— Отец наш небесный! Твои слова — мудрость. Деяния твои — вечность. Не померкнет в веках слава твоя! Раскрой глаза, прочисть уши заблудшим детям твоим. Донеси до умов правду слов твоих! Дай разум постичь замыслы твои, дай силы воплотить их. Не дай сойти с пути истинного, избави от искусов, деяний и слов неправедных! Слава!
— Слава!
Александр Сонаролла тяжело поднялся с колен. И без того худое лицо превратилось в череп, обтянутый пленкой кожи. Камни желтых глаз с хрустом вращались в глубоких глазницах.
Никий Гвана тихо подошел к Пастырю. Давно не мытые длинные волосы висели слипшимися худыми прядями.
— Мы взяли Протестов и Шиинов, все в камерах. Приходят в себя.
Сонаролла устало кивнул, опухшие веки скрежетали по шершавым камням.
Владимир Морозов, вознесшийся до председателя нового Совета, подошел к соратникам.
— Еще взяли?
Гвана согласно тряхнул сосульками волос.
— Кого?
— Протестов и Шиинов.
— Выходит животноводов и химиков, — Морозов вздохнул, через силу прогоняя воздух сквозь легкие. — У нас сидят пластмасники, пищевики, металлурги, теперь вот животноводы. Мы пока держимся, пока… инфраструктура нарушена. Люди должны работать!
— Как с едой?
К компании присоединились старшины аграриев и медиков — Пол Никитченко и Людмила Мотренко.
— Запасы пока есть, пока… половина моих — арестовано. Если они не выйдут и не приступят к работе…
Недосказанность оборачивалась безрадужными перспективами.
— Они упорствуют, в основной массе, мы применяем, гм, действенные меры, нам казалось, что действенные…
Недосказанность оборачивалась признанием бессилия.
— Вот если бы их лидеры, публично, при всех отказались от взглядов, пример остальным…
Недосказанность оборачивалась бесплотными мечтами.
— Они не откажутся…
Недосказанность вернулась к безрадужным перспективам.
— Отриньте прошлую жизнь. Прошлые неблаговидные, или благовидные поступки, грехи и достоинства. Отриньте прошлое, ибо оно — зло. Сомнения, страхи, воспоминания, которые заставляют страшиться — зло. Отриньте, бросьте их в топку новой, вожделенной жизни. Пусть их огонь распаляет в вас желание перемен!
Мотренко словно продолжала молитву. Глаза, широко открытые глаза смотрели на соратников и не видели их.
— Что, откуда это! — усталым коршуном встрепенулся Сонаролла.
— Речь Учителя, последняя, на Земле, перед отлетом.
И Никитченко подхватил эстафету медика, а за ним Гвана и Морозов…
— … сожгите вещи. Напоминающие о зле, они — зло! Не раздавайте, раздав их — умножите зло. Сожгите! И обновленным, очищенным, свободным начните новую жизнь! Жизнь, о которой вы так долго мечтали!
С каждым словом, каждой фразой морщины на лице Сонароллы разглаживались, оно светлело, озаряясь сиянием истинного знания. Знания, ниспосланного свыше.
***
Уважаемый Великий Пастырь, нижайше довожу до вашего высокого сведения, что Трибунал — сплошь гнездо еретиков и саботажников. На мои неоднократные доклады о еретических наклонностях моего соседа Рустама Кекуле — цех пластмасников, они никак не реагируют. Более того, не иначе в издевательство, прислали ко мне какого-то медика, по виду — еретика, чтобы он прочитал мне лекцию о болезни — лунатизм. Скверна и ересь пустила корни в самое лоно Матери Церкви. Никому нельзя доверять. Вполне возможно — остались только Вы и я. Дабы послание не попало в нечестивые руки, отношу его лично и подбрасываю под дверь.
С уважением, Леопольд Нульсен — преданный и верный сын Матери Церкви и Великого Пастыря.
Он помнил этот Майдан, он помнил этот помост.
В дни субботних Благодарений на главной площади Ковчега было не менее людно. Как и тогда, обилие радостных глаз, шумные приветствия, общение, которое норовили продолжить за столами с едой и — самое главное — выпивкой. Как и тогда — люди приходили семьями.
На этом сходство заканчивалось.
Обилие портретов Учителя, его собственных, стилизованных до потери сходства с оригиналом портретов резало глаз. Возгласы «Слава!», сопровождаемые ритуальными жестами. Важные представители Армии Веры, нетерпеливо постукивающие дубинками по раскрытым ладоням. Толстые прутья решеток, отделяющие Майдан от проходов, или проходы от Майдана. Он чувствовал себя заключенным, которого после длительной отсидки выпустили на прогулку. Иллюзия свободы, ограниченная колючим забором лагеря.
— О-о-о!
Шевеление и множественные крики в дальнем конце Майдана привлекли внимание.
— Что там?
Верные последователи, истовые ученики окружали Учителя плотным кольцом, окончательно усиливая сходство с лагерем.
— Адам Пушкин.
— Адам Пушкин? — знакомое имя. Имя из прошлого.
— Да, старик, якобы видевший Учителя живьем.
Теперь он вспомнил, да и как мог забыть. Адам — первый ребенок Ковчега. Он присутствовал при его рождении. Он и Ганнибал — отец мальчика. Сильный мужчина, прижатый криками маленькой рожающей женщины.
Черные мускулистые руки обхватили курчавую голову…
Как же давно это было!
В прошлой жизни.
И вот она — связь времен, имя, лицо из прошлого.
— Чудо, что мальчик жив!
Он сам не заметил, как произнес фразу вслух.
Верные последователи истолковали по-своему.
— Старику больше ста лет — песок сыпется. Последние годы врачи не выпускали его из палаты, а тут… на праздник.
— Ха! Наверное боятся — до следующего не дотянет.
— Я хочу увидеть… посмотреть…
— Учитель, это не совсем…
— Я увижусь с ним!
Он помнил его — кофейный младенец с любопытными глазищами-пуговками.
Конечно, младенца давно нет. Эммануил знал — старость не красит, но то, что увидел перед собой… мумия, пергаментная мумия. Мысли, чувства, воспоминания давно покинули это бренное тело. Лишь душа, крупица жизненной силы возрастным склерозом, стараниями врачей отчего-то задержалась дольше обычного.
И комар имеет душу.
Душа не есть личность.
Ибо личность давно умерла.
Трясущаяся голова на дряблой шее, бездумные глаза, возможно, просматривающие картины прошлого, возможно, обозревающие воронки царства смерти, но определенно не настоящее.
Люди подходили к мумии, дотрагивались до костлявой руки — пока живым мощам, и тихо отходили. Наверное, просветленные.
Эммануил не смог сдержаться. Назойливо шипели верные последователи. Подошел, дотронулся… заглянул в глаза.
— Адам, ты…
Проблеск воспоминания, искорка узнавания… безжизненные зрачки смотрели сквозь него, наблюдая недоступное, но никак не Эммануила.
Подталкиваемый нетерпеливыми паломниками, он тихо отошел.
Не узнал.
Он здесь чужой.
Чужой этому миру, этим людям, этому Ковчегу, и даже портретам на стенах отдаленно напоминающим оригинал.
— Он, это он!
Истошный вопль женщины взрезал ткань воспоминаний.
Женщина указывала на него.
Неужели узнала?
Неужели кто-то сопоставил портреты и смиренного паломника?
— Это он!
Ученики недоуменно вращали головами.
— Он, он! — кричала женщина. Вокруг Эммануила начало образовываться кольцо. — Я узнала! Еретик! Детоубийца!
«Что за?..»
Кольцо уплотнилось. Кольцо учеников.
Вернее, попыталось уплотниться.
Широкие спины умело оттеснили последователей Эммануила, другие спины умело скрутили их. Повалили на пол.
Кто-то предпринял попытку скрыться. Окружающая толпа спрессовалась до плотности монолита.
— Еретик!
— Детоубийца!
— Учитель, беги! — кричал с пола молодой человек. Вьющиеся волосы слиплись от пота, в глазах полыхало пожарище фанатизма.
Он не сдвинулся.
Не мог.
Не хотел.
Крепкие руки уже держали его.
Что Эммануил, Учитель испытал в данный момент?
Облегчение.
Саша Гайдуковский со товарищи выстаивали длинную очередь к цветастой карусели. Крики на противоположном конце Майдана на мгновение заглушили звуки праздника.
Что за?..
Снова дают пряники?
Вкусные пряники с начинкой!
Или началось представление?
Побежать!
А как же карусель — очередь почти подошла…
Дети терзались и мучались.
Им было тяжело.
***
Я стар, родилось от меня двенадцать сыновей, а от каждого из них по тридцать дочерей, и каждая сиреной воет. Кто я?
(Год)
Из сборника «Устное народное творчество»
Серый пластик стен.
Тусклый свет ламп.
Из мебели — кровать со старым матрасом, привинченная к полу.
Вместо дверей — решетка.
Что раздражало больше всего — охранник. Солдат Армии Веры, поминутно дефилирующий перед дверьми.
Юра попытался сложить строки, описывающие его состояние, мерную поступь армейских подошв… рифмы, предатели-рифмы в страхе бежали его головы. Счастливые. Рифмы не удержишь решетками.
Жалел ли он о своем поступке. Может… немного, хотя зарвавшихся священников давно следовало поставить на место.
Кому как не им — техникам. Единственным, способным разговаривать с церковниками на равных!
Единственно о чем Юрий Гопко действительно жалел — Рената не видела его в тот момент. Момент триумфа!
Куда подевалась девушка?
И Брайен?
Шевеление по ту сторону решетки сбило мысли.
Он почти привык, свыкся с отсчитывающими время шагами стража…
— Юра, ты здесь?
— Рената!
Слетев с кровати, Юноша кинулся к решетке.
Она здесь, пришла!
— Ну и кашу ты заварил!
— Брайен.
Отчего-то в этот момент он не очень обрадовался другу. Возможно, виной тому проклятая решетка, особенно то, что он по одну сторону, а они — по другую. Вдвоем…
— Как ты мог! О чем думал! — набросилась на пленника девушка.
— Я собственно… не думал…
— Очень на вас похоже. На мужчин!
— Постойте, ко мне же никого не пускают, даже родственников, каким образом?..
Рената хитро улыбнулась.
— Ты забываешь, я дочь священника. И не рядового священника.
— Видел бы ты, что она устроила в караулке. Настоящее представление, вплоть до жалобы отцу и угрозы Трибунала.
— Спасибо вам.
— Пустое, мы же ничего не сделали, просто пришли.
— Другие и того не смогли.
— Они не виноваты.
— Все это чудовищное, невероятное недоразумение, — затараторила Рента. — Тебя обязательно освободят, вот увидишь. Я поговорю с отцом. Он поможет. Обязательно поможет! Правда… сейчас он немного занят. Чуть ли не каждый день у них какие-то совещания…
— Все нормально. Я посижу. А что — кормят регулярно, делать ничего не заставляют. Компания, жаль, скудновата…
— Держись, старик, все образуется, вот увидишь, обязательно образуется.
— Не сомневаюсь, — Юра почувствовал, что краснеет. Совсем как в детстве, в редкие минуты вынужденного вранья родителям.
***
Произведено: сандалий человеческих — 1000 пар
Платья женского (фасон 4) — 600 шт.
Платья женского (фасон 2) — 300 шт.
Одежды мужская (серая) — 800 компл.
Униформа синяя — 100 компл.
Роба рабская — 3000 компл.
— Бей техников!
— Круши!
— Р-р-р!
Завал из мебели перегораживал коридор. Река рабов, бурля и взбрыкивая, полноводным потоком полилась на него. Похожее происходило на родине, у Рхата. Мутная река, прорвав что-то в недосягаемых верховьях, неслась вниз, сметая все на своем пути. Впрочем, вода быстро сходила, оставляя покореженные деревья и трупы.
Совсем, как здесь.
От завала, в сторону рабов засверкали лучи. Он помнил эти лучи по тому, роковому бою в деревне. И река схлынула, оставив после себя искореженные трупы.
— Все вместе, вперед! Смерть или свобода!
— Смерть или свобода! — дружно рявкнула река и полилась на очередной приступ.
Смерть или свобода.
Смерть была везде.
Свобода…
Трупы техников в синих одеждах, в безмолвном единении лежали в обнимку с трупами рабов.
Кое где попадались трупы людей, не техников. То ли борцов за свободу, то ли жестоких хозяев, под шумок поплатившихся за полузабытые грехи.
Свобода.
Равенство.
Братство.
Отдельно от других лежала растерзанная женщина. Кажется, жена главного техника. Длинные рыжие волосы разметались по полу. Смешавшись с кровью, они образовали бурые наросты, словно болезнь поразила вечно чистый пластик Ковчега.
Болезнь.
Зараза.
Поразила их всех.
И имя этой заразе… свобода?
Над бывшей хозяйкой стоял раб… бывший раб, кажется, это он впустил их к техникам.
Он просто стоял и смотрел.
И глаза его странно блестели.
Счастье?
Слезы?
Невдалеке от него несколько звероподобных рабов с клыкастыми мордами пировали над трупом техника.
Куски мяса, некогда ходившего, смеявшегося, влюблявшегося, радовавшегося жизни равнодушно исчезали в окровавленных пастях.
За печень техника между рабами произошла потасовка.
Недолгая.
Один из звероподобных упал с вырванным горлом, победитель же удовлетворенно отправил сочащийся кусок в ненасытный рот.
Свобода.
Техники сопротивлялись отчаянно. Если они и ожидали нападения, то уж никак — удара в спину. И того, что в столь важный момент останутся без своего страшного, любимого оружия.
К тому же рабов было много. Слишком много обозленных, отчаявшихся, готовых на все существ. Сомкнуть челюсти на горле врага, пусть за мгновение до собственной кончины. Ощутить вкус соленой влаги на губах. И умереть.
Счастливым.
Свободным.
Все-таки у нескольких техников оказалось оружие.
Вместе с десятком выживших, они сопротивлялись в конце коридора.
Рабов много.
Слишком много.
И вкус крови врага манит жарче самки, больше еды, сильнее жизни.
Рхат знал.
Он испытал это на себе.
Он тоже убивал. И зазубренное лезвие впивалось в шеи врагов, вспарывало синие животы, жалило сердца.
Он был почти счастлив.
Почти свободен.
Познал упоение боем, о котором слагалось столько песен. Обонял аромат победы. Испробовал вкус крови.
Вспоминая себя… Рхату делалось… противно, больно и… страшно.
Ужели он — Рхат Лун, тихоня Рхат способен на такое…
Ужели это он?..
Усталость навалилась неподъемной ношей.
Усталость и отвращение.
К себе.
К тому, что он, они сделали.
К свободе.
Боэта!
Едва первые рабы секторов прорвали оборону техников, соединившись с их отрядом, он ринулся искать девушку.
В такой-то неразберихе.
Вдруг кто обидит.
Ей нужна защита.
А он — воин!
Подтверждением статуса зазубренное лезвие сочилось кровью.
И он нашел ее.
Сжимая похожий на его нож, нежными милыми ручками, которые он так любил ласкать, Боэта вспарывала живот мертвому Хозяину.
— Рхат, свобода!
Тогда его вырвало.
В первый раз.
Потом тошнило еще не раз, словно не он часом ранее участвовал в кровавой бойне у арсенала.
Тошнило, пока желудок, как и голова, как и душа не опустошились.
Свобода.
***
Того могуществом умудрены поколения,
Кто оба мира порознь укрепил, сколь не огромны они,
Протолкнул небосвод он вверх высоко,
Двуединым взмахом светило толкнул и раскинул землю.
Ригведа. Гимн Варуне.
(Пер. Т. Елизаренковой)
«… пишу эти строки, не объясняя деяния — сделанного не воротишь, не растолковывая мысли — что хотел — сказал, и не в надежде на понимание — понимание подразумевает прощение, а мне не за что просить его. Во всяком случае, пока…»
Завитки букв ловко плели замысловатое кружево на канве бумаги. Складывались в слова, слова — в фразы.
Сюда, в дальние отсеки не долетали шумы жизни, жителей, лишь вечный гул корабля, почти родной, совсем незаметный там, нарушал одиночество полутемных переходов.
Здесь, в тусклом свете ламп, в компании гуляющего эха, создавалась иллюзия, что ты на необитаемом острове, один среди безбрежного моря звезд, один на один со звездами, а не на корабле, населенном тысячами индивидуумов.
Эммануил вернулся к письму. Перечитал. Для чего же он писал его? Словно самоубийца, в надежде оправдать поступок, либо оставить какой-либо след.
Аккуратно перегнул лист.
Его никто не видел, никто не последовал за ним. Возможно, люди все еще стоят на площади, раздумывая над последними словами. Еще не зная, не осознав, что они были последними.
Ковчег — большой корабль, здесь достаточно укромных уголков. В одном из них пряталась, похожая на гроб, креокамера.
Возможно, оправдывая схожесть, она станет таковой для него.
В таком случае — Эммануил надеялся — ее, их не отыщут, и холодная могила не станет местом поклонения и паломничества.
Сложенный листок он опустил в контейнер на боку креокамеры.
Быстро, словно боясь передумать, разоблачился.
Ладони непроизвольно обхватили плечи. Да, здесь, в неосвоенных секторах оказалось далеко не жарко.
Металлическая сетка пола заставляла топтаться на месте. Кляня проклятый холод, Эммануил выругался.
Смешно — через минуту он превратится в лед, возможно умрет, а его заботят холодные пятки.
Перепрыгивая с ноги на ногу, подгоняемый ознобом, а может, страшась отступления, забрался в камеру.
Ледяные пол и стены изголодавшимися кровососами кинулись тянуть из тела остатки тепла.
На сколько же поставить пробуждение? Лет на сто! Да, века должно вполне хватить.
Палец утопил кнопку.
Крышка камеры начала медленно опускаться.
***
«Они превращают Ковчег в рассадник разврата. Учитель, Учитель, глядя со звездного жилища, страдает. Любящее сердце обливается кровью, видя падение детей своих. Разве этому учил Всепрощающий! Разве ради этого мы покинули гнездилище порока — Землю!
Выбирай, с кем ты — отступниками и вольнодумцами, поправшими идеи, само имя Учителя, либо с истинными сынами и дочерьми Его!»
Опустился на колени техник, и увлажнились глаза, и протянул он дрожащие руки.
«С тобой, тобой, Пастырь. Ты — слово, и глаза, и дело Учителя на Ковчеге!»
Летопись Исхода