…Not being judgemental.

Полицейский — его зовут Эмет — одет во что-то немаркое, запоминается только его серьезное розовое лицо. Кажется, что он подкручивает какой-то невидимый тумблер, меняя степень озабоченности на лице.

Вошел весь строгий, лаковый — а потом смотрит, что я вроде ничего, не кричу — успокоился.

Посветлел.

У женщины-полицейской (ее зовут Рейчел) уровень тревоги в лице фиксирован.

Прикидываю: она-то должна быть на моей стороне.

— Мы понимаем, как это серьезно. Это первое дело подобного рода.

Я пошла в полицию (благо рядом, напротив дома) — и заявила о совершенном преступлении. Потребовалось время, чтобы пробиться. В холодном коридоре, перегибаясь через прилавок, я кричала кривой бабе в тулупе: да, заразили. Что значит «если заразили — это не значит, что больна»? Именно, что больна. Нет, вы уж запишите! Потом она утопала в глубину, оттуда крикнула: это все, с вами свяжутся.

Теперь они пришли ко мне домой, чтобы снять показания.

Женщина достает блокнот и начинает записывать. Прошлый век какой-то.

— Сколько ему грозит?

— До 7 лет.

Большой срок для смертельно больного человека. Вряд ли в 50 он сможет снимать девок по клубам. Хорошо.

— Понимаете, я не отомстить ему хочу — а предотвратить распространение вируса. Он очень сексуально активный. За год он точно заразил трех. И это будет продолжаться. Вряд ли он остановится.

«Не хочу отомстить». Но картинка: Черный Алекс в оранжевой робе за решеткой — приятна. Justice. От слова just. Берем лист — вот так, проводим черту. Я на воле. Что бы я ни делала — я не преступница. Ну, наркотики… так это закон неправильный.

Моральные законы я не преступала. Я не причиняла другим вреда. Я делала другим хорошо. Значит, он должен быть — навсегда (7 лет — почти навсегда), прочно и надежно упрятан туда, за черту.

Кажется, оранжевая роба — в Америке. А здесь?

— Чашечку чаю? — Расставлены чашечки тонкого фарфора, серебряные ложечки блестят.

— Пожалуй, нет.

У Эмета такой вид, словно главное для него, — укутаться и правильно питаться. Жена, небось, звонит на работу, проверяет, как он там. И дает с собой термос чая.

— Вы разрешаете доступ к вашим медицинским записям?

И тут бы мне и спросить, что такое эти «медицинские записи»! Хотя бы задуматься. Я забываю, что в этой стране все по-другому. Я знаю слова — но не знаю, как у них работают мозги.

Медицинские записи — это те ведра соплей, которые я наплакала медсестре, когда была не в себе… Это мои проклятья Черному Алексу… Это мои стоны: «Ну и что со мной теперь? Как быстро разовьется? Он выглядел таким здоровым…»

И главное — это мои стоны «бедные мальчики!».

Вот это все — медицинские записи!

Хотя бы задуматься. Или сказать «нет, не разрешаю доступ». Или понять, как все безнадежно, и все прекратить.

— Да, конечно, — говорю я.

Я верю в науку.

— Опишите, пожалуйста, как на вас это отразилось.

Шок, замедление рефлексов, провалы в памяти… Социальные последствия: мне, правдивой женщине, придется утаивать, в общем — лгать друзьям и знакомым (хотя на работе все равно начальство догадалось). Меня не пустят в некоторые страны. В Австралию. Я никогда не увижу коал! Никогда. Мою жизнь никто не застрахует. Мне не дадут ссуду на дом. Это-то должно их пробить! Дом, страховка — это же для них все!

Да, я знаю, что я не умру. Сразу.

Easy to say when somebody else’s blood is shite. Кажется, я наступила на правильный камешек.

Ха-ха, ну конечно, вот я прямо угадала, что сказать и как! Как всегда, сглупила! Все не так!

Я сломлена, напугана, моя жизнь разбита… но я по-другому сломлена, неправильно разбита. Я не раскаиваюсь по поводу своей беспорядочной сексуальной жизни, я не прозрела… я просто ошиблась. Мне просто не повезло.

Полицейские не judgemental — но чувствуют фальшь.

Черный Алекс просто оказался аморален на два шага больше. Нам вместе было круто. А может быть, — подводный страх, через который он уже переплыл и который накрыл меня сейчас — может, он и делал такой крутой расслабуху.

Видно же — не раскаиваюсь. Половина населения пьет, другая употребляет наркотики, в Моссаде режут, на улице насилуют.

Но спроси любого — они знают, что хорошо, что плохо. Re-la-tionships. Трахаются — чтоб отношееения!

Я только одна считаю, что гулять — по приколу. И что все пацаны поймут.

А какие там пацаны! Взрослая уже тетка.

Эмет зачитывает написанное и уходит. С моих слов записано верно.

Революционное дело — Алекса обвинят в нанесении grievous bodily harm. Не просто в том, что подверг опасности.

(Зря, зря, зря!)

— Я слишком болботала? — спрашиваю Макса.

— В конце — немного да.

Знаю, что и не в конце, а всегда, но это же не важно. Они должны всех защищать, и тех, кто болбочет — тоже.

* * *

— Ваши медицинские записи показывают, что у вас были другие партнеры.

Да? Это осложняет дело. Но еще не все пропало! Правда на моей стороне. У нас же есть признание, его добровольное признание — я на него не давила, не пытала его, сам сказал.

— Хорошо, давайте признаемся — были еще партнеры.

Я опускаю глазки и говорю со скорбью в голосе: понимаете, черт попутал. Были и Вася, и Алеша…

Я — сука такая — при живом муже рассказываю про своих любовников! Множественное число.

Назвать их телефоны? Для этого мне надо им позвонить. Не могу без разрешения.

Damage limitation. Давайте уж хоть как-то! Тут немного соврем, тут глазки опустим. Дело-то ясное!

Задача — его остановить. Не наказать. Остановить.

Эмет зачитывает написанное и уходит. С моих слов записано верно.

* * *

Почему Сашечка не звонит? Неужели ему даже такой малости для меня не сделать? Неужели… трусит? Нет, точно не трусит. Невероятно. Возиться не хочет. Жду-жду-жду.

— Послушай, ты не мог бы позвонить полицейскому? Ему нужно только одно: что ты проверился и здоров.

Долгое молчание. Молчаливая брезгливость. Но голос мягок, пусть и устал.

— Я в Германии. С туром. Если тебе это надо, то приеду — позвоню. Хорошо?

В следующий раз приходит только рыжая Рейчел и смотрит на меня во все глаза.

— Ну как, он позвонил?

— Нет. Дайте нам телефон, и мы сами выйдем на него.

— Я все-таки еще постараюсь пробиться…

Потом я узнаю. Его юрист сказал: нет шансов. Правосудие, факты — все на ладони. А шансов нет.

Да, все это было бессмысленно, нелепо, ненужно — как все, что я начинаю. Как веером распылившаяся дорожка, как огонек сигареты на пластике, как разлитое вино…

Я — не та, кто усмиряет вещи и людей. Я не могу жить в недобром, преступном мире. В мире, где мне так активно хотят — повредить.

А Сашка — умный, он знает, где его могут схватить за жопу, где он может вывернуться. Он и в больничку-то пришел, посмотрел на черные рожи с коростой — и ушмыгнул в частную клинику.

«А они увидят в крови белый?» — спросил Сашечка.

А мне, как честной гражданке, нечего скрывать.

Ах, мне все уже равно, поскорее бы все кончилось!

— Хорошо. Вот его телефон. Но он может не взять трубку сразу. Обычно не берет.

— Мы знаем, как действовать в таких случаях.

Когда ему позвонили — этот очаровательный молодой человек очаровал и полицейских.

* * *

Зачем вы раскопали этих других партнеров? Это же не обвинение — вы сами. Вы что, хотите, чтоб он гулял по улицам и распространял? А бесплатный абонемент в клубы вы не хотите ему дать?

* * *

Розовый Эмет и рыжая Рейчел ходят ко мне, звонят, мучают меня и мучают мальчиков.

Бедный Вася страдает:

— Замучил. Звонит, звонит. С моим английским — тяжело. Но я сделал все, что мог.

Алеша назвался другим именем, перенервничал.

* * *

— К сожалению, у нас плохие новости: судья прекратил дело.

— Прекратил? Вот просто так прекратил? Ах, какой шалун!

* * *

Через пару недель ко мне на почту сваливается письмо: «Вы, наверное, возмущены тем, как вас представили на процессе. Мы можем вам помочь представить дело в истинном свете».

И адрес скандальнейшего, грязнейшего, бесстыднейшего таблоида.

Пять раз усаживаюсь писать ответ: я не возмущена и не поражена тем, как меня описывали на процессе.

Это вообще не имеет отношения к делу.

Я возмущена и поражена, что судья терял время и копался в блокнотиках, вместо того, чтобы отнести две пробирки в лабораторию на анализ.

В две секунды вопрос был бы решен.

Я возмущена и поражена, что судья, отпустивший гулять по улицам человеческую бомбу, начиненную смертельным вирусом, пошел домой, потрепал своих детей по волосам и лег в кроватку, довольный собой.

Но я не отправлю письмо.

Пару дней мы взвешиваем, сколько стоит честное слово такого журналиста — честное слово не разглашать имена и не публиковать фотографии.

Потом до нас доходит.

Цена этому слову — пшик.

Так я и не прославилась всенародно.