Я пишу это для тех, кто сознает: публикация «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицына была огромным событием для всей нашей страны.

Солженицын открыл нам существование параллельного мира – Архипелага ГУЛАГ.

Чудом было и само создание гениального произведения такого масштаба, как «Один день…». Чудом стало и то, что Твардовскому удалось напечатать его в «Новом мире».

А теперь напомню обстановку тех лет в СССР. При Хрущеве, как и при Сталине, все происходило в атмосфере полной секретности. Засекречены были не только концлагеря, но и целые города, отрасли промышленности, заводы-гиганты, институты, даже знаменитые люди. К примеру, Королев или Курчатов с Зельдовичем.

В искусстве тоже были сплошные фигуры умолчания. Многих корифеев уже реабилитировали, но ни один человек не смел спросить, что стало с архивом Мейерхольда. Или с рукописями незаконченных произведений Бабеля. Даже предсмертное письмо Фадеева оказалось тайной за семью печатями…

Не удивительно, что вслед за публикацией «Одного дня Ивана Денисовича» появились тысячи новых секретов. Кто такой этот гений? Есть ли у него еще рассказы, романы, пьесы?

В нормальном обществе все газеты и журналы страны уже на следующий день после выхода в свет солженицынского бестселлера напечатали бы интервью с автором.

Наверное, мне скажут: хорошо, что желтые журналисты не полезли своими грязными лапами в жизнь Александра Исаевича. Я не согласна. Думаю, Солженицын мог не бояться желтой прессы. Ведь ему не нужна была реклама. И головокружение от успехов не грозило.

У меня в «Новом мире» были друзья еще со студенческих лет, и я печатала там свои статьи и переводы. Но понимала, что никто из новомирцев ни слова не скажет о Солженицыне. Будет хранить редакционные тайны.

Но понимала я и то, что там, где все скрывается, сразу возникают слухи.

И впрямь, скоро по Москве пошла гулять довольно вразумительная история о том, как «Один день…» появился на страницах журнала. В несколько отредактированном виде она дошла и до XXI века.

* * *

Назовем эту историю Версией номер 1.

Видный литературовед Лев Копелев, давний лагерный друг Солженицына, принес рукопись «Щ. 854» А. Твардовскому. Повесть была напечатана почти без интервалов на обеих сторонах страниц в школьной тетради. Тем не менее Твардовский тут же прочел ее и сразу обратился к Хрущеву. И Хрущев дал команду напечатать «Щ. 854», переименованную автором и журналом в «Один день Ивана Денисовича».

Это, так сказать, текст Версии номер 1. Но в том тексте легко угадывался и подтекст. А подтекст был таков: провинциала Солженицына, учителя математики из Рязани, открыл великий просветитель Копелев и отдал его повесть Твардовскому в «Новый мир». А царь-батюшка Никита из каких-то своих хитрожопых соображений повелел рукопись опубликовать. Разумеется, ни сам учитель из Рязани, ни Твардовский, ни Хрущев не ведали, что творят.

В триаде Копелев – Солженицын – Твардовский самая скромная роль отводилась Твардовскому. К сожалению, эту версию тут же подхватили иностранные СМИ, для которых «Один день…» также стал сенсацией.

Я в те годы систематически следила за западногерманской прессой и просто диву давалась, как западногерманские корреспонденты, аккредитованные в Москве, внушили миру, что появление «Одного дня…» обязано чуть ли не одному Копелеву. Увы! Копелевская трактовка живет, по-моему, на Западе до сих пор.

Но и в Москве Версия номер 1 сыграла роковую роль. Солженицын был представлен публике и, условно говоря, писательской «резервации» (писатели держались кучно!) как протеже, как креатура Копелева.

Чем это обернулось в повседневной жизни, видно из книги Б. Сарнова «Солженицын». Писатели отнеслись к Солженицыну с дурацкой фамильярностью.

Приведу только один пример из той же сарновской книги. Совершенно безбашенный Коржавин – у Сарнова он просто «Эмка», – выйдя от Сарнова, «наткнулся» на Солженицына и… – цитирую:

– Александр Исаич! – радостно заорал он. – А я только что вашу поэму читал…

– Что? Как? Где?

– У Сарнова.

Речь шла о поэме «Прусские ночи», за судьбу которой Солженицын особенно волновался. годами прятал. И не без основания. Впоследствии эту поэму власти не раз поминали как ярую антисоветчину.

Каким же образом поэма попала на Аэропортовскую к Сарнову?

Оказывается, Солженицын отдал ее на хранение Копелевым. А жена Льва, Рая, дала почитать поэму сестре Люсе, а сестра Люся – своей приятельнице, а приятельница – Миме, жене Нёмы Гребнева, а Мима – сперва своей лучшей подруге Неле, жене Владика Бахнова, а потом Бену Сарнову, а тот – Эмке Коржавину. Благо и Копелевы, и Мима с Нёмой, и Неля с Владиком, и Бен жили рядышком, в домах писательского кооператива на Аэропортовской.

Все имена уменьшительные: «Мима», «Неля», «Владик», «Нёма», «Бен», «Эмка», «Лева», «Рая» – я выписала из книги Б. Сарнова «Солженицын», равно как и рассказ, так сказать, о «движении» крамольной рукописи.

Не хочется больше говорить на тему «писатели с Аэропорта – Солженицын»… Но, по-моему, очень многих недоразумений и конфликтов, упоминающихся в солженицынской книге «Бодался теленок с дубом», удалось бы избежать, если бы с самого начала писатели проявили немного ума и вкуса! Да и уважения к большому таланту.

Но перехожу к Версии номер 2, видимо, более близкой к истине.

Повесть «Один день…» в редакцию «Нового мира» принес не Копелев, а его жена Рая Орлова. Причина понятна. Копелев был совершенно противопоказан Твардовскому и его сотрудникам, ибо, изображая из себя ходатая за всех «обиженных», лез со своими советами и предложениями туда, где в них не нуждались… Тем паче, если верить Сарнову, только накануне вечером Лев Зиновьевич «поругался» с Твардовским из-за альманаха «Тарусские страницы», к которому, кстати, никакого отношения не имел.

Думаю, «поругался» не то слово, просто Твардовский не пожелал разговаривать с Копелевым.

Итак, в «Новый мир» рукопись «Одного дня…» принесла Раиса Давыдовна Орлова. Но, разумеется, следуя субординации, отдала ее не главному редактору, а заведующей отделом прозы Анне Самойловне Берзер. Берзер была однокурсницей Орловой, но не симпатизировала ей и тем паче не доверяла ее рекомендациям.

Соответственно, авторитетнейший редактор того времени А. С. Берзер, которую вся литературная Москва называла Асей Берзер, положила солженицынскую рукопись в папку с надписью «Самотек».

Самый убийственный вариант.

Если бы никому не ведомый Александр Исаевич принес «Один день…» в журнал сам, эффект был бы тот же… В папку «Самотек» попадали рукописи случайных людей, иногда графоманов. Эти рукописи, как правило, отдавали внештатным рецензентам, которые за скромный гонорар писали отзывы типа: «Уважаемый NN, к сожалению, мы не можем опубликовать ваш роман „Урожай“». Далее шло обоснование сего прискорбного факта. Если автор был безнадежен, рецензент в завуалированной форме рекомендовал ему заняться чем-то более полезным. Если же проявлял хоть малейшие проблески таланта, то ему давались кое-какие советы.

Но повесть Солженицына не могла претендовать даже на такую рецензию. Она имела коренной дефект: была написана о советских концлагерях, то есть на запрещенную тему.

И кто бы ни был ее автором, повесть не напечатали бы ни при каких обстоятельствах. Так стоило ли рецензенту портить глаза и разбирать слепые, густо напечатанные на плохой машинке страницы в школьной тетради?

Не проще ли было, даже не читая, отвергнуть рукопись? Забраковать ее раз и навсегда? От греха подальше.

Но бог правду видит… В тот день Берзер засиделась в редакции допоздна, а перед уходом вспомнила, что в папке «Самотек» скопилось чересчур много непрочитанного и неотрецензированного материала. И решила взять хотя бы несколько рукописей для прочтения. И первая же рукопись, которая попалась ей на глаза, была тетрадка с «Одним днем Ивана Денисовича». Ася мельком взглянула в нее и… унесла к себе домой.

Далее в Версии номер 2 имеются две детали, которые кажутся мне неубедительными. Будто бы, перепечатав у несравненных новомирских машинисток солженицынскую повесть, Брезер постаралась вручить ее Твардовскому в отсутствие трех ведущих членов редколлегии. Опасалась, что из страха за журнал, да и за самих себя, они отговорят Твардовского дать ход рукописи. Мне в это не верится. По-моему, за годы работы в «Новом мире» ведущие члены редколлегии доказали свою смелость.

И вторая деталь: будто бы, передавая Твардовскому рукопись «Одного дня…», Ася упомянула, что герой этой повести «простой крестьянин», и якобы Твардовский клюнул именно на «крестьянина». Иначе не сел бы сразу читать… И в это не очень верится.

Ну а что было потом, мое поколение помнит, ибо все мы прочли в «Новом мире» великую повесть «Один день Ивана Денисовича».

В заключение хочу сказать, что многие подробности этих двух версий мне поведала Марина Владимировна Иванова – подруга, с которой мы были дружны со студенческих лет до дня ее смерти в 1986 году, стало быть, полвека. Марина Иванова – а для меня Муха-Мухочка – также была редактором «Одного дня…», но не в журнале, а в издательстве «Советский писатель».

В издательстве повесть вышла в краткий пик славы Солженицына в СССР. Тогда несколько особо опасных абзацев, снятых в «Новом мире», можно было восстановить. Но автор и редактор решили этого не делать, дабы люди не обвинили журнал в перестраховке – мол, можно было оставить эти абзацы, а новомирцы струсили и сделали купюры… А еще говорят, что Александр Исаевич думал только о собственной славе…

К этому добавлю, что Муха никогда не хвасталась тем, что редактировала Солженицына. А ведь могла бы…

Ну а теперь перехожу к моей версии, хотя она касается не истории публикации «Одного дня…», а всего лишь предыстории. Но думаю, и предыстория тоже по-своему весьма примечательна…

Моя версия.

Придется начать издалека: в то лето мы снимали пол-избы в деревне Жуковке. Жуковка была тогда в моде у части интеллигенции, которая мечтала хоть каким-то боком приобщиться к красивой жизни и притом могла не ходить на работу к определенному часу.

Объясняю: Жуковка находится на Рублевке, где в ту пору были госдачи и жила номенклатура. Номенклатура и ездила в Москву по этой самой Рублевке, полупустому, ухоженному шоссе, вдобавок украшенному гипсовыми оленями и другими зверюшками, изваянными тогдашними церетели… Ездила номенклатура, разумеется, на персональных машинах с персональными шоферами. Интеллигенции же приходилось добираться в город на электричке, а поезда на той ветке ходили издевательски редко, чтобы, значит, простой народ там не очень селился.

Правда, кое-кто ездил на собственных жалких советских авто, которые постоянно ремонтировались.

Из всего этого можно сделать вывод, что дачников в Жуковке было не так уж много и что все они, как тогда говорили, вышли «из одной конюшни». Хотела сказать, представляли собой одну дружную компанию, но быстро спохватилась. Особой дружбы в Жуковке не наблюдалось. Там кипели страсти и существовали разные кланы.

Но страсти страстями, кланы кланами, а в Москву стремились не одни только три сестры Прозоровы из «Трех сестер».

В один прекрасный день, когда мы с мужем (представители своего клана) собрались в город на нашем сильно потрепанном «Москвиче», к нам подошел Лев Копелев (из другого клана) и напросился в попутчики. В дороге, как водится, завязалась беседа. И Лев рассказал, между прочим, что он везет в Москву Твардовскому рукопись друга, с которым вместе сидел на шарашке. «Как фамилия друга?» – спросила я. Копелев назвал незнакомую фамилию, и я ее тут же забыла. После этого произошел примерно такой короткий диалог:

Я: Ну а ты сам что считаешь: твой друг написал настоящую прозу или это графоманский бред?

Копелев: Трудно сказать…

Я: Не можешь отличить писателя от графомана?

Копелев: Не всегда это легко…

Я: А по-моему, совсем нетрудно.

Копелев (с явным злорадством): Вот напечатают моего друга, ты прочтешь и скажешь мне, настоящая это литература или нет.

…Прошло время, и я прочла великую повесть «Один день Ивана Денисовича». Узнала две версии ее публикации. И вспомнила разговор с Копелевым по дороге из Жуковки в Москву.

Первая мысль была: сукины дети Лев и Раиса даже не потрудились заглянуть в солженицынскую рукопись, которую предложили «Новому миру». Если бы заглянули, то Копелев наверняка сообщил бы, что у него в руках бомба, шедевр, литературная сенсация. И еще похвастался бы, что открыл грандиозного писателя, помог ему, воодушевил.

Окончательно я укрепилась в моем предположении, вспомнив заключительную фразу тогдашнего разговора. «…Вот напечатают моего друга, ты прочтешь и скажешь…» Не мог же Копелев не понимать, что печатать правду о лагере и о лагерниках было тогда невозможно, по определению. Нельзя было предвидеть, что Твардовский пойдет к Хрущеву, а Хрущев даст себя уговорить…

Таков был ход моих мыслей, и так я думала долгое время, пока не узнала, что Копелевы читали «Один день…», даже обсуждали повесть, и сами, и с Александром Исаевичем. Всех свидетельств этого факта приводить не стану, приведу только запись Н. Решетовской.

«Перед октябрьскими праздниками в Рязань приехал Копелев прочесть лекцию о Шиллере. Ночевал у нас. Прежде он хвалил Санины пьесы. А тут, перелистав рукопись „Ивана Денисовича“, отмахнулся от нее, небрежно бросив: „Это типичная производственная повесть в духе социалистического реализма. Да еще перегруженная ненужными деталями“».

Подлинность слов Решетовской подтверждает и сам Л. Копелев в своем письме к Александру Исаевичу, которое он опубликовал уже в 2001 году на Западе в журнале «Синтаксис».

«Но неужели ты (Солженицын. – Л. Ч.) забыл, что для меня в те годы понятие „соцреализм“ было весьма одобрительным…» И далее: «…Я с искренней глупой уверенностью излагал свою теорию соцреализма…»

Не помню где, но я прочла также, что, когда провинциал, школьный учитель математики из Рязани Солженицын читал вслух «Один день…», Копелев, столичный мэтр, известный литературовед… заснул. Ей-богу, умора! Нет, не умора… Как сказал бы Зощенко, «много смеха с этого факта не соберешь…».

В мемуарах Раисы Орловой, жены Копелева и тоже видного литературоведа, «Воспоминания о непрошедшем времени» есть такой пассаж: Лева Осповат первый сказал, что повесть Солженицына гениальна.

А без Левы Осповата сами Копелевы до этого не дотумкались? Читали, обсуждали, мусолили… и не догадались? А когда догадались с подачи Льва Осповата, не пошли и не сдали свои дипломы, свои красные книжечки членов Союза писателей, не перестали сочинять статьи и книги на литературные темы и читать лекции по литературе и т. д. и т. п. Не покаялись, не стали рвать на себе волосы, а… обиделись на Солженицына и сообщили, поджимая губы, что разочаровались в нем. Более того, начали выискивать темные пятна в его биографии. И плести интриги…

* * *

Не знаю, стоило ли полвека спустя вспоминать обо всем этом, ведь никого из действующих лиц уже нет. Вспоминаю только потому, что вокруг имени Солженицына до сих пор не утихают странные, на мой взгляд, споры и свары. Причем нападают на большого писателя и слева и справа – условно говоря «западники» и «патриоты». Одни порицают за то, что он уехал из Советской России, другие за то, что вернулся в путинскую Россию. Забыли, что Солженицына из СССР выдворила, изгнала советская власть, а вернуться в Россию, закончив «Красное колесо», он мог только при Путине.

Ругают классика в первую очередь за его публицистические труды, то есть за его взгляды и пристрастия. Ругают за статьи в сборнике «Из-под глыб», за все без исключения письма, памфлеты, призывы, обращения и особенно за книгу «Двести лет вместе». Однако и художественные произведения гения подвергаются критике.

В «Раковом корпусе» будто бы неправильно изображены отрицательные персонажи: Русанов и его дочь Авиета. В «Круге первом» слишком окарикатурен преуспевающий журналист Галахов, в котором легко угадывается сталинский любимец Константин Симонов. И уж совсем плохо показан Сталин. Сарнов в книге «Солженицын» прямо пишет, что Анатолий Рыбаков, «беллетрист средней руки», и тот лучше изобразил Сталина. Оставим на совести Сарнова «беллетриста средней руки»; по-моему, Рыбаков был хороший писатель. Но как вообще можно сравнивать персонажа, созданного одним автором, с персонажем, созданным другим автором? Пусть даже при том, что речь идет об исторической личности? Лучше – хуже. Не может один писатель видеть своего героя или антигероя так, как его видит другой писатель. Но критикам Солженицына это невдомек!

Даже великая книга «Архипелаг ГУЛАГ» подвергается дурацкой критике. Иногда это доходит до абсурда. Прочла воспоминания какой-то дамы, которая возмущается тем, как Солженицын изобразил в «Архипелаге» сцены ареста в годы Большого террора. «А я помню, – пишет эта, извините, идиотка, – совершенно спокойных, вежливых людей, которые пришли за матерью; обыск тоже был спокойным. Муж тоже помнит спокойный и тихий обыск в их доме». Мол, у писателя энкавэдэшники сплошь жестокие и бесчувственные хамы, а мужа дамочки репрессировали вполне вежливые и незлобивые люди…

Но оставим эту даму в покое. Самое главное, что манера критики Солженицына – это вообще нечто новое в истории русской культуры…

Известно, что прогрессивная Россия, в том числе Белинский, с горечью и негодованием отнеслась к «Выбранным местам из переписки с друзьями» Гоголя. Мы знаем также, что Чернышевский и Добролюбов не одобряли ни «Записок из подполья» Достоевского, ни его «Дневников писателя». А уж советские критики 1920-х годов Луначарский, Переверзев, Полонский и вовсе не признавали идеологических постулатов ни Гоголя, ни Достоевского. Считали эти постулаты глубоко реакционными и вредными.

И все же я не могу себе представить, что кто-нибудь из литкритиков прошлого написал бы, что ему не нравится, как Николай Васильевич Гоголь изображал Хлестакова, или Собакевича с Плюшкиным, или Башмачкина. Мол, окарикатурил их. Не могу также подумать, что даже такие лихие ребята, как советские критики 1920-х годов, написали бы, что Неточка Незванова или Сонечка Мармеладова уж слишком «униженные и оскорбленные», чересчур слащавые, добродетельные и слезливые…

Глубоко убеждена: ругать писателя за то, что он пишет не так, как надо, было возможно только в СССР, и то начиная с 1930-х годов.

Только там и тогда учили правильно писать прозу, сочинять музыку, рисовать портреты и ваять статуи. Только там и тогда – глухие диктовали людям с абсолютным слухом, слепые – зрячим, бездари – талантам. «Я другой такой страны не знаю…»

И те, кто учил, учил и учил, не хотят переучиваться до сих пор. А ведь уже четверть века прошло, как СССР нет…