Мы гуляем по городу с Каролинкой. Каролинка — маленькая, как королек. Польско-тайванского происхождения. Из Голландии.

У нее детское личико. Детские ручки. Детский голосок. И большие сиськи. Она на шестнадцать лет меня моложе.

И еще немного о Каролинке: Каролинка спала с Сашечкой, болталась с Сашечкой, была приближена — и Каролинка совершенно не завелась. Мужик как мужик. Талантливый. Кокса много нюхает. Но никак не «он».

Они, наверное — иммунны. Могут, как Джейн, — прекратить. Могут, как Каролинка, — не начинать. Как получается?…

Каролинка тоже считает, что она — трагична. В нее влюблен пожилой виолончелист с мировым именем. Вот. Дать — не дать, ответить — не ответить?

Ее трясет от невероятных возможностей, от ответственности: кому ссудить свое маленькое тело.

— Я ленивая, — сетует она. — Мне надо музыкой заниматься, а я!..

Мы заходим в ночную забегаловку, продавец изгибается и скалится на Каролинку:

— Только для вас!

И поливает чипсы за три копейки кетчупом на копейку — жестом официанта, подающего лобстеров в Харвей Николсе.

А я беру ее за руку и делаю злобное лицо.

И кетчуп в его руке пересыхает, и он делает лицо «понятно-понятно».

Тут такой город: половина — лесбиянки.

Это мы так прикалываемся.

Мы садимся на узенькую скамеечку и кормим друг друга чипсами, и я показываю ей ту знаменитую СМС: «Сорри. Я сделал много плохого. Давай встретимся-поговорим. Алекс».

Увидев подпись, она застывает, чипс выпадает из крошечного ротика:

— Как, Сашечка?…

Секунду врубаюсь:

— Сашечка? Почему Сашечка? При чем тут Сашеч?.. А! Ха! Нет, ты что, не боись — их просто зовут одинаково. Черный Алекс и белый Алекс.

(Моя жизнь — дешевый каламбур.)

Она вздыхает с облегчением и дожевывает чипс. И мы выходим из заведеньица.

И идем по улице. Огоньки. Она говорит:

— Давай улетим в Турцию? Прямо сейчас. У меня есть деньги.

У нее, соплюхи, деньги есть! А у меня нет.

Нет, не так: у нее, соплюхи, есть СОБСТВЕННЫЕ деньги. Она их заработала. Наиграла на большом рояле вот этими малюсенькими лапками.

Они все-все-все считают себя трагическими фигурами. И все — на Рождество едут к маме.

— А паспорт?

— И паспорт!

— А у меня паспорт — дома.

И мы идем домой. Но я не собираюсь улетать с ней и сейчас.

Хотя могла бы.

…Странно, что я еще двигаюсь, разговариваю, шучу, примеряюсь к чужой жизни… А все уже уплыло, свернулось колечком — и давно. Счет уже идет на недели, месяцы. Пора написать на стене дату и класть цветочки на годовщину: все кончилось тогда… Но я еще — гуляю, планирую, куда поехать, выслушиваю чужие признания…

…И что мне ее пресная трагичность — трагичность, когда в любой момент вы можетет поставить тумблер на «стоп»?