Я сижу за массивным малиновым столом с могучими фигурными ножками. В открытую форточку порывами залетает еще пока ласковый осенний ветерок. Впечатление такое, что комната дышит. В унисон с ней дышит весь мой организм. Бабье лето. Монотонный, далекий, а поэтому приятный шум большого города незаметно втягивает меня в размышление о необъятности и неповторимости бытия. Я блаженствую, как человек, совершивший большую и полезную работу.

Смотрю на себя в зеркало. Верхняя губа безвольно зависла над нижней, под правым глазом еще одна расписка моего постоянного партнера Коли Собакина. Для нашего тренера по боксу подобные отклонения в нашей внешности — обычная служебная ситуация. Для меня — нечто большее.

По кухне ходит хозяйка, облачившись в длинный халат с огромными красными цветами. Газовая плита и стол отрезаны косяком двери, поэтому мне видна только сама женщина, исполняющая причудливую пантомиму. Изредка она грациозно отходит на середину комнаты, как скульптор, оценивая композиционное построение и любуясь делом рук своих. При этом она поражает кого-то невидимого величественными манерами, которые, ну конечно же, могут передаваться только по наследству. В боксе это называется — бой с тенью. Можно подумать, что не та же Раиса Петровна, щеголяя по двору в фуфайке и сапогах, ругается на чем свет стоит на десяток облезлых городских кур.

Женщина она, скажем так, весьма давно перевалившая за средний возраст, низенькая, кругленькая и не лишенная обаяния. Иногда она заглядывает ко мне и весело морщится:

— Однако, Александр, какой у вас гнусный вид. Синяя лампа в шкафу, — говорит она возвышенным тоном, называя меня на «вы». Затем вздыхает, качает головой и удаляется на кухню.

За двадцать лет проживания с такими, как я, студентами она отточила до блеска весь свой свод правил и принципов общения с квартирантами. Всякие попытки пересмотра их, а также поиски компромиссных решений, всячески пресекались. Так что жизнь моя первое время походила на тяжелый солдатский труд: сбился с шага — ноги отдавили. Впрочем, ее устав, в основном, меня устраивает.

Я осматриваю пристройку к дому, видно, сделанную не одним поколением студентов. Здесь мне предстоит жить сколько получится. Из двух кроватей, разделенных столом, одна моя, а вторая пока свободна. Как раз она-то и дает мне повод для раздумий. Дело в том, что все студенты уже расселились кто где мог, учебный год начался, а квартиранта все нет. Это обстоятельство несколько нервирует Раису Петровну, и она, от нечего делать, часть вины переваливает на меня.

— Александр, иди пить чай, — доносится с кухни.

После тренировок у меня нет сил отказываться от подобных предложений, и я прохожу, в длинную и узкую комнату хозяйки. Дом разделен на две части, за стеной живет супружеская чета. Они тоже квартиранты.

Мебель в комнате так же прочна, как мой малиновый стол, и претендует на выживание в любом космическом катаклизме. Со стен с пожелтевших фотографий на меня смотрят молодые люди и смеются. Я вглядываюсь в их лица — открытые, красивые, лихие — и чуть-чуть завидую хозяйке, которая знала и, наверно, любила этих людей. Я оглядываюсь на Раису Петровну, и мне становится грустно. Эти фотографии питают ее силы, и в лучшие минуты она видит себя молодой и смеющейся. Время здесь застыло, и даже почти неуловимые запахи кажутся мне идущими из тех далеких лет.

Я пью чай. Раиса Петровна садится напротив и принимается за пирог с селедкой. Эта начинка ею еще не испытана, поэтому мое беспокойство вполне понятно. На мою тарелочку ложится довольно увесистый кусок пирога — я вежливо отказываюсь.

— Раиса Петровна, в чем смысл жизни? — почему-то спрашиваю я.

Хотя вопрос мой навеян грустными мыслями о времени, хозяйка широко улыбается. Из уголка рта у нее выглядывает рыбья кость.

— Смысл жизни, Сашенька, в любви, — заявляет она. — Годы, прожитые без любви, напрасно потеряны.

Я уже где-то это слышал. Однако с ее стороны это весьма смелое предположение.

— Твой сегодняшний модус вивенди бессмысленный и не представляет интереса, — продолжает она безапелляционно. — Вместо того, чтобы гулять с девушками, ты ходишь и сверкаешь синяками, как мальчишка. Респектабельные люди тебя стороной обходят, и ты при этом счастлив. Ты, мой милый, из породы жертвенников.

— А что это за порода?

Раиса Петровна глядит сквозь меня и соображает. Эрудиция — это одно, а обоснование — совсем другое.

— Вот сосед за стеной, — она тычет пальцем в стенку, — постоянно жертвует самолюбием ради примирения с женой. И это вместо того, чтобы решать вопрос кардинально. Ведь все конфликты на одну тему.

Всякая теория, конечно, лучше всего раскрывается в своих приложениях.

— Но я здесь причем?

— Ты тоже сторонник жертвовать многим ради достижения малого.

— То есть?

— Лучшие годы ты отдаешь учебе и каким-то забавам, работу, глядишь, предпочтешь семье, здоровье, скорее всего, променяешь на заработки…

— Не слишком ли мрачно? — сомневаюсь я.

— …а вообще, — продолжает она, думая о своем, — смысл жизни в методе ее проведения. Жизнь можно прожить с понятием, а можно и без него.

— Туманно… — пробую я возражать. — И все-таки учеба в институте, я думаю, придает жизни некоторый смысл.

— Надо всегда успевать жить, — быстро реагирует хозяйка, — иначе немедленно впадаешь в анабиоз.

Я думаю, что, пока делу не отдашься, — мало чего достигнешь. И все-таки легкость, с которой хозяйка использует «ученые» термины, меня всегда изумляла, как если бы самоварный кран вместо подачи чая начал бы насвистывать футбольный гимн. Это у нее бывает под настроение, поэтому я с удовольствием слушаю ее излияния и не вижу большой необходимости спорить.

— Раиса Петровна, вы все двадцать лет держите только философствующих студентов или попадают и те, кто успевает жить?

— Ой, кто только у меня не жил! Один студент даже в меня влюбился. Но тогда мне было всего сорок пять. Ему, правда, двадцать пять. Но главное в этом деле, — она сосредоточивается, — единство духа и сила воли.

Я смотрю на нее, молчу и улыбаюсь.

— Чтобы любить — нужно иметь мужество. Это тривиально. — Она энергично заканчивает трапезу. — А вообще, я беру только ребят и только среднего роста.

— А выше среднего?

— Направляю к Антонине Ивановне. Она любит высоких, потому что сама здорова.

— Ну, а девушек куда направляете?

— Девушек? К Петру Афанасьевичу. Он тоже бобыль, на пенсии. У нас тут многие держат студентов.

Я начинаю просматривать некоторую систему в распределении клиентов внутри этого «синдиката». Такие, как Раиса Петровна, квартирантов принимают не от хорошей жизни, но в этом есть свои прелести. Во-первых, квартиранты — в основном молодые люди, которых можно время от времени воспитывать. Во-вторых, это не родственники, которые связывают по рукам и ногам признательностью и обязательствами. И в-третьих, если жилец рассчитывается вовремя да еще есть на что глаз положить, — терпеть можно.

Прекрасный день сменяется не менее прекрасным вечером. Я одеваюсь с некоторой небрежностью и выхожу во двор. Меня изучают два враждебных собачьих глаза из будки размерами чуть поменьше нашей студенческой пристройки. Я выказываю псу максимальное расположение и, словно под дулом пистолета, проскальзываю вдоль стены на улицу.

Я иду по умытому проспекту и впадаю в лирическое настроение. Как раз это мне сейчас и нужно. Сегодня у нас очередное заседание клуба «Цветы и забрала», где собираются любители прозы, поэзии и музыки. Любовь эта далеко не платоническая и облекается в конкретный самописный журнальчик, выпускаемый в единственном экземпляре на средства самих любителей и для их же пользования.

Занятия в институте после завершения летнего трудового семестра пошли сразу полным ходом. На последних курсах мы уже вплотную подступили к изучению нашего основного предмета — кибернетики. Эта наука бесконечно интересна, нова, очень нужна и, как мне кажется, обречена быть всегда модной. Но пока мы еще не успели влюбиться в нее, хотя и готовы к этому.

В маленькой комнатке собрался весь костяк. Председатель объявляет о том, что кроме стихов известного поэта сегодня в программе творческий отчет Виктора Блинова. Витька неделю не брился, у него отросла щетина — на зависть всем, — но он ревниво поглядывает на мой подбитый глаз.

Блинов у нас певец девственной природы. Когда я смотрю на его мрачное заросшее лицо, мною начинают овладевать неуправляемые и непонятные ассоциации. Вот сейчас почему-то явственно вижу мрачный сруб с длинным столом, на котором рассыпаны черные сухари.

Витька с силой выплескивает на онемевшую аудиторию поэму о зайчишке, который поранил ногу о консервную банку. При этом он все время смотрит на меня, как будто бросил ее я. Я отодвигаюсь. Блинов меняет тему. Теперь он начинает клясть нашу занятость, которая делает нас черствыми до такой степени, что мы уже не слышим крика души гибнущей березки, которую расшатывает пьяный обыватель. Поэт вкладывает в тему все свои нерастраченные на борьбу за существование силы. У прозаика, сидящего рядом со мной, видимо, отказывает защитная реакция организма, и он безвольно роняет голову. Еще несколько ужасных минут — и гипноз проходит.

— Сила! — восклицает наш коллега Петя Федоров, высокий худощавый блондин. — Ни одной натянутости. Какая глыба! Монолит!

— Это что… — начинаю я.

— Брось, старина, — хлопает меня по плечу Вадик Веселов, почувствовав, что я собираюсь лезть в бутылку. — Ты ему просто завидуешь.

Я смотрю на Вадика. Его свитер чуть-чуть не достает до колен.

— Ни в коем случае, — отрицаю я нелепое предположение. — Мы с Блиновым вращаемся в разных плоскостях и вряд ли пересечемся.

— Не пересекаются только параллельные плоскости, старик, — замечает Веселов и хитро ухмыляется.

— Да, — соображаю я, — параллельно — тоже не бог весть что. Я просто неточно выразился.

— Что тебе сказать, старик? — Вадик морщит лоб. — Наша главная задача — набить руку. Выйдем в мастера — начнем драться по-настоящему. А сейчас наметывай словарный запас, нащупывай пути подхода к форме. Вся наша студенческая жизнь — пробный шар. Партия будет разыгрываться позднее.

Вадик морализирует так же легко и свободно, как проглатывает сосиски.

Хотя у нас несколько шумновато, шуршание бумаг в противоположном углу комнаты мы все слышим. Со своего места поднимается наш штатный критик Вася.

— Если проследить эволюцию становления Виктора как поэта, то можно отметить несколько любопытных моментов. Вы, конечно, помните его первые стихи и наш совет ему: почаще обращаться к классике. После этого он принес нам стихи, которые нас изумили: Пушкин да и только. После совета писать что-нибудь более современное, Блинов явился а ля Серега Есенин. Но вот сегодня в его стихах проглянула собственная мордашка — и весьма симпатичная, — Вася улыбается открыто и хорошо. — Действительно, мелкотемьем мы побаливаем, — он смотрит на меня, — ну, тут уж, как говорится, кому что дано.

Председатель предлагает выступать еще, и тут, конечно, поднимается Петя. Уж лучше бы он не высовывался.

— Воспитание гражданина невозможно без воспитания любви к фауне и флоре, — начинает он издалека. Голос его крепнет. — Я думаю, что прочитанные произведения достойны публикации. Но добавлю, что проблему можно поставить шире, острее, и, я бы сказал, злее… Что значит, острее в данном случае? Это значит, например, заменить пьяного обывателя пьяной женщиной. Тогда картина будет еще отвратительней. А если посмотреть шире, то пусть их будет две. Так и хочется сказать: «Человек! Руки прочь от природы. Винегрет на вашем столе — не единственное, на что она способна».

Не успевают отгреметь аплодисменты, как Женя Давыдов берет гитару, переходя к завершающей части вечера.

Я иду по вечернему городу. В дверях ресторана стоит тучный мужчина и, блаженно улыбаясь, вытирается платком. С балкона на него поливает перед сном малыш и зевает. Все правильно. Прошел будничный день, и заканчиваться он должен будничными делами.

Идет четвертая пара занятий. Рука моя записывает очередную лекцию, как будто ничего общего со мной не имея. Все-таки четвертый курс, какой-никакой, а навык. Но, как говорят производственники, на заводе придется уже не раздваиваться, а развосьмеряться. Ничего не скажешь, блестящие перспективы сохранения цельности натуры.

Я внезапно вспоминаю, что отец, провожая учиться, наказывал: «Всегда помни, что ты — Иванов!» Делаю усилие, чтобы сосредоточиться. Правда, ничего примечательного в своей фамилии я не нахожу, но зато как красиво сказано.

Рядом сидит Валерка Нестеров. За день мы уже порядочно надоели друг другу, тем не менее краем глаза замечаю, что он на меня смотрит. Я поворачиваюсь к нему и содрогаюсь: он меня не узнает. Медленно подношу руку к Валеркиному уху и дергаю. Он встряхивается и продолжает писать. Я тоже возвращаюсь к лекции, отодвинувшись от него на всякий случай.

Наконец, звонок с последней пары занятий. Мы не спеша собираем конспекты и снова напрягаемся: все начинает решать скорость. В столовой час пик. Очередь похожа на гигантскую гусеницу, даже две. Вторая — приятельница первой. Мы с Валеркой замечаем знакомого и радостно вопим из дверей. Наш приятель вздрагивает и не поворачивается. Нестеров обнимает его за плечи, и наш общий друг медленно начинает признавать, что мы знакомы. Непосредственность во все времена была самым страшным оружием, и через пятнадцать минут мы, сытые и довольные, идем в общежитие.

Делать в общежитии нам абсолютно нечего, но так уж повелось: не навестил друзей — день провел неполноценно. Правда, друзьям такие посещения не всегда приятны, но гостеприимство надо же воспитывать.

На дверях комнаты висит объявление: «Сахара нет, масла нет, денег нет, курить нечего». Мы входим. За столом согнулся Миша Болотов и смотрит на логарифмическую линейку. Он работает всегда. Вот из кого можно сделать гвоздь. Правда, он получился бы согнутый, но зато разогнуть его было бы невозможно.

Валерка подходит и целует Болотова в затылок. Миша что-то бурчит. Я сажусь на свою бывшую кровать и закуриваю. За три года жизни общежитие действительно стало для меня, как пишут в газетах, родным домом. Моя кровать — мой бункер, моя гавань, единственное место на земле, где приходишь к полному согласию с самим собой. Она уютна и тепла, как объятия матери. Я уже начинаю жалеть, что ушел на квартиру.

— Миша, я возвращаюсь! — торжественно объявляю я.

Болотов отрывается от бумаг с таким неудовольствием, что я почти слышу хруст и скрежет его зашатавшихся железобетонных устоев. Он наклоняет голову, как будто хочет меня боднуть, и смотрит поверх очков.

— Предатель, — говорит он, — что ты вообще хочешь получить на квартире? Имитацию домашнего очага?

— Что ты понимаешь.

— Тебя понять трудно, ты ведь душа ищущая, куда мне.

— Видишь ли, чтобы стать толковым плотником, не обязательно всю жизнь спать у верстака.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты работал когда-нибудь на заводе?

— Немного.

— Так вот представь себе, что все выходные дни ты проводишь на заводском дворе. Развлекайся, как можешь, только помни, что у тебя горит план. А вообще, брат, извини, я думал, ты это понимаешь.

— Вот значит как…

— Знаешь, я сейчас успеваю сделать больше и еще время остается. Опять же спина твоя натруженная сниться мне перестала, как укор совести. Так что сдвиги уже есть, и в лучшую сторону. Пошли и ты со мной к Раисе Петровне. Она таких, как ты, тоже берет.

— Насчет сдвигов — это ты правильно сказал. Только они у тебя начались немного раньше, чем ты думаешь, — Мишин взгляд излучает прямо лавину тепла и дружеского сочувствия. Мой взгляд отвечает глубокой признательностью. Нестеров смеется.

— Ты слишком привык жить по прямой, Миша, — начинаю я открывать глаза другу на истинное положение дел, — всякие перемены и отклонения для тебя не нормальны. Ты умрешь от столкновения на улице с себе подобным.

— А ты, Иванов, слишком любишь пестроту. Как ты пишешь: «За судьбою пестрой я гоняюсь…»

Это удар ниже пояса и сравним только с разглашением исповеди. Однако я удивлен. Он цитирует мои стихи из журнала нашего клуба. Двадцатый век — век информации.

— Руки прочь от искусства, лицемер, — говорю я. — Ты просто неблагодарный потребитель. А не я ли тебя, уважаемый, можно сказать, за узду притащил в наш строительный отряд? Если бы не я, где бы ты хлебнул столько романтики, кадавр. И никакой благодарности.

Мишка улыбается. Он-то знает, о чем я говорю.

Летом наш студенческий стройотряд был направлен в маленький таежный городок. Мы прокладывали водопровод к строящемуся дому. Грунт был рыхлый, с плывунами. Траншею рыл «Беларусь», мы шли следом и укрепляли стены траншеи досками. Тракторист работал быстро и грамотно: откопал положенное — отъехал. Только отъезжал он чуть дальше, чем надо, подбрасывая работу и нам. Мы по одному прыгали в траншею и лопатой вычищали то, что ковшом он уже не доставал. Трактор работал непрерывно, да и мы спешили.

Мишка энергично работал лопатой, когда стена, подмытая грунтовыми водами стала медленно оседать. Болотов, не думая, прыгнул на поднимающийся ковш «Беларуси», и тракторист аккуратно поднял его над завалившейся траншеей. Такие случаи обычно запоминаются. Мишка гордился и чувствовал себя бывалым человеком.

Болотов тянется к линейке. Больше мы для него не существуем. Серьезный человек. Мы с Валеркой перебрасываемся несколькими фразами и, зарядившись деловым настроением, выходим из комнаты. Навстречу нам идут Ваня Харченко и Женя Давыдов. Они идут в ту же комнату проведать друзей.

Утро. За окном накрапывает мелкий дождь. Бабье лето кончилось. Делаю себе маленький подарок — встаю на полчаса раньше и поглядываю на понурый садик. Листья желтой вуалью закрывают землю. Массовое гулянье природы заканчивается. Мне почему-то вспоминается наш летний вояж, уютная таежная станция и две девчонки, машущие рукой вслед уходящему поезду.

Хорошие были девчонки — чистые и надежные, с ярко выраженной доброй русской рассудительностью, за которую мы так любим наших матерей. Казалось бы: вот оно, чего еще желать? Ан нет, не складывается. Какие-то новые человеческие качества претендуют на первичность, может быть, та же тонкость, выбирая которую, мы можем пожертвовать самой человечностью. Но вот после таких встреч оседает на всю жизнь в душе какое-то сладостное щемление, тоска по истинным человеческим ценностям, на которые мы разучились полагаться.

Студенческие строительные отряды ушли из моей жизни вместе с угасшим летом. На следующий год — военные лагеря, а там — выпуск. Жаль. Оторвавшись на время от гипотез и структурных схем всего на свете, мы набрасывались на жизнь во плоти с ее тоскою, борьбой, трудом и любовью и умудрялись извлекать полезное даже из однообразия. Мы спешили утвердиться, нашли себе преданных друзей и поняли, что это такое — единство цели. Мы возвращались назад окрепшими и появлялись перед близкими грубыми и растроганными.

И вот осень, Неторопливо уходит живое тепло зеленых аллей, беззаботных пляжей и счастливых вечерних городских улиц. Каждый из нас остается при том, что нажито: спокойным ли уютом, отчаянием, злостью или смирением. Осень воздаст каждому свое. От затухающего костра тепла, конечно, поменьше, зато оно особого свойства, с неразгаданным таинством. За эту тайну я осень и люблю.

Ну и, наконец, любую деятельность здоровой долей аскетизма не испортишь, поэтому настроение у меня грустно-торжественное.

Начало трудового дня лучше всех описывает в своих трудах Вадик Веселов. Кажется, это звучит так: «Сплю. Вскакиваю. Опаздываю. Бегу. Жую. Втискиваюсь. Давлюсь. Умываюсь. Кричу. Игнорируют. Грущу. Кричу. Игнорируют. Тоскую. Кричу. Игнорируют. Ужасаюсь. Кричат. Выбрасывают. Встаю. Бегу. Залетаю. Выпроваживают. Ухожу. Возвращаюсь. Проползаю. Сажусь. Сплю». С этим трудно не согласиться. Сюжеты Вадика неоднократно проверены жизнью, и он чувствует себя неуязвимым, считая, что для описания современной жизни достаточно одних глаголов. И все же относительно новизны стиля я не уверен. Для наших российских модернистов двадцатых годов готовая продукция Вадика была только заготовкой. Можно еще разбить слова пополам и вторую половину выбросить.

Я неторопливо одеваюсь и еду в институт. Трамвайная толчея внешне всегда одинакова, однако осенний подтекст улавливается во всем. Я внезапно начинаю видеть во всех своих единомышленников и ощущать те невидимые нити, которые делают всех нас монолитным, хоть и трамвайным братством. Эти лица: озабоченные и веселые, задумчивые, озорные и легкомысленные — они всегда будут волновать меня, я должен быть всегда среди них, мне нужно чувствовать их рядом. Иначе во мне утратится что-то живое, без чего я себя не мыслю.

И меня они видят, и теплы ко мне, пассажиры трамвая. Мы провожаем выходящих взглядом, рассеянно встречаем вновь прибывших, и вот они уже свои, и мы нужны друг другу, хотя мало кто об этом думает. Зато чувствуют все. Многое нам сегодня предстоит, но может случиться так, что вот этот трамвай, идущий сквозь дождливое утро, и останется самым умным и полновесным впечатлением ушедшего дня.

Будни идут плотно загруженные, упругие, как будто живешь в резиновой среде. Однако мы все-таки успеваем заметить изящную схему или формулу и посмаковать ее содержание. Не устаешь удивляться изощренности человеческого разума, во всяком случае первые два часа занятий. Так что с этой стороны дела обстоят благополучно. Если еще после занятий зайти в спортзал, провести пару смелых боковых, а в ответ получить не менее впечатляющий прямой, то требование еще чего-то от жизни представляется мне кощунством. Не считая, конечно, того, что каждый должен иметь свой тихий уголок, где можно спокойно пообщаться с самим собой. Куда я и следую.

Я вхожу в свою комнату и немею. На бывшей свободной кровати мирно спит существо, мерное посапывание которого отдается у меня в ушах колокольным звоном надвигающейся катастрофы. Мой взгляд непроизвольно скользит в другую сторону и натыкается на чемодан. Чемодан мой, я попал туда, куда шел. Сзади в кулак прыскает Раиса Петровна.

Закрываю дверь и подхожу к хозяйке. Мы начинаем молча со вздохом разглядывать друг друга. Она уже не улыбается.

— Из-за ваших условностей я не намерена терпеть убытки, — изрекает женщина.

— Во-первых, это не мои условности, — говорю я внятно. — Во-вторых, как вы себе это все представляете?

— Что?

— Наше сожительство, по-вашему — симбиоз.

Она смотрит на меня с безнадежной жалостью, как директор школы на твердолобого ученика, у которого еще и родители пьяницы. Я же стараюсь просверлить ее взглядом, насколько может позволить себе это делать квартирант-джентльмен. Вы как-нибудь попробуйте быть квартирантом и не быть джентльменом, хотелось бы мне на это посмотреть. Медленно, как хворь, в меня входит обреченность, и попытки создания делового микроклимата мне уже кажутся жалкими.

— Эта девушка уже сутки живет на вокзале! — восклицает хозяйка.

Я молчу.

— Да она такая же студентка, как и ты! — Раиса Петровна отходит на шаг и начинает изумляться моей черствости.

— Нормальные люди давно уже учатся.

— Она говорит, что болела.

— Шла бы тогда к друзьям в общежитие.

— Друзей у нее еще нет, только поступила, а общагу еще не дали, — терпеливо доносит она до меня подробности трагедии. Я пытаюсь реализовать последний козырь.

— Раиса Петровна, это же не ваш профиль! Вы совершаете безнравственный поступок, нечистоплотную сделку с совестью…

— Ты что говоришь-то? — шарахается от меня хозяйка.

— Вы обобрали Петра Афанасьевича, лишив его клиента. Я не думал, что вы так легко…

— Это не твое дело, — обрывает меня Раиса Петровна, — и вообще… — Она разворачивается и, задрав голову, дефилирует к себе. Больше комментариев не будет.

Делать нечего, как шпион прокрадываюсь на свою кровать, не раздеваясь ложусь и смотрю в потолок.

За месяц я уже успел здесь обжиться. Иногда кажется, что в этом доме я родился и вырос. Поэтому в голове у меня навязчиво крутится мыслишка, выражающая основной закон распределения ценностей: я занял первым, я пришел раньше. Но это не тот случай, и я начинаю рассуждать. Видимо, придется вернуться в общежитие. Место мое уже занято, надо раздобыть кровать, поставить к друзьям и жить нелегально. Этот выход из положения, правда, связан с некоторыми трудностями и неудобствами. С другой стороны, девочке могут выделить место в общежитии и она уйдет сама. Теперь встает вопрос: как же все это будет? Опять же, почему должен думать об этом я?

За окном все так же монотонно льет дождь. Я погружаюсь в анализ аварийной ситуации, могущей возникнуть, когда ребята узнают о свершившемся событии, надо сказать, очень мелком по масштабам вселенной. Перед глазами встает Болотов. Он язвительно улыбается и говорит: «Ну что, пробил головой стену? Что будешь делать в соседней камере?» Этого никогда не случится, решаю я. На душе становится легко, и я засыпаю. Больше часа я днем не отдыхаю, эта привычка отточена годами. Открываю глаза и оглядываюсь. Через всю комнату протянута бечевка, на которой висит белый простынный занавес. Я чувствую себя лежащим на дне бассейна, из которого откачали воду. Мое жизненное пространство резко сузилось. Все разделилось пополам, окно, стол, выходная дверь и маленький, видавший виды коврик.

Из-за двери слышатся голоса хозяйки и новой моей соседки. Девушка говорит негромко, поэтому понять трудно, что она говорит. Зато Раиса Петровна ясно и доходчиво повторяет: «Живи — и все. Живи — и все». Мне вдруг становится весело, потому что это говорится и для меня.

Надо спешить в читалку. Собрав тетради в портфель, появляюсь в прихожей. Обе стоят на кухне и смотрят на меня. Я здороваюсь с девушкой, извещаю Раису Петровну о цели моей вылазки и исчезаю за дверью.

По дороге обдумываю линию поведения. Надо сказать, что определять житейскую тактику и стратегию мне еще не приходилось ни разу, поэтому я испытываю странное удовольствие. Максимальная деловитость на грани аскетизма, все опустошающая сухость натуры, жесткая до занудности принципиальность… Вспоминаю наши общежитские правила, которые, как мы считали, делали нас вооруженными до зубов. Вот одно из них: изощренному интеллекту блестяще противостоит только махровая простота.

Связав все правила, принципы и установки в единый снаряд и налюбовавшись на свою мощь, я мысленно обращаюсь к предполагаемому противнику. Неожиданно я вижу девушку совсем отчетливо, стоящей на кухне рядом с хозяйкой, растерянной и без того сжавшейся от неловкости, и вдруг чувствую жесточайшую и… радостную беспомощность.

Мы сидим в комнате Раисы Петровны, пьем чай и смотрим многосерийный детектив. От нашей компании веет уютом, семейственностью и благополучием. Любого убежденного холостяка такая прелюдия к вечному счастью просто бы потрясла.

Я искоса поглядываю на соседку. Девушку звать Таня, она на два года моложе меня, учится в университете. Я вспомнил, почему при первой встрече что-то показалось в ней знакомым. На одной из выставок картин художник представил графический рисунок пером, где двумя-тремя плавными линиями изобразил головку девушки, олицетворяющую самоё юность. Я с удовольствием посмеялся бы над этим сравнением, если бы оно исходило не от меня самого. Двух-трех легких движений руки для описания девушки явно недостаточно, тем не менее сходство есть: белые, крупными волнами волосы, чистое тонкое лицо с выражением легкого удивления и детской наивной значимости.

Период нашей жизни, когда девушка пряталась за Раису Петровну, а я жил в читалке и только ночевать приходил, уже прошел. Теперь мы занимались вместе, и хозяйка ходила мимо дверей с лоснящимся лицом и заглядывала к нам в комнату, как в любимый виварий.

На экране телевизора, как я уже говорил, демонстрируется темная бесчувственная импортная история, похожая на математическую задачку. Кое-кого уже «убрали», теперь «ликвидируют» тех, кто «убирал». Выпадает из игры тот, у которого шансов меньше, только и всего. Переживать за них нечего, поэтому мы по ходу фильма ведем свой разговор.

— Раиса Петровна сегодня тоже небольшую акцию провела, — говорю я Татьяне. — Уж не проверка ли на прочность, Раиса Петровна? Может, я «под колпаком»?

— Да, Танечка, тут такая история вышла, — хозяйка озорно посматривает на меня и пододвигается на диване к девушке. — Забыла я, посадить Полкашку на цепь, а сама иду открывать Саше калитку. Песик тут как тут, морду в щель, ну и… И что, ты думаешь, делает Сашенька? Кричит? Взлетает птицей на забор, как все нормальные люди? Нет, он быстро хватает руками пса за обе челюсти, — она показывает на себе, как это было, — и молча, спокойно запихивает его обратно, как будто всю жизнь только этим и занимался. Прямо гангстер какой-то. Я, например, его боюсь.

Девушка смеется. Я первый раз в жизни вижу женщину, которая умеет вот так говорить. Умеет подтрунивать весело, умеет создать атмосферу, да много она чего умеет.

— Это не «Полкашка», — отвечаю, — а чумовой бронтозавр. Сколько живу, и все чужой.

— Так за что же ему, Сашенька, тебя любить-то? Ты вот сам посуди. Будка у него протекает, а ведь, вроде, мужик в доме. Мы-то с тобой понимаем, что некогда: занятия, синяки часами отмачиваем, а он-то ведь глупенький, сырость, к тому же, не любит.

— Раиса Петровна, в ваших словах проскальзывает явная несправедливость! — возмущаюсь я.

— Ах, проклятый склероз, — бьет она ладонью по коленке. — Нет, Сашенька — он молодец. Курятник подправил, яблоньки обкопал, — хозяйка наклоняется к Татьяне и на ухо громко шепчет: «Лопату поперек корней поставил и ну копать, да так быстро, что я подумала: все, саду — конец. Кое-как успела поправить». — Так что, тут я немного обмишурилась, — говорит она громко.

Хитрая она, Раиса Петровна, опять каких-нибудь дел у нее накопилось для меня. Как правило, помалу их у нее не бывает, поэтому она меня исподволь заранее морально подготавливает. Обычно, весьма ловко это все у нее получается, так что я помогаю ей с удовольствием.

— Сегодня Антонине Ивановне квартирант продуктов навез, на полгода хватит, — докладывает хозяйка новость, вздыхая. — Одно слово — деревенский. Всю жизнь ведь говорю себе: «Рая, бери только из деревни. Там люди работящие, обеспеченные…» И чем вы мне приглянулись — ума не приложу.

— Пора нам с тобой, Таня, в общежитие перебираться, — говорю я. — Не доходные мы с тобой, взять с нас нечего.

— Ну, что вы, ребята, я же шучу, — отзывается хозяйка. — Я вас ни за что не отпущу. Тонин квартирант ведь трех слов за полгода не сказал, только молчит и сопит. Страсть как не люблю тех, кто молчит. С таким же успехом я и кота могу завести. Уж лучше я с вами буду пироги с селедкой есть под хорошую беседу, чем сало под молчанку. Давайте я еще чайку вам подолью.

Очередная серия закончилась. Я иду спать, женщины убирают стаканы. Потом приходит Таня и устраивается по другую сторону «железного занавеса».

— Что она за человек, никак не пойму, — негромко говорит она.

— Ты знаешь, сам не пойму. Иногда мне думается, что мы воспринимаем ее несколько иначе, чем ей хочется. Сложный человек. То она дама с манерами светской львицы, то превращается вдруг в крикливую торговку. Но в основном она «свой парень». У нее ведь кроме дальних родственников да подруг никого нет, а тут мы с тобой…

Мы молчим. Обычные разговоры перед сном неожиданно обрели для нас мощный и ощутимый смысл. Я чувствую, как засасывают меня и ее эти вечерние минуты, приоткрывая тайники человеческой психологии, унаследованные от наших предков. Иногда мы внезапно замолкаем, как бы опасаясь чего-то, и засыпаем, остерегаясь самых простых безобидных слов.

Уже несколько вечеров подряд я рассказываю о тайге и пустыне, о медведях и змеях, об уголовниках и героях. Это самые безопасные истории — без всякого второго плана, и рассказывать я их люблю. Но сегодня, несмотря на просьбу Тани, говорить мне об этом почему-то не хочется.

— Расскажи мне сегодня что-нибудь ты, — прошу я ее.

— Что тебе рассказать?

— Расскажи, например, что за ребята у вас в группе подобрались.

— Ребята у нас хорошие.

— Знаешь, как один приятель начал писать дневник?

— Как?

— 26 июня. Я сегодня проснулся с хорошим настроением. Пошел на работу. Там хорошо поработал. Пришел с работы и очень хорошо провел время. В общем, день был очень хороший.

Она смеется.

— А что бы ты хотел услышать?

— Что-нибудь конкретное.

— Вот, например, Паша Сахнов — очень интересная личность.

— Чем же он интересен? — спрашиваю я.

— Модно и красиво одевается, толковый в учебе, первый разряд по борьбе, играет на гитаре, фортепьяно, разбирается в литературе, музыке, живописи.

Мне почему-то это слышать не очень приятно, хотя и у нас бывают минуты, когда мы знаем и умеем много.

— Все? — спрашиваю я.

— Все.

— Какой страшный человек, — говорю я, — как хорошо, что я его не знаю.

— Почему же? Наоборот. Он мне нравится.

— Такие люди сеют вокруг себя семена рабства, — заявляю я безапелляционно. — Он раздавит в тебе личность.

— Почему? — опять спрашивает Таня, и я чувствую, что она улыбается в темноте.

— Ты человек впечатлительный, а значит, незащищенный. Тебе трудно устоять против живого справочника. Что может быть ужаснее справочного пособия.

— А по-моему, все девушки любят талантливых и интересных ребят.

— Что ты привязалась к этому слову — интересный? Интересный человек — это тот, который поступает и думает не стандартно, не шаблонно. И вообще — думающий, а не тот, кто прикрывается спасительной эрудицией, как фиговым листком.

— Ты знаешь, у нас в городе есть даже место, где содержат людей с нестандартным поведением.

— Не лови меня, пожалуйста, за язык, — говорю я назидательно. — И у вас все такие, как Паша?

— Мне вообще везет с людьми. Класс у нас был дружный, и в группе все ребята значительные.

— Такие, как Паша, — не унимаюсь я, — делают все, не отдаваясь целиком никакому конкретному занятию. Они обычно преданы коллективу, не будучи преданными ни одному конкретному его члену. Это явление новое, но имеет очень старое название — эгоизм.

— Ты очень складно говоришь, но все это неверно, — вздыхает в темноте Таня. — Надо знать человека, чтобы о нем судить.

— А девушки значительные у вас есть? — спрашиваю я после некоторой паузы.

Вопрос мой, собственно, простенький, однако Таня некоторое время думает.

— Конечно, у нас много девушек серьезных, которые далеко пойдут, — отвечает она осторожно.

— Видишь ли, за такими девушками я могу и не угнаться. Ты меня познакомь с нормальной, чтобы в кино ходить, на пляж, как положено. Да, желательно, чтобы не ищущая натура была.

— А какая же?

— Такая, которая не только всю жизнь ищет, но и находит иногда.

Молчание.

— Ищи себе девушку сам, — отрезает Таня и желает мне спокойной ночи. Я желаю ей того же. Разговор получился не дюже умный, но в некотором смысле познавательный.

Утром мы с Таней дружно идем на лекции. Нам по пути, поэтому вполне естественно, что она берет меня под руку. Меня подмывает оглянуться по сторонам, но я решил, что нахожусь пока в безопасном районе. Здесь наших не должно быть. Я некоторое время чувствую себя человеком солидным, на которого уже возложена ответственность.

— Тань, ты где живешь официально?

— На квартире.

— А, я извиняюсь, с кем?

— С хозяйкой. — Она смотрит на меня и улыбается. — А ты?

— И я с ней. — Потом думаю и добавляю: — То есть у нее.

Таня смеется, я смотрю на нее. Меня берет досада. Щепетильность в некоторых вопросах, оказывается, совсем не украшает мужчину. Но как она, однако, красива, когда вот так смеется. Впрочем, когда не смеется, тоже. Я уже, кажется, об этом говорил. Это, наверно, очень много, когда идущая рядом с тобой женщина вот так насыщена жизнью и в этом есть и твоя заслуга.

Таня останавливает меня и поправляет галстук. Галстук мой на резинке и безнадежно устарел. Сразу же появляется неприятное ощущение, как будто в меня заглянули, как во взломанный сейф, и, не найдя там ничего интересного, так и ушли, забыв с досады закрыть дверцу.

— Никакой в тебе элегантности, — констатирует она и смотрит на меня весело и внимательно.

— Я вообще консерватор и сторонник старых взглядов.

— Каких же?

— Я считаю верхом элегантности мужскую естественность и печать опыта на лице. — Пустая болтовня тоже имеет свои законы, согласно которым придерживаться истины совсем не обязательно.

— А как же ты думаешь предстать перед хорошей девушкой, с которой ты просишь тебя познакомить? И кто, по-твоему, хорошая девушка?

— Хорошая, это такая, которая понимает столько, сколько я хочу, чтобы она понимала, и не понимает того, чего бы я не хотел, чтобы она понимала. Женщина, которая понимает все, по-моему, ужасна.

— А та, которая не понимает, по-моему, скучна.

— Мои жизненные убеждения, девушка, весьма основательны, и я живу за ними как…

— …в маске, — завершает она мою мысль. — Ты сам не знаешь, чего тебе нужно.

Ну это, положим, мне лучше известно — знаю я или нет.

— Всю жизнь мечтаю встретить человека, который бы мне сказал, что знает меня лучше, чем я сам, — говорю я. — Я бы его тогда кое о чем поспрашивал.

— А что бы ты хотел узнать?

— Я бы хотел узнать, например, что я скажу, когда тебе дадут общежитие.

Она насторожилась.

— Ну, это не вопрос. Ты скажешь: «Как хорошо! Теперь я заживу в полную силу».

— Конечно, если ты так рьяно будешь разрушать мои лучшие иллюзии.

— Женщины для того и созданы, чтобы разрушать мужчинам иллюзии, а себе их создавать.

— Глобальное заявление…

— Это я где-то читала. А тебе почему-то все время хочется уколоть меня.

— Я совсем не хочу тебя обидеть, Танюша. Ты создана для того, чтобы быть всегда правой. На то ты и женщина.

Мы стоим на остановке и молчим. Наконец из-за угла появляется трамвай.

— Не знаю почему, — говорит мне девушка, — но мне хочется, чтобы в основном был прав ты. Ну и я тоже. Иногда. Наверно, я очень слабая.

Говорит она это нелегко и не сразу. Потом вскакивает на подножку трамвая и весело машет мне рукой. Вслед за ее трамваем уходит сразу мой. Странно, как это я не заметил, когда он подошел.

Добираюсь до института и вхожу в свою аудиторию. Сегодня первой парой у нас семинар и присутствует только наша группа. Подсаживаюсь к Валерке за стол. Он почему-то начинает меня разглядывать и странно ухмыляться. Я оглядываюсь. Все также посматривают на меня и улыбаются. Я внутри мрачнею. Причиной этого безмолвного оживления может быть только одно. Достаю учебник и начинаю листать. Валерка кладет мне руку на плечо, и принимается водить пальцем по странице моего учебника. Взрыв уже почти назрел, когда входит преподаватель и начинает занятие. Я облегченно вздыхаю.

В принципе, ничего особенного не произошло. Наверно, меня кто-нибудь видел с Таней. Событие, конечно, не ахти какой важности, и вряд ли они знают о нас все. Мне совсем не хочется сопротивляться, и все-таки мало ли с кем я мог быть.

Звенит звонок. Валерка опять улыбается, словно его дернули за нитку. Поворачиваюсь к нему.

— Ты сегодня здоров? — спрашиваю я его спокойно, но с участием.

— Познакомишь?

— С кем?

— Брось ты прикидываться, раз засветился. Мы все-таки друзья, можно даже сказать — корешки.

Я, естественно, удивлен.

— С кем это тебя видели? — Валерка опять кладет руку на плечо. Идиотская привычка.

— А-а, — вспоминаю я, наконец, и начинаю облегченно улыбаться, — вот вы о чем. Так это хозяйкина племянница. Она Раисе Петровне помогать иногда приходит. То убираться помогает, то постирать. А я-то думал, что это вы такие таинственные.

Кругом, хоть и заняты своими делами, но к нам прислушиваются. Валерка внимательно смотрит на меня, как факир на пустую коробку, из которой так ничего и не появилось. На его лице разочарование. Надо интересоваться инженерной психологией, думаю я, а там написано, что, если с явлением нельзя справиться, его нужно усугубить и учесть. Странные все-таки люди, как будто хозяйкина племянница не может быть отличной девушкой.

— Извини, брат, — говорит Нестеров, — мы так хорошо о тебе подумали.

— Что вы подумали? — теперь уже я полон интереса.

— Мы подумали, что кроме нас ты еще кому-нибудь нужен.

Если бы на моем месте был кто-то другой, ему были бы сказаны те же слова. Но я почему-то чувствую непонятную вину и мысленно извиняюсь перед Таней. В конце концов, если я в чем-то и виноват, то у меня есть смягчающие вину обстоятельства. Я еще не могу их точно сформулировать, но они у меня есть. Я это чувствую.

И еще. Я вдруг поймал себя на какой-то постыдной легковесности. Я же знаю, что могу оборвать Нестерова резко и холодно, но я этого не делаю, подчиняясь правилам какой-то игры. И самое главное, всем эта игра нравится, хотя она зашла уже слишком далеко, диктуя нам способ мышления и определяя черты характера.

И все-таки, нас можно понять. Многие просто беспричинно счастливы, потому что молоды и талантливы. Нестеров же частенько болеет и очень остро чувствует прелесть каждой полноценной минуты. Миша Болотов всю жизнь рос без отца, и мы с трудом отучали его сокрушаться чисто по-женски по каждому пустяку и декламировать: «Господи, боже мой…» когда надо, и когда не надо. Поэтому он просто рад, что попал в хорошую мужскую компанию, где ценят хлесткое слово и дают проявить характер.

День показался длинным, и даже долгожданная тренировка прошла вяло, и тяжело…

Сижу опять за малиновым столом и считаю курсовой. Восемь часов вечера. Весь стол завален книгами. Как говорит мой друг: «Списывать у одного — плагиат, у нескольких — компиляция, у многих — эрудиция». Раиса Петровна поглядывает на меня с тоской: когда-то я это все прочитаю, чтобы сесть и немножко поболтать.

Подружки хозяйки, приходя в гости и застав нас с Татьяной в трудах и заботах, обычно начинают сокрушаться, жалеть и называть молодцами. Мы их в это время почти не слышим, потому что все это мелочи. Что-то вроде черты под словом. Налицо еще одно отличие квартиры от общежития, где все мы одинаковые, делаем свое дело, не выясняя его значимости. Если бы древние строители пирамид знали, что их творения потянут на одно из чудес света, они бы еще не таких гор наворотили.

Татьяна где-то задерживается, я бы даже сказал: куда-то запропастилась. Где может ходить человек в восемь часов вечера — не ясно. Работа моя движется с трудом, мысли перебегают то, вон, на египетские пирамиды, то еще куда подальше, как распряженные лошади: а воз все на месте. Привык я уже работать не один… Скоро уже темнеть начнет… да что там говорить.

Беру сигареты, выхожу на тихую улицу и вдыхаю свежий воздух. Хотя на улице и сыровато, но вечер сегодня отличный. Осень с бесхозяйственной щедростью выплеснула все свои оставшиеся краски, ублажая людей, способных использовать подобные вечера по назначению. Ну а тех, кто упустил весну и лето, такие подарки наводят только на бестолковые размышления о том, что недурно было бы разделить с кем-то это очарование, окунуться в бело-розово-синеющее небо парой лебедей, слиться с грубоватой зеленью соснового бора, взявшись за руки, и так далее. А некоторые в это время могут задерживаться на сколько им заблагорассудится.

Из-за угла медленно появляется сосед, живущий за стеной. Судя по всему, его мысли движутся совсем в другом направлении, чем этого желала бы природа. Я с тоской ощущаю вокруг его головы очередное бледное кольцо замыкающихся друг на друге проблем. У этого человека своеобразный дар сгибать любой вопрос в петлю. Уж с кем сливаться с природой — только не с ним. Мне очень хочется нагнуться за палисадником и шмыгнуть во двор, но я этого, к сожалению, делать не умею. Сосед, заметив меня, спешит поздороваться, а я готовлюсь к встрече с жизнью, как он ее понимает.

— Подселила? — говорит он, когда мы садимся на скамеечку под окнами. Соседа зовут Григорием Филипповичем, ему тридцать лет. Он на десять лет старше и, значит, умнее.

Я молчу.

— Раиса — она еще та язвочка, — продолжает он. — Они вдвоем тебя теперь скрутят, это уж точно.

— Не зуди, пожалуйста. Чего ради они меня будут скручивать? Да и чего в студенчестве не бывает.

— Да, студенчество… Завидую.

— Чему? — спрашиваю я.

— Походы, книги, литературные общества… весело было.

Изумительная по своей свежести мысль. По-моему, еще не родился человек, который сказал бы, что плохо, мол, мне было, когда я был молодым и холостым, и как мне теперь хорошо становится с годами. Однако пункт о литературных обществах мне почему-то не нравится.

— Студенческая жизнь — это в первую очередь труд, — цитирую легендарный лозунг.

— В работе-то вся и прелесть, — он жует папироску, жертвенник, вроде как родственная душа. — Когда у тебя появится много свободного времени, ты поймешь, что боролся ты не за это.

— Сколько я ни знал семейных людей, ни одного еще свободное время не измучило.

— Семья — семьей, но этого мало.

— А что ты еще хочешь?

— Мужчине нужно дело.

Я почти понимаю его, но не совсем.

— А чем ты сейчас занимаешься на работе? — интересуюсь я.

— Пишу инструкции.

— А для чего?

— Так надо, — он долго, до слез зевает. — Наверно.

— «Походы, книги, литературные общества…» При твоей былой предприимчивости такое отсутствие всякого интереса более чем странно.

— Ничего странного. Обычное познание собственных границ. Молодые годы — фонтан иллюзий и миражей. Теперь их у меня нет совсем.

Человек он, конечно, опытный и много повидавший, как каменный истукан на пустынных островах. Правда, у меня сложилось мнение, что заядлыми пьяницами становятся обычно люди, которые в прошлом были абсолютными трезвенниками. Борьба и единство крайностей.

— Интерес, брат, его кормить надо, — Григорий Филиппович, кажется, просыпается. — А пока что использую я сам себя на пятьдесят процентов.

— То есть?

— Вот сижу на работе и знаю, что мог бы сделать в два раза больше. Только никто этого не требует. Все, что нужно, я делаю, и все довольны.

— Реализовать свои способности тоже, говорят, не просто, — вставляю я.

— Дело не в этом. Для выявления способностей нужны условия. Чтобы расти как инженеру, нужна сложная техника, чтобы раздвигать масштабы работы, нужно двигаться по служебной лестнице, — Григорий Филиппович даже оживился. — Сложной и меняющейся техники у нас нет, а служебная лестница заранее размечена. Через двадцать лет я буду старшим инженером, через тридцать лет — замом и так далее.

— А ты увольняйся, ищи работу с перспективой.

— Не могу: очередь на квартиру скоро подойдет.

— Ну потом уволишься, как получишь.

— Квартира-то ведомственная, уволишься — отберут. — Интерес к беседе у соседа начал медленно затухать. Мне становится не по себе.

— Тогда начни работать, как вол.

Он, как конь, размахивает головой.

— Я что, лучше всех? Ты хочешь, чтобы я всех друзей потерял?

— Ну… тогда напейся до состояния мешка.

— Тоже не могу, — Григорий Филиппович вздыхает. — Жена развод даст, это ей раз плюнуть.

— Вот что. Живи тогда женой, ходи на рыбалку, купи машину…

— Это все развлечения, а мужчине надо дело, — он щупает себя за нос, — дело надо.

Круг замкнулся. Мне становится грустно. Я мысленно стараюсь отпихнуть от себя всю эту свору проблем. Ведь, если рассудить формально, я, учась, борюсь за то, что имеет он. Я не знаю производства, а вот такие «просветители» прямо по рукам бьют. И безысходность-то у него какая-то липкая, достоверная. В конце концов, получается так, что каждый имеет то, что он заслуживает. Какой, однако, вечер испорчен. Я закуриваю.

— Вообще-то говоря, Григорий Филиппович, я хотел бы от тебя услышать не это. Дело, о котором ты мечтаешь, — это, по-моему, удел молодых.

— То есть?

— Мы этим летом работали в тайге: валили лес, строили. Так вот, кто помоложе, тот шел пилить и таскать сосну. Причем каждый норовил за комель ухватиться. За день натаскаешься — руки, ноги гудят, зато куча леса до небес. Удовлетворение полнейшее, потому что результаты труда — вот они, только глаза подними. А вот опалубку под бетон у нас делали ребята постарше, те, что пришли в институт после армии. Молодежь на эту работу не загонишь — сложно, ответственно, терпение требуется. А те, что постарше, — они понимали, что это нужно делать, и делали. И удовольствие от работы у них было другого рода.

— Ты что, считаешь, что мой подход к делу незрелый?

— Так получается. Должно же быть в деле еще что-то, кроме престижности…

— Зарплата.

— …скажем — красота.

— Какая красота?

— Красота дела — это точность, широкий захват, качество, я бы сказал — скрупулезность, исчерпанность, четкость…

— Ну-у, наговорил. Ты просто теоретик и не знаешь жизни, — подытоживает Григорий Филиппович. — Кстати, жить только женщиной нельзя. Она сама тебе это не позволит. Смешные они все — бабы.

— В чем?

— В принципах, в начинаниях, в желаниях. — Он некоторое время молчит. Потом снова закуривает. — Извечная и недосягаемая мечта всех мужчин — любить женщину без оглядки. И большая глупость. Хотелось бы, конечно, в лице женщины видеть существо, которому можно доверить все, включая тонкие душевные места, и погреться этим доверием. Однако впоследствии почему-то оказывается, что она тебя и любила-то за то, что не подозревала о существовании этих самых тонких мест. Смешно.

Я вдруг слышу шаги, вижу приближающуюся Татьяну и, неожиданно для себя, встаю. Потом соображаю, что это зря, но делать уже ничего не остается, и я прощаюсь с Григорием Филипповичем. Тот поглядывает на меня с каким-то отвратительным пониманием.

— Зашла сегодня в гости к девчонкам в общежитие, — щебечет Таня сзади меня, — у них так весело. Маша Кузнецова, да я тебе о ней рассказывала…

Мы идем через двор, я угрюмо молчу. Закрыв на щеколду дверь, мы проходим в свою пристройку.

— Саша, ты что, с Гришкой беседовал? — доносится из спальни голос хозяйки.

— Да.

— Зря теряешь время, он неисправимо ленив. — Это, конечно, сугубо женская точка зрения.

Таня посматривает на меня чуть виновато, но, мне кажется, я этого не добивался. Мне вообще все равно.

Вечер. Мы с Таней стоим в очереди в кафе. Очередь небольшая, но есть. Кафе это отличное, и мы сюда частенько заходим.

— Обрати внимание на это семейство — вот это школа! — говорю я ей.

За столиком неподалеку расположился серьезный мужчина, про которого мой дед бы сказал: «Такой чемодана не отдаст». Рядом с ним чинно сидят двое сыновей, одному лет десять, другому — лет пятнадцать. Невысокая худощавая женщина, видно мать, их обслуживает. Она уже побежала за третьим плотно загруженным подносом. Мужчины терпеливо ждут. Они свое дело знают.

— Какое нахальство! — замечает Таня и, насмотревшись, вдруг направляется к их столику.

Она начинает говорить, что им всем должно быть стыдно, и объясняет почему. Мужчина смотрит на нее оловянными глазами.

— Это ваш муж? — спрашивает он, когда Таня кончила, и тычет в мою сторону пальцем. Не дождавшись ответа, заявляет: — Идите учите его. Меня учить не надо.

— Мне вас просто жалко, — говорит Таня.

— Таня, — подхожу я, — не обижай товарища, его и так природа обделила.

— Молокососы, — шипит «товарищ», не глядя на нас.

Его подошедшая супруга с тревогой смотрит на насупившегося мужа. Я чувствую, что она хочет, не разобравшись, ударить по нам. Поэтому я увожу Таню от бесполезных разговоров. В очереди уже стоять не хочется. Я предлагаю зайти в другое кафе, что мы и делаем.

Помещение узкое, длинное и закручивается в виде запятой. Наш столик находится посередине, так что мы видим весь зал. Недалеко от дверей расположилась небольшая музыкальная группа из саксофониста, баяниста, ударника и контрабасиста. Изредка на маленькую сцену выходит певец и начинает тревожить нас есенинскими откровениями. Но я бывал в этом кафе и знаю, что к середине вечера в душу публики начнут вливать тяжелую эмигрантскую тоску. А кульминация — песни слепых, искалеченных, лишившихся на некоторое время свободы из-за коварности женщин. Эрудиция на этот счет колоссальна. Но это в конце, а пока нам тепло, уютно, дел переделано за день много и можно заслуженно отдохнуть.

Мы сделали заказ и выжидаем. Вдруг в дверях появляется не кто иной, как Миша Болотов. Он шарит взглядом по столикам в поисках свободного места. У нас их целых два, поэтому он, вполне естественно, спешит «на огонек».

— У нас все занято, заказ уже сделали, — говорю я ему.

Таня смотрит на меня удивленно. Мишка все равно садится напротив. Болотов парень умный, и я ему рад.

— К несчастью — это мой друг, — говорю я со вздохом и представляю их друг другу. — Три ужасных года в одной комнате прожили.

Миша улыбается, хочет что-то мне ответить, но мешает, видно, небольшая деталь — мы не одни. И он решает подождать и осмотреться.

— Так вы уже действительно сделали заказ? — спрашивает он Таню.

— Да, но мы сейчас официантку позовем.

— Миша, — вмешиваюсь я, — ты что, мне не веришь? И это друг называется.

— Несерьезный человек, — бросает он Тане, как старому приятелю, и сдвигается в кресле так, что мне начинает казаться, что это я к ним подошел, а не он к нам.

— Ты почему один, а где Валя? — интересуюсь я.

— Она тебя сегодня что-то искала, — нагло врет Мишка, — видимо, хотела пригласить куда-нибудь.

— Миша, ты извини, но повода для ревности я тебе не давал.

— Странный ты человек, Иванов. Какая может быть ревность, если она моя родственница.

— Стал бы я ночи напролет с родственницей на подоконнике сидеть, как ты.

— Ну, не ночь, а, скажем, полчаса, — быстро ориентируется Мишка. — Она мне про тебя говорила. Кому, как не двоюродному братцу доверять душевные тайны.

— Ты не крути. Только вчера Валя мне сказала по секрету, что вы заявление подаете. Ты что, решил жениться на кузине? Редкий случай в наше время. Одобряю.

— Это она тебя поддразнивала, — он хитро смотрит на меня и выжидает. — Ты ей, конечно, больше нужен, чем я. Если хочешь, я даже тебе завидую.

Таня смотрит на нас обоих.

— Научил на свою голову, — бормочу я. Мне остается клонить только в сторону их еще более плотных отношений, но я вовремя останавливаюсь. Мишка прекрасно понимает момент, он смотрит на Таню и доверительно кладет свою руку на ее, как подвыпивший маэстро.

— Вы не волнуйтесь. Никакой Вали, конечно, не существует.

Я смотрю на его губы и к своему удовольствию отмечаю, что все, что я слышал, было действительно сказано. До чего же я люблю серьезных людей. Таня смеется, Болотов мне весело подмигивает.

Официантка приносит заказ. Я нахваливаю Мишку как большого знатока бифштекса. Он отвечает мне тем же, подчеркивая мои побочные достоинства и выдавая их за основные. На этом дружеская пикировка заканчивается, и мы начинаем есть, не разгибаясь, как будто над головой пролетают снаряды. Оркестр исполняет: «Все прошло, все умчалося…», но и это нас не останавливает. Наконец, Мишка поднимает голову.

— Когда говорит желудок — музы молчат, — изрекает он. Затем энергично вытирает руки салфеткой. Пожалуй, слишком энергично. У меня начинает закрадываться подозрение, что, пока он ел, его мысли крутились не только вокруг бифштекса. Мы извиняемся перед Таней и идем курить в фойе.

— Это и есть племянница твоей хозяйки? — спрашивает он, когда мы выходим.

— Нет, то была другая женщина. Это моя невеста, и мы собираемся подать заявление, — говорю я так, как будто проделываю подобные вещи каждый день.

Мишка смотрит в угол. Из носа и рта у него валит дым, как у сказочного змея.

— Вернее, уже подали, — добавляю я, чтобы исчерпать вопрос.

— Быстро ты, однако.

— Жизнь не ждет, обстоятельства, — напускаю я туману.

Наконец он оживляется и начинает трясти мне руку. Я благодарю за поздравление.

— Это дело ведь как-то надо отметить, — замечает он.

— Все будет, как положено, — уверяю я. Он, вроде, успокаивается.

Мы пробираемся мимо танцующих. Мишка вдруг отрывается от меня и с ходу приглашает Таню танцевать. Мне ничего не остается делать, как сидеть и ждать. Они о чем-то оживленно беседуют. Я подзываю официантку и расплачиваюсь. На душе скверно. Нельзя было допускать их общения. Она ведь не знает, что уже почти что замужем.

Музыка кончилась.

Болотов по инерции садится, наклонившись корпусом к Тане. Я встаю и усаживаю его прямо.

— Ну, Миша, мы пошли. Сиди, отдыхай, нам надо еще позаниматься наукой.

— Давайте еще потанцуем, — Болотов все время смотрит на Таню и не смотрит на меня. Это начинает меня злить.

— Вы извините, но мне пора идти. Саша меня проводит. До свидания. — Татьяна подает Мише руку.

Мы идем по мокрому тротуару и молчим. Окна домов освещены изнутри голубым светом. Чем занимались люди, когда не было телевизоров, — уму непостижимо. Уличные фонари почему-то разные по цвету. Те, что отличаются, нервно вздрагивают. Все, как у людей. По противоположной стороне улицы, наклонившись на одну сторону, застенчиво прошел троллейбус. Мимо проносится трамвай. Он идет в нашу сторону, но спешить не хочется.

— Что он тебе там наговорил? — спрашиваю я Таню мимоходом, пассивно поглядывая по сторонам.

— Он меня поздравлял, — тихо роняет она.

— С чем?

— С обручением.

— И что ты ответила?

— Я его поблагодарила. Я подумала, что тебе это нужно.

Я останавливаюсь и смотрю на нее. Она немного устала за день. Внезапно я чувствую ее такой родной, что у меня перехватывает дыхание.

— Таня, таких, как ты, не бывает, — слышу я свой голос.

Она медленно поднимает руку и нежно, чуть касаясь, проводит мне ладошкой по щеке. Мы стоим и не двигаемся. Меня парализует переполнившая меня нежность.

— Так не бывает, — твержу я. — Я должен был тебя отбить, вынести из горящего дома, вырвать из лап хулиганов.

Таня как-то тихо улыбается и осторожно берет меня под руку.

— На месте Мишки я бы нас не выпустил, — замечаю я.

Она вдруг начинает смеяться, и я заражаюсь от нее. Мы проходим мимо скамейки, на которой сидит старушка и вяжет.

В сущности, в вязании нет ничего необычного, если бы это было не под фонарем глубокой осенью.

Она глядит на нас и качает головой. Весело болтая, мы добираемся, наконец, до нашего жилища. Моя веселость сменяется легкой грустью, правда, после того, как я заметил это в Тане. Думая, что гармония чувств — вещь вполне реальная, я продолжаю неуклюже острить. Слова всегда были злейшим врагом любого чувства. В них можно утопить все.

Переступив порог клуба поэтов, я сразу понял, что совершил непоправимую ошибку, взяв с собой Татьяну. Так как наше общество представляло из себя монолитный мужской кристалл, чистый, как детская совесть, то вполне понятно, что все замерли, как будто в комнату влетела шаровая молния.

Надо сказать, что наша обособленность от смешанного общества мужчин и женщин диктовалась не нашей прихотью, а суровой необходимостью. Дело в том, что далеко не каждая современная практичная женщина способна понять такую слабость мужчины, как склонность к поэтическому расслаблению. Коля Хворостов как-то приводил супругу на наше сборище, тем самым подарив ей на всю жизнь козырного туза. Так что при розыгрыше очередной партии игры в дурака, как он называл семейные ссоры, с его мелкими козырями ему приходилось туго.

Я представляю Таню нашей компании, и мы молча садимся в стороне. Таня чувствует себя непринужденно, весело поглядывает по сторонам, так что массовая заторможенность вскоре проходит, кругом начинается движение.

— Сегодня читает Женя Вышинский, — негромко говорю я ей. — Язык у него, как Экскалибур — меч короля Артура. Получишь большое удовольствие.

Таня улыбается и пододвигается ко мне. Мимо проходит Блинов и совершенно нечаянно наступает мне на ногу. Я поднимаю голову. Витька делает легкий поклон.

— Дитя природы, — представляю я его. — Шишкин в поэзии.

Мой друг польщен и садится рядом. Таня поглядывает на него с интересом, и он это чувствует. Густые заросли на лице облекают бородача особым доверием. Так и хочется поделиться с ним чем-нибудь этаким, что не всякому выложишь. Вот и прекрасно, его авторитет работает на меня.

Вышинский, как всегда, спокоен и умно нетороплив. С едва заметной улыбкой он оглядывает нас и начинает читать стихи. Меня вдруг охватывает какая-то ненормальная ревность, и я опять жалею, что пригласил Таню в наш клуб. Поглядывая на нее, я отмечаю, что в чем-то она, пожалуй, ближе мне, чем любому из нашей компании, включая Вышинского. И тем не менее, к нему можно потянуться. У нас с Женей всегда были легкие дружеские отношения, но и только, хотя я и присматривался к нему с интересом. Покоряло ли меня его врожденное достоинство, характер, культура, или я чувствовал в нем интеллигентность по большому счету — неизвестно.

Вышинский читает сдержанно, но не без страсти. Не знаю, насколько его стихи профессиональны, но то, что за ними стоит думающий человек, сомнений не вызывает.

Осенних пристанищ желанный уют Покоем излечит надежды усталость, Пронзит нас холодностью ясных минут И счастьем зальет, как дождем запоздалым.

Женя обилен темами, но сегодняшняя подборка в основном лирическая. И удачная. И я рад его успеху.

— Да-а, вторая древнейшая профессия — это не наша шестьсот шестая, — поворачивается к нам Блинов, когда Вышинский кончил. — Пора и нам выходить на большую дорогу.

Все жмут Жене руку, без неуместных восторгов, с пониманием дела. Тане, кажется, тоже понравилось. К нам подходит Петя Федоров. Его длинные волосы сбились в одну сторону.

— Какая удача! — сияет он и поворачивается к девушке. — Как раз вы нам и нужны.

— Таня, ты замечаешь, как в последнее время растет спрос на твое общество? — спрашиваю я ее. Она улыбается мне ласково и беспомощно, как мать больному ребенку.

— Между прочим, — Петька тычет в меня пальцем, — ты зря пропускаешь наши собрания. В прошлый раз у нас появилась блестящая идея.

— Ты меня пугаешь, — говорю я.

— Мы решили силами нашего клуба поставить спектакль, — продолжает Петя с воодушевлением. — Шекспира мы, наверно, не потянем, поэтому замахнулись на Бернарда Шоу. Остановились на «Кандиде». Ты будешь играть поэта. Кандиду будет играть Таня. Завтра отдаем распечатывать роли.

Мы с Таней растерянно смотрим друг на друга. Пропустил собрание — считай, что портфель общественного деятеля у тебя есть. Федоров смотрит на нас, поражаясь отсутствию энтузиазма на наших лицах.

— И что же мы должны будем делать? — спрашиваю я вяло.

— Ты будешь по ходу пьесы отбивать у меня жену, — он смутился, — мне поручили играть роль мужа Кандиды — крупного деятеля церкви.

— Но в этой пьесе нет массовых сцен, — сопротивляюсь я, — коллектив остается не охваченным.

— Это самое слабое место, — вздыхает Петя, — но мы уже все обдумали и решили включить в спектакль сцену моего выступления перед народом. Речь мне напишет Веселов, у него уже есть кое-какие соображения. Это будет эстетический взрыв.

— Таня, ты можешь на минутку представить себя женой этого человека? — интересуюсь я.

— Что вы, ребята, у меня для этой роли нет никаких данных.

Блинов смеется. Он пьет пиво и помалкивает. К нам подсаживается Веселов.

— Если по большому счету, — подает он голос, — то для жены крупного деятеля у вас есть все данные, только вот деятелей среди нас маловато. — Вадик смотрит на девушку серьезно и прямо. Только этого мне не хватало.

— Зато блуждающих поэтов у нас больше чем достаточно, — говорю я и смотрю на Веселова тоже прямо и серьезно. Вот так друзей и теряют.

— Лучше быть поэтом, чем скептиком, — парирует он и отворачивается.

— Ну так что, ребята, заметано? — не унимается Федоров.

Передо мной вопиющий пример безынерционности коллектива. Благо, методы борьбы с этим явлением уже известны.

— А вы знаете, ребята, что наш общий друг Миша Болотов уже соавтор изобретения? По-моему, он уже год в СНО занимается и результаты налицо, — я задаю новое направление разговору и, судя по реакции поэтов, стою на верном пути. Хотя взрыв и эстетический, но он все же должен быть направленным.

— Причем здесь это? — неуверенно говорит Петя. Однако он соображает быстро, и я начинаю замечать признаки его нейтрализации. Опасность начинает медленно отступать.

— Да так, к слову пришлось. Они с шефом разработали новый генератор частоты большой стабильности. Изящная схема получилась, пальчики оближешь.

— Какой уход частоты? — спрашивает Блинов.

— Все вопросы к Михаилу, — говорю я. — Между прочим, я подключаюсь тоже к работе, и нужен еще один человек.

Разговоры закрутились вокруг науки, но в противоположном углу уже задергали струну, и через минуту мне вручили гитару. Как раз этого я и не собирался делать, но, оценивая по заслугам чей-то красивый психологический ход, я начинаю играть. Песни клубов туристской песни мы считаем своими, наш репертуар — наша гордость, и я с удовольствием блистаю, как могу. Я далеко не Окуджава и не Визбор, поэтому моя Татьяна вначале занимается прочувствованием нормальности и естественности ситуации, затем, успокоившись, отдается песням. К своему удовольствию замечаю, что она за меня волнуется. Надо же!

Через несколько минут гитару у меня попросили, и она пошла по рукам. Каждый из ребят старался так, будто его ждал аккордный наряд, и концерт получился на славу. Песни каждый выбирал самые лучшие, а если петь все подряд, нужно будет много часов, чтобы выложить весь репертуар.

— Как тебе фирма поэтического каприза, понравилась? — спрашиваю я Таню, когда мы выходим.

— Отлично, — говорит она, не задумываясь, и берет меня под руку. — А почему ты так выразился?

— Подсмеиваюсь над собой.

— Ты хорошо играешь.

— А ты хорошо слушаешь. За такого слушателя, как ты, дают трех таких музыкантов, как я.

Она смеется.

— Ты прямо тонешь в скромности. Между прочим, в тебе можно здорово ошибиться. Если не видеть тебя так близко каждый день, как вижу я, можно подумать, что ты действительно несерьезный человек. Ты как-то хитро раздвоился.

Я смотрю на нее, но она, сказав, уже удалилась от этой мысли, и я вижу, что она уже думает о другом.

«Да, — продолжаю я разговор с ней про себя. — Ты очень точно и жестоко подметила. До студенчества я был другим, пожалуй, слишком серьезным и тяжелым. Так было надо. Это сейчас я стал полегче. Я знаю, каким я должен быть, но не обязательно же при этом быть плоским. Мне хочется быть интересным, неужели же это трудно понять тебе, живущей рядом. А для того, чтобы быть интересным, мало уметь сказать хорошо. Для этого нужна культура мышления и довольно глубокое видение жизни. У меня не все получается, потому что это, оказывается, очень трудная штука. Вот этот, студенческий образ мышления — он же уйдет вместе с нашей юностью. Нельзя лишать юность говорить счастливым, порой глуповатым или чрезмерно острым, но обязательно красивым языком. Это все равно, что лишить детство беспечности. Мы хорошо жили в общежитии, но я сделал шаг, чтобы уйти от некоторой беззаботности, декоративности принципов и начать готовить из себя профессионала. Поэтому я и ушел на квартиру. Это очень смелый шаг, так как я потерял много полезного и интересного. А клуб — он должен быть, обязательно. Дай бог тому же Болотову не устать и к тридцати или сорока годам, скажем, защитившись, не начать наверстывать то, что он упускает вот сейчас. Это будет страшно, потому что всему свое время. И ты тоже появилась кстати. Я понял, что стою на верном пути. Ты сделала так, что моя жизнь распалась, как солнечный луч на цвета радуги. Я стал лучше видеть все оттенки, и в этом смысле мне просто повезло. Естественно, я тебе об этом всем не скажу. Ты еще много чего не успела понять, и разговаривать нам рано еще о многом…»

— Мне скоро дают общежитие, — задумчиво говорит Таня.

— Прямо наповал, — бормочу я.

— Что?

— Ничего. Радуюсь за тебя.

Мы садимся в трамвай и молча едем. Это у нас просто сменилась форма разговора. Молчать с Таней очень легко, и это представляется мне важным. Надо сказать, что известие она мне сообщила весьма неприятное, так что мне есть о чем помолчать.

Мы подходим к дому и останавливаемся, пораженные. Из открытой форточки, как из ледниковой трещины, льется песня: «Хороши весной в саду цветочки…» Свет в комнате Раисы Петровны горит.

— Случилось что-то непоправимое, — шепчу я Тане.

Такого еще не бывало. Люди, склонные к философствованию, как правило, не поют. Мы открываем ключом входную дверь. Хозяйка встречает нас на пороге своей комнаты. Мы замираем от неожиданности: перед нами совсем другая женщина. Пышная прическа, на лице следы экспериментов с косметикой, смелое декольте хорошо сохранившегося вечернего платья, а на плечах соболек. Кажется, я его видел на хозяйкином пальто, которое она недавно повесила в прихожей. Торжествующая улыбка на ее лице медленно сменяется растерянностью. Я гляжу на Таню — она в восхищении. Видно, на мне написано такое, что Раиса Петровна как-то странно морщится, быстро разворачивается и торопливо уходит. Таня сбрасывает мне на руки пальто и бежит следом за ней. Я прихожу в себя.

— Ругай меня, — говорю я ей вслед.

Я неторопливо снимаю пальто, намокшие башмаки и прислушиваюсь к разговору.

Эта девушка, кажется, умнее меня. У меня самого крутится только одна, похожая на успокаивающую, фраза: «Успокойтесь, это только опытный образец». Я ругаю себя последними словами и вхожу в комнату. Женщины сидят обнявшись.

— Что он понимает? Да он даже при выходе из трамвая руку забывает подать, — ругает меня Таня и незаметно для хозяйки подмигивает. — Ушел в свою учебу, совсем не замечает, что вокруг него происходит. Некультурный и глухой ко всему человек. Ни на какие чувства он не способен, потому что он — мужик из конца прошлого века. И трепач.

Ну, это уж слишком. Таня уже старается на меня не смотреть. Вдруг меня охватывает такая нежность, что я отворачиваюсь, чтобы себя не выдать.

Раиса Петровна весело поворачивается ко мне.

— Нет, — говорит она, — он, все-таки, хороший парень.

— Раиса Петровна, вам сейчас больше тридцати никак не дашь, — говорю я запоздало.

Она улыбается и идет готовить чай. Я сажусь рядом с Таней на продавленный диван.

— Ты очень хорошо меня ругала, — говорю я, — даже слишком.

Она молчит. Я неловко обнимаю ее. Таня поворачивается ко мне, захватывает ладошками мою голову, и мы неумело и как-то отчаянно целуемся. Я буквально ослеплен и плохо соображаю, однако шаги Раисы Петровны все же слышу. Мы с трудом отрываемся друг от друга, и я пододвигаю Тане лежащую на столе газету — длительное молчание должно быть обосновано, ибо наша хозяйка — воробей стреляный.

Раиса Петровна приносит чайник и пирожки, Таня разливает чай. Я тупо смотрю на газету, затем проглядываю картинки. Хозяйка рассказывает Тане о своем муже. Я уже слышал, что тот был человеком с «положением» и старше Раисы Петровны лет на восемь. Хотя у них не было детей по вине хозяйки, ее муж берег в себе свежесть чувств и жили они дружно и весело.

Но сегодня, видно, особый день: я отмечаю в ее рассказе нечто иное и настораживаюсь. Из каких же сложных судеб соткана история нашего народа! Женские биографии не часто бывают яркими, но часто потрясают жестокой простотой. «Как мы пели песни…» — вздыхает Раиса Петровна, удивляя меня. Сколько же их угасло, наших русских женщин, в беспросветных буднях военных, да и трудных послевоенных лет, так и не поняв прелести своих лучших лет. Вряд ли кто даже из фронтовиков согласился бы поменяться с ними судьбой, а они «пели песни!»

Дед Раисы Петровны заполучил коллежского советника перед первой мировой войной. Лучше бы не получал, потому что сразу, как на дрожжах, вспенился его ура-патриотизм и вышвырнул деда на площадь, где под вой таких, как он, истеричные ораторы топтали в экстазе свои картузы. Площадь быстро сменилась казармой, казарма фронтом, где и сгинул дед, так и не став героем.

Отец, Косарев Петр Андреевич, закончил первую мировую при штабе полка, и в том же качестве штабного офицера служил в Красной Армии. Он погиб в финскую.

В сороковом году Раиса Петровна вышла замуж за «крупного инженера» — Дробача Виктора Поликарповича, который работал тогда начальником прокатного цеха металлургического завода. Сама она училась в это время на втором курсе университета. Неплохо начиналась их жизнь, но уже через год она получила от мужа короткое письмо с фронта новой войны и следом еще более короткое извещение: пропал без вести. Учиться она дальше не смогла, пошла работать на железную дорогу.

Больше она ничего не рассказывает, замечает только, что вышла на пенсию с должности бухгалтера.

Я молчу, дорисовывая про себя то, о чем она не хочет говорить. Пустой дом с фотографиями молодых смеющихся людей на стенах, десятилетия надежд на более сносную личную жизнь, отчаянные попытки при помощи студентов-квартирантов удержать уровень бытия, сбитый войной в молодости… Впрочем, с годами становится уже не до «уровня», лишь бы живой человек был рядом.

Я всегда считал, что человеческая жизнь не может не удаться, слишком уж она хороша сама по себе. Но вот сейчас уверенности в этом у меня поубавилось. Я знаю, что Раиса Петровна умный человек с нормальной мерой глубокомыслия, не доходящей до того, чтобы «зайтись» от тоски, и тем не менее, какой же нужен сильный характер, чтобы вот так жить и уметь радоваться. Ведь у нее даже морщинки на лице легли так, как будто она весь свой бабий век улыбалась. Людей с такой волей к жизни невозможно не любить.

Поглядывая на Раису Петровну, я нахожу, что щемящее сочувствие к ней уже перерастает во мне в еще не осознанное до конца чувство долга. И я вдруг понял ее «тонкий» замысел в отношении нас с Танюшей, построенный на стечении обстоятельств, как на песке. Ясной стала и цель ее постоянных разговоров о любви, над которыми я про себя посмеивался. Приткнуться хоть как-то к чужой жизни, чтобы не остаться наедине со своими стариковскими заботами, стать для кого-то бо́льшим, чем обычная квартирная хозяйка, сжиться, сдружиться с молодой семьей, стараясь быть ей полезной — если это расчет, а не дело случая, я все равно ничего не имею против. Человек не должен жить один, тем более хороший человек.

Странно, во мне вдруг зашевелилась досада. Что, собственно, произошло такого, что я вдруг увидел самое Время, несущее нас по гигантским, порой пустынным пространствам человеческой жизни? Даже дух захватило… Ведь то, что Раисе Петровне жилось не сладко, можно было давно понять, это совсем не сложно. Что здесь: привычка воспринимать жизнь такой, какой она видится — без корней и эволюции? Или, может быть, взгляд наш не тот, не ищущий постоянно дел, которые бы изменили мир этот к лучшему? Даже от шпаны мы в свое время в основном отбивались. Наступали они. Что ж, жить в обороне — это тоже позиция.

Я опять слушаю хозяйку, рассказ которой вдруг застопоривается на мелочах сегодняшнего дня. Пустяковых разговоров много, но вот я узнаю и нечто существенное: оказывается, она в магазинной очереди познакомилась с интересным мужчиной. Он отставной офицер, и завтра они идут в театр. Весь ее потрясший нас наряд — маленькая отважная репетиция перед запоздалой премьерой. Говорит она тихо, как бы извиняясь или ожидая упреков в безрассудстве. И опять я ее понимаю: она хочет видеть в нас тех, кого ей всю жизнь не хватало.

Разговор у женщин принял более практичное направление: в чем завтра выйти. Таня тонко и тактично советует. Я почти не слышу, что она говорит, я только смотрю, как она это делает. Надо сказать, что при ее скромных нарядах, ее советы можно принять за блестящую эрудицию.

Я замечаю под руками все тот же газетный лист, и во мне вдруг просыпается истинная глухота. Мы с Танюшей… Я искоса поглядываю на нее, чувствуя тепло от каждой ее улыбки, взгляда и смущения, заметного только мне одному. Я открываю в ней все новое и новое, и это новое поражает неожиданностью своего существования. Я вижу только ее, но вместе с тем неудавшаяся личная жизнь Раисы Петровны холодноватым сиянием подсвечивает мои чувства, придавая им, как ни странно, большую устойчивость и силу. Все. Я не хочу больше рассуждать. Плевать мне на мудрость разморенного Григория Филипповича. Я люблю, и хочу любить именно без оглядки.

Поезд вздрагивает и начинает медленно скользить вдоль людного перрона. Наши друзья машут руками и что-то кричат. Хотя через две недели мы опять будем стоять на этом же месте, нас провожают, как на годы.

В купе тепло и уютно. Мы с Таней прилипаем к окну. Приобретений без потерь не бывает, и нам немного грустно.

Каникулы. Сессия позади. Таня сдала экзамены прекрасно, к моему великому удовольствию. Последнее время мы обитали в основном в публичной библиотеке. Январские морозы распоясались вовсю, углы в нашей пристройке промерзли насквозь, там висели сосульки, как в пещере. Таня относилась к этому весело, с юмором, ну а мне, «мужику», сам бог велел не обращать на подобные вещи внимания. Тем более, что все, что я смог сделать для обогрева комнаты, я сделал.

Раиса Петровна помолодела на десять лет. Она собралась продавать летом дом и перебираться к новому мужу. Мы с Таней его дружно уважали за его спокойный уверенный характер.

Я осматриваюсь по сторонам. Наши соседи по купе уже переоделись и забрались на верхние полки спать. За окном не спеша тянется сосновый лес. Изредка ровная сосновая стена сменяется ослепительными снежными полянами и опять идет лес таинственный, как ночное небо. На фоне этой лесной музыки все наши человеческие хлопоты представляются незначительными, они как бы растворяются в этом бело-зеленом просторе. Впрочем, растворяются не все. Кое-что в виде самородков все же остается. Например, существо, сидящее напротив и весело поглядывающее на меня. Ей, очевидно, уже надоело растекаться по бескрайним просторам и пытаться охватить необъятное. Женщины всегда были и останутся воплощением конкретности на земле.

— Танюш, ты куда меня везешь?

Она смеется.

— Между прочим, моя мама уважает людей серьезных и основательных, — заявляет она. — Веселые ей, правда, тоже нравятся, но она им не доверяет.

— Договорились. Я буду мрачен и деловит. Уже и так скорблю по утраченной непосредственности.

— Вот и хорошо. Непосредственный муж — источник постоянного беспокойства жены. Не знаешь, куда его занесет в следующую минуту по простоте душевной, — говорит она и хитро смотрит на меня.

Я ахаю про себя и с досадой и удивлением машу головой. Откуда в ней это? Таня улыбается, довольная хлесткой фразой; у нее появился к этому вкус. Мне вдруг вспоминаются мои же соображения о том, что «лишить юность острых и красивых разговоров все равно, что лишить детство беспечности». Поэтому поправлять ее представляется мне немилосердным. Мне нужна женщина, а не наседка, и все-таки… Как хочется простоты и душевности и как надоели остроумные и красивые черствости.

Влияние-то моё, признаю я с грустью, чувствуя непонятную растерянность.

Мне вдруг приходит в голову мысль, что если нам когда-нибудь придется ссориться, то лучше пусть при этом будут слезы, чем сухая перебранка вот на таком уровне.

— Ты замечаешь, что мы начинаем меняться местами?

— То есть?

— Раньше я вел себя легко, «непринужденно», в отличие от тебя, теперь, в отличие от меня, так ведешь себя ты. Здесь что-то есть.

— Не волнуйся, Саша, ты будешь у меня самый неуязвимый муж, — смеется она, затем думает и добавляет: — Счастливые люди всегда с глупинкой…

Я пересаживаюсь к ней и обнимаю ее за плечи.

— И все-таки мне немножко обидно, — жалуется она и задумывается, пытаясь поймать какую-то мысль. — Я мечтала, что все будет не так прозаично.

— Уж чего-чего, а именно прозы-то нам и не хватает.

— Ты должен был назначать мне свидания, — продолжает Таня, игнорируя мои реплики. — Я бы пришла в нарядном платье, незаметно для тебя понаблюдала бы, как ты волнуешься, ждешь с цветами. Потом спешишь мне навстречу, радостный и счастливый, и мы идем в театр. После театра гуляем в садике, где-то звучит музыка, и ты провожаешь меня красиво, по-настоящему. Потом мы целуемся украдкой и ждем следующих встреч. А у нас все пронеслось так быстро, что я ничего не успела.

— Ты несправедлива относительно последнего пункта, насчет… украдкой. Два месяца украдкой, чего еще желать. Совесть надо иметь.

Поправив рукой спадающий на плечи волос, она наклоняет голову, глядя на меня озорно и дразняще, но я вдруг настораживаюсь. Если раньше я оглядывался, как идиот, по сторонам, то теперь класс мой вырос и я, как говорят футболисты, научился видеть поле. Поэтому, не поворачиваясь назад, я чувствую, как над нами зависает лицо соседа сверху. Он спрашивает время, я отвечаю, и сосед опять укатывается за свой бруствер.

Вагон качнуло, и из-под полки выдвинулся край моего портфеля. Я скашиваю на него глаза, затем мы с Таней многозначительно перемигиваемся.

— Понял, — говорю я и иду за чаем.

Дело в том, что перед отъездом в мой полупустой портфель Раиса Петровна сунула какой-то гигантский сверток. Мне очень хочется думать, что там пироги, и надеяться, что они не с селедкой. Для нашей молодой семьи Раиса Петровна сейчас самый близкий и родной человек. Что будет дальше — время покажет, но мне не хочется думать, что из-за какой-то там текучки мы потеряем друг друга из вида.

Мы молча постукиваем ложечками о стаканы, хотя сахар давно растворился, и не спеша пробуем пироги.

— Саш, послушай, что я придумала… — негромко говорит Таня. — Мы будем им помогать!

— Ты права, Танюша, — соглашаюсь я, понимая, что она имеет в виду Рапсу Петровну с мужем. — Мы им обязательно поможем.

— Они же старенькие, трудно им без нас будет, — продолжает она, трогательно глядя на меня. — Знаешь что, давай привезем им…

Она с воодушевлением начинает перечислять возможные подарки, я ее поддерживаю, чувствуя огромную радость от того, что она раскрывается передо мной именно той, какую я в ней угадал.

На следующий день мы подъезжали к небольшому городу, название которого до недавнего времени мне ни о чем не говорило, и где мне придется сдать несколько экзаменов по одному и тому же предмету. Без подготовки. И этот предмет — жизнь.