза горела, не перегорала, поскольку был виноват кругом, и я был жив, а она умирала.

Сколько раз я ни читала эти строчки, я всегда читала их иначе:

Ведь я был жив, а она умирала.

У меня к этому неизбежному и страшному чувству вины перед Д. Е. прибавилось еще совершенно дурацкое чувство стыда за то, что я и похоронить его по-человечески не сумела. В 1993 году гробов нормальных в России для обычных граждан не было. Даже по сравнению с годами советской власти стало куда хуже. Мужа положили в какой-то хлипкий сосновый гробик, кое-как обитый красной материей. На выбор предлагали только нелепые розовые гробы с рюшами. И цветов не было. Во всех странах социалистического лагеря цветы искоренили как класс. Но красные гвоздики люди еще доставали. А мне принесли с Черемушкинского рынка лишь кучку дохлых гортензий цвета ржавчины.

И дальше все было унизительно. Оказалось, что мест на кладбище у Донского крематория, куда мне недалеко ходить, для простых смертных тоже нет. Пришлось дать взятку. Но и за взятку согласились похоронить урну только в «стене». А «стен» возвели немерено.

Но я пишу здесь не о своем горе и не о своих переживаниях, а о «лихих девяностых» и о том, как мы, простые советские люди, сводили концы с концами.

Оглядываясь назад, удивляюсь, что предстоящая жизнь в новой реальности и в новой роли вдовы-пенсионерки не внушала мне опасений. Хотя все складывалось для меня на редкость неудачно.

Я, человек, всегда окруженный людьми, в одночасье оказалась одна как перст. Мой единственный сын и его семья вот уже пятнадцать лет как жили в США. Лишилась я и самых близких подруг и друзей: кто, увы, ушел из жизни, а кто уехал в конце 1980-х, в годы массовой эмиграции.

Ну и конечно, у меня не осталось никаких благ и привилегий мужа, начиная от его высокой зарплаты доктора наук. Сама я никакой зарплаты не имела. А свою, пусть вынужденную, но хлебную работу переводчика художественной литературы к тому времени забросила.

Дело в том, что муж тяжело болел лет десять. И десять лет я не отходила от него ни на шаг. И занималась только нашими совместными делами – книгами о фашизме, а во второй половине 1980-х и частыми поездками в Германию. Ибо в Германии, где муж жил с родителями до пятнадцати лет, он чувствовал себя куда лучше, чем в Москве. Успешно выступал на всякого рода коллоквиумах и конференциях, в университетах и в евангелических общинах. Я тоже старалась выступать, но мне это было в тягость.

Поэтому после кончины мужа я прежде всего оборвала все связи с нашими милыми немецкими друзьями. Перестала отвечать на их письма и звонки.

Надо было перестроить жизнь. Найти себе новое занятие по душе. Сильно забегая вперед, скажу, что занятие я нашла – стала вспоминать. И записывать то, что вспомнила. Но до этого много воды утекло.

Всю жизнь я мечтала стать журналисткой. Но советская журналистика, на мой взгляд, была еще хуже советского телевидения. От елея и пафоса газетных публикаций, даже если они принадлежали таким прославленным мастерам пера, как Татьяна Тэсс, нормального человека тошнило. А ведь Татьяна Тэсс работала в «Известиях» даже при хрущевском зяте Аджубее, который в ту пору слыл и смельчаком, и либералом.

Казалось бы, именно в 1990-х для меня было самое время осуществить свою мечту – стать журналисткой. Но, как сказано, отчасти «по семейным обстоятельствам» я упустила этот шанс. Оказалась не на виду. Даже в «Московскую трибуну», детище Сахарова, меня пригласили, когда Сахарова уже не стало и когда «Трибуна…» потеряла свое влияние.

Очевидно также, что я и не дотягивала до уровня молодых ребят-журналистов, которые тогда появились буквально как из-под земли… Мне и не снилась такая свобода суждений, такая оперативность и такая смелость, какие демонстрировали эти ребята.

Но самое главное, увы, заключалось в том, что моя тема – фашистская опасность – пришлась не ко двору. Несколько больших статей на тему идеологии фашистов, которые я написала, так и остались ненапечатанными.

И тут я на минутку отвлекусь от тогдашних дел и переживаний… И скажу, что в недооценке опасности фашизма виноваты не столько храбрые молодые журналисты 1990-х, сколько общий идеологический тренд в нашей стране.

После победы, еще не залечив ран, нанесенных войной, весь цивилизованный мир, лучшие западные философы, деятели науки и искусства были заняты выкорчевыванием фашизма из сознания людей. Империя Гитлера хоть и была уничтожена, но призрак фашизма по-прежнему бродил по странам и континентам.

А у нас в стране, которая стала главным победителем Гитлера, разоблачать нацистские догмы о примате государства, вождя, крови (расы) было опасно и в 1960-х, и в 1970-х, и в 1980-х.

Очень уж эти нацистские догмы, эта «банальность зла», соответствовали сталинской политике, особенно после Великой Отечественной войны.

Все, что я сейчас пишу, я прочувствовала на собственной шкуре. Дело в том, что в годы войны и на фронте, и в Москве, в тассовской редакции моего будущего мужа, я была занята разоблачением идеологии национал-социализма. В первые послевоенные годы и я, и муж остались верны этой теме. Муж защитил кандидатскую и докторскую диссертации по фашизму. Я вместе с ним написала книгу о гитлеровском адмирале Канарисе и много статей на тему идеологии нацистов. А в годы оттепели мы задумали и книгу о Гитлере «Преступник номер 1». Эта первая в СССР публицистическая книга о нацистском фюрере, а главное, о сходстве двух режимов – гитлеровского и сталинского – должна была выйти в Политиздате, а до этого в сокращенном варианте – в майском и июньском номерах (1968) «Нового мира» Твардовского. Была уже отправлена издательством в печать. Прошла цензуру в «Новом мире», но была запрещена в ЦК. Твардовский и его редколлегия бились за нашу книгу до последнего. Тщетно. После «Нового мира» «Преступника…», разумеется, запретили и в издательстве.

Рукопись четырнадцать лет пролежала под диваном у нас дома.

Через четырнадцать лет, в 1982 году, ее пробил в печать Ефимов в издательство «АПН».

Хотя в 1982 году книга о Гитлере и не звучала так, как она звучала в 1968-м, да еще на страницах свободолюбивого журнала Твардовского, все равно она стала сенсацией… Гигантский тираж (книгу все время допечатывали) разошелся моментально. Книгу читали и технари, и международники, и просто любопытный народ. Нас поздравляли буквально сотни незнакомых людей.

Но, как ни странно, среди этих сотен, увы, не было, пожалуй, ни одного диссидентствующего литератора (Слуцкого я не считаю, диссидентствующим его никак нельзя назвать). Воспользовавшись дурацкой хвалебной рецензией в журнале «В мире книг», против книги (не против рецензии!) выступил «душка» Лазарев – фактический глава популярного литературного ежемесячника «Вопросы литературы». Лазарев поведал, что ничего интересного он в книге не узрел и сильно сомневается в том, что «Твардовский за книгу боролся».

Высказав личную антипатию к мужу-«историку» и его жене-«переводчице», Лазарев дал понять, что вся возня вокруг Гитлера ему и всей литературной общественности глубоко неинтересна. Вот так-то…

В итоге у нас теперь сражается с фашизмом… (на Украине) один только Дмитрий Киселев. А занимается Холокостом и борьбой с антисемитизмом одна только Алла Гербер. С чем я и поздравляю всех.

Ну а теперь вернусь снова в «лихие девяностые»… И спрошу себя опять: как же я собиралась выживать, строить свое будущее?

Не знаю. Повторю только, что никаких особых опасений за мой статус и материальные дела у меня не возникало. Я только жалела, что муж не дожил до окончательного падения советской власти.

Даже такая простая мысль, что, не имея никаких других источников дохода, кроме пенсии, трудно выжить, не приходила мне в голову.

Тем не менее скажу, что и в 1990-х, и после 1990-х я ни разу не ощутила себя бедной, тем паче унизительно бедной.

Не буду лукавить, своим благополучием я обязана в основном тому, что работы К&M всегда имели в России большую цену.

Кроме того, я продала гараж, а после смерти Аси, моей падчерицы, и ее однокомнатную квартиру. И несколько лет сдавала зимой свою квартирку-дачу на Новой Риге.

Приметы тогдашней жизни я, увы, уже забыла. Но, к счастью, сохранились несколько неотправленных писем, где отражены многие реалии. Эти письма я и процитирую…

Вот выдержки из письма к сыну. К сожалению, без даты. Но, естественно, писала я это уже после 1993 года, оставшись одна.

«Дорогой сынуля!

…Не буду рассказывать о своем здоровье, тем паче жаловаться на одиночество. Про мое одиночество ты и сам все знаешь, сидя в своем Нью-Йорке.

Лучше расскажу, что с нами, старыми совками, в России происходит.

Мы все в одночасье оказались в совершенно новом обществе, вернее, среде обитания. Надеюсь, ты еще помнишь так называемый „развитой социализм“ или „реальный социализм“, нищенский азиатско-африканский строй с холодным климатом. Или же, как говаривала любимица всех московских таксистов Маргарет Тэтчер, „Верхнюю Вольту с ракетами“. Ну так вот, от этого строя мы куда-то двинулись…

А где живем сейчас? Не знаю.

Знаю одно – очередей нет, продуктов навалом. От лобстеров и омаров до киви, манго и целого ряда незнакомых мне экзотических плодов. Зимой едим помидоры и свежий салат, правда китайский! Киви, разумеется, тоже привозные, но зато дешевле наших яблок.

Молодые девчонки метут тротуары норковыми манто. По количеству шуб из норок, енотов, чернобурок и песцов нас впору записывать в книгу рекордов Гиннеса!

Если честно, то приятно, что в радиусе пятисот метров можно купить все, буквально все. Помнишь кусочек улицы Дмитрия Ульянова от нашего корпуса „Б“ до Ленинского? Там всего-то четыре дома. Так вот, на этом клочке аж два супермаркета: наш вонючий гастроном стал „Джамбо“, а еще более вонючая „Кукуруза“, то есть овощной магазин на другой стороне улицы, где за картошкой, когда ее выбрасывали, стояла длиннющая очередь, превратилась в супермаркет по имени „Седьмой континент“. Накося выкуси…

На площади Гагарина – это не доезжая Калужской заставы, продовольственный оптовый рынок – там все дешевле процентов на двадцать-тридцать.

Телевизоры, стиральные машины, микроволновые печи, радиотелефоны и компьютеры продаются на каждом шагу. Каждый шаг – это не метафора, а реальность. Живая реальность.

Москва превратилась в одно большое торжище: у каждого метро – рынок, где все продается и покупается: на прилавках, в палатках, прямо из машин-контейнеров. Тут и хлеб всех сортов, и „ножки Буша“ – куриные ножки, и рагу из индейки, и хрен, и редька, и книги по хиромантии, и томные розы на немыслимо длинных стеблях, и орхидеи. И тут же женское белье из Парижа, итальянские туфельки и немецкие свитера. На самом деле – товар турецкий, южно-корейский или польский. Иногда китайский… Есть и специальные вещевые рынки – там ассортимент побогаче: кроме белья, костюмов, платьев, халатов, обуви, норки и дубленки с теми же этикетками.

Впрочем, если хочешь, чтобы этикетки хоть приблизительно соответствовали происхождению барахла, отправляйся в дорогие магазины – их тоже на душу населения больше чем достаточно.

Поражают автомобили: машин видимо-невидимо, и они мчатся вприпрыжку по нашему разухабисто-ухабистому асфальту. Сплошные иномарки: иногда малость подержанные, а иногда и новенькие; „Мерседесы-600“, „Вольво-850“, „БМВ-740“, „Джипы“, „Гранд Чероки“, „Таун-кары“, „Ауди-48“, „Рендж Роверы“ (справлялась у знакомых автомехаников). Для меня все они на одно лицо, или на один кузов, уж не знаю, как выразиться. На «Тойотах», «Хондах» и прочих «Фольксвагенах» разъезжает сейчас мелкота. Ну а «жигуленки», сгорая от стыда, возят старых чудаков-интеллигентов.

Подумать только, в 1989 году, когда мы с папой в первый раз приехали к вам в Штаты, я с недоумением спрашивала: что такое „джакузи“? А теперь в разговорах знакомых дам иногда мелькает: „Нет, джакузи ставить не буду… В наших условиях – непрактично“. Во как! А подвесные (натяжные) потолки? А матрасы, о которых вы с явным чувством превосходства говорили: „У нас же специальные матрасы…“?

Спешу сообщить, и подвесные потолки, и эти спецматрасы (не помню, как они называются) у нас теперь если не у каждого третьего-четвертого, то у каждого десятого наверняка.

Но что там джакузи, и что там особые матрасы. Несколько лет назад, живя с папой у наших приятелей в городе Майнце (тогда это была Западная Германия), я с нескрываемой завистью смотрела на пакеты молока, которые моя хозяйка Урсула держала не в холодильнике, а на кухонном столе, ибо молоко, черт его подери, не скисало. Для меня это было нечто сверхъестественное. А теперь эти самые пакеты с загадочной надписью „parmalat“ стоят и на моем столе рядом с плитой!

Конечно, можно спросить: на кой мне, пенсионерке, все эти новшества, начиная с долгоиграющего молока, кончая радиотелефоном „панасоник“? И без них, дескать, жили – не тужили. А наш Рахметов из романа Чернышевского „Что делать?“ и вовсе спал на гвоздях… Конечно, как все неофиты, мы малость преувеличиваем: наверное, не обязательно иметь телевизоры не только во всех комнатах, но и на кухне, и бегать на оптовые рынки в норковых манто. Но, ей-богу, носить зимой многопудовые изделия фабрики „Большевичка“ молодым девушкам малость надоело. Им хочется щеголять в невесомых меховых шубках, которые так идут и блондинкам, и брюнеткам. Кажется, на языке экономистов это называется „отложенный спрос“… В категорию „отложенного спроса“ входят и душистое мыло, и шампуни, и косметика!

Вот так теперь живут у нас люди…»

А вот выдержка из другого письма к сыну.

«…Дорогой мой ребенок! Надеюсь, ты помнишь, что сравнительно недавно я робко спросила тебя:

– Скажи, а может быть, у нас наступит что-то вроде нэпа? Разрешат иметь частную собственность? И начнется обилие-изобилие.

И ты, мой умный сын, засмеялся и сказал строго:

– Нет, это невозможно. В начале 1920-х Россия была еще богата. Были и добротно построенные дома, и роскошные усадьбы, и великолепные монастыри; крестьяне не разучились сеять хлеб, реки кишели рыбой, тайга – пушниной. Да и недра еще не повычерпали. Словом, сохранились веками накопленные богатства…

Я горестно вздохнула.

Но вот прошло несколько лет, и разоренная Россия ломится от товаров. А всего-то делов – молодой Гайдар отпустил цены и разрешил торговать. А Ельцин не сказал „нет“ и малость попугал коммунистов…»

Далее цитирую подробное письмо любимому брату мужа Азару и его жене Маре в Иерусалим. Я, видимо, хотела передать его с оказией.

В отличие от нашей семьи, состоятельной, по советским меркам, но до ужаса непрактичной, семья брата, хотя и жила в Москве на очень скромные деньги, виртуозно умела строить свой бюджет. Азар – кандидат наук, работал в «ящике», был технарь от бога, кроме того, умел очень многое делать своими руками. А Мара, его жена – замечательная хозяйка, хорошо готовила, пекла, шила. Жили они в пятиэтажке, в двухкомнатной квартире, но квартира эта выглядела у них очень мило, и питались они не хуже нас!

Все это я написала, чтобы стало понятным, почему я так подробно рассказываю в письме к Меламидам Маленьким (так их звали наши друзья), о том, как выживаю одна. И почему пишу о деньгах и о ценах, и даже о… прожиточном минимуме. Итак, цитирую:

«Оказалось, что я и другие старые совки – очень даже бедный народец…

Прожиточный минимум в Москве – 684 тысячи рублей. А самая высокая пенсия – 350 тысяч. И дело не только в том, что мы обеднели, – сколько себя помню, я никогда не была богатой. Дело в том, что совки-интеллигенты перешли из одной категории в другую: от „обеспеченных“ (мидл-класса) в категорию „незащищенных“. Официально это так и называется „незащищенные слои населения“ – пенсионеры… Поясню на примере: не самая дорогая малярша, красившая мне потолок в кухне, зарабатывает 500 долларов в месяц, а моя писательская пенсия равна 60 тех же „зеленых“. Жить трудно, и престиж пострадал. Вот кое-кто и мечтает вернуться назад. К престижу… Только не я!»

И далее я более подробно рассказываю, как выживаю.

Сперва идет уже описанная мной история с банком «Чара», сиречь с «работающими» деньгами:

«…Положила тысячу долларов и получала каждый месяц 120 дол. прибыли, или 120 „баксов“. Так это у нас называется. И жила себе полгода припеваючи. Потом мне мигнули, и я эту тысячу вынула. Алик мне до этого все объяснил: мол, такие дивиденды невозможны. Банк твой неминуемо обанкротится. Но даже без подсказки я ничего особенного не потеряла бы…

Но вот кончилась эта авантюра, и опять бог спас меня – выдали деньги за некую облигацию или талон, который Тэк (гимназическая кличка мужа в Германии. – Л. Ч.) получил на работе. Мы внесли 10 тысяч рублей и должны были получить в течение трех лет автомобиль. Разумеется, ничего не получили. Однако вдруг эти облигации начали погашать с индексацией, и мне дали аж 7 миллионов. Я положила их в наш родной Сбербанк (бывшая сберкасса) и получала сперва 7 процентов, а потом 4 процента. В денежном выражении это были 300 тысяч ежемесячно, а иногда и 400, вместе с пенсией – 600 тысяч. Жить можно. Потом процент опять понизили, да и на 600 тысяч уже нельзя было прожить.

Стала сдавать на зиму дачу за 200 долларов, а позже за 180. Кое-как кантовалась, даже что-то покупала, типа пылесоса фирмы „Бош“ и кое-какую технику еще. Но, если выйдет из строя холодильник или телевизор… будет катастрофа.

И самое главное, невозможно болеть – это совершенно не по карману.

И все-таки – не перестаю удивляться, но люди у нас живут намного лучше, чем раньше. Потребности совсем не те. Неправдоподобно скоро мы привыкли и к хорошему мылу, шампуню, и к хорошим микроволновкам и чайникам. Уже не хочется вытирать задницу нашей шершавой туалетной бумагой, а ведь на моем веку, да и на вашем тоже, мы довольствовались для этой цели газетами…»

Привожу и конец моего письма в Израиль, из которого станет ясно, что я уже мечтаю о турпоездках и призываю последовать моему примеру Азара с Марой.

«…Родные мои, писать надоело. Надеюсь, вы поняли, как мы, старики, живем в этой непонятной новой России.

Неужели вы не можете, черт возьми, приехать сюда?

Или куда-нибудь в Европу. Я бы тоже купила экскурсию (тур), и мы бы там встретились.

Я вас очень люблю и скучаю без вас. Если бы хоть немножко денег, я бы точно к вам приехала. Но денег, времени и сил мало – и столько соблазнов: Италия, Испания, Голландия…

Хочется еще кое-что повидать – столько лет сидели за железным занавесом…

Целую вас крепко-крепко!

Ваша Люся

P. S. Никак не могу смириться с тем, что Тэк ушел. Вот пишу вам, и кажется, что он стоит у меня за спиной и ворчит: „Расписалась“…»

А вот еще одно длинное письмо к Алику и Кате в США.

«Дорогие дети энд внуки!

Только что вся наша великая и непобедимая держава, в том числе и я, ваша мама-бабушка, семимильными шагами двигалась к рыночному хозяйству, капитализму, цивилизации и к тому, что немцы называют Consumgeselschaft, обществу потребления. Разные слои общества приобщались к этому самому „потреблению“ по-разному. Я потребляла зубную пасту „Бленд-а-Мед“ и мыло „Дура“ (не дура, а Дура́), а также турецкие портки с Черемушкинского рынка, до боли напоминающего мне лавчонки в Джерси-сити. Более зажиточные граждане потребляли „Мерседес-100“, пиджаки от Версаче и купальники от Диора.

И вот 17 августа сего года с той же стремительностью мы двинулись назад, обратно в мое детство, отрочество, юность и зрелость. „Бленд-а-Мед“ стоит немыслимые деньги и исчезает как дым, как утренний туман.

„Мерседесы“ закачались, а фирмы Версаче и Диор того и глядишь убегут от нас раз и навсегда.

Наступил, я извиняюсь, полный п…ц, или, выражаясь по-научному, дефолт.

Молодые ребята, которые неплохо зарабатывали, потеряли работу.

И не только банковские служащие, но и Катины коллеги из Полиграфа (Полиграфический институт. – Л. Ч.).

Реклама сдохла, издательства и тонкие журналы тоже сдохли, так как были завязаны на финской бумаге и немецких типографиях. Вот-вот сдохнет и отечественная колбаса, ибо ее, как выяснилось, делали из австралийской говядины и засовывали в австралийские же кишки-оболочку. Прощай колбаса, прокладки от „Проктор энд Гембл“, памперсы и джакузи.

На мне это пока отразилось визуально-виртуально. Памперсы детские мне уже не нужны, а стариковские еще не нужны. Джакузи ставить не собиралась.

Но визуально-виртуально я оказалась чудовищно уязвима. Не могу видеть рожи из прошлого: Геращенко (Центробанк), Маслюков (бывший Госплан), а ныне первый вице-премьер! Не говоря уже о Зюганове, главном коммунисте, по сравнению с которым Брежнев – Андропов – Черненко были просто голуби, а если не совсем голуби, то утомленные патриции времен упадка Римской империи.

Ну а теперь о хорошем. Спички раскупили не все, сахар тоже еще достать можно. „Зеленые“ пока обменивают. А талоны и карточки только маячат на горизонте.

Я в полном порядке, правда, перестали платить гонорары. Но благодаря вашей гуманитарной помощи перешла из разряда середняков в кулаки. Пора вспоминать старую терминологию! Дачу в Красновидове на зиму сдала.

Говорят, в России надо жить долго. По собственному опыту знаю, что восемьдесят лет мало. Лишь Агасфер мог бы надеяться на приличное будущее.

Приезжайте поскорее. Все-таки я не Агасфер. Весь организм, как говорят технари, „выработал свой ресурс“. Болят разные части тела в отдельности и все вместе. Впрочем, я не жалуюсь. Спасает чувство юмора. Но и его может не хватить на нынешних властителей. А царь Борис уже не тот.

Привет слонам-художникам, львам, орлам и куропаткам!

Ваша Люся – мама и бабушка.

P. S. В довершение всего дождь то льет, то моросит. Темно и противно».

В последнем письме речь идет, очевидно, о дефолте 1996 года. О дефолте у меня сохранилась и вырезка из газеты «Известия».

Привожу эту вырезку полностью.

Прожиточный минимум сейчас в столице составляет 900 тысяч рублей в месяц. По самым оптимистическим прогнозам, к декабрю 1996 года он увеличится до 2 миллионов 160 тысяч, по пессимистическим – достигнет отметки в 2 миллиона 430 тысяч рублей.

Как же мы выживали? И притом, по-моему, даже не роптали.

Видимо, таких, как я, по-прежнему согревало сознание того, что советской власти больше нет. Это, во-первых. А во-вторых, у меня и у моих сверстников еще запечатлелось где-то в мозгу, что при Ленине в 1920-х рубль обесценивался куда больше, нежели в 1990-х при Ельцине…

В доказательство этого привожу цифры из газеты «Правда» от 13 декабря 1921 и 1922 годов.

Курс рубля пал в сравнении с довоенным золотым рублем, считая по товарному индексу для всей России, в следующее количество раз.

На первое число

1921 г. 1922 г.

Январь – 26,5 тысячи раз Январь – 183 тысячи раз

Декабрь – 153,2 тысячи раз Декабрь – 10 434 365 раз.

Эти цифры я выписала в конце 1990-х, когда начала собирать материал, имея в виду будущую книгу воспоминаний. И для этой цели записалась в библиотеку ИНИОН.

Сама эта библиотека в ту пору заслуживает хотя бы краткого описания…

В конструктивистском здании, напоминавшем мне почему-то старый крематорий у Донского монастыря, царил арктический холод. А огромный вестибюль был превращен в рынок, где торговали преимущественно нижним бельем и разного рода галантереей. Но библиотечные залы убирали, и в буфете, дрожа от холода, можно было выпить чашечку горячего чая или чашечку растворимого кофе. А главное, девушки-библиотекарши исправно выдавали имеющуюся в ИНИОНе литературу и подшивки газеты «Правда» – главной газеты в СССР до самых 1990-х. Впрочем, многие листы-полосы из этих подшивок были выдраны – например, полосы, где описывались похороны Ленина.

Но как раз это меня, советского человека, не удивляло. Удивлял меня образцовый порядок, царивший в довольно-таки пустынных читальных залах ИНИОНа и, повторяю, приветливые безотказные девушки-библиотекарши.

Дело в том, что в последние годы советской власти мы привыкли к тому, что в любых учреждениях служащие работали спустя рукава, хамили и презирали всех, кто к ним обращался.

Видимо, порча не коснулась библиотек.

Вообще порядок и тишина в ИНИОНе шли как бы вразрез с той разрухой и с тем шумным хаосом, которые были вокруг. А в моем случае – с той растерянностью, которую я ощутила, оставшись одна после смерти мужа в изменившемся мире.

В ИНИОНе я читала. Думала. И, погружаясь в прошлое, кое-что начала понимать.

По гроб жизни благодарна ИНИОНу за то, что он приютил меня в самые трудные дни моей жизни.

И еще я вспоминаю об одном курьезе, который тоже связан с ИНИОНом…

Милые девушки из читальных залов и присоединившаяся к ним дама из «Первого отдела» (из КГБ) в складчину купили где-то на московском развале «Майн кампф» Гитлера в переводе на русский. Тот самый «Майн кампф», который при советской власти хранился в спецхранах и иначе, чем «библией людоедов», не назывался.

И вот девушки показали мне с некоторым даже священным ужасом, что вместо послесловия к «Майн кампф» был опубликован отрывок из нашей с мужем книги «Преступник номер 1».

Очевидно, негодяи, издавшие «Майн кампф» на русском, хотели хоть немного подстраховаться, показать, что они не во всем солидарны с Гитлером. Ведь в том отрывке из нашей книги было сказано, что Гитлер намеревался превратить взрослых русских в илотов (своих рабов или крепостных), а русских детей учить только таблице умножения и дорожным знакам, дабы русские дети не попадали под колеса автомобилей, на которых ездят немецкие господа-сверхчеловеки.

 

Улыбка Митковой

Конец 1980-х, самое начало 1990-х, Москва.

Что осталось в памяти?

Несанкционированные шествия-демонстрации, толпы людей на улицах, гласность: дебаты на ТВ, круглые столы, семинары, коллоквиумы – все это вдруг неизвестно откуда взялось, неизвестно как появилось. И люди сразу почувствовали воздух свободы.

Мне в ту пору было уже за семьдесят. Алик, опальный художник, и вся его семья лет десять как эмигрировали в США. А главное, в то время тяжело и неизлечимо был болен муж.

Все-таки нас с ним еще, хотя и не часто, звали на всякие семинары и коллоквиумы, звали на ТВ. Наши имена еще были на слуху. Особенно потому, что на первых порах понимали, что проблема фашизма в стране стоит очень остро, а кроме нас с Д. Е., специалистов по фашизму, пожалуй что и не было. А если и были, то научные работники из академических институтов. Но эти ученые ребята перестроились позже.

Муж уже не мог выступать. Выступала только я, и куда хуже, нежели выступал бы он.

И вот однажды в мэрии, в огромном здании бывшего СЭВа, на заседании, видимо, «Московской трибуны» – детища Сахарова – произошел такой диалог между неизвестным мне человеком и корреспондентом «Дагенс нюхетер», которого я почему-то идентифицировала.

Неизвестный: А кто говорил сейчас? Старовойтова?

Корреспондент: Старовойтова моложе. И она сидит на другой стороне стола.

Неизвестный: А может, это Заславская?

Корреспондент: Заславская – академик, экономист. А эта сказала, что она германистка.

Неизвестный: Ах, германистка. Тогда ясно. Она – мама Алика.

Таким образом, я воленс-ноленс поняла свое место в новой России. Я – мама Алика, и точка. Позже таких персонажей назовут «уходящая натура».

Рассказываю про смешной эпизод в мэрии, чтобы объяснить все последующее. В пору великих событий я оказалась на позициях человека вне активной жизни, на позициях, так сказать, бабушки-пенсионерки, но еще не «овоща», как теперь называют старых маразматиков.

…Все началось для меня… с телевидения. На демонстрации с больным мужем я ходить не решалась… В Союз писателей, где жизнь до поры до времени била ключом, тоже не ходила. Сухой закон Горбачева нашу семью не сильно затронул. Накануне моего очередного дня рождения мой муж Д. Е. самоотверженно выстоял несколько часов на морозе в очереди за водкой, кажется, в винном магазине на Покровке. И вернулся воодушевленный – по его словам, в очереди царили дружба и любовь. И его все зауважали – тем паче, получив свои бутылки, он пожертвовал поллитровку народу «для сугрева».

Так что символом грандиозных, прямо-таки космических перемен стала для меня… улыбка Татьяны Митковой, ведущей новостной программы на НТВ. Прочтет она свои сообщения и улыбнется милой улыбкой молодой красивой женщины. Не вымученной, не казенной, а совершенно приватной, ни на какую другую улыбку не похожей.

…Трудно себе представить тридцать лет спустя, каким замороженным, безликим и далеким от реальной жизни было ТВ до перестройки. Не могу вспомнить без содрогания старых дикторов, читавших по бумажке многочасовые речи вождей времен застоя. Тех самых вождей, про которых острили: «Скончался, не приходя в сознание». Все эти Анны Шатиловы и Кирилловы-Шебеки с их обязательным оптимизмом и показным прекраснодушием стали для меня просто аллергеном.

Но в то время, о котором я пишу, ТВ повернулось на 180 градусов. В нем все изменилось «до основанья». Кое-кто из телезрительниц, чертыхаясь, подсел на латиноамериканские сериалы. «Рабыню Изауру», «Просто Марию», «Богатые тоже плачут» и прочую чушь смотрели миллионы женщин и, уезжая на свои шесть соток, со смехом говорили, что едут на «фазенду».

Поразила меня в самое сердце реклама: «Сладкая парочка», «Кот Борис» в рекламе кошачьего корма и реклама-шедевр банка «Империал». Банк «Империал» очень быстро слинял, а я до сих пор помню тот рекламный ролик.

Но главным для нас были, разумеется, «новости». Мы жаждали в «новостях» информации, ведь «новости» связаны с политикой, а политику в СССР заменили агитацией и пропагандой. Стало быть, в телевизионных «новостях» нас не информировали (пусть пристрастно), а беспрерывно агитировали. В годы горбачевской перестройки это давало несколько комический эффект. В памяти остался такой вот смешной эпизод.

В тот день в Москву, кажется, в первый раз пожаловал с официальным визитом президент ФРГ Вайцзеккер. Вообще-то в ФРГ главный не президент, а канцлер, но президент – он все же президент, как английская королева – Королева. Тем более президент такой влиятельной и богатой страны, как ФРГ. Да и фамилия Вайцзеккер очень даже известна. Семья эта дала Германии крупных ученых, политиков, церковных деятелей, дипломатов. А президент Вайцзеккер имел к тому же репутацию демократа, антифашиста и благородного человека.

Но нашему ТВ это все, конечно, было пофиг.

Случилось, что в тот день к нам с Д. Е. должен был прийти в гости друг – западноберлинский режиссер-документалист Бенгт фон цур Мюлен. И перед самым его приходом позвонил еще один наш хороший знакомый, западный немец. Человек влиятельный, он оказался в свите Вайцзеккера. Заметим, в ту свободную пору визиты иностранцев уже не надо было согласовывать, сиречь просить разрешения в институте мужа у Первого отдела, то есть у ГБ.

Гости стремились встретиться с Д. Е., но Д. Е., увы, лежал в больнице. Пришлось им довольствоваться моим обществом. И киношник, и член президентской команды быстро познакомились и разговорились. И теперь единственное, что их волновало – не пропустить вечернюю информационную программу. Ровно в 21:00 я включила телевизор и приготовилась кое-как переводить наше незабываемое советское «Время».

Первое сообщение было, по-моему, о пароходе, который спускали со стапелей. И немцы закричали, что я им ставлю, видите ли, не то ТВ. Они, кажется, решили, что показывают рекламный клип судостроительной компании.

– Это государственный канал, – злобно парировала я.

– Не может быть, – хором возмущались немцы, повторяя без конца «Staatsbesuch», «Staatsbesuch», что в переводе означает «официальный визит главы государства». И этот визит, по их разумению, обязаны были прокомментировать на ТВ прежде всего.

Но наше родное советское ТВ не давало сбить себя с толку… После парохода показали ремонт тракторов для будущей посевной.

– Нас интересует, как ваше телевидение освещает визит Вейцзеккера в Москву, – верещали немцы. – Включи нормальный канал!

В их глупых немецких головах никак не укладывалось: совковое ТВ освещало в первую очередь успехи своей страны. Подумаешь, государственный визит, а у нас достижение – со стапелей и т. д. и т. п. Тьфу на вас! Наши телевизионщики лучше знают, что давать наперед, а что и вовсе не давать!

В тот день, если я не ошибаюсь, о приезде Вейцзеккера по ТВ вообще не прозвучало ни слова. Видимо, не согласовали текст!

Но вот новость – информация на ТВ все же появилась, и тогда мы увидели на экранах наших телевизоров милую улыбку Татьяны Митковой и услышали с экранов нормальные, человеческие голоса, иногда взволнованные, иногда негодующие, но не казенно-бесцветные и не торжественно-имперские под Левитана. И «новости» стали новостями. До сих пор я с благодарностью вспоминаю первых телевизионных ведущих, которые начали делать умные, интересные новостные программы (к примеру, «Взгляд»). Вспоминаю Любимова и Ростова, Павла Лобкова, Гурнова, Попцова и совсем юного Флярковского и их начальников – Листьева, Политковского. Вспоминаю даже такого безбашенного, но талантливого скандалиста, как Александр Невзоров с питерского Пятого канала. Сейчас он начал выступать на «Эхе Москвы». И я его по-прежнему слушаю с удовольствием. Куража «600 секунд» Невзоров не потерял. И, когда он говорит о Гундяеве, я понимаю, что 1990-е были не напрасны. Елейной благостности набралась еще не вся интеллигенция.

В 1990-х мне, да и не только мне, вообще казалось, что благодаря телевизору буквально все важные события происходят на наших глазах. Отдельные эпизоды навсегда запечатлелись в памяти. В частности, запомнилась сцена обращения гэкачепистов к народу. После заставки отлично поставленного танца маленьких лебедей из балета «Лебединое озеро» последующая сцена – длинный стол, за которым в ряд сидели с десяток нефотогеничных мужиков, трусливых псевдополитиков, – выглядела любительской и жалкой. А ведь этих мужиков нам прочили в новые вожди.

А еще мне вспоминаются много раз показанные нашим телевидением сцены с Ельциным на танке и с Ростроповичем и его виолончелью у стен Белого дома.

Видели мы на экранах наших ТВ, так сказать, онлайн и воинственного выскочку Руцкого, и коварное ничтожество Хасбулатова, и еще с десяток более мелких фигур типа генерала Льва Рохлина, которого, по официальной версии, застрелила… собственная жена. Мелькал на ТВ и Гавриил Попов. Особой симпатии он и тогда не вызывал, но кто мог подумать, что Попов по сговору с Лужковым отдаст ему на откуп Москву. Тем более нельзя было предположить, что сразу после смерти великого реформатора Гайдара Попов обрушится на него со лживыми обвинениями…

Да, мы многое увидели в ту уже далекую пору по «ящику». Никогда не забуду, как Юрий Карякин в сердцах воскликнул: «Россия, ты сдурела!» Так он прокомментировал выборы в Государственную думу 1993 года, на которых партия молодых реформаторов потерпела почти поражение, а триумфатором оказался хитрый шут Жириновский.

А какой вокабулярий демонстрировали в то время властители наших дум – тележурналисты! Героя Афганской войны, главу ВДВ, а потом и вовсе министра обороны Павла Сергеевича Грачева иначе как «Паша-мерседес» на ТВ не именовали. А про следующего министра обороны Родионова генерал Лебедь на ТВ говорил: «Папаша спекся».

С середины 1990-х уже очень много воды утекло… Многое ушло в небытие. И многие наши тогдашние кумиры запомнились всего лишь одной звонкой фразой. Так Ю. Афанасьев сказал об «агрессивно послушном большинстве», которое не дало возможности команде Гайдара и еще десяткам умных, образованных людей закончить то, что было начато Горбачевым и Ельциным. А Карякин предостерег: мол, не надо наступать на те же грабли. И с его легкой руки это повторяли много раз. Увы, безуспешно!

Но всех переплюнул председатель «антифашистского центра» Прошечкин, который дал имя когорте черносотенцев, противников прогресса и демократии… Он назвал их – красно-коричневыми.

Убийство Листьева стало, по-моему, в новой России одним из первых знаковых убийств. И никто не удивился, что знак был подан не политику, не олигарху, не военному, а человеку из СМИ.

Вот какое значение имели в эпоху Ельцина средства массовой информации, или, как теперь пренебрежительно говорят, «ящик», а то и «зомбоящик». ТВ стало тогда мощным оружием.

Были в войне за «ящик» и комические эпизоды, сопровождавшие эпизоды брутальные и, прямо скажем, неоднозначные. Например, арест Гусинского после захвата НТВ. В один прекрасный день у господина Гусинского, хозяина канала НТВ, отняли его детище, а самого Гусинского препроводили, кажется, в Бутырки. Но времена были еще весьма патриархальные, или, как теперь говорят, «вегетарианские». И власти решили успокоить публику: сообщили, что Гусинский сидит в камере не с каким-нибудь убийцей-громилой, а всего лишь с жуликом-мошенником. Далее народ узнал, что родственники Гусинского переправили ему в тюрьму холодильник «Шарп» – большую редкость в то время – и что арестант вместе с жуликом-мошенником поужинал жареной рыбой. Прошли еще сутки или двое, и бывший хозяин НТВ вообще исчез. Ему дали эмигрировать.

Все, что было с НТВ далее, то есть после изгнания Гусинского, я вспоминаю с помощью книги М. Зыгаря «Вся кремлевская рать». Часть команды журналистов НТВ осталась, а часть перешла на канал ТВ-6, который принадлежал Березовскому. (У Березовского уже отобрали его главное детище – ОРТ.) Но год спустя прихлопнули и ТВ-6. Кто бы сомневался! Тренд был ясен уже в самом начале нулевых.

Ну а что же Татьяна Миткова? Миткова не стала искушать судьбу. Сразу сделала свой выбор в пользу нового начальства.

И тут мне придется дать слово М. Зыгарю:

В ночь с 13 на 14 апреля 2001 года представители «Газпрома» «заменили охрану» в студии НТВ и перестали пускать журналистов, включая главного редактора Евгения Киселева. Часть сотрудников… решили остаться на телеканале и работать уже под руководством газпромовских менеджеров.

Татьяна Миткова, «смелая и пламенная журналистка» (М. Зыгарь), была среди оставшихся.

Только не надо думать, что с телевидением было тогда все так ясно, как кажется нам теперь… В частности, Евгений Киселев, завоевавший огромную популярность и любовь у части интеллигенции (я к этой части не принадлежала), поддерживал Примакова с Лужковым, а не действующего президента Ельцина.

Припоминаю также, что именно Гусинский и его НТВ сочинили так называемое «писательское дело». Обвинили пять реформаторов, в том числе Альфреда Коха и Анатолия Чубайса, в получении крупного гонорара – взятки от структур Потанина… Знаменитая история с «коробкой из-под ксерокса».

Другой телемагнат, Березовский, тоже вел себя не лучшим образом. Организовывал хитроумные подкопы под команду Гайдара.

Не могу не процитировать самую что ни на есть важную для меня книгу о том времени – «Революция Гайдара» П. Авена и А. Коха, где дается убийственная характеристика Гусинскому и Березовскому.

Вот что сказал Кох, упрекая своих товарищей в недооценке пропаганды на тогдашнем ТВ:

Разве можно было в 1998 году оставить больного президента (Ельцина. – Л. Ч. ) один на один со всей этой сворой Березовских, гусинских… не подперев его Чубайсом, Немцовым и т. д., а не уходить в личные рассуждения хочу или не хочу работать в правительстве!

В свое время – не помню точно когда – и Чубайс заметил: мол, Путину надо многое простить за то, что он этих «двух архаровцев укоротил» – подразумевались Березовский и Гусинский.

Добавлю к этому, что Гусинский и Березовский вели себя по отношению к новому президенту Путину еще более нелояльно, чем к больному Ельцину. Видно это и в истории с атомной подлодкой «Курск», и особенно с несчастьем на Дубровке в Москве, где молодежный мюзикл захватили террористы-смертники. Мне могут сказать, что в ту пору ни Гусинского, ни Березовского на ТВ уже не было. Да, этих медиамагнатов не было, но их ставленники – отличные журналисты – нагнетали обстановку почище, нежели раньше. Помню это сама в связи с событиями на Дубровке. Как и все москвичи, я смотрела главные каналы не отрываясь. И возмущалась тем, что все действия властей по спасению зрителей и актеров мюзикла встречались в штыки.

Остается сказать о том, как сложилась судьба отдельных журналистов, которые создавали для нас новое ТВ.

Евгений Киселев – царь и бог НТВ Гусинского – вещает теперь не из Москвы, а из Киева. Иногда я слышу его на «Эхе Москвы». Могу сказать о нем словами старой песни: «Каким ты был, таким остался». Киселев по-прежнему категоричен и самоуверен, изрекает истины в последней инстанции. Вторая «звезда» того же канала ТВ, Светлана Сорокина, по-моему, слабая журналистка, ведет передачи на «Эхе Москвы». Несколько раз видела ее и по ТВ, особой радости не испытала. Впрочем, я не очень компетентный зритель сегодняшнего телевидения. Для меня, старухи, смотреть передачи часто – чересчур большая нагрузка для глаз. Да и для нервов…

Замечательного телеведущего Павла Лобкова вижу на канале «Дождь», который изредка включаю. И мне очень приятно, что он такой же, каким я его запомнила. Долгое время я каждую субботу слушала и блестящие итоговые передачи Марианны Максимовской на РенТВ. Потом Максимовскую убрали. Очень жаль. Любимов успешно трудился на канале РБК.

Не так давно увидела на Первом канале по случаю его двадцатилетнего юбилея множество знакомых, но постаревших лиц – тележурналистов, работавших еще на перестроечном ТВ. Все они казались нам лет двадцать назад новаторами и деятелями прогресса… А теперь… Но если подумать, то изменились не они, а мы… Гордон остался Гордоном. Фоменко – Фоменко. Гузеева – Гузеевой. Николаев – Николаевым… А уж Якубович наверняка был таким же, как сейчас, – только много моложе. И его «Поле чудес» мы смотрели и, по-моему, первое время даже умилялись.

Ну а что же Миткова? Интервью с Митковой я прочла в марте 2015-го в русской версии журнала «Форбс». И там же увидела на обложке ее портрет в кожаном прикиде и все с той же прелестной улыбкой на устах. В тексте интервью портрет уже без улыбки… Все равно Миткова всюду показалась мне очаровательно молодой и неунывающей.

Из текста интервью узнала, что журналистка вполне довольна и даже горда своей работой на канале НТВ. Рассказала, что в 2008 году стала главным редактором новостей, а три года назад вернулась в программу «Сегодня. Итоги» в амплуа ведущей. Но все равно продолжает быть главным редактором всех новостных программ.

Поразили некоторые ответы Митковой на вопросы интервьюера. В частности, ее утверждение, что государственный канал призван «освещать подробно и широко деятельность государственных органов власти во всех направлениях, всех ветвей власти»… И что любой канал не должен говорить голосом, «отличным от голоса государства. Это бред собачий просто»… На вопрос: «Бывали моменты, когда вам казалось, что канал врет?» – Миткова отвечает: «Нет, ни разу».

И, оказывается, она возмущена тем, что Литва лишила Д. Киселева – одиозного обозревателя канала «Россия» – ордена, полученного им в 1991 году. Более того, в знак солидарности со старым товарищем Миткова отказалась сама от литовского ордена, который ей и Д. Киселеву дали в свое время за нежелание лгать о тогдашних событиях в Литве.

У интервью в «Форбс» печальная концовка.

Когда-то вы были символом демократического НТВ, – говорит интервьюер, – и вообще все факты вашей ранней биографии свидетельствуют о протестах, несогласии, вообще о смелости, а сейчас вы в топ-менеджменте канала, который, как вы говорите, не считает нужным опровергать любую государственную точку зрения.

Что я могу к этому добавить?

Ничего. Для меня улыбка Митковой по-прежнему осталась свидетельством больших перемен. И я не согласна с теми, кто считает, будто все вернулось на круги своя.

Телевидение у нас теперь примерно такое же, как и во всем мире: ублажает и развлекает обывателя. Иногда довольно дремучего.

Возможно, оно только немного агрессивнее, чем в других странах. Я объясняю это тем, что у него был соответствующий бэкграунд, во-первых. И во-вторых, тем, что в нынешнем неспокойном XXI столетии в нашей стране, увы, появилось много отвязных людей, которым очень хочется подебоширить, попугать, пригрозить и даже… поубивать…

…Моей пятилетней правнучке, которая родилась в Нью-Йорке от родителей-эмигрантов уже во втором поколении и из разных стран – из СССР и из Германии, – не дают смотреть американское ТВ.

 

От собственного имени

Этот непроизнесенный монолог я публикую так, как он был написан в 1990-х.

Кончился VII съезд народных депутатов РФ. «Десять дней», которые потрясли если не ко всему привыкший мир, то, во всяком случае, российский люд.

Но все по-прежнему выступают, правда, уже не «от микрофонов», как на съезде, а «от имени». И я тоже решила выступить от имени интеллигентных старушек-пенсионерок. А потом передумала: бабули сильно расслоились. Выступлю-ка я лучше от собственного имени.

Талантливый Александр Кабаков, писатель, вещает на «Свободе» (цитирую по памяти): «Представьте себе президента Буша, который поехал бы за поддержкой на завод Форда».

Это в адрес Ельцина, который отправился за поддержкой на Завод имени Ленинского комсомола. Смешно? Не очень.

Лучше давайте представим себе Буша на VII съезде РФ, Буша, который должен выслушивать Тулеева и Исакова, Бабурина и Аксючица и еще десяток депутатов с «пэтэушным образованием» (опять цитирую Кабакова) и с темпераментом Умалатовой.

Боюсь, что ни Буш, ни более молодой Клинтон этого вообще не вынесли бы. Не знаю, куда бы они поехали. Но наши интеллигенты-демократы недовольны: почему Ельцин поехал на завод, к рабочим? Очень это звучит по-советски.

В самом деле, почему бы президенту не завернуть в Институт США и Канады, к его директору Арбатову? Даром, что ли, Арбатов со товарищи столько лет писал речи самим генсекам? Не исключено, что именно Арбатову принадлежит конструктивная мысль насчет «экономной экономики».

Арбатов и нас, грешных, просвещал по телевидению вместе с цековцем Загладиным и бывшим послом в ФРГ Фалиным.

Выступая в пресловутой «девятой студии» ТВ, Арбатов, Загладин и Фалин пугали нас программой СОИ и «крылатыми ракетами». Перед лицом этой угрозы страна должна была вооружаться, вооружаться и вооружаться. А ВПК раздуваться, раздуваться и раздуваться.

Самое обидное, что умнейший Арбатов прекрасно понимал, насколько тяжело болело наше общество (понимал лучше других, ибо знал больше других). Понимал, и как оно нуждается в реформах. Его долг сейчас помогать молодому, неопытному Козыреву, который навряд ли сумеет добиться от тупых американских и западноевропейских чиновников и от таких же богатеев, чтобы они хотя бы перестали критиковать наши реформы. А еще лучше, помогли бы нам. Думаю, что академик Арбатов мог бы как-то вразумить зарубежных деятелей или хотя бы попытаться это сделать.

Вместо этого Арбатов в обезумевшей от скачка цен стране, накануне съезда (а какой он будет, можно было предвидеть) обрушивается на Гайдара. Дескать, и он и его правительство провалились, а интеллигенция обнищала.

Как ему не стыдно? Это мне, беспартийной бабуле, позволительно не знать, что в годы «экономического чуда», то есть в годы реформы Эрхарда – Аденауэра в Западной Германии интеллигенция тоже нищала, а спекулянты богатели и на «черном рынке» продавалось все, начиная от девичьей чести, кончая национальным достоянием. Это мне позволительно не знать, с какой болью, сумятицей в душах, с какими страшными потерями продираются к «цивилизованному рынку» бывшие страны народной демократии. Воистину нескончаема «долина слез», которую им надо пройти. Про «долину слез» не я сочинила – это выражение одного из крупнейших экономистов Европы и одного из организаторов немецкого «экономического чуда» Ральфа Дарендорфа.

Не сомневаюсь, что Арбатов все это прекрасно знает, так же как знал когда-то, что Америка не собиралась на нас напасть. А ведь на этой мнимой угрозе строились все его писания и речи.

Но что я все про Арбатова и об Арбатове. И так ясно, что президенту не стоило к нему ходить.

А куда же?

Может, на Комсомольский проспект в бывший дворянский особняк-усадьбу, где заседают писатели – «инженеры человеческих душ» – и их глава Бондарев? Натуральные интеллигенты. Эти интеллектуалы сделали по сравнению с нашими учеными-арбатовцами большой шаг вперед, и кстати, по американскому пути: сожгли чучело поэта Евтушенко. Ку-клукс-клан им кланяется. Может даже в порядке гуманитарной помощи прислать белые балахоны.

Нет, не стоило ходить президенту Ельцину на Комсомольский проспект. Тем паче что ближе всех к нему, в самом Кремлевском дворце, находилась интеллигентка Татьяна Корягина. Поразительная женщина! Только что она голодала в защиту Гдляна и Иванова, только что мы видели ее иссушенное ненавистью и честолюбием лицо рядом с лицом плейбоя от демократов Гавриилом Поповым, а сейчас она уже заступается за Варенникова и даже кричит, что гэкачеписты были героями…

Вот так. Сперва кое-кто утверждал, что путч был опереточным, а теперь произвели гэкачепистов в герои… Во времена Сталина на сцену Большого театра ради парадности и соцреализма выводили лошадей. Но танки и бронетранспортеры на улицах многомиллионного города – это уже не опера и не оперетта. Это серьезно. Очень серьезно. Путч был. И от этого никуда не денешься.

Все равно демократы и их органы массовой информации знают, куда надо и куда не надо ходить Ельцину. Журналистка Л. Великанова из «Литгазеты» не велит ему, к примеру, посещать Кунцевский рынок, где виден скачок цен. Вообще, если заглянуть в прессу, мы, безусловно, найдем много сюжетов насчет нежелательных маршрутов президента.

Ну да ладно: ходить – не ходить, ездить – не ездить.

Самое главное, демократы знают, что надо ДЕЛАТЬ президенту в каждый данный момент.

Я бесконечно уважаю Егора Гайдара. И не только за смелость, за то, что он взвалил на себя непомерный груз и ответственность и после шестилетнего топтания на месте сдвинул махину реформ. Уважаю и за то, что, стоя лицом к лицу с номенклатурной Вандеей, он ни разу не опустился до уровня Горячевой – Астафьева. Гайдар говорил с депутатами как с парламентариями, как с политиками, а они вели себя как стадо баранов, или, скорее, как стая волков, почуявших кровь. Да, для меня Гайдар и его правительство – образец государственного ума и смелости. Но я бы не осмелилась давать советы Ельцину – надо ли ему обречь реформатора Гайдара на трехмесячный крестный путь. Да, я не решилась бы поучать президента и самого Гайдара тоже. А вот журналистка Ирина Демченко на страницах почтенной газеты «Известия» решилась, ссылаясь на мнение «выдающегося историка и политолога М. Гефтера». Во-первых, я не стала бы называть Гефтера, бывшего комсомольского вождя и многолетнего поборника «социализма с человеческим лицом» и «еврокоммунизма», выдающимся политологом. Во-вторых, не стала бы его слушать, потому что Гефтер изрекает сомнительный тезис – будто в России уже давно нет федерального правительства. И журналистка Демченко услужливо поясняет: правительства нет с самого марта-апреля 1992 года, когда Лопухина «явочным порядком» заменили Черномырдиным. Но, извините, это уже рассуждения не политика-политолога, а «крестного отца». Только мафиози несменяемы – а членов кабинета частенько меняют. Вот вдруг в правительстве Коля вместо, как пишут газеты, «выдающегося» Геншера появился «бесцветный» Кинкель. И никто не говорит, что правительство ФРГ Коля фактически распалось.

Почему-то считается, что президент продал или даже «заложил» своих сторонников и интеллигенцию. Вернее, какую-то часть своих самых активных сторонников.

Возможно. Но мне кажется, что и интеллигенция сама отвернулась от Ельцина, как только возникли трудности.

В самом деле, куда девались буревестники «Второй революции»?

Ау, где вы?

Буревестники, призывавшие нас, «глупых пингвинов», познать «наслажденье битвой жизни» (цитирую опять по памяти, вот как в нас вколотили горьковские строчки – за шестьдесят лет не забыла!), – Буревестники превратились в эдаких гастролеров, которые смотались за рубеж перед решающей «битвой жизни».

Кое-кто из Буревестников, правда, не покинул родных пенатов.

Станкевич, певец малой приватизации, ударился в большую политику и воспарил в заоблачные дали (Буревестник должен летать «между тучами и морем»). Хоть убей, не понимаю, что Станкевич теперь хочет, к чему призывает.

Великолепный Афанасьев, с лицом пресыщенного римского патриция, тоже вроде отошел от дел политических.

Очень немногих интеллигентов я видела выходящими из зала съезда, чтобы поддержать своего президента! И еще интересно: когда Тулеев и другие произносили свои хамские речи, демократы безмолвствовали, а когда заговорил Ельцин, я услышала громкий крик – и даже не «от микрофона», а «от кресла»: «Неправда!» Судя по контексту, кричал кто-то из тех, кто считает, будто «привел Ельцина к власти». Но за Ельцина проголосовало большинство жителей России, а не только демократы.

Да, печально было видеть сидящих в зале демократов после ухода президента и печально слышать отчаянный крик: «Неправда!»

В съездовские и послесъездовские дни выяснилось, что многое объединяет команду Буревестников и интеллектуалов типа Арбатова.

А именно: плач по поводу утраты Россией «духовности» и прямо-таки отчаянное сочувствие сирым и убогим.

Плачет на тему «духовности» даже уважаемый академик Лихачев. Действительно уважаемый.

Но, помилуйте, что нам было терять? Неужели духовность расцветала при Жданове, Суслове, Фурцевой, Демичеве? При Главлите и обязательных визах инструкторов из отделов ЦК?

Не надо волноваться. Наша духовность останется с нами. И писатели теперь совсем неплохие. И художники. И Ростропович дает концерты, хотя и редко. И Галина Вишневская ведет мастер-классы. И Спиваков приезжает. И Макарова время от времени танцует на сцене родного театра.

Только Сахарова не вернешь.

Нет, не стоит плакать о дутой духовности. И о сирых и убогих, о старушках и калеках, которые просят милостыню в московских переходах.

Люди моего поколения помнят, что после войны нищие и калеки буквально наводнили Москву и другие города. Мы видели их культи, видели, как молодые мужики с ампутированными ногами передвигались на самодельных деревяшках, отталкиваясь от земли руками. В вагонах электричек и на рынках они смотрели на нас, уцелевших, белыми от гнева глазами. И мы, отворачиваясь от страха и стыда, бросали им трешки.

Я бы дорого дала, чтобы узнать, кто и как в один день очистил Москву от калек и нищих? Кто подписал соответствующее распоряжение? Кто производил отлов? Говорят, калек отправили на остров Валаам. А нищих куда? В печи крематориев? Почему – понятно! Калеки и нищие портили вид. Порождали нездоровые эмоции.

Вы же понимаете, кто они были? Те самые, кто СРАЖАЛСЯ ЗА РОДИНУ.

Вот бы историкам поднять еще не поднятые архивы.

Что касается социально незащищенных старушек, то тут и в архивы ходить не надо: еще совсем недавно – и при Брежневе, и при Андропове – Черненко – их с пучком петрушки или сельдерея гоняли с места на место милиционеры. Они тоже портили вид!

…Русская интеллигенция издавна считалась кающейся, излишне совестливой, недостаточно прагматичной. Как ее только не честили большевики! Владимир Ильич и вовсе называл интеллигентов «хлюпиками».

Что ж, семьдесят лет не прошли даром. Теперь интеллигенты не каются, не скорбят, не берут на себя чужую вину. Теперь они критикуют, предъявляют претензии, требуют…

Лично я на месте многих сперва покаялась бы. А если бы не покаялась, то перестала бы лицемерить и, выступая «от микрофона» или давая интервью, честно сказала бы:

«У меня могут отнять мои привилегии – спецстоловые и спецбуфеты, спецпайки и спецполиклиники. За полученную даром в тихих арбатских переулках квартиру с „улучшенной планировкой“ – двадцать метров холл, двадцать метров кухня – возможно, придется платить черт знает сколько. И какой-нибудь неотесанный миллионер из Якутии поедет отдыхать с женой на Майорку вместо меня… Мне страшно!..»

Нет, не покаются наши номенклатурщики из интеллигентов – директора и их замы в научных институтах. Не покаются писатели и управленцы.

И все-таки не хочется кончать на такой минорной ноте.

Вместо персонажей Зощенко – эрзац-интеллигентов – появилась на Руси новая интеллигенция. Когда я вижу молодые лица Гайдара, Шахрая, Козырева, Эллы Памфиловой, губернатора Немцова, молодые лица наших обозревателей и журналистов, то думаю:

ЛАДНО, ПЕРЕЖИВУ КАК-НИБУДЬ НА «ПЕРЕСЧИТАННУЮ» ПЕНСИЮ, ТОЛЬКО ДАЙ ИМ БОГ ДОДЕЛАТЬ НАЧАТОЕ.

* * *

Эти странички я обнаружила у себя спустя двадцать четыре года после того, как они были написаны. И попыталась представить себе, в какие поистине страшные дни я их сочиняла… Совсем недавно удалось разоружить гэкачепистов и их союзников – озверевших черносотенцев. И не пройдет и года, как на новую власть посягнут очередные бунтовщики во главе с председателем Верховного Совета, коварным Хасбулатовым и генералом Руцким с его «чемоданами компромата».

Правда, благодаря реформам Гайдара, как по щучьему велению в пустых магазинах появились продукты. Но цены кусаются и пропали сбережения. Конечно, у миллионов людей то были не сбережения, а жалкие гроши, которые они собирали, отказывая себе во всем, «на похороны». Вдобавок еще при советской власти их фактически обокрало правительство Павлова. Все равно простые люди на что-то надеялись, а новая власть не тешила их иллюзиями.

Все было непривычно. Могучий корпус «красных директоров» терял власть. Заволновался аппарат, обслуживавший богатый ВПК (военно-промышленный комплекс). Равно как и вся гигантская рать партийных чинуш по всей России.

Заголовки газет только растравляли раны, нагнетали страх. Но новая власть не пожелала отказываться от свободы печати, провозглашенной еще Горбачевым. И в «Известиях» огромными буквами в эти дни было напечатано: «Государство идет с молотка», «Содержание кошелька делите на десять», «Продержимся ли до осени?».

Страшное время! И вот 1 декабря этого года собирается VII съезд Советов РФ.

Всех перипетий этого съезда, за которым я, затаив дыхание, следила по ТВ, я, конечно, не помню. Помню только, что последователи Гайдара, молодые реформаторы, не набрали того количества голосов, на которое рассчитывали. Наглый шут Жириновский оказался удачливей: в результате рой оголтелых противников реформ чувствовал себя вольготно.

Но не этим я была возмущена.

Понимала, что никакая политическая культура, включая культуру выборов, не могла существовать в России после семидесяти четырех лет тоталитарного строя.

Меня возмущало, что часть интеллигенции повела себя трусливо, а то и подло… Вместо того чтобы помогать, стала все охаивать.

Теперь, то есть через четверть века, многие пишут, что не надо было впадать в отчаяние. А самое главное, не опускать рук и спокойно делать свое дело. Вместе с голосами одномандатников в будущей Думе либералы-рыночники имели серьезную возможность продолжить реформы…

Но задним умом все крепки…

Что было, то было… По-моему, и сейчас не мешало бы интеллигенции вспомнить те дни и не паниковать по любому поводу.

 

Где ты?

Вам, нынешним, это трудно понять, но долгие годы юноши и девушки моего поколения горевали из-за того, что не были участниками Великой октябрьской революции и не сражались на фронтах Гражданской войны.

Помню, как мы, студенты ИФЛИ, без конца повторяли строки Тютчева:

Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые! Его призвали всеблагие Как собеседника на пир. Он их высоких зрелищ зритель, Он в их совет допущен был И заживо, как небожитель, Из чаши их бессмертье пил!

Но этот юношеский восторженно-телячий романтизм у нас быстро прошел. И мое поколение, и последующие поколения интеллигенции, пережив годы Большого террора, а потом и четыре года военных потерь, смертей, невзгод, голода и разрухи, враз протрезвели. А потом многие поняли, насколько советский строй контрпродуктивен, лицемерен и жесток.

От старой «телячести» осталось только обманчивое чувство общности: ведь мы, интеллигенция, хотя и разные люди, но по-прежнему едины в желании сделать нашу огромную страну лучше, разумнее, счастливее. Стало быть, мы хотим перемен. И опять мы вспомнили Тютчева: его слова «Блажен, кто посетил сей мир, / В его минуты роковые…»

Но вот беда! Шло время, и как только Горбачев ослабил путы, приблизив «минуты роковые», продвинутая интеллигенция мгновенно забыла поэта и свою жажду перемен. Вместо этого из закоулков памяти, а может, из цитатников, купленных в загранкомандировках, она извлекла всякие-разные крылатые словечки и слоганы. Например, афоризм Вольтера «Я не разделяю его убеждений, но готов умереть ради того, чтобы он их открыто высказывал». Или реплику из Шекспира: «Чума на оба ваших дома». Или чисто чистоплюйские изречения: «Политика – грязное дело» и «Интеллигенция всегда в оппозиции к власти». Или пушкинские слова о русском бунте, «бессмысленном и беспощадном».

А то и вовсе вошло в моду переиначивать слова Адорно: «После Освенцима нельзя больше писать стихи». Одна чувствительная журналистка заявила даже, что… после событий 1990-х она никогда больше не будет счастливой.

Вот уж не ко времени были в 1990-х все эти изречения, афоризмы, слоганы и даже пушкинские слова. Ну разве в XX веке, при тоталитарном строе возможен народный бунт? Уже Тухачевский сумел с помощью стотысячной армии сравнительно быстро разгромить восстание на Тамбовщине. Тоталитарные режимы вооружены до зубов. Когда дело касается их непокорных подданных, у них всегда под рукой и войска, и свои ОМОНы, и свои спецназы, и своя дивизия им. Дзержинского. Эти режимы и сами бессмысленны и беспощадны.

«Цветные революции» на мусульманском Востоке не в счет – там есть свои сложившиеся силы, свои законы и правила. И они там правят бал. Речь о России. Ведь это в России я слышала и вольтеровский афоризм, и пушкинские слова, и шекспировскую реплику, и дурацкие слоганы. Слышала на всех собраниях, семинарах, коллоквиумах и прочих сборищах, во всех Домах, Залах, Аудиториях, куда попадала в 1990-е годы. И конечно, читала их во всех газетах и журналах.

Души прекрасные порывы забалтывались на глазах. И часть высоколобых была «впереди планеты всей».

А потом в самые что ни на есть «минуты роковые» многие наши интеллектуалы вообще разбежались кто куда. Например, главный редактор смелого «Огонька» Виталий Коротич. А как он пригодился бы в середине и в конце 1990-х, когда позарез были нужны борцы за новую журналистику, неподкупные, не боящиеся правды.

Постфактум Коротич сообщил, что он уехал профессорствовать в Бостон, но Коротич не Эйнштейн – Гарвард вполне мог обойтись и без Коротича. Так называемых «советологов» в США вполне хватает.

Отбыл в дальние края и талантливый экономист Николай Шмелев – мир праху его. Муж привел его к нам в дом, и мы были восхищены им, особенно его статьей в «Новом мире» «Авансы и долги» – блестящей статьей о преимуществах рыночной экономики. Но Николай Шмелев отправился на несколько лет читать лекции по экономике, кажется, в Швецию. Однако Швеция – всем известно – неплохо справляется со своей экономикой. Лучше бы Шмелев поработал вместе с молодыми экономистами из команды Гайдара.

Трибун конца 1980-х – начала 1990-х Юрий Афанасьев – и он недавно умер, – бывший ректор Историко-архивного института, стал ректором вновь созданного РГГУ. Невелик подвиг. И означало это, что Афанасьев ушел от активной политики. Ушел, видимо, тогда, когда министром печати и информатики и первым замом председателя правительства РФ был М. Полторанин. Такого реакционера и черносотенца не потерпел бы и Брежнев. Но, увы, никто из интеллигентов калибра Афанасьева не захотел бороться за ключевые идеологические посты в новой России.

При первой же неудаче демократов исчез с политической сцены и Карякин. Мир и его праху. Прошу прощения, но для меня он навсегда остался Юрой Карякиным из кооперативной девятиэтажки на Перекопской улице, дом 17, корпус 5. Дом этот называли «Островом свободы», потому что в нем поселились молодые научные сотрудники, сбежавшие от старых жен.

Нас с мужем очаровал тогда этот умный парень, безбашенный бедняк, друг такого же безбашенного бедняка Эмки Манделя (Коржавина). Напомним, друг еврея-поэта в ту юдофобскую пору…

Карякин уже в 1980-х стал модным не то писателем, не то философом или даже «мыслителем», по определению Ю. Роста. Прошло еще немного времени, и модный «мыслитель» Карякин написал в некрологе на смерть еще более модной Лидии Чуковской, что ей, мол, удалось «превратить орфографию, грамматику, синтаксис в мерило нравственности, в критерий духовности…».

И сочинил Карякин эту чушь собачью – он воспринимался в ту пору, ко всему прочему, и как общественный деятель, – повторяю, сочинил эту галиматью Карякин в 1996 году, в очень неспокойное время: коммунист Зюганов вот-вот мог стать тогда президентом РФ.

Но шок вызвал у меня Гавриил Попов – при советской власти декан экономического факультета МГУ, «учитель» некоторых молодых реформаторов.

Попова выбрали мэром Москвы, а он взял и отдал эту выборную должность своему политическому корешу Лужкову. Хороший откат надо было получить за это. А потом двадцать лет сидеть тихо (заметим, для политика это как-то странно) и только изредка вылезать с гнусными статьями, оплевывая реформаторов 1990-х. Ничего себе интеллигент!

Ну а где были в те годы наши самые-пресамые «инженеры человеческих душ» – писатели? Где были поэты-романтики? Поэты-бунтари? Неужели новая власть не заслужила нового Маяковского? Или хотя бы новых блоковских «Двенадцати»: «Революцьонный держите шаг, / Неугомонный не дремлет враг».

Правда, к 1990-м самые крупные стихотворцы советской эпохи уже ушли из жизни: умерли и Пастернак, и Твардовский, и Слуцкий. А Иосиф Бродский был изгнан из страны.

И все же… Где были поэты? И где, между прочим, были наши храбрые «подписанты»? Те, кто сочинял письма «наверх» и разносил их по домам? Казалось бы, их доблестные имена должны заполонить все печатные СМИ. Ничего подобного. И в газетах, и на ТВ появились совсем другие талантливые и смелые люди.

Да и в «минуты роковые» 1991 и 1993 годов другие сограждане вселяли в нас мужество.

Когда красно-коричневые, а попросту говоря, российские фашисты, штурмом брали телевизионный центр в Останкине, к микрофону в резервной студии на Пятницкой вышла актриса… Нет, не новая Ермолова, даже не новая Яблочкина с ее королевской статью и манерами. То была птичка-невеличка, хара́ктерная актриса Лия Ахеджакова. При том что Лия Ахеджакова отнюдь не числилась в униженных и оскорбленных, в сирых и убогих; и в советские времена она была известна и востребована. А нам всю жизнь до этого внушали, что только униженные и оскорбленные теряют страх и идут на баррикады. Однако именно Лия Ахеджакова произнесла в «минуты роковые» монолог воистину шекспировского накала:

Те, кто смотрит сейчас на эти рычащие, звериные морды и разделяет их злобу, ничему не научились за прошедшие семьдесят лет. Им кажется, что тогда все было прекрасно: была колбаса (и кого-то бросали в тюрьмы); все прилежно трудились (и людей расстреливали за опоздание на работу); и все жили так хорошо (и миллионы сидели в ГУЛАГе)…

Я слышала Ахеджакову по ТВ. А потом увидела на экране своего телевизора, как к стенам Белого дома, где засели хитрые подонки – Хасбулатов и его парламент плюс вооруженный сброд, – пришел музыкант. Нет, не новый Руже де Лиль – автор «Марсельезы», и не новый Дегейтер – автор «Интернационала», и даже не генерал, дирижер военных оркестров, исполнявших на Красной площади марши победы, а интеллигентнейший Мстислав Ростропович. Человек, изгнанный из страны и лишенный гражданства, но притом знаменитый и богатый не по меркам нищих совков, а по самым высоким меркам. А ведь наш гимн был до 1942 года «Интернационал», и мы пели «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов». Ставка была на «голодных и рабов». Это их «разум возмущенный» кипел и в «смертный бой идти готов».

Однако все оказалось не так. Под танки пошли не Буревестники и не рабы, а в основном мальчики из «благополучных семей». На улицу вышли в массе своей не «голодные», и не диссидентствующие мэтры, а те, кого мы чуть презрительно называли «клерками». Вышли мэнээсы – младшие научные сотрудники, мелюзга, будущие программисты и блогеры, а также молодые «завлабы в розовых штанишках», «отличники» со знанием английского; многие из «обеспеченных семей». И все они поголовно были работяги, которые вкалывали при советской власти по-черному. Большинство этих работяг по будням тряслись в трамваях и давились в метро в часы пик, а в «красный день календаря» в лучшем случае лежали под своими старыми жигуленками. И если они совершали какое-то открытие, которое власти не успели засекретить, то в длинном наградном листе до их фамилии шли фамилии начальников и доклад об открытии делал в загранке не автор, а директор института.

Но у этих «серых» ребят, интеллигентов второго сорта, оказались свои огромные преимущества: светлые головы и здравый смысл. Они не разучились работать и умели считать. Они не надеялись ни на халяву, ни на то, что объедут советскую власть «на кривой козе». Не ждали они этой «козы». И не рассчитывали на блат, на высокое покровительство.

Более того, в «минуты роковые» на переднем крае оказались люди из коридоров власти. Не будем забывать, что первый пошел на штурм тоталитарного монстра под названием «СССР» сам генсек Горбачев. И страны Восточной Европы спас от коммунизма тоже он.

Надо вспомнить и Александра Николаевича Яковлева, который вместе с Горбачевым пытался очистить авгиевы конюшни нашей политики и идеологии. Уверена, при нем в широкой прессе, отнюдь не желтой, не печатали бы сообщений о том, что… «в церкви Ильи Пророка Обыденного (2-й Обыденский пер., 6) содержится отрезок (?) пояса Пресвятой Богородицы, который может исцелять женщин от бесплодия и способствовать вынашиванию и рождению здоровых младенцев»; а в Кремле, в Успенском соборе, «хранится гвоздь, которым было прибито тело распятого Христа к Голгофскому кресту» и что все города, где хранятся такие гвозди, «считаются защищенными от эпидемий и войн».

Уверена также, что при А. Н. Яковлеве дамы и господа думцы не довели бы борьбу за чистоту нравов и мораль до такого накала, что даже стихи Пушкина кажутся в свете этой борьбы чересчур фривольными, и до того, что «православные» хулиганы на выставке в Манеже будут крушить работы покойного скульптора Сидура.

Естественно, Яковлев – отнюдь не типичный представитель «большой номенклатуры». Но зато в «малой номенклатуре» произошли «неслыханные перемены». Именно из номенклатуры вышли главные революционеры-реформаторы. Недаром О. Лацис написал: «Никто не знал, что по коридорам редакции („Коммуниста“. – Л. Ч.) ходит половина будущей команды Гайдара в правительстве России».

Поясню, журнал «Коммунист» – «в девичестве» «Большевик» – так же, как и «Правда», был официозом ЦК КПСС. В «Правде» публиковались статьи-директивы по текущей политике, в «Большевике»-«Коммунисте» – многостраничные статьи-директивы по идеологии и теории. Как сейчас помню уныло-серую обложку «Коммуниста», в котором из номера в номер печатались уныло-серые «материалы», наводящие даже не тоску, а какую-то оторопь. Никогда не поверила бы, что в «Коммунисте» вырастут герои-реформаторы.

Впрочем, речь не только об этой цитадели серости. Целая плеяда молодых смельчаков появилась в ту пору, ей-богу, как из-под земли. И главное, на тех, как теперь говорят, «полянах», которые, казалось, были вытоптаны уже в 1920–1930-х годах. К примеру, на «поляне» отечественной экономики… И вдруг такие звонкие имена: Гайдар, Чубайс, Кох, Борис Федоров, Хакамада, Нечаев, Лифшиц, Ясин, Греф, Гуреев…

А журналисты! А политологи! Даже слово такое – «политолог» – опасно было произносить при советской власти.

Ну, хорошо. В новую реальность, в современный мир товарно-денежных отношений страна шагнула без помощи «лириков», без большей части гуманитарной интеллигенции и без многих «прогрессистов»-Буревестников. Наше «экономическое чудо» обошлось без всех них.

Ну а как повели себя эти интеллектуалы потом?

Закричали: «Король мертв! Да здравствует Король!»? Воодушевились? Стали в воздух чепчики бросать? Кинулись помогать новой власти?

Наоборот. Убедившись, что объявленная свобода слова и впрямь существует, начали во весь голос критиковать все новое.

И что уж совсем странно – оплакивать оголтелых красно-коричневых защитников старого режима. Ей-богу, смешно!

Ведь, как известно, гэкачепистов выпустили на свободу. По Белому дому стреляли холостыми. Хасбулатов и его дружки, засевшие там, попали под амнистию и до сих пор живы-здоровы. Никого из тех, кто поднял руку на борцов за новую Россию, не гноили в заключении, как Ходорковского и Лебедева, не выгоняли из страны, как Гуреева. Не травили, как Навального. Не-не-не. А главное, революция, к счастью, была бескровной. Голода и гражданской войны удалось избежать. И наконец, и Горбачев, и Ельцин добровольно отказались от власти.

Все равно часть интеллигенции буквально кипела от возмущения. И, повозмущавшись, стала предъявлять urbi et orbi свои претензии. Мол, все было сделано не так.

Залоговые аукционы провели неправильно. В результате крупнейшие предприятия ушли в чьи-то руки за малые деньги.

Клянусь, большинство недовольных до этого времени не знали, что таковые аукционы существуют.

Да и больших денег в стране тогда вообще не было. С деньгами покончили уже в 1920-х. Бухарин писал, что в Советской России нет и не будет денежного обращения. Товары надо приобретать не путем купли-продажи, а путем обмена. Ты – государству гайки, а оно тебе – валенки с галошами. Сколько себя помню, твердой валютой в СССР была только жидкость в пол-литровой бутылке. Извините за плохой каламбур!

Не надо было реформаторам опираться на опыт «чикагской школы» экономистов.

Надо было, видимо, устроить всероссийский ликбез и на нем разбираться в опыте различных зарубежных школ. А пока мы разбирались бы, Баркашов с Макашовым и прочие отечественные фашисты разобрались бы не только с реформаторами, но и со всем народом и уж наверняка спровоцировали бы полномасштабную гражданскую войну. Благо, дело происходило в стране, где чего-чего, а оружия хватало, в том числе атомного. Об этом факте продвинутая интеллигенция почему-то всегда забывает.

Иногда продвинутые интеллигенты выдвигали и именные претензии. Например, писатель Веллер возмущался тем, что Гайдар, будучи меньше года премьером, так и не обогатил все население страны… «Он же экономист!» – восклицал Веллер. Претензия потрясающая. Писателя не волнует ни тогдашняя мировая конъюнктура, ни тот факт, что отечественная промышленность при большевиках оказалась отсталой, ни падение цен на нефть, ни шок, пережитый всей страной при переходе от плановой советской экономики к рыночной… Раз ты экономист, стало быть, немедленно обогати страну. Типа, если ты сантехник из жэка, и я, Веллер, вызвал тебя, то изволь починить трубу в сортире. Не починил? Так какой же ты сантехник!

Конечно, отнюдь не все продвинутые интеллигенты такие, извините, идиоты!

* * *

С тех судьбоносных дней в 1990-х прошло тридцать лет с гаком. Но по-прежнему интеллигенция расколота. Споры не утихают. Даже ужесточились. И я веду речь не о красно-коричневых, не об оголтелых псевдоинтеллигентах, которые с телеэкранов, с газетных страниц и – о ужас! – с думской трибуны талдычат о происках госдепа, якобы жаждущего захватить нашу державу и, может быть, переселить, к примеру, калифорнийцев в нефтяной рай Уренгоя! Талдычат, между прочим, за большие деньги!

Я говорю о нормальных людях, о вменяемых интеллигентах. Но и вменяемые со вздохом умиления вспоминают иногда свою коммуналку с сортиром на двадцать персон (даже передача такая на ТВ была о коммуналках) и студенческие походы в колхозы, где они, вместо того чтобы грызть гранит науки, копали картошку…

Задним числом некоторым интеллигентам кажется, что при советской власти была самая лучшая эстрада и самое лучшее в мире кино. Благо они не знали ни западной эстрады, ни великого западного кинематографа, за исключением итальянского неореализма с его Феллини, Мазиной, Де Сика и нескольких французских картин с Брижит Бардо… Все равно эти интеллигенты уверены, что перед Людмилой Гурченко меркнут и Мазина, и Брижит Бардо.

Но самое удивительное, что наши интеллектуалы нет-нет да и вспомнят генсека по прозвищу «Бровеносец», вспомнят его широкую грудь, сплошь увешанную звездами героя и орденами, вспомнят «Бровеносца» – лауреата литературной премии и подумают, что при нем все же было… «спокойнее».

Но что там «Бровеносец» с его Афганской войной и очередями за молоком-маслом! Некоторые интеллектуалы пытаются обелить и Сталина, засадившего полстраны в ГУЛАГ, расстрелявшего всех своих генералов и маршалов за четыре года до начала войны и подпустившего немецкий вермахт к Москве. И это несмотря на то что в его время девяносто копеек с каждого рубля шло на оборонку.

Интеллектуалы до сих пор славят Усатого Хмыря. Очевидно, по аналогии с Гитлером, который прежде, чем погубить Германию, вооружил ее до зубов («поднял с колен») и превратил миролюбивый немецкий народ в оголтелых захватчиков.

Но и при Аденауэре – Эрхарде немцы быстро воспрянули, отнюдь не ползали на карачках. Да и при толерантной фрау Меркель не стоят на коленях…

В общем, вы поняли, к чему я веду речь?

Я утверждаю, что самый большой грех нашей интеллигенции в том, что, обличая нынешние беды и неполадки, она очень часто говорит, будто раньше было лучше.

Приведу только один пример: уж на что был несправедлив суд над Ходорковским и Лебедевым… Но вот в 2010-м я прочла отклик на сие судилище, прочла не где-нибудь, а в «Новой газете». И автор отклика – популярная у нас в РФ дама Лидия Графова изрекла: «Аналогия сегодняшнего со сталинскими процессами, конечно, очевидна. Правда, тогдашние палачи были стыдливее – прятали свои злодеяния. Сегодня беспредел прет напоказ».

О какой аналогии идет речь? Об аналогии с «показательными процессами» в годы Большого террора? Побойтесь бога, Лидия Графова. Разве может возникнуть аналогия между пусть самыми «заказными» нынешними процессами и тогдашними судилищами, где под пытками люди сами называли себя убийцами и негодяями? И разве может быть аналогия между нами сегодняшними и теми сотнями тысяч зачумленных советских граждан, которые публично клеймили подсудимых, называя их извергами рода человеческого, и выходили на улицу, чтобы потребовать немедленной казни злодеев? И как у вас поднялась рука написать, что Вышинский, Ежов и другие палачи были «стыдливее»? И что они «прятали свои злодеяния»?

«Прет напоказ», как изящно выразилась Графова, только то, что одни интеллигенты сейчас пишут, что велит начальство, а другие – в том числе madame Графова, – что в голову взбредет…

 

Лацис contra Андреевой

С нэпом разделались, когда я еще ходила в пятый класс. И о нем уже давно пора забыть. Но как ни странно, не забыли. Слово «нэп» оказалось очень живучим. Оно снова возникло на склоне моих лет и преследует меня. Как жаль, что мои детские воспоминания несовершенны, несерьезны, некачественны, немудрящи, недостаточны и прочее, и прочее… Вот я и решила дополнить их дневниковыми записями Марии Федоровны Андреевой и анализом, сделанным журналистом «Известий» Отто Лацисом, одним из лучших российских журналистов 1990-х годов (а в 1990-х годах журналистика у нас расцвела).

Итак, Лацис contra Андреевой!

В одном из мартовских номеров «Известий» за 1996 год Отто Лацис коротко и толково рассказал о нэпе, вернее, дал самые важные и элементарные сведения о том, чем было вызвано введение нэпа Лениным весной 1921-го и к чему это в скором времени привело…

Оказывается, до того рубль был обесценен в миллионы раз, такая была гиперсуперинфляция. Заводы встали. Безработица превратилась в бич страны. Товары исчезли. Только «мешочники», тогдашние «челноки», рискуя жизнью, еще могли хоть кого-то накормить. Россия голодала – случаи людоедства множились. Деревня отвечала на продразверстку – конфискацию зерна подчистую – бунтами. Самое крупное восстание на Тамбовщине длилось год. Подавляла его стотысячная армия. Напомню, что такова была численность всей немецкой армии, разрешенной Веймарской Германии после Первой мировой войны!

К этому добавим, что большевики пресекали все попытки оказать помощь голодающим из-за рубежа. Такие попытки делали и «Международная миссия от Лиги Наций», и некий Нуланс вместе со шведским путешественником Нансеном, и президент США Гувер, пытавшийся создать «Помгол» – Всероссийский комитет помощи голодающим, – и Красный Крест. И самое главное, оставшиеся в России ученые и политики, связанные с Западом. Всем им говорили «нет» в самой грубой форме. Ленин предлагал «дать в морду особо ретивым». Троцкий квалифицировал американский «Ара» (благотворительную организацию) как «щупалец, продвинутый США в самую глубь России» (пересказываю по книге «Сквозняк из прошлого» В. Тополянского).

Вот в какой обстановке был провозглашен нэп – новая экономическая политика.

Уже спустя год большевики возобновили экспорт хлеба. Продукция крупной промышленности возросла в 1924 году на 40 процентов, а в 1925 году достигла довоенного уровня. Продукты появились как по мановению волшебного жезла. Город накормили. Деревня успокоилась. Добавлю к этому, что расцвели театры и литература: появились частные издательства – выходили хорошие книги; театральные афиши прямо поражали своим богатством – и Мейерхольд, и МХАТ, и МХАТ Второй, и Камерный, и еще десятки интересных театров. А кино! Эйзенштейн, Пудовкин, Протазанов, Довженко – созвездие талантов! А живопись! А архитектура!

Так почему же был отменен нэп? Лацис пишет: «Сталин в 1928-м добился осуждения „правых“ и вместе с тем – фактической отмены нэпа, за которой последовали убийства миллионов крестьян и введение карточек на продовольствие. Первый, но не последний раз карточки тогда появились в мирное время».

Получается очень просто: Ленин ввел нэп, Сталин его порешил…

Ой, не так это все просто… Нэп, по-моему, был невозможен без полной свободы, точнее, без всех свобод: совести, слова, передвижения, без свободы от страха, без демократии, без права на частную собственность. И это проверено на опыте некоторых социалистических стран. Нэп вводили и в ГДР, и в Болгарии, только называли иначе.

Посему нэп получился, видимо, не таким, как это кажется спустя семь десятилетий Отто Лацису.

Итак, слово Андреевой…

Мария Федоровна Андреева, красивейшая актриса МХАТа, в 1904 году связала свою жизнь с Максимом Горьким. Но Андреева была отнюдь не только подругой знаменитого писателя. В первые годы советской власти она стала видным политическим деятелем. В 1920-х годах Андреева – комиссар при Петроградском отделении Наркомата внешней торговли. Именно она «реализует» (отбирает и продает за границу) художественные ценности, конфискованные у богачей. Несметные богатства уплывают из России, чтобы дать возможность продержаться советской власти. Наркомат внешней торговли и его комиссары, как никто, выполняют важнейшую политическую функцию – спасают революцию… А из комиссаров – самый важный, разумеется, при Петроградском отделении. Ибо Петроград – город шедевров живописи, фарфора, бронзы, ювелирного искусства… Впрочем, будем справедливы: Андреева не только переправляет бесценные сокровища сомнительным дельцам – солидные фирмы не станут скупать конфискованное (краденое) добро – она еще пытается помочь голодающим. Андреева – активный участник Комиссии помощи голодающим Поволжья и Украины, впрочем, довольно немощной организации Советов.

По делам службы в начале 1920-х Мария Федоровна ездила по всей Западной Европе – из Германии в Данию, потом в Швецию, оттуда опять в Германию. И вот в январе 1922 года она вновь появляется в России.

В России нэп в разгаре. Казалось бы, Андреева должна вздохнуть с облегчением… Но нет! Действительность удручает Марию Федоровну.

В отличие от «первой леди» Советов Надежды Константиновны Крупской, жены Ленина, которая всю жизнь писала суконным языком, повторяя с удручающе важным видом благоглупости большевиков, Андреева владела пером. И ее живой рассказ на страницах собственного дневника, видимо, великолепно передает атмосферу тех лет в Петербурге и в Москве.

«Ходишь по городу, сидишь в театре, встречаешь знакомых – и все время испытываешь чувство неудовлетворенной тоски, какой-то липкой серой скуки… Все говорят только о деньгах, о выгодных сделках, покупают, продают, перепокупают, перепродают», – пишет Андреева и добавляет, что в обеих столицах интеллигенция голодает. И при этом на Невском «буквально в каждом доме либо Кафе, либо Кабаре, либо Кондитерская, либо Ресторан». «Ежедневно слышишь о грабежах на улице, об ограблении квартир. С мало-мальски опоздавших или одиноко бредущих снимают одежду, шубы и все прочее». «До чего все грустно в Петербурге! Какой красивый город, какие красивые дома, набережная – и такое кладбище! От „буржуек“ всюду черные закопченные потолки. У всех грязные руки, причем грязь так въелась в треснувшую кожу, что ее отмыть нельзя»…

А вот и Москва. И тут все не нравится Андреевой, особенно нэпманы (тогдашние новые русские). И какая дороговизна! «Обед из двух блюд – 35 тысяч, из четырех – 100 000, кофе с молоком – 20 тысяч, пирожное – 12 тысяч». «Приготовлено все по-среднему. На сто тысяч подали суп crème d’orges с пирожками russes, попросту – расстегаи, судак по-польски, телятина-veau, pommes de terre frites и мousse à la Reine». «Едят много и жадно». «Пирожных по всей Москве какое-то наводнение». И далее: «Непонятно, откуда у людей берется столько денег»… «Флакон духов стоит от 3 до 4,5 миллионов, высокие дамские сапоги – 5. Дамское белье – 10–15 миллионов…» «И все это покупается…» «Начинает казаться, что попал в разбойничье городище, куда натаскано много награбленного, и друг другу продают все это, друг у друга покупают, при этом втридорога».

«А тут же рядом люди буквально умирают от холода, недоедания, а то и от голода. В Самаре, мне говорили, море разливанное, почище московского… в 150 же верстах от города повальный голод, и люди людей едят… Вообще много каннибализма»…

У сына Андреевой от первого мужа Юрия Андреевича Желябужского – кинорежиссера и кинооператора – в Петрограде «…моются в корыте, на плите-печке кипятят воду в котле, а на полу стоит другой котел с холодной водой, и ковш висит сбоку…» В Москве «свирепствуют сыпняк и сонная болезнь…»

Свидетельства Андреевой особенно ценны тем, что она пишет и о другой стороне медали: пока нэпманы кутят в дорогих ресторанах и перепродают барахло, большевики «точат свой кинжал» – точнее, свой идеологический кинжал, – они продолжают готовиться не к тому, чтобы от дикого капитализма перейти к нормальному обществу, к рыночному хозяйству, а к тому, чтобы снова запретить торговлю и разогнать торговцев, предпринимателей, банкиров…

Андреева идет в Кремль на заседание Наркомпроса (Народного комиссариата просвещения)… Там собрались верные ленинцы: Крупская и крупнейший историк большевистской России М. Н. Покровский – его «Краткий очерк русской истории» я зубрила в школе, ничего не понимая в выкладках сего марксиста. Покровский был знаменит тем, что всю многообразную историю стран и народов сводил к «базису», к продаже пеньки, хлеба и прочего. Смены царств и форм правления непосредственно «выводились» им из статистическо-экономических таблиц. История России под его пером стала прямо-таки бессмысленно дикой. А все русские монархи – монстрами. А ведь Покровский был талантлив, тем не менее…

…Итак, Андреева описывает заседание в Кремле: «Неподалеку от него (М. Н. Покровского. – Л. Ч.), похожего на злую серую сову», сидит Н. К. Крупская – «…лицо прямо страшное: вытаращенные глаза полуприкрыты опухшими веками, выражение почти идиотское. Когда здороваешься с нею, рука, такая мягкая, бескостная, бессильная, выскакивает из пальцев без ответного рукопожатия…»

Изобразив персоналии: «злую серую сову» – Покровского и Н. К. Крупскую, – Андреева переходит к их деятельности: «Рабфаки» – «рабочие факультеты» – «дикая фантазия Покровского», увы, широко проводимая в жизнь. «Ну как можно было допустить, чтобы малограмотные рабочие принимались не только в университет безо всякой подготовки, но даже в Технологический, Политехнический и Горный институты!»

«…А Надежда Константиновна… продолжает губить и заканчивать разрушение всего ей подведомственного в Политпросвете.

Публика, страдающая от этих экспериментов, мстит ей полной обструкцией. Политпросвет называют Политтьма…»

Вот какую мрачную картину нарисовала жена Горького – Мария Федоровна Андреева.

А между тем в те далекие годы Россия еще была богатой страной: ее заводы и фабрики, ее машины и корабли не успели устареть, а земля оскудеть. И ее промышленность – черт возьми! – не перестала быть конкурентоспособной, а рабочие и инженеры были не хуже иностранных. Да и предприниматели-нэпманы не знали, что им скоро дадут по шапке… Что я хочу этим сказать? Ничего особенного. Просто я описываю не только то, что видели мои глаза, но и то, что они не могли увидеть, – но что, увы, определило и мою жизнь.

 

О священном праве собственности

Хорошо помню, что при советской власти продвинутая интеллигенция проклинала хрущевские пятиэтажки. Иначе, чем «хрущобы», их не называли.

А между тем в эти хрущобы-трущобы народ переселялся не из дворцов и не из личных особняков, а из многонаселенных грязных коммуналок. В пятиэтажках люди получали отдельные квартиры с собственной ванной комнатой и пусть с маленькой, но собственной кухонькой.

Я часто бывала в одной из первых пятиэтажек на Открытом шоссе, где жил любимый брат мужа.

Прошло много-много лет.

И вот в Москве, слава богу, снесли первые блочные пятиэтажки и переселили жильцов этих пятиэтажек в более современные дома.

Я знала только одну «переселенку» – подругу моей падчерицы Любашу.

Любаша, инвалид детства, жила с матерью в хрущевской пятиэтажке на первом этаже. Друзья Любаши в один голос говорили, что квартира у нее сырая и холодная. Однако матери Любаши, почтальонше, ничего лучшего не светило.

На Любашином новоселье в новом доме я, несмотря на свою древность, все же присутствовала. И была приятно удивлена. Любаша одна – мать ее к тому времени умерла – получила двухкомнатную квартиру на третьем этаже. У нее оказалась хорошая кухня с большой лоджией, два, хотя и маленьких, санузла: один у входа, в холле, второй – рядом со спальней. Имелась и небольшая кладовка.

Построили Любашин новый дом совсем недалеко от старого.

Между прочим, о сносе хрущоб и замене квартир на более удобные говорилось и в хрущевские времена. Тогда интеллигенция встречала эти разговоры саркастическим смехом. Мол, ждите!

Однако новая власть и впрямь начала выполнять обещания старой: снесла первые, еще блочные, пятиэтажки и переселила сто шестьдесят тысяч граждан, в том числе мою Любашу, в современные, удобные жилища. Все это происходило, насколько я знаю, без эксцессов.

Но вот Собянин объявил о новом сносе пятиэтажек – на этот раз кирпичных – и других обветшавших и аварийных зданий и о новом строительстве, в результате которого полноценное жилье получат свыше полутора миллионов москвичей. Эту грандиозную программу мэр назвал заграничным словом «реновация»…

И что тут началось! Разыгрались нешуточные страсти. Особенно возмутилась продвинутая интеллигенция. От мала до велика, от умного Сергея Пархоменко до всех ведущих утренний эфир «Эха Москвы».

Все они выходят из себя, возмущаются, негодуют и кричат, что Собянин попирает священное право собственности.

Меня, старуху-бабушку, бурное возмущение интеллектуалов и их апелляция к праву собственности и смешит, и огорчает.

Начать с того, что само понятие священного права собственности было поднесено всем нам, так сказать, на блюдечке с голубой каемочкой. Я помню, что бо́льшая часть интеллигенции не очень-то приветствовала программу приватизации. Помню, как «старое» НТВ мочило Чубайса с «коробкой из-под ксерокса», в которой был его гонорар… Никто и не поминал тогда священного права собственности.

В течение многих-многих десятилетий у нас в стране никакое право собственности вообще не признавалось. Приведу примеры.

Мы с мужем жили в кооперативной квартире, стало быть, оплатили ее, но в случае нашей смерти ее получил бы не наш наследник, а чужой дядя – член кооператива Академии наук. Наследник считался наследником, только если он был в квартире прописан.

В конце 1970-х наш сын, опальный художник, участник Бульдозерной выставки, эмигрировал, и у него еще до отъезда отобрали трехкомнатную квартиру. Более того, отобрали фактически и картины, написанные им. Эти картины – его собственность – не разрешили вывезти из Советского Союза.

Мне скажут, что те времена давно прошли. На это я возражу, что и мы, нынешние, еще не совсем разобрались с правом собственности.

Может быть, стоило вернуть собственность людям, которых, как нашего с мужем сына, буквально выдавили из страны перед самой перестройкой?

А раз так, то почему бы не вернуть собственность и жертвам сталинского террора: землю – наследникам раскулаченных? А квартиры – наследникам маршалов и комкоров, расстрелянных Сталиным накануне Отечественной войны. Может быть, даже построить второй Дом на набережной и отдать его внукам честных коммунистов, замученных и убитых энкавэдэшниками?

Почему отобранное имущество возвращают только церкви?

Вернемся в далекое прошлое. Не пора ли как-то компенсировать и потери великих наших предпринимателей в царской России – строителей самых передовых на то время железных дорог, заводов и фабрик, собирателей бесценных коллекций живописи? Пригласить их внуков на родину и хотя бы частично возместить им изъятое у дедов? Сейчас модно говорить о славе русского оружия. Но ведь славу этому оружию добывали и русские белые офицеры, как правило, либо эмигрировавшие после Октябрьской революции, либо убитые чекистами. Как поступить с правом собственности внуков белых офицеров?

Конечно, все мною вышесказанное – дела давно минувших дней. Хотя наше государство РФ и объявило себя правопреемником Советского Союза.

Но вернемся к дню сегодняшнему.

По-моему, и нынешние, столь эффектные публикации в духе Навального не свидетельствуют об уважении к праву собственности. Отнюдь нет.

Не так давно я прочла в «Новой газете», что вполне почитаемые люди, к примеру Кудрин, наш известнейший экономист, имеет отличную квартиру в престижном доме в центре Москвы.

А вы хотели бы, чтобы Кудрин с семьей жил в Зюзине в бараке? (Кстати, я давно переименовала бы «Зюзино», нашла бы этому району какое-то более звучное название!)

Но вернемся к Кудрину. Будь я на месте хозяина самого замечательного московского дома, я подарила бы Кудрину квартиру в нем, чтобы повысить стоимость остальных квартир. Кто не захочет стать соседом этого человека, не сказать небрежно: мол, живу в одном доме с Кудриным; намедни в лифте перекинулся с ним несколькими словами.

А теперь, кроме шуток: разве у «Новой газеты» есть доказательство того, что Кудрин купил свою квартиру на краденые деньги?

Разумеется, нет. Стало быть, редколлегия «Новой газеты» считает, что Кудрину так же, как и всем людям в РФ, положено иметь какое-то определенное количество метров – допустим, сто? Иметь больше – это уже плохо? Некрасиво?

Поздравляю «Новую газету» с благополучным возвращением в недавнее прошлое. В Советском Союзе все время устанавливали норму на жилплощадь. В 1950-х, 1960-х, 1970-х она была восемь метров на человека. Но я как член Союза писателей имела право на двадцать квадратных метров дополнительной площади, и муж как доктор наук – тоже на двадцать квадратных метров. Однако две дополнительные площади в одной семье не учитывались. Нам вдвоем надо было ютиться на 31 метре (20 + 8 + 3, три метра давалось на семью). Однако таких квартир в нашем кооперативном доме не было…

Одним словом, никакого уважения к священному праву собственности у «Новой газеты» нет. Так же как нет ее и у других уважаемых мною либеральных СМИ.

У меня создалось впечатление, что интеллигенция встречает в штыки любое, даже вполне разумное начинание властей. И это тоже наследие советского строя. Никого при этом строе так не изобличали, как реформаторов: началось все с Хрущева, за ним последовал Горбачев, потом Ельцин…

Я, конечно, не скажу, что наш мэр такой уж реформатор. Но одного не отнимешь у Собянина – он старается сделать Москву процветающим городом. И нет у него того хамства и хапужества, какое было у предыдущего градоначальника Лужкова и у его Батуриной!

Так что хватит бороться против сноса аварийного жилья. Надо бороться только за то, чтобы вас не обманули с новой квартирой. Бороться за грамотные законы и за их грамотное исполнение.

 

Подарок

Мой сын, который вот уже сорок лет как эмигрировал в США, иногда, когда я ворчу, говорит: «Не ценишь, что власть сделала тебе такой роскошный подарок. Подарила квартиру. В Америке за любую собственность надо платить».

Но вот появился план Собянина под названием «реновация», и уважаемые мною люди Алексей Венедиктов и Сергей Пархоменко утверждают, что квартиры – наша собственность – вовсе не подарок, а своего рода компенсация за то, что власть Советов нам систематически недоплачивала.

Сама идея «компенсации» в данном контексте кажется мне довольно странной. Как можно компенсировать тот вред, который советская власть нанесла людям? Компенсировать раскулачивание, голодомор, массовые репрессии, миллионы напрасных жертв в военные годы, Ленинград и депортацию народов?

Но допустим, речь идет только лишь о недоплате за тот труд, который мы, советские граждане, вложили в общее дело.

Очевидно, больше всего недоплачивали в СССР крестьянам-колхозникам. И какое же жилье им можно было бы отдать в виде компенсации? Избы-развалюхи? Или новые дома, которые они сами себе построили?

Видимо, недоплата касается только жителей больших городов, и в первую очередь Москвы. Ведь пока разговор лишь о «Реновации» в Москве. Мол, компенсируют москвичам, которым старая власть недоплачивала.

Однако в Москве была чертова уйма партийных и государственных сановников, для которых власть всегда строила и строила. Обеспечивала хорошим жильем она и кучу лжеакадемиков (один лысенковский ВАСХНИЛ лепил их неустанно), и еще большую кучу лжедокторов наук и лжепрофессоров со списанными друг у друга диссертациями на вечнозеленую тему марксизма-ленинизма. Наконец, Москва буквально кишела энкавэдэшниками-гэбэшниками. По слухам, всю Большую Калужскую – совсем неплохую улицу – с отличными «сталинскими» домами сразу после войны отстроили специально для доблестных чекистов. И наверняка не ее одну.

Даже на закате советской власти, в 1970–1980-х годах, в самом что ни на есть центре города, в тихих московских переулочках и заповедных закоулочках, как по команде, стали возводить добротные, но неброские, без всяких башенок и лепнины и без всякой «высотности» дома для номенклатуры. В этих домах были просторные квартиры метров по 100–150, с высокими потолками, с большими холлами, кухнями и несколькими кладовками. Причем за холлы и кладовки платили, по-моему, гроши…

Естественно, квартиры в таких домах предназначались тогдашней элите. А эта элита, в отличие от сталинской, куда меньше боялась: поэтому «оквартированные» папаши селили в соседних домах своих отпрысков.

К чему я все это веду?

Да к тому, что части москвичей не недоплачивали, а сильно переплачивали.

И как раз тем, кому недоплатили – в том числе ветеранам войны и инвалидам, а также учителям, врачам и так называемым мэнээсам (младшим научным сотрудникам) из непрестижных институтов, – оказалось нечего компенсировать; многие из них застряли в коммуналках или живут в аварийных пятиэтажках.

Я твердо уверена, что умная новая власть подарила, именно подарила, нам квартиры, но не из чувства справедливости, а по другой причине: нельзя строить капитализм, современное общество в стране, где население не имеет никакой собственности. Только люди, которые владеют частной собственностью, дорожат ею и стараются приумножать ее, являются полноценными гражданами.

Конечно, нет правил без исключений. Наверное, пророкам и гениям собственность не нужна. Но я говорю об обычном человеке; о человеке с улицы, отнюдь не вкладывая в это понятие уничижительного смысла.

 

Я – за Познера

Смотрела на «Дожде» диспут между трибуном-политиком, молодым Навальным, и старым журналистом Познером.

Зрительская поддержка была у Навального: он получил, по-моему, где-то около 70 процентов голосов смотревших передачу, а Познер – всего 30 с небольшим.

Я, старая «Говорящая Лошадь», не голосовала, поскольку не освоила компьютер, но была всей душой за Познера. Хотя Навальный для меня почти кумир.

Почему же? Почему я на сей раз изменила Навальному? Попробую объяснить.

Навальный укорял Познера в лукавстве. Дескать, работая на Первом канале у Эрнста, он не может говорить всей правды. Более того, Познеру запрещено звать на свою передачу многих людей, в частности его, Навального. И, стало быть, куда честнее было бы вообще уйти с ТВ, громко хлопнув дверью.

Познер в свою очередь объяснял, что его хлопанья дверью никто не услышит, а его передачи, хотя и в 12 часов ночи, люди очень даже слушают. И тем самым получают информацию из первых рук.

В скобках замечу, что в своей очередной понедельничной передаче Познер представил нам видного коммуниста, и этот коммунист черт знает что наговорил. Таким образом, зрители многое поняли про нынешних зюгановцев.

Уверена, что Познер не бедный человек, мог бы давно уйти на «заслуженный отдых» – ездить по всему миру, читать хорошие книги хоть на русском, хоть на французском или на английском. И вообще, радоваться жизни.

Но Познер, так же как Навальный, человек одержимый. Он – борец.

Все дело в том, как бороться. Бороться «по-русски» – я сказала бы, скорее, бороться «по-ленински», «по-большевистски», или бороться «по-западному».

Большевики всегда зовут, фигурально говоря, «на баррикады». Бороться «по-русски» – значит бороться за полное переустройство жизни, за революцию. И притом бороться до последней капли крови. Все – или ничего.

Бороться «по-западному» – значит добиваться послаблений, улучшения жизни, постепенных шагов к желанной цели.

Сейчас многие поняли, что России хватает потрясений. На моем веку потрясений было столько, что я обеими руками голосую за западную умеренность.

 

«Крымнаш» – не ваш

«Крымнаш», наверное, не наш. Негоже нарушать международные договоренности и оттяпывать у ближайшего родственника и к тому же соседа лакомый кусок, когда у родственника в доме Большие Беспорядки.

Но тем более, госпожа Вiльна незалежна Украiна, «Крымнаш» и не ваш.

Вы и сами получили статус незалежной державы лишь после того, как Сталин в ореоле победителя нацизма не захотел иметь, как все другие, в будущих международных организациях только одного представителя. Вот почему ваш жовто-блакитний прапор стал развеваться в ООН…

Само это решение было принято на конференции в Ялте, стало быть, в Крыму. Но вас на эту конференцию никто не звал.

А уж потом, госпожа Вiльна Украiна, наш общий непредсказуемый Хрущев подарил вам Крым. Подарил исключительно из-за своих хитрожопых расчетов. Разве не так?

Нет, «Крымнаш» – не ваш. Отнюдь нет.

Кто только не зарился на этот чудесный клочок земли, где солнечных дней в году не то двести, не то двести пятьдесят. Кто только не побывал на этом полуострове, омываемом с трех сторон теплыми морями: на западе и на юге – Черным, а на Востоке – Азовским.

Задолго до нашей эры сказочную Тавриду захватили скифы, потом греки, потом римляне. Потом Крым вошел в состав Византийской империи. Но византийцев завоевали гунны и хазары. А в XIII веке часть крымской земли заняли татары, а юг – генуэзцы. XV век – век крымского ханства, подчинявшегося Золотой Орде. И только к концу века полуостров отходит во власть турецкого султана. Но и турки владели Крымом не вечно.

Наша матушка Екатерина, выиграв третью русско-турецкую войну, добивается независимости Крыма, а в 1783 году присоединяет Крым к России. Но и это еще далеко не все. В Крымской войне 1854–1856 годов русские войска опять проливают кровь за Крым, на этот раз против мощной коалиции – Турции, Великобритании, Франции и Сардинского королевства. И один из сражавшихся за Севастополь – молодой граф Лев Толстой. Наш великий Лев Толстой.

Ну а в годы Отечественной войны Красная армия выбивает из Крыма немецко-фашистские войска. Красная армия, в которой бок о бок воюют все народы Советского Союза…

Даже на моей памяти, госпожа Вiльна Украiна, Крым никогда не был ваш.

Не вы, а татары сажали на склонах крымских гор отборный виноград. Не вы, а татары засевали под палящим южным солнцем сухую, неплодородную землю в центре полуострова. Не вы, а татары строили в бедных селениях свои замечательные дома, в которых даже в самую жаркую погоду было прохладно. Не вы, не ваши паны, а русские князья возводили на крымском побережье Черного моря дворцы волшебной красоты… Не вы, а русские князья ходили по «царской тропе» и любовались кипарисами и морем при луне.

И Пушкин, «наше всё», воспел прекрасную Тавриду.

А как много говорит нашему сердцу Ялта. В Ялте жил Чехов. И встречался там и с Буниным, и с Горьким. И даже ходил в гости к состарившемуся Льву – Льву Толстому, отдыхавшему в Гаспре. И разве не в Ялте отдыхала чеховская дама с собачкой? А в Гурзуфе Пушкин был с Раевскими и написал прекрасные строки о юной Раевской, будущей Волконской, отправившейся вслед за мужем-декабристом на страшную каторгу. Ну а много позже прекрасный русский художник Коровин построил дом на берегу моря в Гурзуфе, и этот дом стал прибежищем для всех тогдашних художников-бедняков. И разве не на каменистых крымских дорогах купринский белый пудель, который не променял черствого хлеба хозяев-тружеников на колбасу богачей, показывал свои немудреные фокусы?

Но и другой, более суровый Крым неотделим от великого русского искусства. Возможно, Айвазовский не принадлежал к числу самых гениальных мировых художников. Но можно ли себе представить Третьяковку без Айвазовского? И неужели найдется хоть один человек в России, кто не побывал в Третьяковской галерее? А русский художник Айвазовский неразрывно связан с Феодосией. Нельзя забыть и домик Волошина, где, быть может, только и была счастлива Марина Цветаева! Где побывали многие поэты Серебряного века. И молодой Осип Мандельштам, и молодой Андрей Белый, и непутевый Александр Грин с его «Алыми парусами». А потом вся какая-никакая советская литература, без которой мы тоже не выжили бы…

И можно ли забыть прекрасную могилу Волошина высоко в горах? Могилу, где вместо креста, – отшлифованные морем коктебельские камушки.

Нет, Крым от нас не оторвешь. Мы в нем проросли.

Мое поколение исходило его вдоль и поперек. Крым и Сочи, Крым и еще несколько довольно задрипанных городишек на Кавказе плюс санатории в Минеральных Водах – вот и все курорты, которые у нас были. Даже в Карловы Вары нас не пускали. Не говоря уже о курортах Франции, Италии, Германии.

Это нынешняя молодежь катается на лыжах в Швейцарии и загорает на пляжах Средиземного моря; живет в отелях когда в Ницце, а когда и в Майами. А мы снимали комнаты в Гурзуфе, «доставали» путевки в дома отдыха в Мисхоре и в Ялте. И наслаждались морем и солнцем в Коктебеле.

Крым был наша отрада, наш счастливый отдых, наше все.

По переписи 1996 года, в Крыму, как я узнала из энциклопедии, было 1 630 000 русских и всего 626 000 украинцев.

* * *

Кончаю тем, с чего начала.

«Крымнаш», увы, не наш. «Крымнаш» – и не ваш. Это точно. Да, в 2014 году мы нарушили Ялтинское соглашение, которое прежде много раз подтверждали. Но разве та европейская конфигурация, которая была создана на Ялтинской конференции в 1944 году, за девяносто лет до нашего вторжения в Крым, не изменилась до неузнаваемости? Разве Латвия, Литва и Эстония, отданные Сталину Черчиллем и Рузвельтом, не стали независимыми государствами? Разве Польша, и Чехия, и Словакия не перестали быть «странами народной демократии» – нашими вассалами? Разве Германия не стала единой?

От того мира, который был установлен Большой тройкой в 1944-м, не осталось камня на камне.

 

Вопросы истории, Или история вопроса

Вчера, 25 ноября 2016 года, слушала по «Эху Москвы» в 10 вечера передачу под названием «2016». Вели ее Ксения Ларина и Виталий Дымарский. А в гостях у них был видный историк, крупный ученый Сергей Мироненко.

Имя Мироненко теперь у всех на слуху. Это он предал гласности документы, свидетельствующие о том, что эпизод с «28-ю героями-панфиловцами», которые будто бы, погибнув все до единого, остановили наступление немецко-фашистских войск на Москву, – фальшивка. Фальшивка хотя бы потому, что определил судьбу Москвы отнюдь не только бой у разъезда Дубосеково и не одна 4-я рота стрелкового полка. Как раз среди красноармейцев 4-й роты оказались и трусы, и предатели, а ее пулеметчики, видимо, не подбили в том бою ни одного фашистского танка.

Фальшиво звучат и слова политрука 4-й роты Клочкова, бесконечно повторяемые нашей пропагандой вот уже семьдесят пять лет: «Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва!»

В октябре 1941 война против фашистской Германии велась не Россией, а СССР, и называлась она тогда не «Отечественной войной», а войной Советского Союза, оплота трудящихся всего мира, против мирового империализма и его ставленника Гитлера.

Да и не до громких фраз было в те отчаянные дни, когда гитлеровские генералы в свои цейсовские бинокли уже видели Кремль.

Люди моего поколения узнали о лживости легенды о «28» намного раньше, в 1966 году, из публикации в «Новом мире» В. Кардина. Кардин – мой товарищ по ИФЛИ, институту, названному позже «Лицеем в Сокольниках». Но это так, à1 propos. А отметить надо, что реакция нынешних и тогдашних властей была совершенно одинаковой. Разоблачение фальшивки о «28 героях» навлекло на журнал и его главного редактора, знаменитого Твардовского, огромные неприятности и, безусловно, сыграло немалую роль в разгроме «Нового мира» четыре года спустя…

Но я отнюдь не хочу умалять заслуг Мироненко. Исследование Мироненко куда авторитетней и полнее новомирского: он называет всех «панфиловцев» поименно и прослеживает дальнейшую судьбу выживших красноармейцев, опираясь на документы. И при всем том объясняет, какую важную роль в обороне Москвы сыграла дивизия генерала Панфилова и все другие дивизии, переброшенные с Дальнего Востока к столице. И наконец, Мироненко называет автора легенды о «28 панфиловцах», что для меня тоже немаловажно.

Имя этого автора – Кривицкий Александр Юльевич. Журналиста Кривицкого я знала. И свидетельствую: Кривицкий был один из самых поганых приспособленцев и фальсификаторов, каких я встретила на своем долгом веку.

По-моему, весьма примечательно, что лживая легенда была создана лживым пером.

К этому хочу добавить только одно: отнюдь не все тогдашние писатели и журналисты врали. Ни А. Твардовский, всю войну провоевавший в действующей армии, сочинивший своего «Теркина…», а также, наверное, сотни материалов для газет; ни Илья Эренбург, который каждый день (подчеркиваю, каждый день) публиковал статьи в «Красной звезде» и в других печатных изданиях, ни разу (подчеркиваю, ни разу) не были замечены в выдумках, которые они выдавали бы за правду!

Но тут я явно отвлеклась от передачи «2016» и от историка Сергея Мироненко. А ведь передача с ним была, можно сказать, на главную, самую животрепещущую тему: надо или не надо говорить правду и не только о жертвах сталинизма, но и о сталинских палачах.

Мироненко, по-моему, справедливо отмечает, что спустя более трех четвертей века трудно разобраться с жертвами и палачами. Я это хорошо понимаю.

Люди моего поколения помнят, что весь костяк НКВД при Ягоде был уничтожен Сталиным. Хотя многие из этого костяка были чекистами еще ленинского набора. Все равно их жертвами не назовешь. А после палачей Ягоды пришел черед и палачам Ежова, правившим бал в годы Большого террора (1936–1938). Даже термин возник тогда – «ежовщина». Но и «ежовцев» сменили палачи Берии. Однако и «ежовцы» не воспринимаются нами как жертвы.

А ведь в НКВД шли не добровольно, шли по партийной мобилизации… И попробуй откажись. Или попробуй уйди из «органов» с формулировкой уволился «по собственному желанию».

Да и по слухам, ходившим по Москве, никто из энкавэдэшников, даже не попавших на нары прямиком из своих кабинетов и пыточных камер, не спасся от безвременной смерти. Кто-то из них пустил себе пулю в лоб, а большинство умерли (сдохли?) от наркотиков или в приступах белой горячки.

Из прессы я сейчас узнаю, что в одной семье нередко оказывался и оплаканный ею дедушка, честный коммунист, замученный на «Лубянке» – а такие «лубянки» существовали при Сталине в каждом городе во всем нашем бескрайнем Советском Союзе, – и дедушка – заплечных дел мастер, энкавэдэшник-следователь.

Недаром в конце 1950-х, когда уже началась эпоха «реабилитанса», моя подруга Верочка распевала на мотив цыганского романса: «Арестуй меня, потом я тебя. Потом оба мы арестуемся».

А когда в Москву вернулся любимый дядя Верочки – в прошлом чекист, красавец и бонвиван, а после тюрьмы жалкий старикашка, – оказалось, что именно он на заре советской власти отбирал золотишко у мамы нашего с Верой общего приятеля Сергея И.

Да, все очень сложно. Тем не менее давно пора распутывать хитросплетения сталинского режима. Давно пора рассказать о чудовищных гримасах судьбы при Сталине и разгадать до конца сталинские ребусы.

К счастью, насколько я понимаю, процесс очищения от лжи уже пошел. И надеюсь, его нельзя остановить.

Слава таким людям, как Денис Карагодин из Томска, который восстановил всех виновных в гибели его прадеда Степана Карагодина: «От машинисток до следователей, подписавших смертный приговор». Слава Прудовскому, который занялся реабилитацией деда – Степана Ивановича Кузнецова – и попутно собрал список из 1700 имен репрессированных по так называемому «Харбинскому делу». По делу расстрелянных или загнанных в ГУЛАГ русских эмигрантов из Китая, бывших работников КВЖД. После того как эта Восточно-Китайская железная дорога была советским правительством продана, «харбинцы» переехали из Китая в Советский Союз. И не просто так эти бедолаги устремились из эмиграции в Россию – их к нам усердно заманивали…

Слава «Мемориалу», задумавшему и начавшему публиковать «Личное дело каждого заключенного». А потом открывшему на своем сайте «Базу данных 40 тысяч сотрудников НКВД» времен Большого террора. Эту «Базу данных» уже назвали «Википедией палачей».

Люди из «Мемориала» давно пытаются не только восстановить добрые имена всех затравленных, обесчещенных и убитых в сталинских застенках, но и объяснить, как могли сталинский морок и мрак накрыть наш добрый, несчастный народ.

Но главное это то, что, наконец-то, заговорили, пусть не во весь голос, наши историки.

Я восхищаюсь такими выдающимися нашими историками, как Никита Петров, как академик Юрий Пивоваров, как Сергей Мироненко – доктор исторических наук, профессор, возглавлявший Государственный архив РФ, и как историки из «Мемориала»: Ян Рачинский и Роман Романов (Москва), как неугомонные правдолюбцы Алексей Бабий из Красноярска и Юрий Дмитриев из Карелии, обнаруживший захоронение «Красный бор» и урочище Сандармох, где были расстреляны в 1937–1938 годах свыше 9500. И как многие-многие другие историки, имен которых я не знаю, но которые вопреки нападкам и проклятьям по крупицам восстанавливают истину.

Однако вернусь к сути передачи «2016».

Больше всего меня впечатлило в этой передаче с Мироненко, что историки стали разбираться в само́й сталинской системе репрессий.

Так, Мироненко, ссылаясь на своих коллег, предположил, что Сталин репрессировал и уничтожал людей отнюдь не только по доносам. Основной контингент изымался из жизни по спискам, по разнарядке, по особым «квотам», по «контрольным цифрам», спускаемым на район, область, город…

Популярная теория о том, что существовали две России – одна Россия сидела, а другая стучала и сажала, – всегда казалась мне неправильной и даже вредной.

Россия, слава богу, была одна, пусть и вконец растерявшаяся, пусть и почти сломленная…

Сажала не Россия, сажала огромная сплоченная группа, шайка («коллектив») людей, которая время от времени уничтожалась, но тут же собиралась заново. Группа с бандитской, извращенной этикой и моралью, вдобавок сплоченная в одно целое круговой порукой.

Конечно, в стране были и доносчики, и стукачи, а также полоумные «патриоты» (тогда их называли «особо бдительными» товарищами), которые «сигнализировали» в «органы» о «врагах народа». Доносы очень даже поощрялись. Но это вовсе не значило, что НКВД (профессионалы) полагался на «любителей».

У «органов» был, как положено в Стране Советов, свой план, и его надо было выполнять и перевыполнять.

Примерно так же «работали» и нацистские каратели, а именно ведомство Гейдриха (РСХА) и ведомство Мюллера (гестапо). И Гейдрих, и Мюллер не очень-то нуждались в подсказках.

И они расправлялись с людьми по спискам. И в этих списках был свой порядок, своя очередность: евреи, цыгане, коммунисты, левая интеллигенция, гомосексуалисты, адвентисты седьмого дня и т. д. и т. п.

Чтобы посадить в концлагерь писателя-коммуниста Вилли Бределя или левого журналиста Карла Осецкого, получившего прямо в концлагере Нобелевскую премию, не надо было никаких доносов.

Конечно, блокляйтер – уполномоченный по жилому кварталу (в нацистской Германии сыск шел не по производственному принципу, как в СССР, а по территориальному – по месту жительства) – мог сообщить в гестапо, что тот или иной партайгеноссе слушает по ночам английское радио или рассказывает вредные анекдоты, но это опять же не определяло массовых арестов.

Вернусь, однако, к передаче «2016». Вот какой пример доноса приводит Мироненко. В 1935 году в газете «Правда» была напечатана заметка, где говорилось, что самый известный советский терапевт того времени, профессор Плетнев… укусил свою пациентку за грудь. Вывод Мироненко: пациентка донесла на лечащего врача, после чего профессора арестовали.

Я помню более чем странную заметку о Плетневе в «Правде» так, словно прочла ее только вчера. Помню также, что незамедлительно сделала вывод, прямо противоположный выводу Мироненко. А именно: решила, что Сталин задумал недоброе против Плетнева. И подал знак!

Уверена, что все мои сверстники предположили то же самое. И объясняется это тем, что мы знали реалии, которые в ту пору определяли жизнь.

Знали, к примеру, что ЦО (центральный орган) «Правда» не публиковала тогда ничего, кроме официальных материалов: речей вождей, директив, распоряжений, стенографических отчетов съездов и пленумов, обращений трудящихся и духоподъемных статей о том, как прекрасно жить в Стране Советов. О происшествиях разрешалось оповещать граждан разве что «Вечерке». Да и то не в такой экзотической манере. Женская грудь на страницах «Правды» выглядела… верхом неприличия, казалась чистой порнографией.

Кто мог решиться напечатать в ЦО такое? Да еще без всяких оценок, без объяснений? Только Он Сам. А просто так Он ничего не делал.

Моя догадка оказалась правильной. В 1938 году Плетнев стал фигурантом «показательного» процесса, «Антисоветского правотроцкистского блока».

У меня дома хранятся две поистине реликтовые книги: «История всесоюзной коммунистической партии (большевиков)» с подзаголовком «Краткий курс» (этот «Краткий курс» при Сталине учили почти наизусть миллионы людей) и «Судебный отчет по делу „антисоветского правотроцкистского блока“».

Уже на обложке толстенного томища «Судебного отчета…» среди двадцати восьми фамилий подсудимых значится имя Плетнева Д. Д., а также имена еще двух врачей – известного терапевта Левина и хотя и сомнительного (он лечил больных «своим лекарством»), но модного врача Казакова.

Зачем Сталину понадобились врачи для чисто политического судилища?

Нам, тогдашним, и это было понятно. Два главных обвиняемых на этом процессе – «любимец партии» Бухарин и Рыков, фактически заменивший Свердлова, – предстали на суде не только как шпионы, завербованные японской, германской и польской разведками, но и как убийцы. Они якобы убили бывшего главу ЧК Менжинского, председателя Госплана и заместителя председателя СТО («Совета труда и обороны») Куйбышева, сына Горького Максима, а также самого Горького.

Но, поскольку выстрелов убийц никто не услышал, а топоров, кинжалов, ножей и других режущих и колющих предметов никто не увидел, оставалось только обвинить в злодеяниях – «отравителей». А отравителями могли стать придворные лекари. Прокурор Вышинский, человек с хорошим, еще дореволюционным образованием, прочел в рамках обвинительной речи целую лекцию на тему ядов.

Цитирую:

…Известны из истории, например из Тацита, такие случаи, как убийство Сеяна таким ядом, что, казалось, будто Сеян умер от обыкновенной болезни. Известно, что Филипп II весьма широко пользовался для отравления ядом, который нельзя было обнаружить даже при тщательном исследовании, ядом, который был им назван «Requisqat in pace» (пусть почиет в мире). Известно, что Иоанн Кастильский был отравлен при помощи отравленной обуви. Известно, наконец, что папа Климент II был убит при помощи дыма от отравленной свечи. Следовательно, известны способы убийства людей с использованием убийцами своего привилегированного положения и со знанием химии, медицины и фармакологии – способы самые разнообразные.

И т. д. и т. п. все на ту же тему.

Из всего списка якобы убитых подсудимыми только двое были пациентами профессора Плетнева: Куйбышев и Горький. Их пользовал также и Левин.

Всю кошмарную картину отравления Куйбышева и Горького представил Левин. Плетнев всего лишь не возражал. Но иногда его, что называется, прорывало.

Вчера, – говорит Плетнев, – доктору Левину задавали вопрос, вспрыскивал ли он по 30–40 ампул камфоры. Это не грань. Мне пришлось вспрыснуть одной старушке с крупозным воспалением легких гораздо большее количество камфоры – 50 ампул. С тех пор прошло 8 лет. Она из года в год показывается мне…

Спохватившись, Плетнев замолкает, а потом, видимо, вспомнив свою роль в сценарии этого процесса, говорит:

Количественно и качественно лекарства были все допустимы, а индивидуально для Горького они были вредны…

Впрочем, умерщвлением Горького, как выясняется из стенограммы, занимались отнюдь не только врачи, с их камфорой и дигиталисом (наперстянкой), а целая когорта убийц: и сам Ягода – глава НКВД, и многолетний секретарь Горького – Петр Крючков, и еще куча народа.

Главным образом они убивали великого пролетарского писателя… дымом костров. Дело в том, что Горький очень любил раскладывать костры. И раскладывал их часто вечером, когда солнце садилось. И вот сырой вечерний воздух в сочетании с дымом костров убивал Горького, у которого были больные легкие. А добило его то, что он уехал из Крыма, где «стояла очень теплая погода», в Москву, где стояла «очень холодная погода». И где вдобавок заболели гриппом любимые внучки писателя.

Помню, что и три четверти века назад история с дымом костров и с внучками показалась мне весьма неубедительной.

Ну а что касается Куйбышева, то тут убийцы с врачебными дипломами виноваты в том, что разрешили ему, больному грудной жабой (по-нашему, атеросклерозом)… много работать и… подниматься по лестницам… Ну и конечно, они давали Куйбышеву «возбуждающие средства», то есть лекарства.

Остается выяснить одно: зачем было Сталину печатать в «Правде» заметку о том, что Плетнев укусил женщину, явившуюся к нему на прием?

Но и у этой «загадки» есть ответ в той стенограмме процесса, что сохранилась у меня.

Профессор Плетнев имел тогда большое имя. Его знали и у нас, и за границей. Он считался, как признает и прокурор, «медицинским светилом».

На вопрос адвоката Коммодова: «Сколько лет вы занимаетесь врачебной деятельностью?» – Плетнев отвечает: «40 лет безупречного врачебного стажа».

Но тут вступает прокурор.

Вышинский: (к Плетневу) Сколько вы сказали у вас вашего врачебного стажа?

Плетнев: 40.

Вышинский: Вы считаете безупречным этот стаж?

Плетнев: Да, я считаю.

Вышинский: Безупречным?

Плетнев: Да, я считаю.

Настала пора, и опытный фокусник Вышинский вынимает из рукава свою крапленую карту: историю с пациенткой Плетнева.

Плетнев: Я тогда отрицал…

Вышинский обрывает его на полуслове и сообщает, что был приговор «о насилии, учиненном… над пациенткой, что является позором…»

Плетнев: Приговор, да…

Одним словом, ясно, что история «о насилии», попавшая на страницы «Правды», – гадкий вымысел. Просто палачам надо было заранее опорочить уже далеко не молодого профессора, с его сорока годами безупречного врачебного стажа.

В этой связи невольно вспоминается дело еврейских «врачей-убийц» (1952–1953). Дело, которое, к счастью, так и не дошло до публичного процесса, поскольку Сталин умер. Там-то уж явно фигурировала стукачка Лидия Тимашук. Она и не скрывала, что писала доносы в ГБ на кремлевских врачей, «вредительски» лечивших своих высокопоставленных больных. Помнится, что Тимашук даже дали за ее «заслуги» орден Ленина. А потом, по-моему, орден Ленина отобрали. После чего городской фольклор обогатился частушками на тему «стервы» Тимашук и благородных Вовси – Когана.

Дорогой профессор Вовси, за тебя я рад, Потому что, значит, вовсе ты не виноват. Зря сидел ты, зря томился в камере сырой, Подорвать ты не стремился наш советский строй. Дорогой профессор Коган, знаменитый врач, Ты оправдан, ты растроган, но теперь не плачь. Вы лечили днем и ночью, не смыкая глаз, А лягавая зараза капала на вас. Ты себе расстроил нервы, кандидат наук, Из-за этой самой стервы, подлой Тимашук. Слух давно прошел в народе – это все мура. Пребывайте на свободе, наши доктора!

И все же рискую утверждать, что доносы Лидии Тимашук отнюдь не были причиной ареста видных советских врачей, которых хотели сперва сделать фигурантами страшного процесса, а потом повесить на Красной площади… И это должно было стать прелюдией к депортации евреев всего Советского Союза в места не столь отдаленные.

Неужели из-за одной психопатки Сталин решился бы устроить скандал на весь мир! Второй Холокост? Ведь совсем немногие евреи уцелели бы в ссылке.

Да никогда в жизни.

Процесс над «врачами-убийцами» должен был стать повтором процессов 1937–1939 годов. Он, как и те процессы, был замыслен для того, чтобы повысить до предела градус террора и по-новому запугать советский народ, который стал народом-победителем. К тому же сотни тысяч представителей этого народа побывали за границей и увидели, что там легче дышится и лучше живется.

Провожу аналогию с 1930-ми годами…

В 1930-х Сталин все же, видимо, опасался, что ему могут предъявить счет за уничтожение крестьянства, за голодомор, за тотальное обнищание города и деревни, за произвол. И потому нашел козлов отпущения: самую активную тогда часть общества, окружение Ленина. Уничтожив этих «товарищей», можно было перешерстить всю партию снизу доверху и весь аппарат власти.

В конце 1940-х и в начале 1950-х Сталин еще пуще боялся, что с него спросят за миллионы напрасных жертв, за «котлы» и окружения армий; и за пол-России, отданной врагу уже в первые несколько месяцев войны; и за самолеты и танки, которые так и не ввели в бой; за Ленинград; и за уничтожение сорока тысяч хорошо обученных красных командиров, которых тиран погубил, объявив «врагами народа»… И за себя, бездаря, за себя, ничтожество, который командовал всеми и вся…

И на сей раз он нашел козлов отпущения – евреев.

Мне могут сказать, что среди «врачей-убийц» были и два русских врача – личный врач Сталина, профессор Виноградов, и, так сказать, его «домашний врач» – профессор Василенко.

Думаю, что оба они попали в список обреченных не столько из желания Сталина как-то завуалировать позорную антисемитскую акцию… Хотя тогда в Москве это воспринимали именно так.

Возможно, Сталин считал, что лечащие врачи знают слишком много о его здоровье. О том, что век его не долог. Говорят, что на допросах Виноградов со всем соглашался. В какой бы чуши его ни обвиняли, не возражал… Может, надеялся на свой диагноз?

Но моя тема не «показательные процессы» 1930-х годов, тем паче так и не состоявшийся процесс над врачами-евреями…

* * *

Моя тема – сегодняшние неравнодушные историки и сегодняшние неравнодушные люди, которые пытаются, наконец-то, распутать клубок подтасовок, фальсификаций и лжи, созданный за последние сто лет.

Давно пора признать, что при советской власти место истории занимала пропаганда. Ну пусть не голая пропаганда, а политика.

Вспомним, что главный историк 1920-х годов, то есть при Ленине, М. Н. Покровский – а он был отнюдь не бездарь – прямо говорил: «История – политика, опрокинутая в прошлое». Под его пером все цари из рода Романовых превратились в кровавых ничтожеств и самозванцев.

На протяжении всей моей жизни историки, далеко не столь образованные, как Покровский, манипулировали историей, переиначивали ее в угоду сиюминутному интересу…

Что там цари из рода Романовых!

Советские лжеисторики совершенно переврали и историю революции 1917 года. Кто-то ее все же совершал, кто-то все же сверг последнего царя, а кто-то и изгнал правительство Керенского. Изгнал в то время, когда Ленин сидел в Разливе в шалаше. Между прочим, сидел не один, а с Зиновьевым, которого вот уже семьдесят лет вообще нигде не упоминают. В мое время даже из стихов Маяковского были изъяты имена людей, непосредственно сокрушивших Временное правительство: Антонова-Овсеенко и Николая Муралова. Их Сталин объявил «врагами народа» и расстрелял…

А что мы знаем о 1930-х годах в СССР? О том, кто строил новые заводы в стране? О героях пятилеток? О Стаханове? Помню уже тогда говорили, что Стаханов совершал свой «подвиг» – свое индивидуальное «достижение», на которое должны были «равняться» все трудящиеся Страны Советов, – не один, а с помощью десятков помощников.

Насколько я понимаю, истинные создатели передовой промышленности в сталинской империи были так же уничтожены, как и герои Октября…

Ну а история Великой Отечественной войны? Что мы знаем об этой войне, которая аукается до сих пор? Что мы знаем о ее героях? Истинных героях?

На моей памяти огромное издательство АПН – там сидели сотни людей – много лет переписывало мемуары Жукова! Все время пыталось как-то приспособить эти мемуары к «текущему моменту»… Прямо умора! А не умора ли, что историю войны сотворяли не историки, а… Симонов и другие советские писатели? Но что они, «навещавшие» фронт с фотоаппаратами («лейкой») и с пером (авторучками), могли сотворить, не имея никаких документов.

Незнание истории, умолчание об истинных потерях в войне 1941–1945 годов привело к очень многим потерям. Я могу судить только о потерях в идеологии.

На мой взгляд, наши историки все сто лет занимались только тем, что искали виноватых… И всегда приходили к тому, что во всех бедах и несчастьях страны виновато… «капиталистическое окружение» или разные модификации этого самого окружения.

У немцев в эпоху Гитлера вместо окружения была геополитика. Теперь геополитика фигурирует и у нас.

Естественно, мы не одни на этой Земле. Нас кто-то окружает. Правда, нас меньше всего окружают, поскольку мы как-никак огромная страна… Все равно, окружают. И вредят, пакостят буквально на каждом шагу. И вот я читаю в сентябре 2017 года, что госпожа Е. Лахова – наш сенатор – сказала, что окружение (очевидно, продвинутая Америка) наслало на Центральную Россию «климатическое оружие», чтобы, значит, у нас все лето была холодрыга. Узнала я об этом заявлении из газеты «Аргументы и факты». «Здесь без климатического оружия не обошлось. Делается это для подрыва нашей экономики», – сказала Е. Лахова.

Не хочу кончать сие свое сочинение на такой печально-юмористической ноте… Кончу повтором: все-таки дело очищения от лжи отечественной истории начато. И не сомневаюсь, что его уже не остановить… Ведь истории правда на самом деле необходима. На лжи ничего путного не построишь… Читайте Льва Толстого.

 

Кто дал вам это право?

Когда видные историки подтвердили, что эпизод с 28-ю панфиловцами – вранье, поднялась целая волна протестов. Мол, вранье совершенно необходимо, хорошо вписывается в картину победоносной войны Советского Союза против нацистской Германии. А историческая правда почему-то в картину не вписывается. Портит ее. Уже испортила.

Почему не вписывается? Чем портит? Чем испортила?

Ответа нет.

Но раз уже испортила историческую картину, надо срочно ее восстанавливать. Подновить на всякий случай. А ложь по возможности возродить в ее старом обличье, в том самом, в каком она возникла семьдесят пять лет назад под пером дежурного по номеру «Красной звезды» Александра Юльевича Кривицкого. Большого сукиного сына. Уж поверьте мне.

За благородное дело восстановления вранья взялись два молодых киношника: Ким Дружинин и Андрей Шальопа. Они сняли фильм по тому старому сценарию Кривицкого.

Помог Мединский. Уже хорошо. Первыми зрителями ленты стали В. Путин и Нурсултан Назарбаев. Лучше не бывает. Авторов можно поздравить. Им не грозят ни крики церковников о том, что панфиловцы оскорбляют их чувства верующих, ни визг экс-прокурорши Поклонской, что оскорблены ее монархические чувства.

Все о’кей. Живи и радуйся… Но впала в тревогу я. Казалось бы, человек совершенно посторонний. Чего мне-то тревожиться?

А я в себя не могу прийти после того, как прочла интервью режиссера фильма о 28 панфиловцах Дружинина.

Ким Дружинин в этом интервью говорит, что люди, которые «затевают дискуссии» насчет 28 панфиловцев, «на самом деле хотят чего-то другого». Они не «правды хотят дознаться», «мы можем только догадываться об их намерениях»…

У меня прямо мурашки по спине забегали. Так страшно стало! Начал молодой режиссер с 1941 года, а забежал в 1937-й. Это в 1937 году следователи из НКВД знали, чего именно «на самом деле хотят дознаться» люди. И тогда же эти парни-следователи «догадывались» обо всем. И на этом основании, схватив ни в чем не повинных граждан, передавали их палачам, а те убивали их выстрелом в затылок.

Умоляю, делайте какие угодно фильмы. Только не смейте думать, что если человек выступает против вранья, у него совершенно другое на уме! Что он не патриот.

Не надо ни о чем догадываться. Никто ничего не скрывает. И что за право вы себе вообще присвоили? Право догадываться о том, что человек думает. Кто дал вам это право?

 

О гондолах и баркаролах

Услышала на волнах 9,26 (радиостанция «Коммерсант FM») о том, что дачному поселку под Челябинском вскоре потребуются гондольеры, поскольку там роют каналы наподобие венецианских. И пустят по ним гондолы. Будущих гондольеров собираются обучать не только вождению гондол, но и пению баркарол. Причем обучать аж с выездом в Венецию.

Смешно. Похоже на первоапрельскую шутку, хотя сообщают об этом в мае. Я и посмеялась, но потом подумала: какая приятная, жизнеутверждающая новость. Почему бы богатым челябинцам, приехавшим на дачу, не услаждать свой слух старинными итальянскими напевами, да еще сидя в гондолах. И неважно, что зимой каналы в Челябинске замерзнут. На замерзших каналах молодежь будет кататься на коньках, как в старину катались голландские девочки и мальчики. Так, по крайней мере, было написано в книжке «Серебряные коньки», которую я читала в детстве.

Правда, в моем детстве, прослышав о гондолах в Челябинске, взрослые, скорее всего, сказали бы, что буржуины совсем взбесились. Пора их всех к ногтю.

Однако с высоты своих лет умоляю: пусть не самые богатые буржуины – самые богатые новые русские, такие образованные, что должны жить скромнее старых номенклатурщиков, – плавают на гондолах хоть на Северном полюсе, пусть скупают розовые и желтые бриллианты и втыкают их дамам своего сердца хоть в попу… Но пусть только перестанут играть в старинную советскую игру: ненавидеть всех на свете и вопить, что весь мир завидует нам и только и думает, как бы нас обидеть, ограбить, сожрать живьем и закопать в землю.

И пусть наша интеллигенция перестанет тянуть одну и ту же унылую баркаролу о том, что, мол, стыдно думать о Венеции, когда в деревнях старые бабушки сидят без лекарств. В самых процветающих и богатых странах всегда были и будут бомжи, нищие старухи и неизлечимо больные дети. Так устроен мир…

Перечитывая эту запись, думаю: как безмятежно мы жили до событий на Украине и до «Крымнаш».

 

О Леонардо да Винчи, Моцарте и горьковском Данко…

Есть такая книга под названием «Не только Бродский…» с подзаголовком: «Русская культура в портретах и анекдотах». Написана и издана она была в Америке, и речь в ней шла в основном о деятелях культуры и искусства, которые в 1960–1970-х годах бежали из Советского Союза на Запад.

Автором анекдотов, коротких зарисовок, был замечательный русский писатель Сергей Довлатов: в России Довлатова отнюдь не забыли в XXI веке, пожалуй, наоборот, заново открыли. Даже памятник ему хотят поставить в Петербурге, откуда его успешно выживали. Автор фотопортретов – Марианна Волкова, русский фотограф.

Портретов в книге аж целых шестьдесят. Тут и поэты, гремевшие в СССР в 1960–1980-х годах. Тут и знаменитые композиторы, и великие исполнители. Тут и известные художники, тут и Нуриев с Барышниковым, и Галина Вишневская, и прочие знаменитости. И каждый портрет сопровождается какой-нибудь остроумной, дружелюбной, а иногда и убийственной репликой Довлатова.

Потряс меня довлатовский «анекдот» об Эрнсте Неизвестном.

У Неизвестного сидели гости. Эрнст говорил о своей роли в искусстве. В частности, он сказал:

«Горизонталь – это жизнь. Вертикаль – это Бог. В точке пересечения – я, Шекспир и Леонардо!..»

Все немного обалдели…

Я тоже обалдела. И даже не успела прийти в себя, поскольку прочла где-то, не помню где, что Неизвестный в другой раз сказал: «Я – реинкарнация Микеланджело».

Но вот в августе 2016-го Неизвестный умер на девяносто втором году жизни. Умер в Нью-Йорке.

Естественно, на его смерть откликнулись наши либеральные СМИ. Увы, довольно-таки немногочисленные. Но зато как откликнулись! Иначе, чем «великий» или «гениальный художник», никто его уже не стал называть. И при этом контекст был такой: будто Неизвестный признан во всем мире и великим, и гениальным. И так сказать, первопроходцем нового искусства.

Однако буквально тут же мне позвонил сын из Нью-Йорка и с грустью сказал: мол, русское искусство в Америке в полном загоне. Даже сообщения в «Нью-Йорк Таймс» о смерти Эрнста Неизвестного не было!

А тот факт, что в Советском Союзе у Неизвестного была большая слава, никого на Западе не волнует. И в самой Америке есть художники, картины которых покупают за огромные деньги, вешают в парадных комнатах и гордятся… Но слава этих художников дальше границ штата не распространяется…

Возможно, так и надо воспринимать Неизвестного. Для нас Неизвестный – фигура значительная. Прежде всего он был храбрый человек. Храбро сражался на фронтах в годы Отечественной войны. Был тяжело ранен. Даже похоронка на него пришла. Перенес тяжелейшие операции. Учился в самом престижном московском институте – Суриковском. Был участником разогнанной выставки в Манеже; единственный, кто смело отвечал Хрущеву. Автор надгробия на могиле Хрущева, похороненного на Новодевичьем кладбище. И автор пятнадцатиметровой скульптуры «Маска скорби», которую он воздвиг в Магадане в память об узниках ГУЛАГа.

Словом, Неизвестный – человек со своей биографией. Его на Руси знают. В каком-то смысле он даже символ. Символ смелости и независимости.

Ну а что, например, я знаю о Никасе Сафронове? Знаю, что он пишет портреты на заказ. За хорошее, как теперь говорят, бабло. Знаю, что интеллигентные люди – и небогатые, и те, что попали в списки «Форбс», – его картин не покупают.

Но вот читаю уже в 2016 году в «Аргументах и фактах», газете, которая вроде бы и не считается «желтой», интервью с Никасом Сафроновым.

И вот что сей художник говорит:

…Ну, если серьезно, я никогда не хотел славы. И только на четвертом курсе Суриковского училища… мне приснился сон, где я хожу по галерее с моими картинами (которых в реальной жизни я еще не написал), а какой-то дед все меня поправляет: здесь не такой цвет, здесь графика хромает. В один момент я оборачиваюсь и вижу, что дед – это Леонардо да Винчи. Он бросает мне странный шар. Я его поймал… [24]

Итак, снова Леонардо да Винчи. Вдобавок вещий сон… с шаром. Явно «в один момент» реинкарнация, то есть перевоплощение «деда» Леонардо… в юного Никаса, студента Суриковского училища.

Как писал Зощенко, «оба два», что Неизвестный, что Сафронов, стали Леонардо да Винчи… Не много ли их?

«Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно…»

Хорошо бы закончить эту заметку Никасом Сафроновым. Чего с него, хвастуна, взять. Но не тут-то было…

Мих. Мих. Жванецкий в 1970–1990-х годах, безусловно, стал любимым сатириком советской интеллигенции. Помню, как он выходил с потрепанным портфелем в битком набитые публикой конференц-залы и читал там свои дико смешные миниатюры. Жванецкого никогда не покидали ни чувство юмора, ни безупречный вкус.

Чего не скажешь о режиссере Марке Розовском. Иначе Розовский не сравнил бы на ТВ Жванецкого с… Моцартом.

Чувствуете, какая в этом сравнении заключена глубокая мысль? Зачем уподоблять нашего замечательного русского сатирика русским же Ильфу и Петрову или Зощенко? Он гений мирового масштаба. Моцарт!

Глобальность плюс заносчивость стали в РФ, на мой взгляд, приметой времени. А уж когда речь заходит о писателях – «пролетариях умственного труда», – то тут уж вовсе оказывается, что они впереди планеты всей. И в этом либералы явно опережают патриотов. Если послушать «Новую…» и ее любимого автора Роста, то получается, что в России (цитирую): «Белла Ахатовна Ахмадулина, прекрасная Белла, была последним первым поэтом…» Таких, как она, первых, «у нас всех больше не будет. Никогда!» По-моему, так даже о Пушкине не говорили. Но о мертвых либо хорошо, либо ничего… Оставим Ахмадулину в покое. Первым поэтом она, слава богу, никогда не была.

Остановимся на не менее вопиющем казусе: вот писатель В. Войнович. Недавно у него вышла новая книга – «Малиновый пеликан». Но еще до этого о нем, своем старшем друге, рассказала нам Виктория Токарева в журнале «Сноб».

Ну, во-первых, пишет Токарева, он подобен «горьковскому Данко». «…Данко разорвал себе грудь, достал сердце и понес его, как факел. Охота ему разрывать свою грудь? Но он должен был освещать путь идущим. Та же позиция у Войновича».

Далее Токарева рассказывает, как Войновича преследовали советские власти. Но он все равно «жертвовал жизнью ради правды». И все кончилось тем, что его «выгнали из страны». Вроде бы довольно типичная история для детей оттепели. Многие из них были вынуждены покинуть СССР. Однако на чужбине, если верить Токаревой, с «Данко» Войновичем произошли чудеса. Из борца он превратился в эдакого лоха, в совершенно не приспособленного к жизни человека.

Оказавшись в эмиграции, повествует Токарева, он (В. Войнович. – Л. Ч.) издавался миллионными тиражами. У него скапливались большие суммы. И где они? «Просочились сквозь пальцы как вода».

Естественно, это чудесное превращение из Данко в лоха вызывает у Токаревой умиление. «В его непрактичности, – пишет она, – есть что-то чистое, детское, трогательное».

Прочла эти строки раз десять. И, как в случае с Неизвестным – то клоном самого Леонардо да Винчи, то клоном Микеланджело, – совершенно обалдела!

Какие такие «большие суммы» просачивались сквозь пальцы Войновича? Какими такими многомиллионными тиражами издавались в ФРГ его произведения?

Очевидно, Токарева стала жертвой сказочек, которые сочиняли в ГБ еще во времена Андропова. Самая распространенная тогдашняя сказочка была о том, что диссиденты типа Войновича, немного подиссидентствовав для виду, бегут на Запад за длинным долларом – то бишь Иудиными сребрениками. Кучу долларов им, естественно, отваливает либо ЦРУ, либо Госдеп. И именно за их подрывную деятельность.

Ну хоть убей, не верю я, что в Западной Германии, где жил русский писатель Войнович, его издавали миллионными тиражами и что он, соответственно, мог транжирить деньги…

Сам принцип книгопечатания на Западе (да и у нас теперь тоже) построен на том, что издательство работает ради прибыли. А какую прибыль могли дать книги Войновича издательству «ИМКА-Пресс»? Если они были на русском, то их, соответственно, покупали только бедняки-эмигранты. Если же их переводили, то это стоило денег. И опять же, кто бы их купил? Ведь обычный читатель во всем мире предпочитает легкое чтиво: детективы, любовные романы.

В Германии в то время были два знаменитых писателя – Генрих Бёлль и Гюнтер Грасс. Оба – лауреаты Нобелевской премии. Бёлля я много переводила и была хорошо знакома и с ним, и со всей его семьей. С Грассом был знаком муж. Но и Бёлль, и Грасс, романы которых перевели на десятки языков и читали во всем мире (книги Бёлля были включены и в школьные программы), в поте лица зарабатывали свой хлеб…

Миллионами в ФРГ и вообще на Западе ворочают не писатели, а хозяева огромных издательских домов – словом, буржуины, владеющие концернами, корпорациями, монополиями. А из пишущей братии разве что Джоан Роулинг со своим «Гарри Поттером» или Джордж Лукас с «Хоббитом» и «Властелином колец»…

Только в СССР писатели, даже не создавшие мировых бестселлеров, могли стать богачами, ведь им платило наше щедрое советское государство. Любимцу Сталина – Симонову – гонорары привозили на инкассаторских машинах. А некоторые «инженеры человеческих душ» при Сталине имели сверх своих гонораров специальные столики в лучших московских ресторанах: там можно было кутить с друзьями и… не платить ни копейки за выпитое и съеденное… Жили, как крезы, на протяжении семидесяти лет советской власти и все начальники из Союза писателей, вне зависимости от своих талантов… Но при чем тут «трогательный» Войнович?

К сожалению, история о денежных делах Войновича в эмиграции возникла задолго до очерка В. Токаревой в «Снобе». Правда, в несколько другом аспекте. Я прочла об этой истории в книге Б. Сарнова «Феномен Солженицына». Со слов самого Войновича, Сарнов утверждает, что эмигрантское издательство ИМКА-Пресс и конкретно Никита Струве делали хорошие деньги на «достаточно популярных и коммерчески выгодных книгах» Войновича, недоплачивая ему. Впрочем, Войнович употребляет не слово «недоплачивать», а другое, гораздо более грубое слово, он утверждает, что Струве пытался «зажилить» его гонорары, как «зажиливал» гонорары Надежды Яковлевны (Мандельштам. – Л. Ч.), теперь – и Лидии Корнеевны (Чуковской. – Л. Ч.)…

В этот спор Войновича с «ИМКА-Пресс» вмешался изгнанный из СССР Солженицын, единственный русский писатель второй половины XX века, которого знали во всем мире. И что же? Войнович послал классика на три буквы. О чем не без гордости сообщил Сарнову, а тот в свою очередь не без гордости воспроизвел в своей книге… Историю о гонорарах Войновича в «ИМКА-Пресс» и о хамском ответе Войновича А. Солженицыну, недостаточно почтительно обошедшемуся с ним, слово в слово воспроизвел и Юрий Борев в своей книге «Фарисеи. Послесталинская эпоха в преданиях и анекдотах».

Очень жаль, что Войнович поступил так. Не могу себе представить, что какой-нибудь молодой литератор из первой русской эмиграции позволил бы себе такое по отношению, допустим… к Бунину. А другой литератор пересказал бы это.

Не могу себе также представить, что Никиту Струве, помогавшего всем вынужденным эмигрантам, можно было обвинить в том, что он «зажиливал» чьи-то гонорары. Тем паче гонорары Надежды Мандельштам… Никиту Струве, который приложил столько сил, чтобы воскресить из мертвых Осипа Мандельштама.

Но еще подлее, что «трогательный» Войнович в припадке гнева объявил, будто «ИМКА-Пресс» было богатым издательством, ибо его субсидировало – кто бы вы подумали? – ну конечно, ЦРУ. И опять же эту гадость повторяет с некоторым даже ликованием Б. Сарнов. Ведь Сарнову надо во что бы то ни стало развенчать Солженицына, связанного с «ИМКА-Пресс».

Но все сие уже вне темы моей заметки. Речь я веду не о Никите Струве и не о Сарнове. И уж во всяком случае не о Солженицыне… Речь о Войновиче.

На мой взгляд, Войнович, хотя и не дутая фигура, но отнюдь не из лучших писателей советских времен.

«Жизнь и необычайные приключения Ивана Чонкина» после Гашевского «Швейка», после подобных же «героев»-простофиль Чапека, после «Самовольной отлучки» Бёлля и некоторых других немецких послевоенных романов, разоблачавших казарму и казарменный дух (авторов их я, к сожалению, не помню), всегда казался мне вторичным.

Я уж не говорю, что с «Чонкиным» вообще все не так просто. В нем повествуется о солдатах послевоенных призывов, а в ту пору колхозники (русские крестьяне) мечтали попасть в армию. Ведь, отслужив свой срок, они получали паспорта и могли бежать из разоренной, нищей деревни. Советскую армию призывники воспринимали как врата рая.

Пожалуй, кроме талантливого рассказа «Путем взаимной переписки» да еще «Иванькиады» – эпопеи с заграничным чужим унитазом, из-за которого Войновичу не хотели предоставить бо́льшую квартиру, – ничего особо интересного я у Войновича не прочла. История с унитазом и очень смешная, и отлично демонстрирует нравы в позднесовковый период. И между прочим, наглядно показывает претензии совков-загранработников, с одной стороны, и совков-писателей, с другой. И те и другие считали себя особой привилегированной кастой.

На этом можно было бы поставить точку, если бы Войнович, как сказано выше, не опубликовал совсем недавно новую «диссидентскую» сатиру «Малиновый пеликан». Сатира эта на Путина и на путинский режим. И, видимо, кажется автору и смелой, и острой. На самом деле она никакая даже не сатира, а просто набор трех старых-престарых анекдотов, в плохом пересказе автора даже не смешных. А под конец Войнович вообще начинает обыгрывать тему заднего прохода… Тот же дурной вкус, что и в случае с Солженицыным. Довольно противно.

P. S. Осенью 2017-го я так растрогалась, что решила вообще вычеркнуть Войновича из этого своего сильно критического опуса.

Решение мое было связано с юбилеем Войновича. Он пожелал отметить свое восьмидесятипятилетие. А мне через два месяца должно было исполниться аж сто лет. И я с большим интересом следила за тем, как писатель справляется с задачей: организовать собственное чествование. Сознаюсь, следила с интересом, смешанным с восхищением.

Конечно, Войновича и меня волновали совершенно разные чувства и соображения. Меня – сугубо частная проблема: привезут или не привезут из Нью-Йорка в Москву моих правнучат и как мне этого добиться. Войновича – глобальный вопрос: станет ли его юбилей всенародным празднеством или всего лишь литературным событием. Поражали и молодой напор, и энергия будущего юбиляра.

И это при том что я могла следить за подготовкой и за юбилеем Войновича только по радио «Эхо Москвы» и по всего двум газетам, которые регулярно читаю. Телевизора я, увы, не смотрю (боюсь за зрение). И еще кое-что рассказали мне друзья о юбилейной программе «Совершенно секретно», но никто не рассказал о программе по «Культуре»…

Итак, подготовка… Изо дня в день по «Эху…» передавали рекламу, в которой народ приглашался на юбилей Войновича в Большой зал ЦДЛ (Центральный дом литераторов). Очевидно, приглашались все желающие, вход бесплатный… Реклама юбиляра Войновича, по-моему, даже потеснила саморекламу Жириновского.

Далее, на той же радиостанции стали появляться интервью писателя, где он не столько высказывался на разные животрепещущие темы, сколько призывал на свой юбилей.

Чуть ли не до слез меня тронуло интервью Ксении Лариной с Войновичем, где он с детской непосредственностью вдруг прервал Ларину, спросив:

– Ну а вы-то сами на мой вечер придете?

– Приду, приду, – пообещала Ларина. И «дитя» сразу успокоилось…

В общем, я умилилась, растрогалась и вспомнила замечательный лозунг, который слышала все семьдесят пять лет советской власти:

«Спасение утопающих – дело рук самих утопающих».

Войнович, видимо, этот лозунг хорошо усвоил. Не утонет…

И все бы на этом для меня закончилось, если бы мне вдруг не попалась на глаза огромная юбилейная статья о Войновиче в «Новой газете».

Эта статья на полторы полосы была подписана Станиславом Белковским, что сразу меня насторожило.

Разве в «Новой газете» нет журналистов, которые пишут о писателях и о людях искусства? Да еще как пишут!.. А Белковский, насколько я знаю, считает себя политиком, политологом и в искусство, по-моему, до сих пор не лез. Кроме того, кое-кто на «Эхе…» обмолвился, что Белковский словечка в простоте не скажет. Все время шутит.

Надо ли считать, что вся статья – шутка? Сначала автор почему-то делит всех писателей на «начальников» и «пророков». Ха-ха. Среди «пророков», естественно, и юбиляр. В конце сообщается, что «пророк» Войнович похож на чудного сказочника Евгения Шварца и одновременно на Эрнеста Хемингуэя – но Хемингуэя, который стал сатириком… Ха-ха-ха.

Честно говоря, читать статью было неприятно. Но особенно неприятно стало, когда Белковский ни к селу ни к городу лягнул Навального.

Ну что это за игра такая у наших либералов-интеллигентов: чуть только появится на Руси крупный писатель, реформатор, политик – вообще крупный человек, как тут же очередной интеллигент кидается на него…

Словом, прочтя статью Белковского, я решила не снимать страницы о Войновиче.

* * *

Советская власть приучила нас весьма своеобразно оценивать произведения искусства. Раз Пастернак без одобрения политбюро получил Нобелевскую премию за роман «Доктор Живаго», стало быть, роман вредный, а сам Пастернак плохой.

И наоборот:

Раз Эрнст Неизвестный смело вел себя на выставке в Манеже и ваял скульптуры в память о ГУЛАГе, стало быть, он великий скульптор…

Раз Белла Ахмадулина, по словам Роста, сказала, что не знает, кто такой Путин, стало быть, она первый поэт России…

От этого давно пора отучаться.

Алексей Толстой был сталинский угодник. Написал отвратительный роман «Хлеб». И все равно остался прекрасным писателем. До сих пор его интересно читать.

Валентин Катаев сочинял совсем не то, что хотелось бы некоторым из нас, но читаешь его поздние талантливые повести о 1920-х годах с восхищением. А вот «Пеликана…» Войновича читаешь с отвращением…

 

О лжегероях

Советская власть, особенно при Сталине, любила назначать героев. На разных этапах – разных. В мирной жизни они иногда назывались «передовиками».

В 1960–1970-х годах и либеральная интеллигенция повадилась выдумывать своих героев-передовиков. К сожалению, как говорили в мое время, методом тыка, то есть совершенно произвольно.

Сдается мне, что к этой интеллигентской практике мы возвращаемся.

Только я все это успела подумать, как увидела в своей дорогой «Новой газете» большой портрет вполне благообразной старухи по имени Зинаида Александровна Миркина. Оказывается, старухе исполнилось девяносто лет. И по этому поводу я прочла – нет, не некролог, боже упаси, – а так сказать, поздравительный адрес юбиляру, подписанный Е. Ямбургом. Но поскольку поздравительный адрес опубликован на газетной полосе, он и от меня – постоянной читательницы этой газеты – тоже. И как читательница я было порадовалась знакомству с новой героиней. Видимо, незнакомка долго сеяла разумное, доброе, вечное…

В адресе-поздравлении сказано, что Миркина – поэт, переводчик, сказочник. Приведены также ее стихи. Сразу видно, что стихи плохие. Такие доморощенные вирши барышни до революции 1917 года писали друг другу в альбомы. В мое с Миркиной суровое время – я старше Зинаиды Александровны на восемь лет – рифмоплеты не рисковали предавать гласности подобные стишата…

Но, может быть, Миркина – известный переводчик? Тогда напишите, с какого языка и каких авторов она переводила. А может, она – сказочница? Расскажите в таком случае, какие сказки Миркина сочинила.

Отсутствие элементарных сведений о творчестве Зинаиды Александровны, на мой взгляд, – свидетельство того, что не в творчестве ее сила.

Ее сила в другом… В счастливом браке. И тут Ямбург впадает в неслыханное умиление и пишет: «Имея честь из года в год лично наблюдать глубоко сокровенный (!) личный (?), творческий союз Григория Соломоновича Померанца и Зинаиды Александровны Миркиной… я убедился, что оба они научились быть счастливыми».

Я же говорю: счастливый брак. Но далее стрелка переводится Ямбургом с брака на другое. И попутно совершается литературоведческое открытие. Ямбург уподобляет Зинаиду Миркину… князю Мышкину. Уподобляет на том основании, что Миркиной, как и Мышкину, достаточно увидеть, «к примеру, сосну», чтобы быть счастливой.

Однако в этом месте «меня сомневает», как говорил один начальник в издательстве «Советский писатель» в 1970-х годах. «Меня сомневает», что князю Мышкину было достаточно для счастья одной сосны. Но оставим и Мышкина, и сосну на совести Ямбурга. Тем более что сосна – это еще цветочки… Ягодки – впереди.

Не довольствуясь любовью к супругу Григорию Соломоновичу, «Зиночка» еще и влюблена. В доказательство сего приводятся слова самого Померанца, правда «сказанные вскользь»: «Зиночка влюблена, влюблена в Бога». Но Григорий Соломонович, по словам Ямбурга, не ревнует… «В самом деле, как можно ревновать к Высочайшему?» – вопрошает Ямбург. Видимо, под «Высочайшим» он подразумевает «Всевышнего».

Ну да ладно. Пусть будет Высочайший. Не все ли равно? Главное, что, влюбившись в бога, «пожилая женщина» – тут я опять цитирую Померанца в изложении Ямбурга, – «пожилая женщина пишет, как семнадцатилетняя девушка».

Стоп. Хватит глумиться. Любвеобильную «Зиночку» постигло несчастье. На сей раз подлинное. Не стало Померанца – ее мужа.

Ожидаешь от Ямбурга слов сочувствия и утешения. Призыва «держаться».

Напрасно ожидаешь. Ямбург как ни в чем не бывало сообщает, что «их», то есть Миркиной и Померанца, «внутренний диалог продолжается, выплескиваясь в новых стихах и лекциях… которые долгие годы они вели и продолжают вести вместе даже после его (Померанца. – Л. Ч.) ухода из земной жизни».

И объясняет сей невероятный факт Ямбург тем, что она («Зиночка». – Л. Ч.) наделена «редким даром сотворчества с „Вечностью“».

Хватит цитировать… Семьдесят пять лет назад, когда я училась в ИФЛИ (Институте философии, литературы и истории), в Ростокинском проезде в Москве, сочинения, подобные тексту Ямбурга, именовались бредом сивой кобылы. И особого гнева не вызывали. Вызывали всего лишь усмешки. А сейчас у меня вызывают гнев.

Почему? Да потому что, при том что жизнь у нас за три четверти века со времен ИФЛИ стала намного разумней, нас постоянно пытаются утянуть куда-то в мутное царство суеверий, мистики и коллективного умопомрачения. Иначе не скажешь.

То в республике Коми уничтожают (жгут) книги, изданные при содействии Сороса, знаменитого американца-филантропа. То в Новосибирске по требованию верующих запрещают оперу Вагнера «Тангейзер». То в Москве по тем же мотивам погромщики врываются в Манеж на художественную выставку и ломают работы покойного скульптора Сидура. А то фактически изгоняют из страны знатока современной живописи, галерейщика Марата Гельмана. Изгоняют за то, что он хотел сделать Пермь городом искусства.

И все это мракобесие – совершенно осознанная политика государственных структур… Будем надеяться – не всех структур… Все равно приходится терпеть. Против лома нет приема.

Лично мне, старухе, в последние годы приходилось терпеть многое. В частности, я видела по ТВ, как перед храмом Христа Спасителя выстраивались гигантские очереди женщин, жаждущих прикоснуться к отрезку пояса Богородицы, дабы излечиться от бесплодия.

Приходилось терпеть и выслушивать наглые поучения того еще мракобеса о. Всеволода Чаплина.

Наконец, не без изумления, я сподобилась увидеть по ТВ, как осенил себя крестным знамением Шойгу, наш министр обороны. Перекрестился перед тем, как принял военный парад в День Победы… По площади вот-вот должна была пройти грозная, несущая смерть военная техника – а Шойгу крестится. Выходит, крестится не на икону, а на, прости господи, танки.

Маршал Жуков, не крестясь, командовал парадами. И наши солдаты-красноармейцы шли в бой не под хоругвями. И даже не с георгиевскими ленточками на груди.

Но при чем здесь Миркина?

При том что и она, и ее покойный муж Померанц, так сказать, в порядке самодеятельности (был такой в мое время термин) проповедовали не менее отвратительное мракобесие. Медитировали и изрекали всякую чушь. А мы тупо молчали, боясь тронуть «гонимых». Хотя их как раз никто и не гонял за это.

И не надо либералам назначать своих достойных. Не надо назначать героев… Достойных людей у нас и без того хватает. Достойных людей, которые не с потусторонними силами бла-бла, а дело делают…

* * *

Знаю, мне скажут: сравнила Миркину с Шойгу – несчастную безобидную старуху со всемогущим Шойгу. Но так уж я устроена: не люблю ханжества, помноженного на глупость, откуда бы они ни исходили, хоть слева, хоть справа, хоть спереди, хоть сзади.

 

Дворцы и салоны

Честное слово, я, совсем как господин Журден из бессмертной мольеровской комедии «Мещанин во дворянстве», многое узнаю о себе только после того, как умные люди мне все растолкуют. Простак Журден не ведал, что говорит… прозой. А я до недавнего времени не ведала, что лет до шестидесяти прожила в эпохе модерна, потом жила в постмодерне и доживаю свой век вообще незнамо где. Видимо, в постпостмодерне. Не ведала я и что мой обожаемый сын Меламид и его соавтор Комар – зачинатели соц-арта – были классическими художниками постмодерна.

Да, всего этого я не знала. Зато знала, что архитекторы при Сталине, да и после него, меньше всего заботились о том, чтобы простые люди, не герои, имели удобные и приятные жилища, их воодушевляли совсем другие замыслы. Замыслы о великих стройках. При Сталине после войны в совершенно нищей стране возводились небоскребы-высотки. Станции метро отделывали наподобие сказочных дворцовых залов. С неслыханным размахом планировали улицы-проспекты, площади, города. Даже Хрущев, хотя и прекратил проектировать Дворец Советов и стал строить пятиэтажки, возвел в Кремле Дворец съездов, не пощадив кремлевских древностей.

Но, поскольку страна была хронически бедной и все деньги шли на военно-промышленный комплекс и на наших друзей в далекой Африке и на Кубе, замечательные советские зодчие все больше занимались бумажной архитектурой, а пропагандисты и прочие умники переименовывали старые заведения в некие храмы и дворцы социализма.

Обычные клубы стали у нас Дворцами культуры, стадионы – Дворцами спорта, дома для внешкольного воспитания – Дворцами пионеров, ЗАГСы – Дворцами бракосочетаний. А многие малые заведения в сфере обслуживания превратились в «салоны».

И стрижемся мы не в парикмахерских, а в салонах, летаем в салонах самолетов, сводим бородавки не в косметических кабинетах, а в салонах красоты, покупаем обувь в салонах обуви… Слава богу, хоть моемся в банях, а не в салон-банях… Но зато ходим не в церковь, как много веков до этого, а в храмы. Храмов во времена моего детства в Москве было всего два – храм Христа Спасителя и храм Василия Блаженного. И еще был Елоховский собор. А все остальные – церкви. Но церкви – это слишком прозаично.

Вот вам и модерн по-советски и постсоветски.

 

Пять школ сына

Алик сменил пять школ. Один раз, когда его мужскую школу сделали женской. Три раза, когда мы переезжали из квартиры в квартиру и, соответственно, из одного района в другой. И наконец, когда школу Алика в новом районе из десятилетки решили превратить в одиннадцатилетку. Эта школа, кажется, за номером 650 или 652, по словам сына, была совершенно ужасной. Ее я напрочь забыла; видимо, была настолько увлечена своей первой в жизни отдельной квартирой, что не до школ было. Зато последнюю школу сына за номером 120, на Ленинском проспекте, запомнила очень даже хорошо.

Первая школа Алика, бывшая Медведевская гимназия, находилась в Староконюшенном переулке, где был старый, еще 1930-х годов дом для партработников. Туда после отставки «сослали на вечное поселение» Никиту Сергеевича Хрущева. Но это случилось в середине 1960-х, а мой сынуля дорос до школьного возраста в 1952 году. В шесть лет он заболел ревмокардитом и стал обучаться дома, чтобы пойти потом сразу во второй класс.

Как оказалось, школа в Староконюшенном была тогда не простая. В ней учился внук Сталина, сын Светланы Аллилуевой от первого брака.

Лет шестьдесят спустя я узнала от своего ребенка, что он сидел с этим мальчиком Иосифом за одной партой. Почему он не поведал мне и отцу об этом раньше, объясняю причудами его характера. Вдобавок свой рассказ Алик, вечный смутьян и диссидент, прокомментировал весьма неожиданно: «Все-таки тогда была в стране какая-то удивительная демократия». «Тогда» значило – при Сталине.

Наверное, он прав: что-то от простоты нравов и отсутствия субординации сохранилось еще со времен революции 1917 года. Светлана Аллилуева, разойдясь с Гришей Морозом (переименовавшимся в Морозова) и выйдя замуж за сына Жданова, уже с дочуркой от Жданова приходила за сыном, переименованным тоже в Жданова. Шла пешком в Староконюшенный из Дома правительства.

Школа в Староконюшенном визуально мне очень нравилась: огромный вестибюль. Мрамор. Высокие потолки.

Правда, когда я пришла туда в первый раз – Алик еще занимался с учительницей дома, – и увидела первоклашек, мое сердце сжалось.

Представьте себе, что по широкой пологой лестнице гуськом, в один ряд, затылок в затылок, строго по росту – впереди самые маленькие – сходят наголо бритые ребятишки. И притом в гробовой тишине и в одинаковых черных гимнастерках, в черных длинных брюках и черных башмаках. Форму для школьников, по образцу дореволюционной гимназии, ввели в СССР, по-моему, спустя два-три года, но эта опытно-показательная школа уже обрядила своих мальчиков почти в эсэсовский наряд. Не хватало только «рун».

Класс как-никак первый, детям лет семь, а то и шесть. И посему возглавлял шествие маленький толстенький карапузик. Подойдя ближе, я увидела, что он идет как-то неуверенно. Глаза у него слипались. Бедняга спал на ходу…

Конечно, я предпочла бы, чтобы первоклашки не шли строем, а сбегали по лестнице, норовя съехать по широким перилам… В моих двух школах нравы были не такие строгие, хотя я училась в довольно-таки страшные 1920–1930-е годы.

В этой школе сын пробыл всего год. Как сказано, во всем Советском Союзе ввели раздельное обучение. И бывшую Медведевскую гимназию сделали женской.

Теперь понимаю, что без политики не обошлось. Видимо, умным дядям из Министерства образования захотелось изгнать призраки Сталина – Жданова из этой школы, в которой, наверное, училось много деток из Дома на набережной и из других номенклатурных домов. Но заметим, что главная затея Сталина – возврат к старой, дореволюционной гимназии – осталась нетронутой. Раздельное обучение, форма, муштра. И что уж тут удивляться, что ныне хотят ввести в школах уроки закона Божьего. Все к этому шло…

Но тут я отклонилась от темы.

Вторая школа Алика находилась в Гагаринском переулке, то есть в том же микрорайоне, что и первая. Но она была явно попроще. И помещалась в типовом здании – по воле Сталина их после войны понастроили во всей Москве. Однако ребята там были в основном такие же, как и в бывшей Медведевской гимназии. Ведь и Гагаринский, и Староконюшенный – недалеко от Арбата… А в районе Арбата еще жили в ту пору старые москвичи. Большие квартиры у них отобрали, но кое-кому по одной комнате все же оставили. У многих из них появились внуки – школьники.

В этой школе Алик сделал открытие, которым поделился со мной.

– Знаешь, мама, почему нас стригут наголо?

– Не знаю, – призналась я чистосердечно.

– Чтобы в волосах не заводилась моль.

Алик часто слышал мои и бабушкины причитания: «Не дай бог, моль заведется…»

* * *

…Сталин умер, но в советской педагогике ничего не изменилось. Зато мы переехали из Большого Власьевского на Цветной бульвар, из одной коммуналки в другую – еще худшую, и мой ребенок перешел в школу, где учился его двоюродный брат Лева Меламид. В один с ним класс.

Прихожу однажды за Аликом. Их классная руководительница выстроила пятиклашек на линейку. Дети орут, прыгают, толкают друг друга. Двенадцать-тринадцать лет – самый трудновоспитуемый возраст. Учительница, миловидная молодая дамочка, надрывается:

– Замолчите, хулиганье! Вызову родителей. Зачинщиков исключу с волчьим билетом. Гады!

Заметила меня, говорит со страстной убежденностью:

– Это не дети, а негодяи.

– Все? – растерянно спрашиваю я.

– Все! Я бы их убила… – смотрит на меня с сомнением. – Я не имею в виду вашего…

Что мне ей ответить? В пединститут шли «с горя», если боялись, что никуда больше не попадут. Зарплата жалкая, перспектив никаких. А чтобы стать настоящим педагогом, надо иметь призвание, талант.

Запомнила еще один разговор. На сей раз с директором той же школы. Набралась храбрости, пошла просить, чтобы в шестом классе разрешили Алику и Леве не брить голову наголо. Обучение уже не раздельное, совместное. История с «молью» звучит как-то странно, ведь девочки с косичками. И вообще, какого дьявола? 1957 год, XX съезд уже прошел. Сквознячок свободы гуляет по Москве. Только школа застыла, заледенела.

Долго убеждаю директора, что волосы на голове его учеников не поколеблют устои (тут я ошиблась – судя по следующим поколениям, поколебали!). Говорю, что лысые дети уродливы. Утверждаю, что советская школа не казарма. Пытаюсь льстить ему: «Вы как здравомыслящий человек…» Угрожаю тем, что пожалуюсь (куда?), намекаю, что имею какие-то связи. Все напрасно. На лице директора не отражается ни чувств, ни мыслей. Оно безмятежно как бревно. Отвечает на все мои уговоры одной фразой: «Не положено».

Я бьюсь долго, понимаю, что он вот-вот выставит меня из своего кабинета.

Наконец иду к двери. И уже на пороге бросаю со злобой:

– А в армии новобранцев, между прочим, перестали стричь под ноль (наголо), – опешив от такой своей импровизации, открываю дверь. Но тут вдруг слышу тусклый голос директора:

– Вы это точно знаете насчет армии?

– Совершенно точно, – отвечаю я мгновенно. А про себя думаю: «Откуда мне знать про твою армию, дубина».

Директор говорит:

– Можете постричь Меламедов (фамилию Меламид каждый переиначивает по-своему) под бокс.

Разрешил оставить челку, проносится у меня в мозгу. Почему? А потому, что в его представлении, школа – та же казарма, но для малолетних…

А между тем уже почти оттепель. Готовится первый фестиваль молодежи, первая ласточка открытого общества, о котором еще совсем недавно никто не смел и мечтать. В газетах пишут, что к нам приедут девушки и юноши со всего мира, и наша молодежь и молодежь из разных стран будут вместе веселиться.

По какому-то случаю я встретилась с матерью одного из соучеников Алика и Левы. Это была благообразная молодая женщина, на вид вполне цивилизованная.

Разговор зашел о том, как наши мальчики проведут лето. Она сказала: «Своего я отправлю под Курск».

– Почему так далеко? Ведь будет фестиваль. Пусть в эти дни погуляет по Москве, посмотрит на народ.

Женщина всплеснула руками:

– Именно потому я и посылаю своего Васю (Ваню?) так далеко, – она сжала губы. – Жалею ребенка.

– Но ведь ему в Москве будет интересно.

– А уколы?

– Какие уколы?

– Приедут американцы, они будут делать советским детям уколы.

– Боже мой! Зачем?

– Как зачем? Завидуют нам…

Потом я узнала, что эта женщина – жена не то майора, не то капитана – жила с мужем и ребенком в полуподвале в одной комнате. Но была, видимо, уверена, что американский народ готов из зависти отравить ее сынишку.

И еще: много лет спустя я слышала, что вся хрущевская смута пошла от того молодежного фестиваля. Хотя Москву крепко-накрепко закрыли: поездов в столицу не пускали. Всех подозрительных (без прописки) выслали, остальных специально проинструктировали. Все равно в дни фестиваля американские парни ходили в обнимку с русскими девушками в Нескучном саду, а русские парни целовались с англичанками в Сокольниках.

…Последняя школа Алика на Ленинском проспекте оказалась самой подлой. Ленинский проспект – новая с иголочки улица, нравы – старые… Сын в этой школе проучился не то два года, не то полтора – там ему дали аттестат зрелости, «путевку в жизнь», как тогда говорили. Такси – «зеленый огонек», передачи на телевидении – «Голубой огонек». «Путевка в жизнь» – в том же приторно-мещанском ряду.

Со школой на Ленинском у меня связано несколько воспоминаний.

Эпизод первый.

Алик в девятом, предпоследнем, классе… Иду на родительское собрание. Поджав губы, классная руководительница, преподаватель биологии, говорит мне:

– А вы не уходите после собрания. Я вашим сыном недовольна. Очень разболтан, плохая успеваемость. Надо побеседовать.

Ошельмовала при всех…

Жду конца собрания. Мучительная процедура: учительница читает отметки вслух. Кого-то хвалит, моего Алика ругает. Вроде все… Но классную руководительницу обступили мамаши и папаши отличников. Я пережидаю в сторонке. Помаленьку счастливые родители отваливают, но еще не все ушли. Какая-то настырная мама требует у учительницы классный журнал: хочет сверить отметки, которые дочь-отличница приносит в дневнике, с отметками в классном журнале. Дневник дети передают родителям на подпись.

– Зачем? – непроизвольно вырывается у меня. – Зачем сверять?

Мамаша возмущена:

– Как зачем? А вдруг у нее не все пятерки? Вдруг получила тройку, подчистила дневник, переделала на пятерку.

– Боже, какой ужас. Ваша дочь – лгунья?

Всеобщее негодование! Почему лгунья? Просто за НИМИ нужен глаз да глаз. ИХ надо проверять, чтобы неповадно было… Родители и учительница наступают единым фронтом. Каждый рассказывает о том, что какая-то с виду тишайшая девочка или образцовый мальчик чуть ли не состояли в бандитской шайке… И родители выследили и сообщили куда следует. Сталин умер уже лет восемь назад, а сталинская психология осталась. Точно по формуле: «Ленин умер, но дело его живет».

– Мой сын меня не обманывает, – говорю я. – И неужели вы призываете доносить на собственных детей?..

Саркастический смех: «Не обманывает, держи карман шире», и: «Если потребуется, то и донесем»…

Эпизод второй, на сей раз почти трагический.

Перед экзаменами на аттестат зрелости Алик сообщил, что его к этим самым экзаменам не допустят. А стало быть, закроют путь к высшему образованию.

Не допустят к экзаменам сына из-за того, что у него две двойки: по физкультуре и по литературе.

Но тут я уж и вовсе ничего не понимаю. Ну, пусть двойка по математике, по физике. Мальчик явный гуманитарий… Но физкультура и литература? Начинаю почему-то с физкультуры.

– Но ты же ловкий мальчик. Хорошо прыгаешь. Бегаешь. Плаваешь. Катаешься на велосипеде. На лыжах…

– Тапочки, – мрачно говорит сын. – Не приносил тапочек…

Мчусь в школу, вступаю в конфликт, что мне глубоко чуждо – ненавижу конфликты. Особенно с официальными инстанциями. А школа для меня – важная инстанция. И я ее боюсь. Сперва иду к учителю литературы. Приятный долговязый человек, на вид лет тридцати пяти. Фамилия еврейская – сразу смекаю: после института не смог никуда устроиться, кроме школы. Ведь в послевоенное время для евреев было введено нечто вроде процентной нормы, и никто долго не мог понять, надо ли ее отменять.

Говорю учителю:

– Я профессиональный литератор. У меня есть имя. Но я не знаю и десятой доли того, что знает мой сын… Да, бывает, что подростки начитаны, помнят наизусть сотни стихов, но пишут с ошибками… Вы когда-нибудь нашли у сына хоть одну ошибку?

Учителю неловко. Алик действительно может часами читать стихи, великолепно знает литературу и пишет притом абсолютно грамотно. Защищаясь, учитель проговаривается: директриса требует, чтобы тетради были в порядке. И это главное. А Алик систематически теряет тетради.

Иду к директрисе, дрожу от страха. Отвратительная совковая баба. Говорит гадости о моем сыне, унижает. Но я огрызаюсь.

– Нет, я с вами не согласна. Нет, нет и нет. Он способный, замечательный мальчик. И я вам не позволю… – хотя знаю, что позволю…

В конце концов, Алика допускают к экзаменам. Он их сдает прекрасно. И у него не такой уж плохой аттестат.

«Слава богу, отбила», – думаю я со злорадством.

Но тут выясняется, что для поступления в институт необходима школьная характеристика. Без характеристики не принимают документов… Мерзкая баба, директриса, сочиняет такую характеристику, с какой никуда не поступишь.

К счастью, сын идет в художественный институт, в Строгановку. Там надо сдать четыре экзамена по специальности: первый и второй – рисунок, третий – живопись, четвертый – композиция… И только потом идут общеобразовательные предметы. Подозреваю, что в Строгановке характеристик из школы вообще не читали…

Но сколько волнений, бессонных ночей.

…Нет, я отнюдь не оправдываю свое детище. Мог бы учиться и получше. И приносить на уроки тетради. Больше того, и мне следовало быть поумнее: приучить ребенка к порядку и, вместо того чтобы сообщать всем встречным и поперечным, что я не Песталоцци и не Ушинский, прочитать умные книжки известных педагогов. И уж во всяком случае – больше заниматься школьными делами единственного сына.

Да, конечно, я понимаю, что подростком трудно быть в любое время, в любой стране и при любом строе.

Подозреваю также, что трудно учиться повсюду, будь то обычная школа или лицей для избранных, ПТУ, фабзауч или пансион для благородных девиц.

Наверное, каждый взрослый хоть раз в жизни видел сон: он стоит у доски с мелом в руке и все забыл. Не может ответить ни на один вопрос. В голове неотвязная мысль: «Я ведь это прекрасно знал, но теперь никогда не вспомню».

Все это я говорю несмотря на то, что и в своих двух школах, и в институте была круглой отличницей…

Тем не менее с полной ответственностью утверждаю, что советская школа после войны, то есть в 1940–1950-х годах, даже в Москве была особенно репрессивной и тяжелой для ребенка. Не верьте нынешним патриотам, которые кричат, что путинские варвары уничтожают лучшее в мире школьное образование.

* * *

Что представляла собой та школа, в которой училось первое послевоенное поколение?

Типовые здания – скучные коробки, воздвигнутые еще, как сказано, во времена Сталина; типовые учебники, вечная бедность (плохие ремонты, неухоженные классные комнаты, отсутствие элементарного оборудования), ежегодные перестройки всего образования и в конец затурканные учителя. Ведь сколько себя помню, профессия учителя считалась непрестижной.

Хотя теперь знаю, были в Москве, да, наверное, и в других городах исключения. Хорошие школы, замечательные директора. Прекрасные педагоги. В частности, в годы оттепели дети лет на десять моложе сына в нашем районе – районе продвинутой технической интеллигенции, районе профессоров и академиков – обучались кто в математической, а кто в английской школе. Но хороших школ в Москве было немного. И боюсь, что в провинции в ту пору дела обстояли намного хуже.

Достаточно вспомнить, как говорил, какие ударения ставил последний генсек СССР Горбачев – человек, безусловно, незаурядный, – чтобы определить уровень школьного обучения в глубинке.

Но самое главное даже не это. Самое главное, что школа при советской власти должна была превратить совершенно разных маленьких человечков в типовых советских граждан – одинаково мыслящих, одинаково живущих, одинаково мечтающих. Превратить в одинаково послушных, преданных власти homo soveticus.

«У коммунизма был безумный план, – пишет Светлана Алексиевич в своей книге „Время секонд хэнд“, – переделать старого человека, ветхого Адама. И это получилось… Может быть, единственное, что получилось. За семьдесят с лишним лет в лаборатории марксизма-ленинизма вывели отдельный человеческий тип homo soveticus». Эти люди «или воевали, или готовились к войне. Никогда не жили иначе», «и в мирной жизни все было по-военному. Стучал барабан, развевалось знамя… сердце выскакивало из груди… Человек не замечал своего рабства. Он даже любил свое рабство».

Мечтал то о мировой Революции, то о Великой Державе.

И добавлю: все время чем-то гордился. Вначале – Первой в мире Социалистической Страной. Потом законно гордился победой над фашистской Германией. Еще совсем недавно – запасами нефти… И всегда – военной мощью…

Не стоит писать дальше. Только настроение себе портить.

Ясно одно: все начиналось со школы. Начиналось со школьной формы, со школьных линеек, со школьных учебников, с патриотического воспитания вместо уроков истории, со значков «Ворошиловский стрелок» и «Готов к труду и обороне» (ГТО)…

А ведь в 1920-х – в начале 1930-х годов в Советской России педагоги еще не отходили от мирового мейнстрима, пытались найти какие-то новые пути для обучения детей, развить в них инициативу, учить самостоятельно мыслить, рассуждать.

P. S. У меня, как, впрочем, у каждого человека, много недостатков. Некоторые из них я осознаю. Один из таких недостатков – неумение прощать обиды. Советской школе я никогда не прощу того, что она испортила детство и отрочество моему сыну. Детство и отрочество, которые могли быть радостными и счастливыми, несмотря даже на материальные трудности после войны.

Сын уродился правдивым и умным. Как оказалось потом, он был талантлив. У него были любящие родители и обожающие его дедушка с бабушкой… Чего же больше?

 

Запоздалое объяснение в любви

Я помню этих мальчиков-художников в ту пору, когда они только-только закончили Строгановку. Один из них был худенький и порывистый, другой – упитанный и обстоятельный. Один говорил быстро и редко улыбался, другой говорил медленно и почти всегда улыбался. Худенького звали Алик Меламид, упитанного – Виталий Комар.

При посторонних мальчики никогда не ссорились. Не спорили. Даже не противоречили друг другу.

Как они творили вдвоем, мне рассказали их друзья. Нет, они не рисовали и не писали маслом одну и ту же работу одновременно. И вроде бы ничего заранее не обговаривали.

Чаще всего замысел рождался в голове у Худенького. Тогда он вскакивал с дивана – в свободное время Худенький либо лежал на диване, либо быстро ходил по комнате. Но тут он вскакивал, хватал холст, прикреплял его к мольберту и час или два сосредоточенно трудился. Потом с проклятьем бросал кисти и ложился опять на диван.

Спустя несколько часов или несколько дней к Худенькому приходил Полный. Полный всегда приходил к Худенькому, а не наоборот, потому что у Худенького была – нет, не мастерская, а всего лишь двадцатиметровая комната, где мальчики могли работать.

Худенький никогда не спрашивал Полного, почему тот явился только вечером, а не накануне утром – не спрашивал, даже если Полный исчезал на неделю.

Раз не приходил, стало быть, не мог.

Но вот Полный, наконец, появлялся и, увидев Худенького на диване, а на мольберте начатую работу, молча оценивал ситуацию и улыбался своим мыслям. Потом что-то бормотал. В ответ Худенький с неудовольствием оправдывался: мол «ничего не получилось. Задумал херню… Надо замазывать».

Ни слова не возразив, Полный становился к мольберту. Часа через два Худенький вскакивал с дивана, а Полный с удовлетворением хихикал и уходил.

Никто не понимал, как они объяснялись друг с другом. Осталось неизвестным также, кто клал последние мазки на очередную картину. Впрочем, некоторые работы мальчики делали врозь. Каждый в отдельности, но опять же, каким-то непонятным образом договорившись друг с другом.

Так они работали в Москве в 1960–1970-х годах. И наработали, между прочим, очень много.

Ну во-первых, придумали название для своей политической живописи: соц-арт. И название это знает сейчас каждый интеллигентный человек во всем цивилизованном мире. Во-вторых, в стиле соц-арта сотворили многие сотни работ и десятки циклов, которые разошлись по всему свету. И еще они сделали перформанс «Рай». А до того стали участниками, и даже соавторами, «Бульдозерной выставки». И конечно, участниками выставки в Измайлове. Выставлялись и на «квартирных выставках»…

И работали, работали не покладая рук.

Эти мальчики были тогда самые смелые, самые неожиданные и непредсказуемые. И самые рисковые.

У них не оказалось Старшего – Учителя с большой буквы, Патриарха. Старший по Бульдозерной выставке Оскар Рабин был всего лишь более взрослым и более искушенным при переговорах с властями.

И еще: мальчики были бедные. Оба рано обзавелись семьями, но не могли их достойно содержать, что уязвляло их мужское самолюбие.

Считается, что при советской власти все и всегда были бедные, особенно начинающие. На самом деле бедность, как болезнь: она протекает у разных людей по-разному.

В 1960–1970-х годах в Москве шла бойкая торговля из-под полы – в том числе искусством. И многие опальные художники в ней участвовали. Доллар в Советской России был запрещен. За «деревянные» рубли ничего путного не продавалось. Эквивалентом доллару, платежным средством служили либо пол-литры, либо американские джинсы и другие заграничные шмотки.

Торговля искусством носила, таким образом, весьма причудливый характер. Напоминала торговлю белых колонизаторов с чернокожими аборигенами. Мы вам – бусы и «огненную воду», вы нам – золото и слоновую кость.

Но так было далеко не всегда: часто «белые», сиречь иностранцы, получали от «туземцев», сиречь от художников, за грошовую дребедень такую же грошовую живопись.

Ни Худой, ни Полный в этой купле-продаже, именуемой «дипартом», не участвовали…

Осенью 1977 года Худой и Полный эмигрировали. В США они сразу одержали первые безусловные победы. Сам Энди Уорхол подарил им свою душу для продажи в России. А русские друзья художников продали свои души американцам. Мальчикам ужасно хотелось сблизить две громадины – Советский Союз и Северо-Американские Штаты. Недаром они еще в Москве вопрошали в журнале «Америка», издаваемом в США: «Где черта между нами?»

Не зная толком языка Америки, они говорили с ней на вполне понятном языке современного искусства. И создали десятки новых живописных циклов. Между прочим, всегда остроумных. Их работа «Сталин и Муза», цикл «Сцены из будущего» (после ядерной катастрофы), «Кремль в отражении» и многие, многие другие стали не менее известными, нежели шедевры старых мастеров.

Выставки мальчиков проходили во всех странах Западной Европы. Ну и, само собой разумеется, – во всей Америке.

Насколько я знаю, в США оказались и такие известные картины из России, как «Цитата», «Не болтай», «Бучумов» и «Зяблов», «Документы», «Паспорт», «Жизнь современника»; «Двойной портрет» – сросшиеся профили Меламида и Комара, фактически карикатура на бесчисленные изображения сросшихся профилей «основоположников марксизма» Маркса и Энгельса; «Солженицын и Бёлль на даче у Ростроповичей». Эти работы и многие-многие другие также разошлись по музеям и частным коллекциям. И еще: мальчики затевали грандиозные и немного дурацкие – не без этого! – проекты. То преподавали живопись слонам в далекой Индии и в странах Юго-Восточной Азии. А то, изучив будто бы вкусы разных народов Европы, рисовали соответствующие этим вкусам картинки с сюжетом типа: голубая речка, над ней синее небо, а на земле зеленая травушка-муравушка, на которой прохлаждаются парень с девушкой. Белые и пушистые. Этот проект уже повзрослевшие Худой и Полный назвали «Выбор народа».

Думаю, что, если бы мальчики захотели вспомнить, перечислить и пересчитать все свои задумки и готовые работы, это им не удалось бы. Так много они всего насочиняли.

В конце 1980-х Худому и Полному, так же как и всем остальным уехавшим, разрешили наконец посетить Москву. И совсем молодой, заводной Марат Гельман устраивал им шумные выставки, а Леонид Парфенов и другие тогдашние телевизионные звезды брали у них интервью.

Но потом вдруг все кончилось. Где-то в начале 2000-х тандем распался. Навсегда. Нет и не будет больше бренда K&M. Нет и не будет больше новых общих работ Худого и Полного – А. Меламида и В. Комара. Художника по имени K&M больше не существует.

Жаль. Ужасно жаль. Мне, матери Худого, жаль вдвойне. Вдвойне из-за того, что за долгие годы я так и не объяснилась мальчикам в любви, не сказала, как я ими восхищаюсь, как я ими горжусь.

Опоздала. В жизни я часто опаздывала. Но в данном случае это непростительно. Хотя на сей раз опоздание вызвано уважительной причиной.

Эта причина – страх за сына Меламида. Ведь до эмиграции К. и М. жили в СССР. А в СССР искусство было под неусыпным контролем Власти. И если ты просто отступал от канонов так называемого соцреализма – а мальчики нахально высмеивали эти каноны, – то автоматически становился диссидентом (при Сталине – «врагом народа»).

Шаг вправо, шаг влево… То был единственный закон в беззаконном советском обществе…

Да, я боялась за жизнь моего Худого, который вместе с Полным стал, по терминологии тех лет, неофициальным художником.

В последние годы жизни я не раз слышу разговоры о «гене страха». Будто бы есть люди, у которых этот ген отсутствует. И будто бы эти люди – герои, достойные подражания.

Категорически не согласна. Может быть, герой и способен подавить ген страха в ту минуту, когда он совершает свой подвиг… Не знаю.

Но знаю, что каждый нормальный человек непременно должен иметь ген страха. Если он отсутствует у тебя, ты выродок, нелюдь, бревно.

Такой выродок, душегуб без гена страха, надевает пояс шахида, выходит из дома, ищет скопление людей, а потом взрывает себя, дабы умереть и унести с собой чужие жизни. Жизни незнакомых мужчин, женщин, стариков, детей.

Семьдесят лет назад, когда я была молодая, о генах еще и речи не было. Тогда апеллировали к инстинктам. Знали, что у каждого нормального человека есть инстинкт самосохранения, а у каждой женщины – еще и материнский инстинкт. Даже животное, презрев смертельную опасность, спасает сперва не себя, а своего детеныша.

А теперь я слышу, что появились матери, которые визжат от счастья, узнав, что их сыновья или дочери взорвали себя ради того, чтобы погубить других людей…

Нет, этих злодеек я никогда не назову человеками, они хуже дикого зверя…

…Знаю, прочтя эти абзацы, мой сын улыбнется и скажет: «Совсем зафилософствовалась моя мама. Я и не помышлял ни о каких генах-инстинктах. Просто считал, что мама преувеличивала опасность, которая мне грозила…»

И с этим я категорически не согласна. И призову себе на помощь признанного мэтра, известного художника Илью Кабакова.

Вот что пишет Кабаков о жизни неофициальных художников в своей книге: «60 – 70-е»… С подзаголовком: «Записки о неофициальной жизни в Москве»:

С неослабевающим напряжением страх висит над неофициальным искусством, как дамоклов меч, и ты ощущаешь его ежедневно как неизбежное возмездие за все, что ты сделал; вся жизнь неофициального художника проходит под каким-то следственным взором, который все видит: и вот сейчас, в последнюю секунду меч упадет, так как расстояние от твоей жизни до смерти кратчайшее…

И далее:

Все понимали, что жизнь каждого может быть буквально стерта с лица земли, не только его дело, но и он сам. За что? Было ясно: все, что ты делаешь, – в этом уже твоя невероятная вина перед тем, кто наносит удар. То есть ты получаешь возмездие за всю твою жизнь… вся твоя жизнь – одна сплошная вина, начиная от твоих мыслей под колпаком черепа до твоих рисунков и отдельных реплик, все это преступно от начала до конца… как бы ты ни жил, все это есть чудовищная ошибка против той известной… нормы, которую ты не можешь выполнить, не потому что ты негодяй, а просто твоя жизнь есть изначально принципиальная ошибка. В этом страхе, в его тотальности есть не просто ощущение, что ты виноват в одном, а в другом не виноват, а именно вся твоя жизнь – одна сплошная вина.

Твоя вина изначально доказана, она прекрасно осознается тобой самим (почти кафкианская ситуация), и поэтому вопрос «виновен ли ты?» вообще не стоит.

…На вопрос «За что?» тебе могут ответить: «Сам знаешь, за что»…

…И тот факт, что тебя еще не стерли в пыль, осознается как непонятное промедление, проволочка…

Подытоживаю: у меня как у матери опального (неофициального) художника были все основания дрожать от страха за его жизнь и благополучие.

Думаю, что в глубине души и сам сын понимал мои страхи. Только упорно не хотел признавать их. Считал малодушием. И тут сказалась наша с ним разница в возрасте. Я жила при сталинщине, будучи уже зрелым человеком, а он – всего лишь ребенком.

Уверена, тот факт, что Илья Кабаков старше моего сына на двенадцать-тринадцать лет, тоже сыграл немаловажную роль.

Как бы я сейчас ни возмущалась восемнадцатью годами брежневщины, эти годы по сравнению с годами сталинской жестокости и произвола кажутся образцом гуманности, законности и предсказуемости.

Я – человек, на всю жизнь запуганный Сталиным, сын – человек, который уже не желал ощущать себя «тварью дрожащей».

Словом, в те годы, когда K&M создавали свой соц-арт, я ни о каком искусстве вообще думать не могла. Какие уж тут объяснения в любви! Я рада была бы, если бы мальчики стали работать как самые последние мазилы из Его Величества МОСХа (Московского союза художников)!

В заключение, поскольку я в этих заметках обильно цитирую Кабакова, хочу процитировать и его характеристику K&M, только-только обосновавшихся в США:

…Таинственная пара Фаустов, не отравленная и не заболевшая от местных ядов и химикатов, перелетела через океан и варит на новой жаровне новые огненные смеси уже из новых жидкостей и минералов…

 

О старости (старикам можно не читать)

Итак, мне под сто. И меня несколько лет назад даже показали по телевизору вместе с другими более-менее благополучными стариками и старухами…

К моему величайшему удивлению, в старости я внутренне почти не изменилась: не стала ни мудрой, ни особо терпимой. Помню обиды. Не поверила ни в Бога, ни в Высшую силу, ни в Вечный разум. Знаю, что скоро умру, но не ведаю, как с этим примириться. Вместо того чтобы думать о душе, о вечности и прочих возвышенных материях, думаю о сущих пустяках.

И до сих пор постоянно переигрываю свою жизнь, то есть стараюсь представить себе, как она сложилась бы, если бы после седьмого класса я поступила в другую школу или позже влюбилась бы в физика-атомщика.

Вредная привычка переигрывать жизнь появилась у меня в 1960-х годах, когда я перевела с немецкого пьесу известного швейцарского драматурга XX века Макса Фриша «Биография». Макс Фриш доказывал в «Биографии», что, как ни переигрывай, получается то же самое. Герой «Биографии», тасуя разные эпизоды своей жизни, приходит к одному: он болен, у него рак, и женщина, которая по воле случая стала его женой, хотя любит другого, пичкает больного осточертевшими йогуртами, поскольку врачи посадили его на строгую диету. Кстати, когда я переводила Фриша, йогурта в Советском Союзе не было, и в помине и, кажется, в моем переводе бедняга с отвращением ест не йогурт, а простоквашу.

Насчет безвариантности жизни я с Фришем решительно не согласна. Но доказать ничего не могу.

Муж всегда возмущался этим моим желанием что-то переиначить. Считал, что жизнь зависит не от случая, а предначертана нашим характером, объективными и субъективными причинами. По-моему, это называется детерминизмом. Я детерминизм отрицаю. Ничего не предопределено заранее. Жизнь – цепь случайностей. Один и тот же человек может жить и так и эдак…

В последнее время мне хочется переиграть даже не столько собственную жизнь, сколько внешние обстоятельства. То есть я остаюсь такой, какая я есть, но существую в другой реальности. Допустим, вместо Горбачева генсеком в 1985 году стал бы Гришин, а потом сын Громыко или кто-нибудь еще гришинообразный… Допустим, не было бы ни горбачевской перестройки, ни Ельцина с Гайдаром и мне пришлось бы доживать свой век в Советском Союзе. Как бы это выглядело?

С пенсией в 134 рубля (хорошей пенсией для простого человека; номенклатура получала персональные пенсии) я бы не бедствовала. За хорошую московскую квартиру платила бы копейки, за дачу – небольшую квартирку в писательском поселке в подмосковном Красновидове – тоже. Кроме того, я имела бы и постоянные гонорары. В старых издательствах и в СМИ меня знали. У меня было имя. Могла бы переводить и писать статьи в «Литгазете» и в толстых журналах. А благодаря Союзу писателей, в который я вступила еще в начале 1960-х, – самой влиятельной и богатой в СССР организации интеллигенции (еще со времен Сталина писателей повелось кормить и приручать) – мне полагалась бы масса благ и привилегий: прежде всего привилегией была бы сама квартирка в Красновидове, где наверняка появились бы и приличные обеды, и кинозал, и автобус Литфонда, отвозивший писателей из поселка в Москву. Союз давал бы мне и путевки в Дома творчества – эти дома были и в Прибалтике, и в Крыму, и на Кавказе, и в Подмосковье. Имела бы я и спецполиклинику, и хорошее пошивочное ателье, и пропуск в Дом литераторов, где можно было смотреть полузапрещенные фильмы.

Думаю, что в 1990-х и в 2000-х неизбежны были бы и послабления в советском режиме. В воздухе витало волшебное слово «конвергенция». И мне, быть может, разрешили бы разок легально встретиться с собственным сыном-художником, вытолкнутым властями в эмиграцию, где-нибудь либо в Восточной Германии, либо в другой стране народной демократии. А может, сыну разрешили бы даже приехать в СССР.

Одно ясно: материально мне было бы при советской власти намного легче, нежели в ее отсутствие.

И уж наверняка спокойнее. Не надо было бы бояться, что не хватит денег на жизнь. Сдавать в 1990-х загородную квартирку за смешные деньги, продавать гараж и Асину квартиру после ее смерти (квартиру сразу отобрали бы), мотаться с маминой брошкой в поисках покупателя (я ее так и не продала). Наконец, торговать картинами сына. Словом, на старости лет заниматься тем, чем я никогда не занималась…

Но самое главное – лишиться моральных привилегий. При советской власти я принадлежала к определенному кругу, касте, группе если не вип-персон, то персон уважаемых: известный переводчик, литератор; муж – профессор-международник; сын, хоть и опальный художник, но, по слухам, знаменитый. Даже это негласно ценилось в последние годы советской власти.

А что я ныне? Ноль без палочки.

Все, что я умела, обесценено. Языки знают очень многие. Стало быть, и читать могут художественную литературу не в переводах, а в подлиннике. Тем паче и купить иностранную книгу ничего не стоит. Разъезжают по миру теперь не единицы, а сотни тысяч граждан РФ. У читателя появилось чувство выбора: читаю, что хочу, а не то, что мне подсовывают бдительные издательства. С переводами у нас стало, как во всех цивилизованных странах. Тиражи небольшие, больше не купят. Соответственно, и гонорары скромные. А в журналистику, о которой я так мечтала когда-то, пошли способные, раскованные молодые люди – пишут отлично. Такие авторы, как Антон Орех или Елена Масюк, как Юлия Латынина или Слава Тарощина, как Поликовский и как большинство других сотрудников «Новой газеты», которые меня просто восхищают. И вообще, в стране вдруг появилось так много молодых талантов, что мне, старухе, надо молчать в тряпочку, как говорили во времена оны.

И все же я счастлива, что живу в новой России… И считаю, что мне повезло, сказочно повезло. Жалею мужа и всех друзей, которые не дожили до этих пор…

Однако попробую еще раз поиграть в игру – что было бы, если бы… Что было бы, если бы я выбрала другой вариант старости, а именно: в 1993 году, после смерти мужа переехала бы к единственному сыну в США на ПМЖ. После перестройки это стало вполне возможным.

Итак, я распродаю за гроши имущество: в 1990-х я получила бы действительно гроши и за свою хорошую квартиру в Москве, и за загородную квартирку в престижном поселке Красновидово… Любимый брат мужа продал двушку, правда в пятиэтажке, за… 1500 долларов. А приятель сына купил вполне приличную двухкомнатную квартиру со всем содержимым и в неплохом районе за 3000 долларов.

Многие люди тогда уезжали, словно бросались в омут с головой. Уезжали, не думая о том, что их ждет, – вообще ничего не думая. Уезжали, чтобы уехать из России, от советской власти, которую считали вечной. И самое странное, что этот свой поступок совершали люди не с авантюристической жилкой (авантюристы сидели и ждали чуда), а положительные натуры, которые были относительно неплохо устроены.

Что я получила бы в США? Думаю, жилье в Нью-Йорке, но в отвратительном районе, и какое-то пособие типа велфера, может быть, впоследствии получила бы и пенсию. И наверняка мне давали бы деньги на дешевую еду – скажем, на кукурузу в банках. В Америке она сладкая, а для меня сладкая кукуруза несъедобна. Ну и еще врачебную помощь, более квалифицированную, нежели в Москве. С одним «но» – врачи в США, по-моему, не ходят к больным, больным надо ездить в их больницы. И как бы я туда ездила? И на каком языке объяснялась бы с американскими эскулапами?

Нетрудно догадаться, что без языка я очень скоро возненавидела бы и Америку, и собственного обожаемого сына, и вообще всех и вся.

Дважды побывав у сына, я посетила три семьи, эмигрировавшие из России уже в зрелом возрасте. Все три семьи произвели на меня удручающее впечатление. Особенно самая обеспеченная из них – семья троюродной сестры мужа Нюси в Вашингтоне. Уже сама Нюся, много моложе меня – мне было в первый приезд в США, еще с мужем, лет семьдесят с небольшим – поразила и меня, и Д. Е. На остановку автобуса к нам подбежала плохо одетая старуха с седыми космами…

Муж Нюси – Сеня (Семен Владимирович Скуркович), большой чудак – в Москве считался видным физиологом и притом композитором-самоучкой. Иногда он устраивал концерты в Доме ученых, где исполнял свои сочинения. У Нюси и Сени было двое детей: старшая дочь Лена и сын Боря. Ради детей они и уехали в Америку… Какое-то время жили вместе с дочерью, потом хватило ума разъехаться. Лена с семьей обосновалась в Чикаго, Боря – в Бостоне.

В отличие от подавляющего большинства русских эмигрантов, семья Нюси была вполне обеспеченной. Старики имели собственный домик и даже собирались переехать в более шикарный особняк…

Но, боже мой, до чего же странной была их жизнь – ни дать ни взять Робинзоны XX века на необитаемом острове. Только без куража и предприимчивости этого персонажа. Все у них было из прежней жизни в СССР: дефицитный гарнитур мягкой мебели, прикрытый тряпьем, чтобы не портилась обивка. Старые, московские пледы, старые кастрюли. Сеня ел на ужин гречневую кашу без масла, чтобы не толстеть. И запивал ее… кипяченой водой. Супруги не приглашали гостей – не было знакомых. Театров и кино не посещали – недостаточно хорошо знали язык. Шопингом не увлекались. Не хотели зря тратить денег – все привезли из Москвы.

Как сказано, жили ради детей, во имя детей.

И вот каждый вечер, по-моему, в 9 часов, когда в Вашингтоне начинал действовать льготный телефонный тариф, Нюся садилась к телефону и набирала сперва номер Лены, потом номер Бори. После чего происходили два телефонных разговора, которых я не забуду вовек.

Разговор № 1 с любимой дочерью.

Нюся: «Леночка! Детка! Да, да, поняла… Да, у вас гости… Но скажи, детка, как… Я беспокоюсь… Хорошо, не буду. Хорошо. Хорошо. Не можешь говорить… Да, да. Я только хочу знать… Ну, не буду. Хорошо. Позвоню завтра».

Разговор № 2 с обожаемым сыном.

Нюся: «Боренька, сынок… Торопитесь?.. Уходите в гости?.. Да, да. Скажи только… Хорошо! Не буду задерживать… Понимаю. Опаздываете, вас ждут… Я хотела только узнать… Не буду, не буду… Извини… Поняла. Хорошо. Позвоню завтра».

Не надо только думать, что Нюсины дети были какие-то изверги, монстры, а их родители – полные идиоты. В СССР проблема отцов и детей имела свои особенности. Считалось, что детей надо вывести в люди. Помогать им до самой старости. Существовала даже острота: «Ну, слава богу, довели детей до пенсии». Дети были предметом гордости. Единственным капиталом. И в старости родители ожидали процентов с этого капитала. Ну а в США все, конечно, по-другому. Да и у нас теперь тоже. Многие сыновья и дочери стали опорой стариков. Это уже не исключение, а правило.

Опять отвлеклась. Бог с ними – и с американскими детьми, и с нашими. Но бедная Нюся – а была она бой-баба – увы, скоро заболела редкой и мучительной болезнью и все повторяла: «Теперь я буду жить только для себя». Ей, бедняжке, казалось, что раньше она жила для других.

Посещая сына в эпоху бурных событий на родине, я еще не поняла того, что понимаю теперь и что давно поняли очень многие люди: любой эмигрант теряет свой социальный статус. Эмигранту приходится заново завоевывать то, что ему в своей стране принадлежало по праву рождения.

В эмиграции у тебя нет ни известного дядюшки или двоюродного брата, нет ни удачливых одноклассников или однокашников, нет и влиятельных друзей родителей. Тебе не помогут связи старого приятеля, и тебе не отойдет квартира дяди-холостяка. Ты не знаешь песенку, которую поют в день детских именин, и ты не читал тех книжек, которые другие взрослые читали в этой стране, когда им было семь лет. И ты, постарев, не помнишь, как выглядела главная улица у тебя в городе пятьдесят лет назад… Воленс-ноленс тебе надо начинать все сначала. А это не так-то просто.

Мой сын в Нью-Йорке – известный человек. Но, когда о нем пишут, его представляют так: «Известный русский художник, который живет в США».

А он живет в США уже бо́льшую часть жизни – сорок лет.

Ну а кто была бы я в Америке?

И могла ли я так мило начудить – издать новую книгу в девяносто восемь лет? Между прочим, издать не без помощи приятельницы и ее могущественного сына? И на каком языке я эту книгу написала бы?

Вывод из вышеизложенного один: какое счастье, что я никогда не хотела эмигрировать. Не из патриотизма, а из эгоизма. Не из принципиальности, а из беспринципности. Как в пословице говорится: дома и солома едома.

Повезло мне еще и в том, что глобальная проблема увеличения продолжительности жизни людей возникла сравнительно недавно. Стариков еще не отстреливают. Только подчеркивают, что они зажились.

Действительно, пожилые люди, уйдя на пенсию, живут себе и живут. И налогоплательщики (электорат) должны работать и на себя, и на своих родителей, и, что самое обидное, на чужих теток и дядек. И если в патриархальном обществе, в старину или в советской глубинке старики могли пригодиться: нянчили детей и давали полезные советы, к примеру когда сеять горох, – то теперь они лишние. К тому же сильно обнаглели. В капстранах старухи из тургрупп уже давно вышагивали своими подагрическими ногами по красивейшим городам Европы. И притом в шортах! А теперь и старухи из бывшего Советского Союза повадились осваивать недорогие курорты. А кто побогаче, греет старые кости на средиземноморских пляжах.

Констатирую: незаметно исчезла одна из достопримечательностей или примет России – умилительные русские матушки или бабушки, которые, сидя на лавочке (аналог деревенской завалинки), вязали теплые варежки внукам и штопали носки всей семье. А ведь еще на моем веку возраст старушки-бабушки не дотягивал даже до пенсионного, хотя в России, как известно, пенсии начисляют раньше, чем во всех других странах.

В годы моей юности самым известным поэтом в России был Сергей Есенин, а самым известным есенинским стихотворением «Письмо к матери». Кто только ни повторял и ни пел: «Ты жива еще, моя старушка? / Жив и я. Привет тебе, привет!». И далее: «Не ходи так часто на дорогу / В старомодном ветхом шушуне»… Ждать сына…

Ну и сколько было старушке-маме Есенина в 1920-х годах? Есенин, как известно, покончил с собой (или «был убит жидомасонами»?) в 1925 году. И было ему тогда тридцать. Цитируемое стихотворение он написал за несколько лет до смерти. Стало быть, матери поэта могло быть лет пятьдесят – пятьдесят пять, никак не больше. И она уже была старушкой «в старомодном ветхом шушуне». И ее единственная отрада – сын – призывал мать не ждать его, не выходить так часто на дорогу. Какая грустная картина!

Нынешние дамы, возраст коих полтинник, еще, слава богу, считают себя молодыми. И речь не о них. Речь о российских стариках и старухах, которых оказалось в начале XXI века великое множество. Выжили. Выдюжили. Пережили и голод, и холод, и коллективизацию, и войну, и массовые аресты-расстрелы, и обязательные займы, и карточки – талоны – заборные книжки, и дефолты. И стали проблемой…

А как только цены на нефть упадут окончательно и бесповоротно, боюсь, превратятся в проблему номер 1. И вот-вот на трибуну взойдет кто-нибудь из наших мудрецов-думцев и, что называется, на голубом глазу призовет сократить поголовье стариков выше восьмидесяти лет. Мамаш и папаш олигархов, политиков и чиновников быстро эвакуируют на Капри, в Испанию или Португалию, а среди старых членов ЕР найдутся добровольцы, и под аплодисменты публики они если и не сделают себе харакири, то… откажутся от пенсий.

Лиха беда начало! Другой активист, уже не от ЕР, а от партии Жириновского, предложит больным старикам эвтаназию, а родственникам бесплатное погребение этих стариков. Церковь в свою очередь вознесет за них заупокойные молитвы – опять же безвозмездно и в храме Христа Спасителя.

Вы думаете, что это всего лишь моя больная фантазия? Ничего подобного. В годы перестройки, когда у людей уже развязались языки, но многие еще боялись говорить о политике, в «Литгазете» начали обсуждать насущные житейские проблемы. И вот в конце 1990-х в «ЛГ» появилась статья «Планета стариков», вызвавшая лавину откликов. У меня сохранился отклик некой Елены Владимировой «Старость начинает и выигрывает».

Там что ни абзац, то перл: «Старики становятся балластом для экономики». А вот и ужасающее предсказание: «По прогнозам специалистов, в недалеком будущем ожидается самая настоящая эпидемия болезни Альцгеймера… В крупных странах заболевшие будут исчисляться миллионами. В США уже на сегодняшний день каждый десятый 65-летний гражданин болен. У людей в 85-летнем возрасте шанс заболеть (старческим слабоумием. – Л. Ч.) становится один к двум».

И наконец, вывод: «Некоторые политологи полагают, что человек с выходом на пенсию должен терять избирательные права, то есть право голосовать на выборах. И дело тут не только в старческих болезнях, но и в старческой норме… По коэффициенту интеллекта средний пенсионер лет в семьдесят равен семилетнему ребенку. А детям голосовать не дают. Оставить старикам право на голосование – значит обречь мир в лучшем случае на будущий застой, в худшем – на катастрофу…»

И, глядите, уже в 2012 году кто-то предложил проверять у психиатров чиновников, переваливших за шестьдесят лет. Ведь у них «могут возникнуть возрастные изменения и нарушения».

Я что-то не понимаю: после шестидесяти лет гражданина нашей страны можно за здо́рово живешь сволочь к психиатру? А с какого возраста разрешат сажать в психушку?

И все же я оптимистка – не сомневаюсь, что движение за вытеснение стариков из жизни не станет массовым. Старики ныне не такие запуганные, как при Советах. Вставив себе зубы – а наличие зубных протезов у старых людей я считаю одним из главных достижений путинского режима, – дедули и бабули начнут борьбу за выживание. Выйдут на митинги, организуют марши протеста.

Однако все это в светлом будущем… Ныне вопрос стоит не так остро. Пока еще в мире существует противоположная тенденция – желание продлить человеческую жизнь. Правда, в РФ сейчас не до этого. Наша элита сравнительно молода. Еще не успела натешиться своими миллиардами, яхтами, замками, охотой, любовницами… Планы ученых насчет расшифровки генома человека или тайны стволовых клеток – что, быть может, даст (или не даст) шанс жить дольше когда-нибудь кому-нибудь – нас особенно не волнуют! Это вам не Штокмановское месторождение… Увы!

А пока что все кому не лень дают старикам полезные советы. Недавно прочла в газете, что «…сегодня единственный реальный способ продления жизни – жесткая низкокалорийная диета, активизирующая гены долголетия».

Заметим, диета – «единственный» способ обеспечить себе долгую жизнь при наличии генов долголетия. А если они отсутствуют? И кто гарантирует, что если ты ешь по утрам мокрые мюсли, а потом в обед – гречневую кашу вместо отбивных и сырую морковь плюс кислое яблоко вместо жареной картошки плюс соленый огурец, то не заболеешь раком в пятьдесят лет и тебя не разобьет паралич лет в шестьдесят пять? Никто!

Как известно, Черчилль не отказывал себе в еде. Был толстый выпивоха и заядлый курильщик. И что же? Прожил девяносто один год. А вот большой ученый Мечников, лауреат Нобелевской премии 1908 года, вроде бы нашел эликсир долголетия – кислое молоко, – но прожил всего семьдесят один год, на двадцать лет меньше жирного Черчилля, не выпускавшего изо рта сигару.

И еще мне вспоминается мой собственный отец, никому неизвестный, скромный инженер. Его лечил академик В. Н. Виноградов, который был не только лечащим врачом моего папы, но и лечащим врачом самого Сталина (большевики так и не заставили старых врачей отказаться от собственной практики – приема пациентов за деньги на дому). И вот когда Виноградова после смерти Сталина выпустили из Лубянской тюрьмы, куда его посадил тот же Сталин – кому же еще могло прийти в голову объявить видных врачей убийцами и агентами Джойнта? – когда, повторяю, бывший фигурант знаменитого «дела врачей» Виноградов вышел на волю и мой отец посетил его, Виноградов сказал: «Борис Ефимович, я четверть века запрещал вам есть мясные бульоны. Я был не прав. Ешьте мясные бульоны на здоровье».

И мой отец, который и в восемьдесят шесть лет любил вкусно поесть, ужасно сокрушался, ныл как ребенок, вспоминая не съеденные по вине академика наваристые мясные супы.

В ранней молодости я прочла в учебнике по истории – кажется, в учебнике Иловайского – фразу, которая показалась мне тогда смешной: «Римский папа Бонифаций VIII умер от огорчения»… Ха-ха! Мне, просвещенной комсомолке, казалось, что люди умирают только от каких-то сугубо материальных причин, а огорчение – это нечто эфемерное. Под микроскопом его не увидишь! Теперь я не так уверена в том, что от огорчения нельзя умереть! Наоборот, склонна думать, что именно огорчения, неприятности и обиды убивают людей.

Может быть, поэтому я никаких диет не придерживаюсь. И еще: если отличный врач Виноградов ошибался, если ошибался Мечников, то почему не предположить, что и нынешние диетологи могут ошибаться?

Кроме того, все известные мне диеты почему-то злобно-агрессивно-запретительные. Запрету подвергается вкусная еда, а еда невкусная объявляется полезной.

Но хватит о глупых советах и о еде.

В начале этого эссе, поиграв в игру «что было бы, если бы», я призналась, что весьма довольна своим местожительством. Довольна, что и в старости осталась в РФ на постсоветском пространстве. Более того, считаю, что мне повезло. Подтверждаю – все так и есть.

Прежде всего, повезло в том, что свершилось почти невероятное: я пережила советский красно-коричневый режим, который, как каждый тоталитарный режим, считался как минимум тысячелетним.

Даже после смерти Сталина, когда людям уже не грозил ежеминутно ГУЛАГ, пытки, казнь по приговору трибунала или «троек», даже после этого жизнь простых людей продолжала быть опасной и отвратительной. Вокруг царили ложь и лицемерие.

Что бы ни происходило со страной и со всеми ее жителями, нам следовало ликовать и кричать «ура!». И так все семьдесят пять лет советской власти, которые, увы, совпали с семьюдесятью пятью годами моей жизни, и притом с лучшими и самыми продуктивными.

И именно поэтому я, по-моему, вправе судить и о дне сегодняшнем. Кто-то, видимо, ждал, что после 1993 года на нашей земле воцарится рай земной, а над нами появится небо в алмазах.

Но откуда было взяться этому раю? И этому небу в алмазах? Кто мог преподнести их нам на блюдечке с голубой каемочкой? Даже в самых прекрасных, самых нормальных демократических странах, которые шли к демократии долгими годами, долгими десятилетиями, то и дело появляются Брейвики и прочая нечисть… А у нас демократия всего без году неделя! Естественно, фашистами типа Брейвика хоть пруд пруди.

Не было у нас, условно говоря, Нюрнбергского процесса и денацификации. Напоминаю: на Нюрнбергском процессе судили ведущих политиков, генералов и идеологов нацизма. Международный трибунал приговорил их всех к предельно суровым наказаниям. Одиннадцать человек были отправлены на виселицу.

Мне могут сказать, что и политики, и генералы, и идеологи нацизма принадлежали стране, проигравшей войну, а СССР был главным победителем во Второй мировой войне. И судили преступников страны-победительницы. Все это так. Но потом долгие годы уже по воле западногерманских властей шли процессы по денацификации, где на скамью подсудимых сели нацисты-функционеры, виновные в преступлениях против человечности. И судьями были сами немцы.

Германия, всенародно покаявшись, пыталась очиститься от нацистов, от Холокоста и начать новую жизнь.

Это у них – а у нас никто ни в чем не покаялся.

У нас такие палачи, как Вышинский или Ульрих, дожили свою жизнь в славе и почете. А наиглавнейший палач Берия был осужден не за казни и пытки невинных людей, а как заговорщик и иностранный шпион. Тем паче никого не покарали за преступления против многих народов, населявших Советский Союз.

* * *

Ну а теперь, для разнообразия, поворчу. К сожалению, наша интеллигенция гуманитарная (творческая) оказалась не на высоте.

В прошлом она как никто хотела перемен. Как никто жаждала глотка свободы. Мечтала о демократии. Как никто страдала от цензуры. Писатели – от невозможности печататься на родине. Художники – от невозможности выставлять свои картины. Музыканты – от невозможности исполнять свои произведении. И все они – от невозможности ездить в разные страны.

Ну а что мы видим теперь?

Теперь так называемая творческая интеллигенции всем недовольна. Брюзжит. Заболела чем-то вроде куриной слепоты. И самое удивительное, явно скучает по прошлому, которое так презирала. По советским песням, по дикторам Кириллову, Шатиловой и Шебеко, по старым фильмам, даже самым-пресамым пошлым и слащавым, по старым композиторам и поэтам-песенникам, по исполнителям этих всегда бодрых и, на мой взгляд, античеловеческих песен. И главное, по жизни в СССР – такой трудной, дурацкой и унизительной.

Как это наши интеллигенты не понимают, что теперь люди стали не просто более свободными, но и более вменяемыми, что ли. Кто-то занялся благотворительностью. Кто-то отстаивает свои права. И все учат, учат и развивают своих детей!!

По-моему, весь смысл мироздания в том, чтобы люди на земле, которая, как известно, «для веселья плохо оборудована», прожили свою короткую жизнь без войн и катаклизмов, безбедно и по возможности счастливо.

Впрочем, я свою примитивную точку зрения никому не навязываю.

У меня одно пожелание: пусть высоколобые интеллигенты оглянутся вокруг и увидят хотя бы то, что видно невооруженным глазом.

А видно невооруженным глазом, что население нашей страны стало жить намного лучше, чем жило раньше.

Даже сейчас, в годы тяжелейшего кризиса и «Крымнаш», живет лучше. Намного лучше… И Москва – моя родная Москва – что бы ни говорили интеллигенты, преобразилась.

Единственное, что пугает меня, – это ханжи-мракобесы… Они сейчас вылезли из всех щелей. Да, это так. Но и тут нам поделом. Ведь с мракобесами-церковниками во всем мире люди борются столетиями. Вспомним великих французов – Дидро, Вольтера. Если бы их не было, то вся Франция не встала бы сейчас, три века спустя, на защиту демократических ценностей после того, как изуверы совершили набег на журнальчик «Шарли Эбдо», который поместил карикатуры на Магомета…

Да, в нашем нынешнем мракобесии я виню и интеллигенцию. Именно она в Москве побежала первая в церковь в Столешниковом… Именно она первая надела нательные крестики «навыпуск», демонстрируя свое православие. И именно она, не верующая ни в чох ни в сон, стала отпевать своих мужей и жен… А ведь Льва Толстого не отпевали…

Интересно, где были все эти нынешние верующие, когда церкви на Руси рушили?

 

О старости с отчаянием

В последние несколько лет я много писала о старости, пыталась рассказать о ней помягче и поспокойней.

Не верьте. На самом деле старость – наказание божье. Ужас и мрак.

Глаза не видят, уши не слышат, нос не нюхает. Ноги не ходят. Руки не двигаются. Спина не держит. Мочевой пузырь, как у пьянчужки в рассказе Зощенко, протекает. Голова и желудок, сердце и легкие плохо работают. На теле ни одного живого места: то черные и бурые пятна, то наросты тех же цветов, то отеки, то опрелости, а то и вовсе гадость под названием «рак кожи».

Но все это еще считается вполне благополучной старостью. Мол, бабуля, вам сказочно повезло: ведь у вас голова почти не трясется и даже почти не кружится. И руки почти не дрожат. И вас еще не возят в инвалидном кресле. И вы еще хорошо помните свою фамилию. И у вас, слава богу, нет постоянных болей…

А теперь, мой самый главный совет – не ждите ни помощи, ни жалости. Помните: каждый умирает в одиночку. Так сказал прекрасный немецкий писатель Ганс Фаллада.

 

Еще раз о старости

Я оказалась из числа благополучных стариков. Наслаждаюсь четырьмя свободами, которые Рузвельт назвал необходимыми каждому человеку, – двумя безоговорочно, двумя с оговорками.

Безоговорочно: свободой от нужды и свободой слова (мне ее в путинской России достаточно).

С оговорками: свободой от страха – отчаянно боюсь смерти. И свободой вероисповедания – я атеистка. Раньше этого не надо было стыдиться – теперь вроде бы и надо, но я все равно не стыжусь.

К четырем свободам приплюсуем еще одну свободу – свободу от ответственности. Эта свобода, по-моему, главная прерогатива стариков.

Бремя ответственности мучило меня долгие годы. Особенно потому, что, как мне казалось, муж ничего такого не ощущал. Теперь я думаю: он был не столько безответственным человеком, сколько умным. Хитро переложил на меня заботы и тревоги за детей – сына Алика и Асю (падчерицу), за мою и за его жизнь и совместную работу…

Зато сейчас никто не требует от меня ответственности за других. С великим трудом справляюсь с собственной жизнью…

К сожалению, мне иногда кажется, что даже сын не чувствует ответственности за мою жизнь. Впрочем, грех жаловаться: мое материальное благополучие (свобода от нужды) основано на том, что московские работы К&М имеют такую высокую цену на международном арт-рынке.

Итак, я доживаю свои последние годы, не заботясь о хлебе насущном и не тяготясь чувством ответственности, но, увы, в полном одиночестве – никого из близких со мной не осталось.

Если раньше я считала, что выражение «ноги не ходят» или «ноги подгибаются» – всего-навсего метафора, то теперь понимаю: ноги иногда и вправду не ходят, и часто подгибаются.

А вообще я так определила бы старость: это постоянное сужение пространства вокруг тебя – раньше ты спокойно ездила-ходила по городу, затем ограничивалась своим районом, а теперь передвигаешься только в пределах двух-трех домов или собственного двора-участка. Давным-давно я говорила: «Сбегаю в магазин». Потом: «Схожу в магазин». Еще несколько лет назад острила: «Спо́лзаю в магазин». Теперь в магазин не бегаю, не хожу и даже не ползаю.

В глубокой старости появляются и специфические старушечьи страхи – так, когда я жила одна, меня преследовал страх потерять сознание и очнуться на полу. До дрожи боялась, что: а) не смогу вызвать «Скорую», впустить врача в дом, открыть входную дверь; б) боялась, что хоть и вызову «Скорую» и справлюсь с дверями, но снова потеряю сознание и очнусь уже в городской больнице, куда ко мне никто не придет. Тут на меня повлияли рассказы о том, что ныне стариков в московских городских больницах врачи будто бы не хотят лечить. Перспектива умереть в больничном коридоре вселяла в меня ужас. Хотя я не очень уверена, что смерть в реанимации намного приятней, чем смерть в больничном коридоре.

Мучают меня и вполне реальные беды, которые приносит с собой старость, – так сказать, «сопутствующие товары».

Зрение у меня всегда было никудышнее. Сильная близорукость – 10–12 диоптрий (минус). Теперь вообще вижу только одним глазом.

И со слухом очень плохо, хотя раньше я слышала, как «растет трава» – было такое выражение. Теперь все время переспрашиваю и по телефону говорить трудно. И многих людей вообще не слышу.

Но хуже всего физическая беспомощность. Все труднее и труднее становится ходить, вставать, ложиться, нагибаться, обуваясь. Делать самую простую домашнюю работу. Вот уже почти три года, как у меня появилась постоянная «нянька», «помощница» Лена. Лена делает буквально все: готовит (прекрасно), убирает, дает лекарства. Сидит на кухне, когда я стою под душем. Вдруг я упаду и не смогу выбраться из ванны… И она водит меня, как собачку, гулять.

Катастрофа – потеря памяти. С памятью у меня всегда было не ахти… Стихи не запоминала ни с первого раза, ни с десятого. Цифры – тоже. Теперь с этим куда хуже: в разговоре забываю самые употребительные слова, самые нужные фамилии. Чужие телефоны даже не стараюсь заучить. Бесполезно. И что страшно – память слабеет с каждым днем. Не веселит даже анекдот: «Встречаются две старушки, закадычные подруги. Одна восклицает: „Ах, как хорошо, что я тебя встретила. Не подскажешь ли, как меня зовут“. Вторая в ответ: „А тебе это срочно?“»

Сын считает, что характер у меня с годами почти не изменился – как был тяжелый, таким и остался. Я с этим, конечно, не согласна, хотя признаю, что эдакой благостной бабулей, которая всему умиляется, я не стала.

Из плохих черт, очевидно, нетерпимость. Может быть, вследствие старомодного воспитания меня коробят некоторые поступки, которые у большинства людей вызывают восхищение. Признаться в этом тяжело, но я все же призна́юсь. Например, я втайне возмущалась Еленой Боннэр за то, что она призывала немолодого и нездорового Сахарова к… голодовкам. Призывала, хотя знала, что его ждет и больница, и унизительная, болезненная процедура искусственного питания. Вообще мне не нравилась эта героиня, эта красивая властная женщина. Не могла я понять и Горбаневскую, которая вышла в 1968 году протестовать на Красную площадь с «Оськой», сиречь с младенцем в коляске. Хочешь рисковать жизнью ради великих идей, не заводи детей…

И, чтобы не забираться далеко в прошлое, скажу, что я не одобряю девчонок под названием Pussy Riot, которые прочли антипутинскую молитву в храме Христа Спасителя. Можно как угодно относиться к православию в РФ и к восстановленному Лужковым храму Христа Спасителя – все равно не лезь со своим уставом в чужой монастырь.

Однако куда больше раздражают меня мракобесие и нетерпимость нынешних адептов православия, которые взяли моду вмешиваться решительно во все. Придумали диковинную формулу: мол, это – театральная постановка, отдельное высказывание, перформанс, песня, книга – «оскорбляет чувства верующих».

Но как раз действия, да и речи мракобесов-церковников оскорбляют мои чувства – чувства нормального человека, хоть и старого, но живущего в XXI веке в цивилизованной стране.

Прочла в газете «Аргументы и факты» и слышу со всех сторон, что иконы у нас… мироточат и даже… кровоточат.

Взяла после этого «Войну и мир» и прочла разговор Пьера Безухова и князя Болконского со странницами, то есть с убогими побирушками, которых привечала княжна Марья Болконская. Странница говорит:

…Сияние такое на лике-то, как свет небесный, и из щечки у матушки так и каплет, так и каплет…

– Да ведь это обман, – наивно сказал Пьер, внимательно слушавший странницу.

– Ах, отец, что говоришь! – с ужасом сказала Пелагеюшка, обращаясь за защитой к княжне Марье.

– Это обманывают народ, – повторил он…

– Господи Иисусе Христе, – крестясь, сказала странница. – Ох, не говори, отец. Так-то один анарал не верил, сказал: «Монахи обманывают». Да как сказал, так и ослеп.

Напомню: разговор этот произошел на Руси еще до Отечественной войны 1812 года!!!

Комментарии излишни.

Не могу сказать еще и о слове «кощунница». Это слово оскорбляет меня не только как нормального человека, живущего в XXI веке, но и как литератора по образованию. Дикое, отвратительное слово.

Но хватит брюзжать… Лучше скажу, что помогает мне жить (выживать). И даже радоваться жизни.

Прежде всего – чтение! С удивлением вспоминаю, что моя мама, самая интеллигентная в нашей семье, в последнее годы жизни почти совсем не читала. Только уже на пороге смерти попросила дать ей «Будденброков» Томаса Манна. Естественно, на немецком. К счастью, Т. Манн на немецком у меня был.

Мужу в старости, видимо, трудно было читать – точечные инсульты. Связь с миром он поддерживал благодаря «вражеским голосам»: слушал запрещенные в СССР Би-би-си, «Голос Америки», «Немецкую волну» и западногерманские радиостанции на немецком языке. Даже засыпал с радиоприемником на подушке.

Ну а я читаю запоем и все подряд, как гоголевский Петрушка… Читаю газеты от корки до корки – долгие годы – «Известия», теперь «Новую газету» и еженедельник «Аргументы и факты», хотя иногда в нем печатается черт знает что. Но Костиков все равно там присутствует.

Читаю детективы, а в прошлом их в руки не брала. Теперь читаю детективы классических английских авторов: Агаты Кристи, Джеймса Хедли, Чейза, Эрла Стэнли, Гарднера – американского классика детективов, но чаще наших детективщиков – Т. Устинову, Т. Полякову и т. д.; имя детективщикам – легион.

Читаю я даже переводные дамские романы. Правда, эти романы читаю обычно только тогда, когда давление зашкаливает за двести.

С огромным удовольствием открыла для себя книги документального жанра, в том числе переводные. Особенно биографии великих людей, которые написаны сейчас, в век информационного взрыва. Ведь ныне нашим авторам доступны западные архивы, а иностранным авторам – наши архивы. Так, прочла книгу о Чехове «Жизнь Антона Чехова» Дональда Рейфилда, а также книгу о Бродском Бенгта Янгфельдта. Уже после того, как мне минуло сто лет, прочла книгу Проффера «О вдовах»: о Надежде Мандельштам, о Лиле Брик, о Елене Сергеевне – вдове М. Булгакова. И книгу Эллендеи Проффер Тисли «Бродский среди нас».

Прочла «Бориса Пастернака» Дмитрия Быкова и его же работу о Горьком, а недавно книги «Июнь», а также «Один». Очень обрадовала работа дотоле неизвестного мне автора Павла Басинского – «Лев Толстой: Бегство из рая», подробнейший рассказ о последних днях Льва Толстого. Мое поколение читало об этих днях сотни раз. А вот оказалось, что то же самое можно рассказать заново, да так умно и увлекательно, словно речь идет о чем-то совершенно новом. Прочла и книгу Басинского о Горьком. Горького в мое время превратили в икону. Но на эту икону молиться не хотелось. Теперь с помощью Басинского и Быкова поняла, что Горький все же был неоднозначной фигурой.

Ну и конечно, в последние годы с наслаждением перечитываю воспоминания наших гениальных «старух» (старухами они мне казались много лет назад, когда я была еще сравнительно молодой): воспоминания Надежды Мандельштам, Эммы Герштейн, Лидии Гинзбург. Эти женщины – кладезь ума и наблюдательности – запечатлели в своих мемуарах жизнь людей в 1920–1930-х годах так, как это не сумели сделать наши самые талантливые писатели – их современники.

С большим удовольствием перечитала книгу Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Вот кто оставался истинным европейцем даже в годы сталинщины. И как он много видел и понимал.

С огромным интересом прочла «Время секонд хэнд» Светланы Алексиевич. Порадовалась, что ей дали Нобелевскую премию. И возмутилась тем, как мало было откликов у нас на эту заслуженную награду. Вот бы нам погордиться тем, что существует такая русскоязычная писательница Алексиевич. Правда, ее книгу не стали запрещать, как «Живаго» Пастернака. Но мне кажется, что реакция на Нобелевскую премию могла быть все же поумнее.

Одним из самых главных читательских событий стала для меня книга А. Чудакова «Ложится мгла на старые ступени»; ее я перечитала, заканчивая книгу своих мемуаров «Косой дождь».

У Чудакова, по-моему, как ни у кого другого, ясно показано раздвоение нашего сознания при советской власти. Все мы, подобно многочисленной родне чудаковского деда, жили как бы в разных мирах: в мире советском и в мире домашнем, что ли. В советском мире поощрялись и восхвалялись коллективизм, единомыслие, чинопочитание, послушание, слепой патриотизм, оптимизм плюс тотальная недоверчивость, сиречь бдительность.

В домашнем мире все было наоборот: ценились инициатива, предприимчивость, стойкость плюс доверчивость.

Рабы советской власти, мы ее в душе не уважали и не любили, иногда даже ненавидели и постоянно потешались над ее идиотизмом. Дома мы были не советские, а антисоветские, за исключением очень карьерных людей.

И конечно, в книге Чудакова восхищает «робинзонство» ее персонажей, то есть умение настоящих людей выживать и трудиться в самых экстремальных обстоятельствах. По-видимому, труд, даже самый дурацкий, помог человекам в СССР сохранять человеческий образ. Первым, впрочем, сказал об этом Солженицын в «Одном дне Ивана Денисовича».

Прочла я и «Время Березовского» Петра Авена. Была потрясена смелостью автора. Писать так откровенно о недавнем прошлом, по-моему, еще никто не решался. А особенно из тех, кто был непосредственным участником этого оболганного многими прошлого.

Можно без конца перечислять авторов, которых я в эти последние годы читала или перечитывала (перечитывать классиков: Чехова и Толстого, Лескова и Салтыкова-Щедрина – мое любимое занятие). Безусловно, чтение так или иначе связано с моими мемуарами. И тут надо признать, что мемуары эти, которые начались как забава и которые я писала целую вечность, были для меня, пожалуй, самой важной опорой – костылем, что ли. Без этой опоры нормально существовать я не смогла бы, оставшись одна без сына, да и без старых друзей.

Ну а что еще, кроме книг и моих литературных дел, помогает мне жить и не отчаиваться? Вернее, отчаиваться только среди ночи и под утро…

Помогает жить и моя семья, хоть она в далекой Америке – сын с женой и его семья: мой внук Даня, его жена, и мои правнуки – малышка-правнучка и ее братик. Малышку зовут Люси́ль-Мэй; Люси́ль, надеюсь, в мою честь, а Мэй – потому что ее ждали в мае. Родилась она, правда, 20 апреля. Но все равно – она Люси́ль-Мэй. Сейчас ей уже пять лет. Люси́ль у нас, разумеется, красавица и умница. Чудо, что я дожила до ее рождения (она поздний ребенок). Чудо, что увидела Люси́ль своими глазами. Кроху привезли в Москву, когда ей еще не было и годика. Ну а в ноябре 2014-го у Люси́ль появился братик Лен, мой правнук. И вот он уже ходит-бегает и даже что-то лепечет.

Не буду гневить судьбу. Судьба мне улыбается. Повторяю это как заклинание. У меня замечательный сын. Замечательный внук. Плюс их жены. И в придачу еще две родные крошки – девочка и мальчик.

Тут я, мне кажется, окончательно впала в сентиментальность. И чтобы сойти с этого гибельного в моем возрасте пути, призову на помощь свое изрядно потрепанное чувство юмора и замечу, на моих поминках никто не скажет: мол, какая жалость, дорогую покойницу сразила безвременная кончина!

Ссылки

[1] Книга писалась до того, как мэр Собянин начал реновировать Москву. Видимо, по знаменитой формуле Черномырдина: «Хотели как лучше, а получилось как всегда».

[2] Георгий Мирский, талантливый человек, видный международник, арабист, всю войну подростком провел в Москве. В 2001 году издал свои мемуары «Жизнь в трех эпохах».

[3] Теперь начали писать, что Сталин намеревался возвести еще одну высотку – самую грандиозную – в Зарядье. Но не успел. И будто бы на фундаменте этой высотки построили гостиницу «Россия». Ее тоже снесли. Как известно, там разбили парк невиданной красы!

[4] Анекдот такой: один нищий колхоз выиграл по займу 100 тысяч рублей. Собрали народ, чтобы решить, на что потратить выигрыш. Кто-то из колхозников предлагает построить новый коровник и прикупить хоть несколько здоровых коров. Другой – поставить какую-нибудь баньку и колодцы привести в порядок. А один мужичонка, ну замухрышка, все время тянет руку и кричит: «Ероплан, ероплан!»

[4] – Чего орешь? – спрашивает его председатель: – И при чем тут аэроплан? «При том, – отвечает мужичонка, – что мы в него сядем и улетим отсюдова к чертовой матери».

[4] Он сказал не «к чертовой», а к другой матери, которая находится вроде бы еще дальше…

[5] В ту далекую пору в сельских магазинах можно было прекрасно «отовариться». Купить вожделенный «импорт». Там иногда не сразу расхватывали, к примеру, дорогущие финские женские костюмы – предмет мечты всех московских модниц.

[6] «Наши дни», в данном случае конец 1980-х.

[7] В Тарусу Н. С. ездила не на персональной (казенной) машине, а на собственном автомобиле. И шофера оплачивала сама.

[8] Кстати, Г. Манн, так же как Брехт, не захотел вернуться в ФРГ, решил обосноваться после войны в Восточном Берлине.

[9] Решетовскую и Копелева цитирую по книге Б. Сарнова «Солженицын».

[10] В мемуарах Эренбурга «Люди, годы, жизнь» перечислены и другие книги о войне. Книга А. Бека «Волоколамское шоссе» и книга Валентина Катаева «Сын полка».

[11] Встретив «Борю» в книге «Один» умнейшего Дмитрия Быкова, убедилась, что самый лучший историк литературы может совершить «ляп», если он не был современником того персонажа, о котором пишет. Поэт Борис Слуцкий был для всех «Борисом Слуцким», а для друзей «Борисом» или «Борисом Абрамовичем», в отличие от Давида Самойлова, оставшегося до старости «Дезиком». И этот «Дезик» всю жизнь люто завидовал Борису Слуцкому, что стало особенно ясно из его дневников и писем, которые посмертно опубликовала самойловская вдова.

[12] Врача Нину Васильевну, мать троих детей и жену фронтовика, репрессировали в 1941 году по доносу медсестры. И освободили уже в 1946 году, видимо, из-за нехватки врачей в Москве. В эвакуации в Челябинске дети Нины Васильевны, в том числе и старший Олег Авен были с бабушками – с матерью Нины Васильевны и с ее теткой.

[13] Сейчас, в 2018-м, более семидесяти лет спустя, это звучит смешно – но из песни слова не выкинешь.

[14] Камил Икрамов, сын старого большевика Акмаля Икрамова, которого в 1920-х годах называли «туркестанским Лениным». Казнили Акмаля Икрамова в 1938 году. Он был фигурантом одного из так называемых «показательных процессов» 1937–1938 годов, инсценированных Сталиным. Его сына Камила Икрамова репрессировали в четырнадцать лет, вышел он из лаге-рей в годы хрущевской оттепели.

[15] РНЕ – «Русское национальное единство» – иначе: баркашовцы – открыто фашистская партия.

[16] Как ни удивительно, но простые люди «Преступника номер 1» до сих пор читают, а новые наши политические мракобесы до сих пор с этой книгой воюют… Только нынешние либералы никогда о ней не вспоминают. Вот читаю я в «Новой…» и диву даюсь. Кого он только не читал, кого только не цитирует, а вот о «Преступнике…», как говорили в мое время, ни гу-гу.

[17] Примерно то же самое произошло со 1500 рублями моего гонорара, который я разделила на три части и до дефолта положила на три сберкнижки на срочный вклад. Положила на себя, на мужа и на падчерицу Асю. И они стали давать мне какие-то деньги, но уже после смерти мужа, когда ему должно было исполниться восемьдесят лет, и после смерти Аси…

[18] В конце 1990-х и в 2000-х я дважды съездила на пароходе в круиз по Средиземному морю. Побывала по дешевым турам в Греции, Турции, Италии, Испании. Посетила во второй раз Алика в Нью-Йорке, с заездом в Париж. Была у Алика и Кати в Риме, где они прожили восемь месяцев. В 2006 году провела месяц в санатории в Карловых Варах. В Германии после смерти мужа была дважды в командировках.

[19] Слоны упомянуты вполне по делу; в это время тандем К&M осуществлял грандиозный проект – учил слонов живописи, а жена «М» Катя помогала как могла.

[20] Выступать больной Д. Е. мог только в Германии. Все-таки его первый, так сказать «взрослый», язык был немецкий.

[21] Евгений Прошечкин – тогда депутат Моссовета. Окончил философский факультет Белорусского университета.

[22] Эти записи я прочла в старом здании ИНИОНа в «лихие девяностые».

[23] Юрий Дмитриев долгое время был под судом по вздорному обвинению.

[24] Свой анекдот о Леонардо да Винчи Никас Сафронов слово в слово повторил не то в сентябре, не то в октябре 2017 года на «Эхе Москвы».

Содержание