МУХА-МУХОЧКА

Муха – имя уменьшительное, довольно распространенное в XX веке. Мою Муху звали Мариной. Но и для меня, и для многих других она до старости оставалась Мухой. Так пусть будет Мухой и на этих страницах.

* * *

Муха, моя лучшая подруга, умерла в первые дни нового, 1987, года. Ей еще не было семидесяти, и она казалась вполне здоровой. Осенью отдыхала в санатории «Волжский утес» и, вернувшись в Москву, сказала мне: «Можешь гордиться своей подругой… Даже молодые ребята уже не купались. Вода в Волге была совсем холодная. Я одна купалась с лодки. Наплавалась вволю…»

1987 год, последний год жизни Мухи, был одним из самых отвратительных в истории Советской России. Все как-то замерло. И жизнь стала еще более невыносимой. Материально и морально. Карточки, правда, не вводили. Но работающим москвичам уже давали талоны на заказы в определенный продмаг. А в провинции, по слухам, продукты вообще исчезли из открытой продажи.

К власти пришел молодой Горбачев. Но после генсека Андропова, который все два года правления был при смерти, а особенно после Черненко, опять же полутрупа, к тому же самого бездарного и бесцветного «вождя» из брежневской команды, люди уже ни на что не надеялись.

Вовек не забуду, как Черненко показали в последний раз по ТВ в день очередных выборов.

…Небольшой зал, видимо в Кремлевской больнице – имитация избирательного участка – посередине урна для голосования. Поодаль несколько пожилых людей с озабоченными лицами. Не то помощники, не то врачи. Дверь открывается, и входит совсем уже дряхлый Черненко. Выглядит диковато. В пальто, надетом, как мне показалось, прямо на пижаму, и явно в домашней обуви. По-моему, в тапочках. Неверным шагом подходит к урне, опускает бюллетень, идет автоматом обратно к двери. Но на пороге оборачивается, делает неопределенный жест рукой, вроде машет на прощание и говорит слабым, страдальческим голосом: «Все хорошо…» Какой-то трагифарс.

Казалось, весь народ впал в летаргический полусон. И верхи и низы.

Я во всяком случае не помню в ту пору даже шевеления. А ведь после смерти Сталина ощущались не только шевеления, но и явные тектонические сдвиги: XX съезд, разоблачивший злодеяния сталинского режима; XXII съезд, продолжавший развенчание тирана и его наследников.

Даже в годы брежневщины ни на минуту не прекращалось шевеление-брожение. И не в одних умах, но и в реальной жизни.

Чего стоил один только журнал «Новый мир», возглавляемый Твардовским. Каждый номер этого ежемесячного журнала был для нас событием. Начать с того, что еще при Хрущеве «Новый мир» «дал путевку в жизнь» – выражение моей молодости – Солженицыну; напечатал его, быть может, самое сильное произведение «Один день Ивана Денисовича» и еще несколько рассказов-шедевров. Но и в пору брежневского застоя читатели «Нового мира» – а его читателями стала вся Россия – буквально в каждом номере знакомились с новыми значительными именами и с новой значительной литературой.

Годами ждешь автора, который поразит тебя, годами ждешь романа, повести, очерка, которые «тронут твое сердце», как сказал уже забытый немецкий писатель Генрих Бёлль. Ждешь и так и не дождешься. А в 1960-х при Брежневе в «Новом мире» напечатали и «Театральный роман» фактически запрещенного Булгакова, и «Люди, годы, жизнь» обруганного и оболганного Эренбурга. И «крамольные» книги таких еще неизвестных или малоизвестных авторов, как Федор Абрамов – роман «Две зимы и три лета», как Чингиз Айтматов – роман «Буранный полустанок» или «Созвездие Козлотура» Фазиля Искандера, как роман «Хранитель древностей» Домбровского, как городские повести Ю. Трифонова, как «Знак Ост» В. Семина, как повесть К. Воробьева «Мы убиты под Москвой» или повесть Василя Быкова «Мертвым не больно», как рассказы Шукшина, как «Районные будни» Дороша, как «деревенские очерки» Бориса Можаева, Черниченко, Стреляного, как блестящая публицистика М. Лившица.

Даже тогдашние передовые экономисты – Лисичкин, А. Бирман, Н. Петраков – пробились на страницы этого литературного журнала, что было в ту пору совершенно невероятно.

Наконец, «Новый мир» Твардовского воскресил традиции русской литературной критики XIX века, которая наряду с великой русской литературой формировала сознание людей. А ведь известно, что в 1940–1950-х годах место критиков Белинского, Добролюбова, Чернышевского, Писарева заняли «критики» уровня Ермилова – Кирпотина, а то и еще хуже. Перечислять талантливых критиков – авторов «Нового мира» – не стану. Скажу только, что многие литературоведческие работы В. Лакшина читались с не меньшим интересом, чем хорошая проза.

Да и самиздат не давал нам пасть духом. Кто не прочел тогда «Колымских рассказов» Шаламова? Или «Теркина на том свете» Твардовского? Или «Прогулки с Пушкиным» Синявского? Кто не прочел Буковского, Горенштейна, Владимова? Кто не прочел Амальрика? Или романы Солженицына «В круге первом» и «Раковый корпус»? Кто не подержал в руках листиков папиросной бумаги, на которых печаталась смертельно опасная «Хроника текущих событий»? Честное слово, не знаю, смогли бы прекрасные профессионалы из «Новой газеты» так же четко и умно формулировать факты протеста, о которых сообщалось на листках, как их формулировали безвестные смельчаки в «Хронике…».

А большой поэт Борис Слуцкий? И его стихи тогда хорошо знали, хотя их почти не издавали. И что важно: знали не только постоянные посетители ЦДЛ (Центрального дома литераторов), но и армия молодых мэнээс (младших научных сотрудников) из многочисленных, по всей России раскинутых научных институтов, большей частью военных.

А почти неведомый доселе жанр политической песенной поэзии, так называемой авторской песни? Наши барды с гитарами? Гениальный Окуджава? И столь же гениальный Высоцкий?

Не надо недооценивать и молодых послевоенных поэтов, пусть не столь крупных, но зато уж совсем не таких верноподданнических, как поэты 1930–1940-х: Евтушенко, Вознесенского, Ваншенкина, Винокурова.

А кино? Созвездий таких лент, как в 1960-е, я что-то не припомню.

А Бульдозерная выставка? А квартирные выставки?

Все это закончилось в конце 1970-х годов. А может быть, в тот день и час, когда покинул страну юный Бродский. Или когда «вурдалачья стая» изгнала Твардовского из «Нового мира». Или немного раньше, когда похоронили Илью Эренбурга. Кто знает, что стало рубежом, роковым днем, точкой невозврата…

Повторюсь: люди вокруг меня впали в оцепенение. Многие уехали за рубеж. Очень многие сидели на чемоданах. И отнюдь не диссиденты. Диссидентов, даже потенциальных, уже давно выдавили из страны.

Была и еще одна непривычная, поражавшая меня примета того времени, – разобщенность людей.

Но вот умерла Муха. Не актриса, не писательница, не диссидентка. Вообще не публичный человек. Муха, сроду не имевшая ни чинов, ни званий, ни орденов, ни лауреатских значков.

И что же? В ритуальный зал больницы, куда ее в новогоднюю ночь привезли с обширным инфарктом и где она скончалась, пришло невероятно много народа.

Пришли школьные друзья, институтские друзья. Сослуживцы. Бывшие сослуживцы. Друзья старых друзей. Новые друзья…

Конечно, я знала, что у Мухи был особый дар дружбы. Скорее дар сопереживания. Она умела слышать других людей. Хранить их секреты. Искренне сочувствовать. С ней делились даже тем, что от других тщательно скрывали.

Боюсь, однако, что все эти Мухины достоинства создают ложный образ. Может показаться, что Муха была эдакой доброжелательной, скучной утешительницей.

Ничего подобного. С умной и блистательно остроумной Мухой надо было держать ухо востро. Не ныть, не бить на жалость, не плакать в жилетку. Она могла тебя так высмеять, что мало не покажется.

Вспоминая полвека спустя наше с Мухой поколение, обязательно ввернут словечки «романтизм» и «романтики». Но вот как раз с романтизмом и с романтиками было в ту пору совсем не просто. Романтические грезы о будущем коммунистическом рае помогали нам не замечать жестокости и нечестности настоящего. Яркий тому пример – студия Арбузова с ее романтическим спектаклем «Город на заре». Прообразом города на заре был Комсомольск-на-Амуре, куда молодежь Страны Советов посылал Сталин не затем, чтобы построить «город-сад», а затем, чтобы создать мощный индустриальный центр на Камчатке, в немыслимых для жизни людей условиях. Пусть люди мучаются, пусть гибнут, но строят, а потом и живут там, где он повелел. О так называемом освоении районов вечной мерзлоты и полярной ночи, где только несколько месяцев в году люди существуют при дневном свете, много написала умная журналистка Юлия Латынина. В этих районах во всем мире практикуется работа вахтовым методом. Сталин же намеревался селить туда людей целыми семьями.

И еще: прикрываясь романтизмом и обзаведясь партбилетами, многие из нас, относительно благополучных москвичей, как бы объявляли о своей готовности выполнять любые, самые гадкие и бесчеловечные приказы. А это в свою очередь служило входным билетом во власть, туда, где раздавали должности и блага. Не надо забывать, что как раз в 1930-х шла смена элит.

Муха никогда не рвалась строить «Город на заре». Кроме дара дружбы, она обладала еще более ценным даром – отличать подлинность от фальши, карьеризм от идейности, неискренность от простодушия. Кому-то она стала другом на всю жизнь, кому-то нелицеприятным судьей. А мне на многое открыла глаза.

Что же делало Муху столь мудрой, наградило ее спасительным скептицизмом? Ответа я не знаю.

Но, наверное, давно пора вспомнить биографию Мухи. Ее «анкету».

Муху воспитывал дядя Лев Александрович Гринкруг. Мать умерла, когда Муха была еще маленькой, а до этого долго болела туберкулезом. Отец ушел из жизни, когда девочка уже подросла и училась в институте. Но умер он далеко от Москвы. Подробности мне неизвестны.

Лев Александрович, как говорили в мое время, был «типичным представителем». «Типичным представителем» богемы, а на самом деле типичным представителем давно вымершего племени интеллигенции начала XX века. Он всю жизнь провел в кругу Маяковского – Бриков. В сущности, в кругу последних могикан Серебряного века.

Помню узкую комнату Льва Александровича – одну из двух комнат в коммуналке на Мясницкой, рядом с магазином «Чай». (В другой комнате этой квартиры с ходом через кухню полжизни прожила Муха.) В узком обиталище Л. А., на необъятном письменном столе стояла лишь одна фотография: в центре – головка Лили Брик, ее необыкновенные глаза, слева – Осип Брик, справа – Маяковский. Все три головы прижаты друг к другу.

Л. А. Гринкруг был классический холостяк и классический светский человек. Каждый вечер уходил в гости. Играл в доме Бриков в модную тогда игру «маджонг». Слыл театралом. Имел сотни знакомых. Одно время, до середины 1930-х, сиречь до эпохи Большого террора, занимал немалый для беспартийного пост заместителя директора «Ленфильма» – стало быть, жил на два дома: в Москве и в Ленинграде.

Иногда в узком кабинете появлялась дама, красивая и холеная. И в необыкновенных туалетах. А домработница Маруся мыла потом на кухне старинные бокалы, которые в общем хозяйстве были не в ходу. Одну даму я еще застала. Ее красный элегантный жакет на вешалке в прихожей сразил наповал меня, бедную студентку.

Муха не раз говорила, что «Левочка» не женился из-за нее. Красивую даму в красном жакете он сосватал молодому писателю. И остался дружен и с ней, и с ним на всю жизнь.

В общем, с точки зрения нормальной педагогики, а особенно с точки зрения ханжей, хуже воспитания и хуже, так сказать, отчего дома, чем были у Мухи, трудно себе представить. Тем не менее Муха и ее будущая семья прожили весь свой век со Львом Александровичем. Когда Муха умерла, дяде было девяносто восемь, и ему не стали говорить, что Мухи уже нет. А Муха, очнувшись на минуту в реанимации, просила сиделку передать дочери Лене, которая не уходила из больницы, «беречь Левочку»… Вот так-то.

Родителей не выбирают. Детей тоже. На мой взгляд, не выбирают и мужей. Будущие мужья стихийно появляются в нужном месте в нужное время. Впрочем, тут я соврала – женщины все же выбирают себе спутников жизни. Муха выбрала себе в мужья Сережу уже в четвертом классе начальной школы. И прожили они в законном браке всю свою жизнь. Родили детей, воспитали их. И насмешливая Муха с гордостью говорила: мы с «Сережей живем нравственно».

СЕРЕЖА

Описывать Сережу не стану. Скажу только, что он был один из самых порядочных, умных и способных людей – из всех, кого я встретила за свою долгую жизнь.

На первый взгляд, они с Мухой были полной противоположностью. Он смолоду отличался чрезвычайной добросовестностью и основательностью. Она была скорее легкомысленной и с явной ленцой. Он был не сильно общителен, она чрезвычайно общительна. Он был молчун, она – разговорчива. Он предпочитал сидеть дома, она обожала ходить в гости. Он трудно сходился с людьми, она сходилась мгновенно. Она, как я уже говорила, была блистательно остроумной, он понимал юмор, но сам никогда не острил. Он был заядлый картежник. В свободное время раскладывал сложные пасьянсы. Она не любила карт и была совершенно не азартной. Он великолепно готовил, придумывая всякие изысканные блюда. Она готовила только по необходимости (двое детей).

Были у Сережи с Мухой и, так сказать, глубинные различия. Она была еврейкой из самой что ни на есть богемной семьи. Он был русский из патриархальной семьи купцов-старообрядцев. Внешне, впрочем, их коренное несходство никак не проявлялось. Выйдя замуж за Сережу, Муха стала Ивановой. И черносотенцы из издательства «Советский писатель», где Муха много лет работала, а также антисемиты из литературных журналов, где она продолжала сотрудничать, частенько говорили: «Марина Владимировна Иванова – настоящая русская женщина».

Бедняги не предполагали, что внешность так обманчива. И забыли, что даже Сталин не додумался и не запретил женам менять еврейские фамилии на русские фамилии мужей…

Но тут пора сказать, что не один Сережа (любовь зла, полюбишь и козла), но и вся Сережина родня была лишена всякого подобия расизма. Говорю это с полным основанием, ибо знала Сережу и отдельно от Мухи. Пять лет мы вместе проучились на одном курсе и год в аспирантуре. С Сережей я тогда дружила, пожалуй, даже больше, чем с Мухой: поверяла ему свои девичьи тайны, советовалась по всякому поводу. И прекрасно ладила и с его милейшей мамой Агнией Игнатьевной (она была всего лишь на семнадцать лет старше и самого Сережи, и нас – его друзей), и с отцом Владимиром Павловичем. Помню, как старообрядцы Ивановы сокрушались, что на фронте погиб лучший школьный друг Сережи… Изя.

Прекрасной семьи Ивановых я никогда не забываю. И не в последнюю очередь потому, что ивановский род – наглядное опровержение того, будто все русские юдофобы. И что антисемитизм якобы заложен у них в крови.

Как ни странно, это важнейший козырь и для самих антисемитов, и для некоторых евреев. Антисемиты считают, что они такие же, как и весь русский народ. А некоторые евреи уверены, что если русский их за что-то недолюбливает, а то и терпеть не может, то это всего лишь проявление исконно русского жидоедства.

Но вернусь к Сереже с Мухой. Итак, они стали мужем и женой.

Кажется, Короленко сказал: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Опыт нашего с Мухой и Сережей поколения это, увы, опровергает.

Судьба сразу нанесла этому поколению тяжелейший удар.

Только-только Сережа с Мухой поженились, как началась Великая Отечественная война. Сережу призвали в армию, и под Сталинградом он был ранен в ногу (кажется, в коленный сустав).

Сережа не был бы Сережей и Муха – Мухой, если бы они оба не сказали впоследствии, что Сереже «повезло».

Повезло ему с первым хирургом, который в полевых условиях не стал ампутировать Сережину раненую ногу, попытался ее сохранить. А потом, когда Сережу перевозили все дальше и дальше в тыл, другие врачи не захотели испортить отличную работу первого хирурга и тоже постарались сохранить Сереже ногу. В Москву он прибыл хоть и на костылях (их он скоро бросил), но не без ноги. И потом до самой смерти всего лишь прихрамывал. И впрямь – повезло…

Но до Москвы раненый сперва много часов пролежал на поле боя, а потом шесть месяцев провалялся в тыловых госпиталях с диагнозом «газовая гангрена». Мучился от нечеловеческих болей. Боли, наверное, можно было бы облегчить. Но генералиссимус Сталин отнюдь не был, как Суворов, «отец солдатам». Солдатскую боль и солдатскую жизнь он и в грош не ставил. В госпиталях, где Сережа лежал со своей газовой гангреной, не было никаких обезболивающих. Ничего кроме… спирта. Спирта на раненых не жалели. Так же, впрочем, как и на здоровых бойцов.

И это, к величайшему сожалению, дало о себе знать, хотя и не сразу в случае с Сережей, воспитанным в семье старообрядцев-трезвенников.

Но тут я сильно забегаю вперед. Итак, Сережа в Москве, где его ждет верная супруга Муха. К сожалению, Сереже пришлось отказаться от аспирантуры и вообще от карьеры ученого-лингвиста. На стипендию в обнищавшей Москве не проживешь. Нужен хороший оклад. И главное, «хорошие» карточки… А инвалидам войны никаких особых льгот не положено.

Словом, Сережа ищет службу. В очень прикормленный властью ВОКС его не взяли. Взял его в ТАСС, в свою редакцию контрпропаганды и дезинформации, мой муж. Взял на должность редактора. И Сережа мигом вошел в курс дела, научился сочинять дезы (дезинформационные сообщения). Я этой премудрости, увы, так и не постигла за два года работы в той же редакции.

Сразу после войны редакцию закрыли, но Сережу как особо ценного работника оставили в ТАССе. И он проработал там всю последующую жизнь. Так же как и моя мама – безотказная труженица, интеллигентка старой формации.

Конечно, будь Сережа чуть половчее, он нашел бы работу и более престижную, и более хлебную. И может быть, и на войне сделал бы себе карьеру где-нибудь в штабе или на худой конец во фронтовой газете. Как-никак его отправили на фронт не из школы, а из вузовской аспирантуры, то есть с законченным высшим образованием.

Но Сережа не роптал. Трудился в ТАССе с увлечением.

В конце войны семью Ивановых ждало еще одно тяжелое испытание. В родильном доме у них погиб ребенок. Девочка умерла от воспаления легких. Она родилась зимой, а зимой в военной Москве царил адский холод. Повсюду. Мы и в ТАССе работали в перчатках, а кто мог, пошил себе ватники.

Вспоминая этот удар судьбы, постигший семью Ивановых, не могу умолчать и о том, что уже в 1944 году по Москве гуляла гадкая выдумка, будто бы американцы травят наших младенцев, насылая микробы в роддома. А ведь именно тогда, в конце войны, из США нескончаемым потоком шла помощь воюющему советскому народу: нам посылали не только боевые самолеты, не только «Студебеккеры» и «Виллисы», но и еду – тушенку, лярд (сало), яичный порошок, сгущенку, – наконец, кое-какую одежку, обувь. Ничего этого в тылу не было. (Я две зимы проходила в полудырявых кирзовых сапогах.)

Ладно. Не об этом сейчас речь. Не о натравливании нашего народа на американский народ. Речь о Сереже и Мухе. А у них, слава богу, два года спустя родился прекрасный, здоровый малыш.

Перед глазами вот такая идиллическая картинка: разгар лета. Дача Ивановых-старших – Владимира Павловича и Агнии Игнатьевны. Раннее утро. На большой террасе – только Сережа и розовый толстенький карапузик. Ему уже года два. Муха еще спит, а Сережа кормит карапузика завтраком. Малыш по имени Володя открывает свой розовый ротик, Сережа аккуратно, ложка за ложкой отправляет в этот ротик манную кашу.

Розовый малыш Володя превратился во Владимира Сергеевича Иванова. Сейчас это среднего роста мужчина, с седой бородой. Когда мой сын Алик – без бороды, но тоже седой – приезжает из Нью-Йорка в Москву, Володя приходит к нам в гости. Во время застолий пьет только воду, но, несмотря на мою воркотню, время от времени выходит на лестницу покурить.

Чтобы покончить с темой детей, скажу, что у Ивановых родилась и дочь Лена. Она на девять лет моложе Володи. Лена с мужем Борисом и с… четырьмя детьми уже много лет живет в США. И, по слухам, вполне довольна жизнью.

С детьми чете Ивановых на самом деле повезло. И Володя, и Лена – безукоризненно порядочные, достойные люди.

Итак, двое детей. Оба супруга трудятся. Он, как сказано, в ТАССе. Она сперва в литературных журналах, позже в издательстве «Советский писатель». Квартирный вопрос тоже с годами решается. Правда, с большими муками. Первое время Ивановы то с одним, то с двумя детьми живут в Мухиной комнате на Мясницкой (ход через кухню, ванной нет). Но зато квартира малонаселенная. Кроме Ивановых и Мухиного дяди-холостяка, там всего лишь одна семья: уже немолодая красивая дама с дочерью (муж со времен нэпа в тюрьме, видимо, «вредитель»).

Однако спустя несколько лет, уже после войны, мать с дочерью переезжают к новому мужу матери – знаменитому врачу, а на их площадь, то есть в их две комнаты, въезжает другая семья: муж – начальник одного из телефонных узлов Москвы, его жена и двое мальчиков-подростков.

По словам Мухи, им и на этот раз повезло. Новые соседи Ивановых вполне устраивают. По крайней мере, у Ивановых с телефоном будет все в порядке. Хотя стирки на кухне сильно прибавилось.

Но, согласитесь, это не так уж страшно.

И все-таки жить вчетвером в одной комнате плюс старуха-няня Мотя, обитающая тут же в кухне, становится невыносимым. И ТАСС дает Сереже ордер на отдельную двухкомнатную квартиру в районе Измайлова, то есть на окраине. Видимо, это происходит где-то в конце 1950-х, когда в Москве развернулось по-настоящему массовое строительство.

Семья Ивановых переезжает в Измайлово в неполном составе. Лев Александрович остается на Мясницкой. И это вполне объяснимо. Коренные москвичи боятся окраин: нет транспорта, нет хороших магазинов, в центр не доберешься. Моя мама до самой смерти была уверена, что наша квартира на Дмитрия Ульянова находится не в Москве, а где-то в глухой провинции. А сын-подросток, отправляясь в свою художественную школу на Пречистенке, каждый раз сообщал: «Еду в город»…

Ивановы прожили в Измайлове не то год, не то два. Нашли обмен на трехкомнатную квартиру в самом центре, на Сивцевом Вражке. На Сивцев Вражек въезжает уже вся семья, включая Льва Александровича. Теперь у них три комнаты на пять человек, что в ту пору кажется вполне приемлемым.

Правда, у квартиры на Сивцевом Вражке два существенных недостатка: во-первых, она ужасно тесная. Наверное, дом выстроили в первые годы советской власти, во времена режима экономии. Во-вторых, квартира на четвертом этаже, а в доме нет лифта. И этажи, как на грех, очень высокие. Видимо, несмотря на режим экономии, большевики еще не додумались строить жилые помещения высотой в два метра восемьдесят сантиметров, а то и в два метра шестьдесят сантиметров. Уже немолодой Лев Александрович с трудом поднимался к себе на верхотуру.

Но разве все это могло смутить нас тогдашних? Сами слова «отдельная квартира» звучали райской музыкой.

Разумеется, Ивановы сочли, что и на этот раз им повезло.

Но вот в 1960-х годах им и впрямь повезло. Сказочно. Сережу назначили начальником корпункта ТАСС в… Великобритании. С пребыванием в Лондоне.

И тут надо снова мысленно вернуться лет на пятьдесят назад. В ту пору, когда советские люди еще не могли ездить за границу по собственному почину. Даже избранные и особо проверенные имели право побыть там лишь дней десять в командировке, а менее избранные (с легкой руки Хрущева) – дней десять как туристы. Пройдя до этого массу согласований и заполнив десятки анкет. И не забывайте, в то чудесное время существовали две разные заграницы: одна заграница более доступная гражданам Страны Советов, но менее желанная – страны соцлагеря; другая заграница почти совсем недоступная, но зато верх мечты – капстраны (капиталистические страны).

Естественно, капиталистический Лондон был верх мечты.

Опять заболталась. Итак, Сережу назначили в Лондон на постоянную работу.

Нельзя сказать, что эта работа, работа в загранке, была для советского гражданина синекурой. Напротив, это был тяжелейший труд. Надо было, не жалея сил, исхитриться и за несколько лет обеспечить себе и своим близким сказочную житуху на всю оставшуюся жизнь. И еще постараться на полученные дивиденды поставить детей на ноги и устроить их по максимуму, то есть впихнуть в МГИМО и опять же вывезти за границу.

Но начнем с начала. Счастливчик, получив почетное назначение, не мешкая ни секунды, отправлялся с женой по месту работы. Наличие жены было для загранработника непременным условием. Детишек супруги оставляли старухе-свекрови или старухе-теще. А если таковых не имелось, устраивали в специальный детский дом. Считалось, что несовершеннолетнее дитя может подхватить за границей вирус капиталистического образа жизни и, заболев, не вернуться на родину.

Словом, в чужие края не брали детей, но обязательно брали жен. Пока муж, сидя в своем офисе, старался наладить хорошие отношения с начальниками, присланными из Москвы, и особенно с гэбэшниками, и при этом как-нибудь половчее напакостить стране временного проживания. Пока он обличал порядки этой страны и клеймил ее власть как поджигателя войны и покровителя фашистов, жена тоже трудилась не покладая рук. Высунув язык обегала все магазины и блошиные рынки, все распродажи-сейлы и скупала всякое барахло. Но для нее не простое, а золотое. Перед женой стояла великая цель: приехав домой, спустить барахло за бешеные деньги, чтобы на эти бешеные деньги муж заранее присмотрел хорошую «тачку», желательно «Волгу», и обстановку, сиречь мебель для будущей квартиры. И чтобы муж обязательно ухватил дачку с изрядным клоком (не клочком) земли.

Для чего я так подробно описываю замыслы и помыслы советских загранноменклатурщиков? (Конечно же, не всех! Были и исключения! И немало!) Хочу объяснить читателю: мои друзья Ивановы, увы, не были созданы для свалившегося на их голову счастья. Не в коня корм.

Начать с того, что Ивановы не захотели надолго бросать и своих ненаглядных детишек Володю и Лену и Мухиного дядю Льва Александровича. Муха, правда, на время уволилась из издательства, но все равно бывала в Лондоне только наездами. Далее: она, как и все остальные заграндамы, хоть и покупала дешевые шмотки на сейлахраспродажах, но покупала их не для перепродажи, а для себя и своего семейства. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы.

Что касается Сережи, то он сроду не налаживал никаких особых отношений с начальством, тем паче с гэбэшниками. Конечно, и он ругал буржуинов-капиталистов, но ругал их не с тем остервенением, какое требовалось. А главное, Сережа не мог жить один. Особенно учитывая вредные привычки, которые он приобрел в госпиталях, где не было никаких болеутоляющих средств, кроме разбавленного спирта.

Заграничная эпопея закончилась для Ивановых так, как должна была закончиться. Они не только не разбогатели, но довольно долго отдавали долги, сделанные Сережей…

И все-таки я бесконечно рада, что дорогие мои Сережа с Мухой пожили, хотя и недолго, в Лондоне. Поглядели на туманный Альбион своими незамыленными глазами. Побродили по берегам диккенсовской и осипмандельштамовской Темзы. Словом, рада, что они подышали заграничным воздухом – воздухом, не «разреженным» Октябрьской революцией. (Да простит меня В. Маяковский!)

И еще я рада, что на совести моих друзей самовольная отлучка. Вопреки всем запретам, без разрешений-согласований супруги Ивановы съездили в Париж. Погуляли по этому сказочному для каждого россиянина городу и повидались с Мухиной родней – эмигрантами первой волны.

Пусть Мухочка и не разбогатела, но я – как будто это было только вчера – вижу ее в белом лондонском костюме и в модных лондонских туфельках. Вижу, какими завистливыми взглядами провожают мою Муху писательские жены (по роду своей редакторской работы Муха была всю жизнь связана с писателями и с их женами).

Нарядного Сережу я не помню. Но зато помню его кулинарные рассказы. К примеру, рассказ о том, как он готовил бифштексы из свежайшей лондонской вырезки.

Вот я и впала в сентиментальность! Но, по-моему, по вполне уважительной причине. Ведь то, что сейчас кажется обыденностью – и лондонская жизнь, и свежая вырезка, и белый летний костюм, и просто пребывание в чужой стране, – было тогда супер… И этот супер все же достался семье Ивановых. Как-никак эти смирные, «недорезанные», хотя и не буржуи, а интеллигенты, пусть однажды, но объехали советскую власть на козе!!!

Ну а что дальше?

Черные дни миновали. Расплата за лондонские долги кончилась. И в середине 1970-х Сережина карьера все в том же ТАССе опять пошла в гору. Работник он был незаменимый. Словом, его повысили, и он получил и впрямь отличную по тем временам четырехкомнатную квартиру в новом тассовском доме. А еще раньше Ивановым дали, правда, за деньги, скромную двушку в тассовском кооперативе, где поселился их сын Володя с молодой женой. Кроме того, Сережа стал обладателем некоторых благ, которые имела только номенклатура. Семью Ивановых прикрепили к кремлевской больнице, что было для инвалида Сережи очень даже важно. Получили Сережа с Мухой также возможность отдыхать в кремлевских санаториях, что было для них не менее важно. И наконец, тассовская легковушка отвозила Сережу на работу, а с работы домой, в его просторную, хорошо спланированную квартиру на улице генерала Глаголева.

В довершение всего на горизонте замаячил двухэтажный коттедж на лоне природы, но с московскими удобствами. Напомню, в ту пору дачи у простых москвичей были без водопровода и канализации. В лучшем случае только с газом.

Я знала некоторых снобов из интеллигентов, которые тоже имели подобные привилегии, но относились к ним с подчеркнутым пренебрежением. Усмехаясь, говорили, мол, отдыхать в кремлевских здравницах, особенно не в сезон – а в сезон простых смертных туда не пускали на пушечный выстрел, – врагу не пожелаешь. Публика там забивает козла. Не с кем словом перемолвиться. Да и кремлевские больницы не для белых людей. Полы паркетные, врачи анкетные. И зачем нам казенная машина, ведь такси – на каждом шагу.

Поверьте мне, снобы лицемерили. При той неудобной, отчаянно трудной, отчаянно некомфортной жизни, на которую нас всех обрекла советская власть, хорошая комната в кремлевской здравнице, плюс тамошние чистые скатерти в столовой, плюс вкусная еда из хороших продуктов дорогого стоили. А «анкетные» врачи в кремлевской больнице хотя бы прописывали своим больным лекарства, которые в обычные аптеки не поступали. Опять же добраться на городском транспорте на работу было в тысячу раз труднее, чем ездить на казенной машине. Ведь об автомобильных пробках в ту пору не знали. Что касается такси, то если ты жил в отдаленном районе, к примеру на улице генерала Глаголева, это было весьма накладно.

Но при чем здесь снобы? Я веду речь о семье Ивановых, а Ивановы умели ценить самые малые подарки судьбы. Ивановым бы жить и радоваться. Но тут мы вынуждены вернуться к началу этого очерка – к середине 1980-х годов.

Повторю еще раз: то были годы безвременья. годы, когда жизнь в СССР казалась совершенно беспросветной. Время остановилось. Ужасной войне в Афганистане не предвиделось конца. Экономика впала в кому. Интеллигентная молодежь разбредалась кто куда: часть ударилась в религию, часть стала спиваться и наркоманить, часть захотела в чужие края.

Пусть постаревшим Сереже с Мухой еще можно было как-то осмысленно существовать, верить в то, что, как говорила Муха: «Счастье внутри нас». Но что было делать молодым Ивановым?

Сын Володя, закончивший престижный факультет МГУ и великолепно знавший английский язык, поступил на работу… лифтером в писательские дома на Аэропортовской. Он, как тогда говорили, был «в подаче»: подал документы в ОВИР на ПМЖ в Израиль. На самом деле Володю звала в Англию его приятельница-ирландка, дочь ирландского коммуниста, которой после долгих перипетий разрешили вернуться на родину.

Дочь Ивановых, Лена, родив четверых детей, тоже задумала эмигрировать вместе с мужем и с его родителями.

Ну хорошо, допустим, ивановские дети уедут. Наш сын покинул нас уже в 1977 году. И мы были уверены, что никогда больше не увидим ни его, ни внука.

Однако ничего в нашей жизни на первых порах не изменилось. Во всяком случае внешне. Но муж все-таки не работал, как Сережа, непосредственно на идеологическом фронте. Его институт был академическим институтом. И муж имел академические звания, был доктором наук, профессором. А я и вовсе не числилась в штате, зато была членом Союза писателей, который давал массу благ.

Конечно, и нам грозили репрессии. Но у нас, как тогда казалось, было больше шансов продержаться, чем у Ивановых. У них обрушилась бы вся жизнь. Как говорил известный в XX веке венгерский коммунист и наш академик Варга, путая русский с немецким, у Ивановых бы «zerfallen die ganze постройка», «рухнула бы вся постройка» («постройка» в смысле жизнь). Сережу бы выгнали из ТАССа или понизили в должности, и он запил бы окончательно. Муха, если бы и осталась работать в издательстве, была бы вынуждена искать грошовые приработки, что она ненавидела.

И еще, наша семья Меламидов была на спаде: в 1968 году окончательно запретили нашу совместную, нашу главную крамольную книгу о Гитлере «Преступник номер 1», где мы первые в России внятно сказали о близости двух тоталитарных режимов – коммунистического в СССР и национал-социалистского в Германии. И в личном плане все у нас пошло наперекосяк.

Однако вернемся к Ивановым. Ивановы, как уже говорилось, были, в отличие от нас, в пору отъездных дел своих детей на подъеме. На пике была Сережина карьера. И жили они тогда чрезвычайно дружно. А падать с высоты всегда особенно больно.

К тому же умная Муха не в пример многим тогдашним интеллектуалам понимала, что в любой капстране жизнь не сахар. И что те знания и опыт, которые наши дети приобрели у себя на родине, не помогут им, увы, в эмиграции.

Положим, и я это прекрасно понимала. Но, пережив обыск в квартире сына – опального художника – и наслушавшись рассказов о том, как гэбэшники расправляются с инакомыслящими, я стала дрожать за его жизнь. И втайне мечтать, чтобы он оказался где-нибудь за тридевять земель от Москвы. Что касается мужа, то он твердо верил в талант сына и считал, что известность, которая у сына к тому времени уже появилась, обеспечит ему на Западе и славу, и почет, и безбедную жизнь.

К счастью и для меня с мужем, и для сына, ни у кого из нас просто не оставалось времени на долгие сетования: Алику очень быстро разрешили отъезд. То было в 1970-х.

Совсем иначе сложилась судьба Ивановых в 1980-х. У Володи дела с ОВИРом длились годами. Да и Лена, насколько я помню, долго висела между небом и землей. И все это время было мучительно трудным для Мухи с Сережей. К моральным страданиям присоединились и непосильные физические нагрузки. Бедная Мухочка стала прямо-таки пудами таскать продукты из центра, где была ее работа, к себе домой на улицу генерала Глаголева, где Сережа ради экономии готовил по вечерам из этих продуктов домашние обеды для Лены и ее семьи. А потом Муха носила Сережины обеды Лене на другой конец города. Ведь и муж Лены, и его родители должны были уйти с работы.

Конечно, таскание тяжестей было уделом почти всех домохозяек при зрелом социализме. Только вот моя дорогая Мухочка не была создана для того, чтобы стать женщиной-кули. Ей это было не под силу.

И все же – повторяю – бытовые неурядицы и безденежье, связанные с пребыванием ивановских детей «в подаче», можно считать всего лишь мелочью по сравнению с тем, что грозило главе ивановской семьи Сереже. Сережа мог стать изгоем. А к изгойству он, дисциплинированный трудоголик, был еще менее приспособлен, чем Муха к тасканию тяжестей. Масло в огонь неприятностей подливали и опасения за судьбу Сережиного младшего брата Володи Иванова, который преподавал в это время вьетнамский язык в чрезвычайно закрытом заведении. Ему тоже грозила проработка по партийной линии… А может, и увольнение.

* * *

Иногда слова «смертельная болезнь» заменяют словами: «болезнь, не совместимая с жизнью». Не знаю, можно ли сказать о Мухе, что сама ее жизнь в тот период была не совместима с жизнью?

Несколько лет перед Мухиной кончиной Ивановы постоянно находились как бы под дамокловым мечом. Каких же невероятных усилий стоило им не показывать этого… Не подавать виду. «Как тяжело ходить среди людей и притворяться непогибшим».

Бедная Муха! Бедный Сережа!

Первая не выдержала Муха. Сережа пережил жену всего на пять лет. Работать полноценно уже не мог по состоянию здоровья. Скончался он под новый, 1993, год.

Дочь Лена, как сказано выше, живет в США. Сын Володя, как сказано, остался в Москве. Его дочь Ксюша, любимая внучка Мухи, стала, по терминологии наших дней, новой русской. Муж Ксении, успешно закончив Физтех – пожалуй, самое престижное в России высшее учебное заведение, – занялся бизнесом. И, слава богу, преуспевает. Их двадцатилетний сынок, по-видимому, тоже талантливый юноша, учится там же, в Физтехе. Второму сынишке нет и четырех.

Надеюсь, кто-нибудь расскажет им об их прабабушке и прадедушке.

* * *

P. S. Написала я о своей подруге – Мухе-Мухочке – все, что помнила. Но сразу подумала: главного, видимо, я все же не сумела передать. И две мои первые читательницы – одна Муху и в глаза не видела, другая хотя и знала, но очень поверхностно, была намного моложе нас, тогдашних, – в один голос сказали: не получился у вас Мухин портрет.

И вот сижу я и в который раз размышляю: почему к Мухе так тянулись самые разные люди? Почему были именно с ней так откровенны? Поверяли свои тайны? Добивались ее совета? Одобрения? Почему скорбели, когда ее не стало, и много лет вспоминают Муху с улыбкой и умилением?

Почему с улыбкой, понятно. Ведь Муха была блистательно остроумна. Но передать на бумаге это невозможно. Остроумие, острое словцо не имеют ничего общего с сатирой и юмором в письменном виде. Словечко, сказанное в разговоре к месту, на бумаге умирает, как умирает живой цветок в гербарии.

Размышляю снова и начинаю сознавать, что так же, как самую замечательную остроту нельзя выхватить из контекста, так, вероятно, любого человека нельзя представить себе, если выхватишь его из контекста времени.

Наше с Мухой время было не только беспощадно жестокое, но и отчаянно фальшивое.

Лицемерить, хитрить, изворачиваться, кривить душой приходилось всем нам. Особенно если мы хотели выдвинуться, добиться успеха и, как теперь говорят, занять достойные позиции. Лицемерие постепенно впитывалось в нашу плоть и кровь. И лицемерили мы не только на собраниях, не только в присутствии начальства и всех вышестоящих. Мы лицемерили и друг с другом, и наедине с самими собой.

Когда умная, очаровательная и милая Рая Л. говорила в годы развязанной Сталиным антисемитской вакханалии, что евреи – плохой, ненадежный народ и даже внешне выглядят хуже, чем русские, она не притворялась. Она верила или почти верила в то, что говорила. И во всяком случае старалась не замечать, что ее новый русский муж – горький пьяница, набитый дурак и неуч. Много лет его терпела, всячески облагораживала и выгораживала. А потом, когда времена изменились, бросила. Но фамилию не поменяла, оставила и себе, и своей дочери, у которой первоначально была фамилия отца-еврея – умницы, погибшего на войне.

Но и я не поменяла свою нейтральную фамилию «Черная» на явно еврейскую фамилию мужа. Между прочим, на фамилию, которую носит и мой обожаемый сын. А ведь считала, что фальшь меня не так уж затронула. И особо ни к какой карьере не стремилась. Даже придумала для себя формулу, впрочем, не придумала, а взяла у французского писателя XVIII века Мерсье: мол, я не стремлюсь стать часовой стрелкой, не стремлюсь быть всегда на виду и указывать людям правильное время, меня больше прельщает роль незаметной шестеренки, которая эту стрелку двигает…

Но «шестеренка» и «стрелка» – пустые слова. Самое главное, что тогдашние игры я в общем приняла. И если в студенческие годы в нашем ИФЛИ я и не собиралась строить «город на заре» – светлый коммунистический город будущего, где-то далеко от Москвы, лучше всего в тайге или в Заполярье, – то все же хотела участвовать в созидательной жизни. И готовилась к этому. Была активной комсомолкой. Отличницей. Поступила в аспирантуру.

А Муха этих правил игры не приняла. Комсомолкой так и не стала. Наверное, единственная во всем нашем институте. На жуткие комсомольские собрания, где исключали наших товарищей как детей врагов народа, не ходила. Училась очень даже средне. Общественной работой не занималась. Не читала газет и, подозреваю, не осведомлялась каждое утро с тревогой, как идут дела у республиканцев на фронтах в Испании, не отступили ли они снова под натиском франкистов и международной реакции.

Но вот Сталин умер. И многие его почитатели – активные люди, интеллигенты – совершили поворот на сто восемьдесят градусов. Из ярых сталинистов превратились в хулителей сталинизма. Стали борцами против беспредела сталинских лет, проповедниками свободомыслия, демократии, справедливости и т. д. и т. п. Кто покаялся, а кто просто перешел в другую веру. И опять же, некоторые из тех, кто был впереди, снова оказались впереди, хотя им надлежало быть в хвосте. Я имею в виду и Раю Л.

Изменились только ключевые слова. Теперь говорили не «Партия – наш рулевой!» и не «Да здравствует товарищ Сталин», а «Ты выйдешь на площадь… Осмелишься выйти… За вашу и нашу свободу…».

Но вышли всего семеро. А остальные, кто повторял эти слова, стали разносить по домам письма протеста. И многие побоялись эти письма не подписать. А если подписывали, их увольняли с работы… И еще многие пошли в церковь. Отмаливать свои и чужие грехи. А кто стал выпускать полулегальные журнальчики в защиту еврокоммунизма. До этого сей кто-то остерегался дать рекомендацию моему мужу Д. Е., дабы он из кандидатов перешел в члены ВКП(б). Слишком долго Д. Е. прожил за границей, мог заразиться еврокоммунизмом.

Ну а Муха?

Муха и в этот тренд не пожелала вписываться. Ей не в чем было каяться. И мужа не пришлось менять. И она работала там же, где работала раньше. Только раньше внештатно, а теперь ее оформили в штат. И друзья у нее все без исключения остались прежние. Даже моего первого мужа она не хотела отпускать, что вызывало недовольство Д. Е., который Муху очень полюбил.

Ни Муха, ни Сережа не стали диссидентами и даже подписантами. К Мухе с этим делом и не совались. Боялись ее языка, ибо Муха была не просто пассивной, чуждавшейся всякой политики дурехой, она была очень умным и по-своему твердым человеком. С самого начала отвергала все фальшивые нравственные постулаты, которые были у нас в ходу. И главный постулат – общественное выше личного.

И уж тем паче отвергала отвратительную интеллигентскую эквилибристику.

Но ни Муха, ни Сережа до поры до времени не унывали. Ведь в 1960–1970-х появлялось много настоящего. Настоящим был «Архипелаг ГУЛАГ», «Один день…», да и весь Солженицын. Настоящим был и Твардовский, и его «Новый мир». И некоторые спектакли Театра на Таганке. И весь Окуджава. И весь Высоцкий. И «Хроника текущих событий». И много прекрасных книг, вышедших за рубежом, начиная от «Прогулок с Пушкиным» Синявского.

А сколько настоящих людей появилось в России: и ныне здравствующая Людмила Алексеева, и Петр Григоренко, и Владимир Буковский, тоже ныне здравствующий, хотя и в Лондоне. И многие-многие другие ученые, писатели, художники, актеры, экономисты, инженеры.

И Муха с Сережей все это понимали. И все, что надо, слушали и читали, а если можно было достать билеты на «Таганку», то ходили…

Не выдержала Муха только тогда, когда «век-волкодав» начал вторгаться в ее семью… Семья рушилась… И Муха рухнула…

* * *

Уж не знаю, стала ли Муха понятнее после этого моего длинного постскриптума. Для меня, пожалуй, стала. Я поняла, что она была естественным человеком.

Добавлю напоследок, что Сережа был Мухе под стать. А может, Муха была под стать Сереже.