I
По дороге в Кламар
Стоял апрель, и веселые весенние ручьи игриво бежали по тенистой дороге, по которой шел Фрике.
Юноша был весел как солнце, как пробудившаяся от долгого сна природа. Веселый праздник был у него на душе.
Фрике полной грудью вдыхает в себя сильный, смолистый запах распускающейся почки. Он так счастлив, это его двадцатая весна. Он любит Елену.
Он войдет к старому Лефевру с сияющим лицом и скажет: «Ворчите теперь сколько угодно, папа Лефевр, теребите свой седой ус и одолевайте меня своими строгими наставлениями и назиданиями. Я не уйду от вас, пока вы не обнимете меня от чистого сердца, пока не вознаградите своего бедного Фрике за подозрение в том, в чем он никогда не был виноват».
И как красная девица, забавлялся наш юноша цветочками, пестревшими по краям дороги; тут были маргаритки, белая буквица, анютины глазки. Но Фрике рвал одни беленькие маргаритки, предпочитая их всем другим. Маргаритка издавна считается цветком любви и самые холодные, самые неверующие, самые пресыщенные жизнью и ее радостями люди не раз брали дрожащей рукой и с суеверным страхом этот скромный беленький цветочек.
Фрике ощипывал уже третью маргаритку и, пустив по ветру последний лепесток, проговорил с торжествующей улыбкой:
– Любит!
Но тут же лицо его омрачилось, и невеселые думы заслонили радужные мечты о близком счастье.
«Что за дурачество! Причем тут эти глупейшие маргаритки? – продолжал он с досадой. – „Любит“… да разве она, это чистое, прелестное создание может любить такого ничтожного бедняка? Высоко залетаешь, друг Фрике, не для тебя создана Елена!»
Ученый муж, терпеливо и основательно изучающий материю, находящий всему самое простое объяснение, отнесет и восторженное настроение юноши к явлениям заурядным, увидит в нем только усиленную физическую работу молодого организма и припишет этот избыток силы возбуждающему, укрепляющему аромату молодой растительности.
Поэт, мечтатель, назовет это просто весною юной жизни, первой песней восторженной любви.
И тот и другой по-своему правы.
Но, как бы там ни было, Фрике шел быстро вперед, не тяготясь дальней, одинокой дорогой. Он был так занят своими мыслями, они не покидали его от самого Парижа и незаметно сократили ему дорогу.
Старик Лефевр встретил своего воспитанника нельзя сказать чтобы ласково.
– Очень желал бы я знать, зачем ты сюда ходишь? – резко сказал он ему.
– Я пришел для того, чтобы заставить вас переменить мнение обо мне, господин Лефевр.
– Я ведь советовал тебе сыскать здоровую веревку и повеситься где-нибудь подальше от моего дома. Зачем же ты лезешь опять ко мне?
– Во-первых, я не имею ни малейшего пристрастия к этому роду смерти, господин Лефевр, а во-вторых, если бы уже действительно надо было кого-нибудь повесить, так никак не меня, – отвечал Фрике, нимало не смущаясь таким приемом.
– Вот как! Кого же это, по-твоему, следовало бы вздернуть на виселицу? Очень любопытно! – сказал старик.
– А того самого гуся, про которого я вам тогда рассказывал.
– Да… твоего сообщника?
– Ну зачем, скажите Бога ради, зачем вы говорите такие вещи, господин Лефевр! – заговорил Состен. – Это крайне больно и тяжело выслушивать, да и вам такие речи не должны быть особенно приятны, так как я ваш воспитанник. Если бы я умел грабить и убивать людей, то научился бы этому выгодному, но, во всяком случае, опасному ремеслу в вашем доме.
– Ты знаешь, что я не терплю твоих шуток! – строго остановил его Лефевр.
– Помилуйте, господин Лефевр! Сами же вы заподозрили меня в преступлении, назвали убийцей, ну я и пришел оправдаться перед вами.
– Однако ты довольно долго собирался сделать это.
– Да, господин Лефевр, я потерял на это полтора года.
– Даже почти два, – усмехнулся тот.
– Потому что дело-то запутанное, сложное, целый роман! Потому что для доказательства своей невинности в 1868 году, я должен был найти доказательство виновности другого в 1853 году.
– В 1853! Да ты только появился на свет примерно в это время.
– Да, я был тогда беззубым младенцем, но с тех пор у меня выросли здоровые зубы, и я сам умею теперь больно кусаться.
– Верю, верю… Скажи-ка лучше, как провел ты эти два года?
– Благодарю вас за внимание, добрый папаша Лефевр. Я провел их очень, даже очень хорошо, не без пользы для себя и для других, – с гордостью проговорил Фрике. – Я умел так хорошо устроить свои дела, что в настоящую минуту располагаю уже капиталом в двадцать тысяч франков.
– Ого! Ты изобрел новое выгодное ремесло – доказывая свою невинность, нажил целый капитал.
– И я, знаете, как-то неспокоен насчет этих денег, мне не хочется держать их при себе. Я хочу принести их к вам на хранение.
– Избавь! Избавь ради Бога… – ужаснулся старый Лефевр. – Откуда я знаю, где ты взял такие большие деньги?
– Успокойтесь, папаша Лефевр, успокойтесь, деньги эти достались мне по наследству.
– Рассказывай сказки!
– Это не сказки, а чистейшая правда, господин Лефевр. Я должен поговорить с вами серьезно. Вы, конечно, не совсем рады моему приходу, но я благодарен и за то, что вы согласились меня выслушать и начинаете даже бранить меня понемножку, вспоминаете старое. Спасибо вам, большое спасибо, папаша Лефевр! То, что я хочу сказать вам, очень важно, и потому прошу отнестись внимательнее к моему рассказу. Дело идет о серьезной судебной ошибке, имевшей следствием новое преступление.
Серьезный тон гамена поразил старика, и он стал внимательно прислушиваться к его рассказу. А Фрике передавал взволнованным голосом уже известные читателю события, описанные в первой и второй частях нашего повествования.
Лефевр, встретивший своего питомца сначала недоверчиво и почти враждебно, стал мало-помалу сдаваться. Неподдельная откровенность рассказчика, множество мельчайших подробностей, подтверждение истины письменными документами – все говорило в пользу этого романа (Фрике предупредил старика, что в рассказе его много романического). Лефевр так увлекся, что всплакнул даже в самых патетических местах вместе с рассказчиком и негодовал на злодеев, до сих пор так бесчеловечно и так безнаказанно относившихся к несчастным жертвам, не менее самого Фрике.
Когда дело дошло до чтения мемуаров отца д'Анжеля и старого адвоката Баратена, Лефевр был уже убежден окончательно.
Фрике был наверху блаженства и с гордостью польщенного автора принимал знаки одобрения своего почтенного слушателя.
«Черт возьми! это ясно как день… Вот так ловкая каналья этот шельмец де Марсиа! Я без разговоров срубил бы ему голову… И эти беззащитные женщины… И как все это ловко подведено… Обдумали, подлецы…»
Все эти отрывочные замечания делались вполголоса, самым резким, недовольным тоном.
Задолго до окончания рассказа старый, растроганный Лефевр кинулся горячо обнимать своего питомца.
– И ты открыл все это, милый мальчик! Ты столько работал, подвергался таким опасностям! Так благородно, бескорыстно жертвовал собой единственно для того только, чтобы оправдать себя в моих глазах, чтобы показать себя честным малым! О! ты превзошел меня во многом. Честь тебе и слава!
Фрике заливался соловьем.
– Не приписывайте мне достоинств, которых я не имею, – скромно отвечал юноша. – Дело это заинтересовало меня, потому я и принялся за него так горячо. Я увлекся, мне страстно хотелось разгадать эту тайну, и я достиг цели, я вернулся к вам победителем.
– Да надо же позвать скорее Мари, – суетился Лефевр. – Пускай и она расцелует тебя хорошенько. Она должна гордиться таким братом.
И он не мог налюбоваться мгновенно выросшим в глазах его Состеном. Он осыпал его самыми нежными именами, он не отрывал от него детски-восторженного взгляда. Добрый Лефевр гордился теперь своим воспитанником.
– Мы, однако, потеряли немало времени, – остановил его наконец Фрике. – Ведь я пришел просить вашего совета.
– Да я на твоем месте забрал бы сейчас же все эти драгоценные бумажки и махнул бы с ними прямо к полицейскому префекту.
– Нет, папа, так не годится, – покачал головой юноша.
– Почему же не годится? Если тебе не хочется идти одному, я могу пойти с тобой.
– Вы же сами приучали меня ничего не бояться. Не боюсь я ни префекта, ни убийцы, которого обязаны забрать, но мне, видите ли, не хотелось бы предавать это дело огласке. Была действительно минута, когда я отдал бы полжизни за полицейского агента. Это, знаете, тогда, у моста… В тот роковой вечер, когда погиб мой незабвенный друг и брат… Нам не удалось схватить убийцу, но смерть Николя была отомщена и без помощи полиции. Обойдемся как-нибудь и теперь без содействия властей… Да и к тому же у меня есть, может быть, и другая причина…
– Позволь полюбопытствовать, какая? – удивился Лефевр.
– А мне, видите ли, хотелось бы самому оказать эту важную услугу достойнейшей семье д'Анжель.
– А-а, понимаю, понимаю… В последних строках этих мемуаров ты упоминаешь о любви своей к этой девушке, не так ли?
– Не будем говорить об этом, добрейший господин Лефевр. Я желал бы, чтобы это осталось тайной для всех. Да, я люблю Елену и не хочу позорить ее и старую баронессу. Они пережили и так немало горя.
– Но если ты намерен доказать истину, дело не может обойтись без огласки. Гласность, спасительная гласность возвратит этой несчастной семье честное имя. Ты забываешь, Состен, что честь для каждого порядочного человека дороже всего на свете.
– Все, все я понимаю, господин Лефевр, но для восстановления поруганной чести д'Анжелей необходимо, чтобы сознался сам де Марсиа. Нам не вытянуть у него признание – ведь пытка более не существует. Откровенностью ничего не поделать с этим человеком, его можно опутать только хитростью. Рассчитываю на ваше содействие: оно мне необходимо. В настоящий момент я мог бы довериться еще только одному человеку и человек этот мог бы быть мне очень и очень полезен, но его уже нет в живых.
– О ком говоришь ты?
– Вы сами сказали мне, что он умер.
– Но кто же это, кто?
– Ах, Боже мой! Да сам Арман д'Анжель, которого мы перенесли в ваш дом в день этой бесчеловечной дуэли.
Лефевр пристально поглядел на своего приемного сына и взял его за руку, таинственно, едва слышно, шепнул ему на ухо:
– А если этот Арман жив.
II
Благородный старик
Фрике был поражен таким неожиданным таинственным открытием. Старик Лефевр этим вырвавшимся у него полупризнанием открывал ему большой секрет; одно это «если» налагало еще легкую тень сомнения.
– Если бы Арман был жив, – начал Фрике, – он бы должен был держать себя как можно осторожнее, так как его врагам грозили бы галеры или даже, вернее, эшафот. Люди эти слишком заинтересованы в его смерти. О! Фрике сумел бы защитить д'Анжеля.
– Один в поле не воин! – махнул рукой старик.
– Послушайте, господин Лефевр, – серьезно приступил к нему Фрике, – должны же вы наконец иметь ко мне хоть каплю доверия. Смысл вашей загадочной фразы мне не понятен. Скажите наконец прямо: жив он или нет?
– Я не могу дать тебе такого определенного ответа.
– Однако он, кажется, весьма несложен. Умер Арман?
– Нет.
– Значит, он жив?
– Да и не то чтобы был жив…
– Есть ли хоть малейшая возможность понять вас, господин Лефевр! – нетерпеливо мотнул головой его юный собеседник. – Арман, значит, еще не оправился от полученной им раны, так, что ли, должен я понять?
– Нет, он вполне оправился… рану залечили еще три месяца тому назад.
– В таком случае я должен немедленно, не теряя ни минуты, отправиться к нему, переговорить, посоветоваться с ним.
– Но он не мог бы дать тебе никакого совета.
– Ну, если он так слаб, что еще не может вести серьезного разговора, я могу, конечно, отложить свое посещение до более благоприятной минуты.
– О, силы к нему давно уже вернулись, у него здоровая, крепкая натура.
– В таком случае я уже решительно ничего не понимаю. Бросьте, пожалуйста, свои загадки и говорите яснее!
Старик, казалось, размышлял о чем-то, как бы колеблясь. Потом, подведя своего воспитанника к окну, выходившему в сад, спросил:
– Кого видишь ты в знакомой тебе зеленой беседке?
– Вижу мадемуазель Мари, вашу дочь. Она сидит у входа в беседку и что-то вышивает.
– Она одна?
– Да, одна… Впрочем, погодите! я, кажется, ошибся… Мари разговаривает с кем-то, но с кем именно, я не вижу, так как плющ разросся тут уж очень густо.
– Вглядись хорошенько, лицо это может быть тебе знакомо…
Фрике стал вглядываться. Человек, скрытый в решетчатой беседке, встал со своего места и подошел к дочери Лефевра.
– Но это он! – вскричал юноша. – Это противник Марсьяка… Это Арман д'Анжель!
– Это он, не так ли? – улыбнулся Лефевр.
– Конечно, он! Лицо его так запечатлелось в моей памяти. Благородная, симпатичная наружность… Я побегу к нему и расскажу ему все.
Но старик остановил своего питомца.
– Напрасный труд, друг мой, он все равно не может тебя выслушать.
– Так он оглох? – удивился наш гамен. – Какое странное последствие… Ранен в грудь и вдруг…
– Ты ошибаешься, он не оглох, – печально покачал головой старый врач, – нет… он не может понять тебя, мой друг Фрике.
Тут только страшная истина стала наконец понятной.
– Вам тяжело было выговорить это страшное слово, господин Лефевр. Теперь я понял: несчастный лишился рассудка?
– Да, он сумасшедший. И теперь, выслушав твой подробный рассказ, я могу объяснить себе причину этого страшного недуга.
И Лефевр принялся в свою очередь рассказывать Состену о том, что творилось в его доме после роковой дуэли.
– Ты помнишь, конечно, в каком безнадежном состоянии был принесен ко мне этот страдалец. Пуля сделала свое дело, и надежды на выздоровление было мало. В тот день, как ты приезжал сюда с журналистом Полем Медериком и несчастным другом твоим Николем, минуты больного были сочтены, и я смотрел на него уже как на мертвеца. Я ждал его смерти с минуты на минуту. Не зная наверно, зачем вы приехали, я нарочно сказал вам, что раненый уже умер и схоронен. Я был тогда в таком возбужденном, раздраженном состоянии и посылал вас ко всем чертям. Ну можно ли было допустить вас к такому трудно больному? Пустяк, одно какое-нибудь неосторожно вырвавшееся слово могло ускорить кризис. Каким-то непонятным чудом он остался жив. Не думай, что его спасли мои познания или заботливый уход Мари, которая целый месяц не отходила от его изголовья, как настоящая сестра милосердия, – нет, на то была воля Провидения. Никакая европейская знаменитость не поставила бы его на ноги, он должен был умереть, сам Бог воскресил Армана.
Не буду останавливаться на ходе болезни, не буду утомлять тебя описанием невероятных трудностей и крайне неблагоприятных обстоятельств при извлечении пули, засевшей около левого легкого. Бессонные ночи, бред, обмороки, повторение одних и тех же упорных припадков, и все это с каждым днем хуже и хуже… Я уже терял всякую надежду, и вдруг Богу угодно было послать больному облегчение. Страдания несчастного Армана осложнились еще сильной простудой, что и замедлило излечение раны. Раненный в грудь, он упал замертво и пролежал на сырой траве более часу. У него сделалось воспаление подреберной плевры. Страдания его были ужасны, и только благодаря своей крепкой, можно сказать железной натуре, мог он их перенести. Целый год был он между жизнью и смертью; говорю это нисколько не преувеличивая.
Но это еще не все.
Когда я наконец убедился в том, что ему лучше, что дело идет уже на поправку, когда бедняжке Мари уже не надо было просиживать над ним целые ночи, я был поражен новым, уже совершенно неожиданным открытием: больной наш был помешан. Это был уже не бред, а просто бессмысленная, бессвязная речь. Он был вообще очень кроток и послушен, потому отчасти и не замечали мы так долго его нового недуга. Уже гораздо позже удалось мне проследить, что эти кротость и послушание были совершенно машинальны.
Когда я стал его расспрашивать о семье, о его имени, он давал мне такие бессмысленные, не идущие к делу ответы, что невозможно было уже сомневаться в горькой истине. Жизнь не отлетела, жизнь осталась, но отлетел разум, а с ним и все человеческое. Теперь мне все понятно. Он слишком много вынес, слишком много выстрадал в эти ужасные пятнадцать лет. Человек честный, невинный, человек, привыкший к хорошему обществу, не мог, конечно, свыкнуться с галерами. Его поддерживала только надежда на возможность оправдать себя когда-нибудь, смыть пятно позора… Он знал, что отец хлопочет, собирает доказательства его невинности, и он жил только мечтой о том счастливом дне, когда он, Арман д'Анжель, будет оправдан, будет смело глядеть всем в глаза, будет чист передо всеми. В эти долгие годы жизни на галерах не могла не пострадать нервная система несчастного молодого человека. Предполагаю, что в Париж вернулся он уже не совсем в нормальном состоянии.
Наконец, он свободен, он опять в Париже!
Приехал он, вероятно, поздно вечером или ночью. Он знал, что на следующее утро старик Баратен передаст ему эти важные, драгоценные для него мемуары, он знал, что обнимет, наконец, свою несчастную мать, он знал, что вся жизнь его должна быть посвящена достижению одной святой цели, – он знал все это и волновался. Слабый и уже пораженный мозг не мог выдержать такой усиленной работы.
И вдруг попадает он совершенно против воли и желания в историю, организованную его врагами нарочно, с целью погубить его, стереть с лица земли.
И вот он вторично делается жертвой самого гадкого, низкого преступления, и дорогой ценой, ценой разума, судьба сохраняет ему жизнь.
– Другой не вынес бы и части тех страданий, которые выпали на долю этого человека. Все эти ужасы заставляют только еще больше любить и уважать его. В своем настоящем жалком, беспомощном состоянии он, конечно, еще более нуждается в поддержке и помощи, и на мне лежит святая обязанность защитить его от сильного врага, – сказал Фрике.
– Утешил, утешил меня, старика… Доволен, очень доволен я тобой… Добрая, чистая душа… – бормотал растроганный Лефевр.
– Не вы ли сами, господин Лефевр, были для меня всегда живым примером? И теперь, не вы ли оказали первую помощь этому несчастному, не вы ли приютили его у себя и берегли, как родного сына?
– Да разве же его можно было выкинуть на улицу? Приютил, потому что он был бесприютный…
– Следовательно, у вас в доме уже около года живет сумасшедший?
– С одним-то можно как-нибудь справиться, а я вот боюсь, чтобы вместо одного не очутилось у нас на руках два таких субъекта, – загадочно улыбнулся старый Лефевр.
«Это еще что за притча», – подумал его собеседник.
III
Душевнобольной
На кого же это намекал старик? Кроме него с дочерью и больного д'Анжеля, в доме не было никого больше.
Скоро, однако, Фрике понял, в чем дело.
Достаточно было провести сорок восемь часов под гостеприимной кровлей маленького домика в Кламаре, чтобы уже немного разобраться в этом вопросе.
С тех пор как наш Фрике превратился из мальчишки-шалуна в девятнадцатилетнего юношу, он сделался очень прозорлив и проницателен насчет сердечных дел.
В повествовании нашем мы успели сказать только несколько слов об этой молодой девушке, и потому Фрике знал Мари гораздо лучше нас. Выросший и воспитанный вместе с ней, Фрике удивлялся не раз ее кроткому, терпеливому характеру и беспримерной доброте.
С самого раннего детства ей были внушены ее отцом и воспитателем те же гуманные принципы, те же строгие правила нравственности, как и ее названному брату.
– На свете много зла, – говорил им их честный наставник. – Чтобы отличиться от пошлой толпы, будьте сострадательны к несчастным, не забывайте слабых и обиженных судьбой. Если у вас не будет веры в Бога, верьте хоть в свою совесть. Обдумывая и обсуждая только что прожитый день или час, человек не может обмануть свою совесть. Следовательно, каждый должен быть честен с самим собой и за каждое сделанное им доброе дело не искать иной награды, кроме спокойной совести и радости душевной. Единственное существо, перед которым вы не должны никогда краснеть, – это вы сами, так как всякий должен быть сам для себя самым строгим, беспристрастным судьей.
Все эти наставления, повторяемые почти ежедневно и подтверждаемые собственным примером наставника, его жизнью, его гуманным отношением к ближнему, сделали из нашего знакомца гамена Фрике очень порядочного человека. Мари Лефевр была тоже не дурная девушка, но женская натура так сложна и загадочна, так непостоянна и полна таких противоречий.
Здравые наставления Лефевра легко воспринимались живой подвижной натурой Фрике, но идеальная их сторона ускользала от мальчика. Не надо было бояться, что из этого непоседы-шалуна выйдет восторженный деятель, готовый пожертвовать для пользы ближнего и состоянием и жизнью, или самоотверженный духовный пастырь, забывающий самого себя для блага паствы…
Но то же самое воспитание отразилось совершенно иначе на мечтательной белокурой головке дочери Лефевра. Идеалистка, смотревшая на жизнь как на краткое, временное существование, жившая мечтой в ином, лучшем мире, она изображала собой как бы монахиню, жившую среди мирян.
В действительности, у девушки не было никакого призвания к монашеству. Отец, говоривший ей только об обязанностях честного человека, никогда не упоминал ей даже об обязанностях верующего христианина. Мари не увлекалась религией, но, сделавшись взрослой девушкой, задалась одной высокой целью: жить не для себя, а для других. Она посвятила себя поддержке и утешению несчастных.
Со свойственной ее исключительной натуре горячностью и самоотвержением принялась она ухаживать за бедным раненым, так случайно попавшим в дом ее отца.
Но так как злой дух не дремлет и не потерял еще своих прав над бедным человечеством, то и несчастный больной, нуждавшийся так в заботливом уходе и нежных попечениях молоденькой дочери Лефевра, занял скоро слишком видное место в сострадательном сердечке восторженной девушки. Сама того не замечая, Мари с каждым днем увлекалась все более и более своим интересным больным. Это бледное, красивое лицо, эти большие, ясные глаза, глядевшие на нее с такой благодарностью и лаской, эти густые, вьющиеся волосы были ей так дороги, так милы. Всегда послушный, всегда кроткий и покорный, он беспрекословно исполнял все ее приказания и горячо целовал ее маленькие, заботливые ручки. Девушка уже не отдавала себе отчета в том, кто царит в ее сердце – любимый ли человек или бедный, беспомощный больной, нуждающийся в ее заботах. Она привыкла к его нежностям и ни разу не задала себе вопроса, почему так скоро привыкла она к ним? Прощала ли она ему все как больному или позволяла ему эту вольность обращения как любимому человеку – она и сама того не знала.
Мари Лефевр влюбилась в помешанного. Сама она, может быть, еще и не знала этого, но старик-отец уже догадывался.
Влюбиться в сумасшедшего! Это может прийти в голову только сумасшедшей девушке.
Именно это и хотел сказать старый Лефевр, об этом догадывался уже теперь и сам Фрике.
– Нашего полку, значит, прибывает! – размышлял юноша. – Не мешает посвятить, как можно скорее, и горячую поклонницу Армана в козни и хитрости этого ловкого де Марсиа. Какая досада, что я не психиатр! Вылечил бы Армана, составил бы счастье бедненькой Мари… Ведь я люблю ее как сестру… Все были бы довольны и счастливы, кроме самого Фрике… Бедный Фрике, тебе не дадут за это Монтионовской премии!
И юноша улыбнулся, но в улыбке этой было что-то горькое, безотрадное.
Узнав печальную историю своего раненого, узнав его имя, его общественное положение, Мари Лефевр полюбила его еще больше. Она первая подала мысль напомнить Арману о его прежней жизни, привязанностях, друзьях, родных… Воспоминания эти могли, может быть, вызвать благодетельную реакцию.
Лефевр, не считавший больного безнадежным, решил попробовать, но предупредил домашних, что сделать это надо весьма осмотрительно и осторожно, так как надеяться на верный успех невозможно и так как результат может даже получиться диаметрально противоположный тому, которого они ожидают.
Попытка эта может привести к общему нервному потрясению, сильнейшему нервному кризису, и тогда уже сознание не может к нему вернуться, и тихое помешательство может перейти в бешенство.
Надо было осторожно, исподволь подготовить его к этому.
За трудное дело это взялась Мари Лефевр.
– Голос мой и взгляд действуют на него успокоительно, – говорила она отцу и своему названному брату. – За меня можете не бояться, я не испорчу дела; но на всякий случай останьтесь оба со мной, чтобы помочь, если нужно, или, наконец, подтвердить сказанное мной.
Когда Мари была при нем, Арман не обращал никакого внимания на посторонних, так что садовник и прислуга могли спокойно заниматься своим делом, но в отсутствии своего ангела хранителя д'Анжель относился тревожно и недоверчиво ко всякому постороннему лицу.
Взяв за руку Фрике, Мари осторожно подвела его к больному и проговорила, улыбаясь:
– Мой брат…
– Брат… – машинально повторил за ней больной, – брат?
И затем прибавил, указывая на Лефевра:
– Отец… брат… друзья.
Последнее слово было уже как бы логическим выводом, и утешительное обстоятельство это не могло не порадовать присутствующих.
Имя «Арман д'Анжель» было незаметно, тихо произнесено Мари, но больной не обратил на это никакого внимания, так как был занят созерцанием роскошного пунцового цветка.
Мари повторила смелее:
– Арман!..
Помешанный взглянул на нее. На лице его изображалось одно любопытство.
– Что ты говоришь? – спросил он.
– Я говорю: Арман д'Анжель, – мягко повторила девушка.
– Шш… Молчи, молчи! Его здесь не называют этим именем.
– Что хотите вы этим сказать, друг мой?
– Надо остерегаться галерных гребцов. Называй только его номер.
И, указывая в пустую, безмолвную аллею и увидев там какое-то, ему одному видимое, существо, он прибавил таинственным шепотом:
– Молчи! остерегайся… Идет сторож. Он не любит шутить. Помнишь, как он отколотил вчера моего бедного товарища?
Несчастный все еще жил тяжелым воспоминанием ужасного прошлого; он не мог забыть Кайенну, и все еще так недавно пережитые им страдания воскрешались с поразительной живостью и точностью его больным воображением.
На первый раз разговор этим и ограничился. Друзья Армана узнали, что прошлое не изгладилось из памяти больного.
Прошло несколько дней. Арман сидел опять в саду на своем любимом месте и любовался своим любимым цветком. Мари сидела возле него с каким-то вышиванием в руках.
Фрике и сам Лефевр ходили взад и вперед по главной аллее.
На этот раз опыт оказался не совсем удачен. Услышав свое имя, произнесенное вдали довольно громко, Арман живо повернулся к дочери Лефевра.
Лицо его из бледного сделалось багровым, глаза глядели тревожно и тоскливо.
– Арман! – испуганно вскрикнул он. – Бедный Арман!.. Видишь? кровь! льется кровь!..
И со своим красным цветком в руке помешанный кинулся к Фрике, как бы пытаясь защитить его своим телом от невидимого врага.
Выкрикнув еще несколько раз жалобным голосом имя Армана, он в страшных конвульсиях упал, наконец, к ногам испуганного Фрике. За припадком последовал обморок, и обморок довольно продолжительный.
Приведенный в чувство, больной расплакался.
Бедная Мари мучилась и волновалась не меньше его самого.
Воспоминание о чем-то ужасном, созданном его больным воображением, не покидало его и теперь, он и теперь продолжал повторять свое имя и оплакивать судьбу Фрике, которого все принимал за Армана. Наконец, улучив удобный момент, помешанный кинулся на воображаемого Армана, все еще, видимо, полагая, что ему необходима защита, схватил его сильными руками и повалил на землю. В безумно блуждавшем взгляде его не было прежней жалости и нежности, нет – он был грозен и мрачен, налитые кровью глаза д'Анжеля уставились на Фрике с бешеной ненавистью. Больной силился что-то сказать, но у него вырывались только неопределенные звуки.
– Ма… ма… – бормотал он невнятно.
Испуганная Мари хотела было его остановить, так как положение бедного Фрике было не из завидных, но на этот раз и ее влияние оказалось бессильно, Арман не слышал даже, казалось, магического голоса, которому так привык подчиняться.
– Ма… ма… – продолжал он сквозь стиснутые зубы.
– Мари?.. Вы хотите сказать Мари? – спросила молодая девушка.
Но Арман отрицательно замотал головой.
Тогда сам Лефевр, припомнив слова, произнесенные д'Анжелем после дуэли, попробовал заметить, что больной хочет выговорить слово мать.
Но Арман еще отчаяннее замахал головой, продолжая все свое неизменное: Ма… ма…
Тогда Фрике, успевший между тем уже встать с земли, подоспел на помощь.
– Я понимаю, что он хочет сказать, – шепнул он Лефевру, – только, знаете, боюсь, потому что имя это может его довести до окончательного бешенства.
Затем юноша прибавил уже вслух:
– Марсиа!
Фрике угадал: больной силился произнести именно это имя; но впечатление было слишком сильно, с несчастным Арманом произошло после этого что-то ужасное, невероятное. Сильные мужские руки едва могли его удержать, так силен был припадок. Он разбил себе голову и руки о стену дома, и только через полчаса удалось его наконец увести в комнату.
Пока Мари обмывала исцарапанное лицо и руки несчастного, Фрике с Лефевром рассуждали о случившемся.
– Ясно одно, что он живет этими ужасными воспоминаниями, что ненависть и злоба работают в нем с невероятной силой; но делать вывод из всего этого – дело уже не моего ума, не моих познаний, – говорил Фрике. – Вы, господин Лефевр, как человек опытный, наконец, как врач, можете, конечно, предвидеть последствия этого припадка, но я тут не вижу ничего утешительного.
– Да и сам-то я не специалист по душевным болезням, – вздохнул Лефевр. – Исход определить очень трудно.
Весь вечер просидел старик за своими медицинскими книгами. Фрике помогал доброму Лефевру и перерыл всю его библиотеку.
В одиннадцать часов вошла в кабинет отца и Мари.
– Теперь спит, – объявила она. – Галлюцинации мучили его часа два после вашего ухода, а потом стал стихать и уснул.
– А говорил он? – спросил Лефевр.
– Говорил, только так непонятно, бессвязно. Чаще всего повторял: матушка… судьи… стража… кровь… Марсиа… Упоминал и мое имя, – опустив глаза, прибавила девушка.
– Ну, детки, можно, кажется, надеяться… – заговорил Лефевр. – Должно полагать, что серьезного органического повреждения нет, что это временное поражение мозга. Ясно, однако, и то, что всеми этими напоминаниями мы оказали ему медвежью услугу.
– Значит, не надо говорить с ним о прошлом? – спросил Фрике.
– Напоминать-то можно, только осторожно, выбрав время. Немало возились мы с ним, дочурка, надо постараться довести дело до конца – вернули жизнь, вернем и человека. Сильное потрясение было причиной потери разума, сильное потрясение и вернет его нашему пациенту.
– Сами же вы сейчас сказали, что всякое волнение гибельно для него, вредно, а теперь говорите, что необходимо сильное потрясение? – с недоумением поглядел на старика Фрике.
– Ах, говорю же тебе, все зависит от момента… И к тому же надо это сделать осторожно, с подготовкой… Одним словом, я говорю тебе, по-видимому, совершенно несообразные вещи, тогда как на деле…
– Да, так, по-вашему, было бы, например, весьма полезно окружить его знакомой обстановкой, знакомыми лицами? Перевезти его в Версаль к матери, повесить перед его кроватью портрет его покойного отца, поставить в его комнату прежнюю мебель, те вещи и безделушки, к которым он привык с детства…
– Без сомнения! Знакомые образы вызвали бы в нем приятные, отрадные воспоминания, успокоили бы его тревожный дух, рассеяли бы гнетущие его тяжелые думы. Благодетельное равновесие было бы, наверно, спасением.
– Так надо же попробовать, папа! – обрадовалась Мари.
– Да думаете ли вы, господа, о чем говорите? – горячо остановил их Фрике. – Ведь он должен увидеть в этом доме, среди милых, знакомых лиц и лицо своего врага, своего убийцы! Ведь в доме его матери живет теперь этот лжесвидетель, этот бесчеловечный негодяй де Марсиа!
– Как же быть? – тоскливо поглядела на него дочь Лефевра.
– Надо все хорошенько обдумать, обсудить… Утро вечера мудренее. Теперь уже поздно, пора спать… Завтра утром надо будет на что-нибудь решиться, – наставительным тоном закончил Фрике и пошел спать.
Обитатели маленького домика в Кламаре провели эту ночь тревожно, без сна. Один Фрике спал, по обыкновению, как убитый; зато и проснулся он раньше всех. Старик Лефевр, дочь его и Арман д'Анжель уснули только под утро, и потому в доме было все тихо, когда встал Фрике. Утро вечера, вероятно, мудренее, так как юноша, наскоро одевшись, присел к письменному столу Лефевра и написал следующее:
«Не беспокойтесь. Направляюсь немедленно в Париж. Оттуда проследую в Версаль. Завтра же открываю военные действия. Пожелайте мне от доброго сердца того, чего я сам себе желаю: смелости и успеха».
И никого не разбудил, никем не замеченный вышел из дома своего благодетеля Состен Фрике. Он не взял с собой никакого оружия, не захватил и драгоценных документов, а между тем шел прямо к врагу, к Альфонсу де Марсиа. Фрике надеялся только на свой здравый смысл и юную отвагу и вверял себя воле рока.
Достаточно ли было этого для вступления в открытый бой с таким врагом, как де Марсиа?
IV
В волчьей пасти
Прошло уже несколько недель с того рокового вечера, в который Флампен получил приказание заколоть своего приятеля Фрике.
Не имея никаких известий о Фрике, де Марсиа считал его убитым. Одно только тревожило неаполитанца – это исчезновение самого Флампена. Долго искал он объяснения этому странному обстоятельству и пришел наконец к такому заключению:
Ровно в одиннадцать часов, как было условлено между нами, пришел я к Иенскому мосту, чтобы доплатить услужливому парню обещанную сумму. Я явственно слышал крик, ужасный, раздирающий душу крик… Несмотря на темноту, я мог заметить каких-то людей на мосту и затем ясно слышал, как в воду бросили что-то тяжелое. Был, конечно, сброшен человек, и человек этот и был, вероятно, Флампен, тщетно взывавший перед тем о помощи. Будь он жив, так, конечно, давно бы уже пришел ко мне за деньгами; он знал мое имя и мог легко разыскать меня. Он не выпустил бы из рук такой крупной суммы. Не идет за ними, значит, отдал душу Богу. Тем лучше для нас с Сусанной – маленькая экономия. Но вот что любопытно: как порешили нашего молодца? Нет сомнения, что он выполнил возложенное на него поручение, так как я сам читал в газетах, что на бульваре Латур-Мобур, близ кабака вдовы Сулайль было найдено мертвое тело какого-то неизвестного молодого человека. Человек этот был, конечно, тот, которого мы ждали, так как у него не нашлось ни родных, ни знакомых, никто не признал его трупа, выставленного потом в морге. Флампен же имел, вероятно, неосторожность похвастать полученными от меня деньгами кому-нибудь из своих приятелей – те и расправились с ним по-свойски. Печалиться об этом мне, конечно, не приходится, как не приходится горевать и о преждевременной кончине самой вдовицы Сулайль. Дело это погребено теперь на веки, живых свидетелей, кроме меня самого, не имеется. Следовательно, все обстоит благополучно, и я могу спать спокойно.
И де Марсиа, убаюкиваемый золотыми мечтами о 160 000 ежегодного дохода Армана д'Анжеля, засыпал действительно спокойно и просыпался веселым, с праздником на душе. Мы называем теперь этого человека его настоящим именем, потому что вымышленное имя Марсьяка уже не нужно читателю. Итак, де Марсиа жил припеваючи в Версале, терпеливо выжидая благоприятного момента для ускорения кончины старой баронессы.
Ловкая Сусанна скоро сумела добиться расположения доверчивой Лены. Молоденькая дочь баронессы была еще так неопытна, не знала зла, не подозревала даже об его существовании. У нее не было подруги, которой она могла бы поверять свои секреты, и потому Сусанна Мулен подвернулась очень кстати. Нередко заговаривала с ней маленькая Лена о молодом человеке, приятеле брата Армана.
Однажды у нее вырвалось даже признание:
– Знаете, его зовут у нас Николем, а ведь настоящее-то имя его – Фрике, он сам признался мне недавно. Буду его теперь называть в шутку дружком Фрике, – смеялась Лена. – Вам нравится это имя? Мне так оно ужасно нравится!
– Вам нравится, конечно, и тот, кто носит это имя, – улыбнулась Сусанна.
Лена вспыхнула и замолчала. Девушка не старалась, впрочем, скрыть своего расположения к нашему гамену.
Сама Сусанна чувствовала к нему какую-то невольную симпатию, тогда как должна была ненавидеть Фрике, как ненавидел его Марсиа.
Однако плутишка этот Фрике был, вероятно, очень хорош, если сумел понравиться в столь короткое время трем женщинам: маленькой Этиоле, хорошенькой Лене и наконец опытной, знавшей людей Сусанне.
Несмотря на свои дружеские чувства к юноше, Сусанна не скрыла, однако, от де Марсиа его настоящего имени. Но тот отнесся к известию этому очень равнодушно.
Сусанна объяснила это равнодушие по-своему: сообщенное ею известие было, конечно, слишком пустяшно, оно не стоило внимания. Звали этого молодого человека Николем или Фрике, как он сказал Елене, было, конечно, безразлично, так как он уже давно не показывался в Версале.
Несколько раз пробовала она заговаривать о мнимом Николе, спрашивала у Альфонса, не слыхал ли он чего-нибудь о молодом человеке, но на все свои расспросы получала всегда отрицательный ответ: де Марсиа ничего не знал, не слыхал об этом мальчишке, да к тому же и мало им интересовался.
В глубине души он действительно надеялся никогда больше не увидать своего юного противника; но ловкий неаполитанец горько ошибся в своих расчетах.
В одно прекрасное майское утро у знакомой нам садовой решетки маленького домика в Версале позвонил не кто иной, как сам Фрике. Фрике был впущен Домиником и свалился как снег на голову похоронившему его де Марсиа.
Чтобы иметь возможность извещать время от времени достойного Лефевра, Фрике заехал по дороге к своему новому приятелю, Жозефу Клапе. Предусмотрительный юноша научился многому за эти два года и действовал как опытный полководец. Состав армии его был следующий: легкая кавалерия – Жозеф Клапе, войско – Лефевр, резерв – Арман д'Анжель, сам же он – первая колонна, идущая в атаку, и в то же время главный предводитель.
Тревожно билось сердце бедняги, когда он отворил знакомую дверь и очутился опять в знакомой гостиной. Тут была и улыбающаяся, всегда любезная с ним Сусанна, и очаровательная голубоглазая Лена, миловидное личико которой так и сияло радостью и счастьем, был и сам Марсиа. Враг был взбешен, уничтожен, но старался сдержать душившую его злобу.
Сумел скрыть свое волнение и воскресший из мертвых Фрике.
Оставшись наедине со своим юным гостем, де Марсиа заметил ему притворно-любезным тоном:
– Очень не похвально с вашей стороны столько времени не давать о себе никакого известия.
– Но я полагал, что вы не желали меня видеть с того памятного вечера, в который… в который вы назначили мне свидание в письме, адресованном на имя Николя… Приняв ваше любезное приглашение, я, конечно, не мог бы вернуться из указанного вами места. Но из-за неверности адреса письмо это не попало в мои руки, и благодаря этой ошибке я имею удовольствие беседовать с вами, милостивый государь.
– О каком письме говорите вы? Я положительно не понимаю вас, так как не писал вам и никуда не приглашал вас, – удивился неаполитанец.
– Хорошо, предположим, что это просто ошибка, – согласился Фрике. – Но, помимо этого, нам надо еще, кажется, о многом переговорить с вами.
– Прошу извинить, что возвращаясь еще раз к странному, только что сообщенному вами обстоятельству, но считаю долгом заметить, что я ни в каком случае не мог бы вам писать на имя Николя, так как мне давно и доподлинно известно, что вас зовут Фрике. Эту маленькую подробность касательно вашей личности сообщила мне моя сестра, Лена, – как бы умышленно протянул де Марсиа.
– Ну, если уж пошло на откровенность, надо нам обоим сбросить маски, – поднялся с места Фрике.
– Между честными, порядочными людьми иначе и быть не может, – усмехнулся собеседник.
«Плут! каналья!.. – подумал гамен. – Ты принимаешь меня за такую же продувную бестию, каков ты сам… Ошибаешься, ошибаешься, приятель!»
Затем он продолжал уже вслух:
– Очень охотно признаю своим названное вами имя. Что ж, Фрике звучит недурно. Но дело в том, что настоящее мое имя Состен, и все должны бы были называть меня Состеном. Прозвище мое Фрике, так я и остаюсь для всех Фрике, а Состена-то давно выкинули из памяти. Не правда ли: Фрике гораздо благозвучнее Состена?
– Вполне согласен с вами. Имя это напоминает звук охотничьего рога.
– Серьезно?
– Положительно.
– А я так решительно не могу понять, что находите вы хорошего в своем псевдониме? – пожал плечами гамен.
– Моем псевдониме? – удивился де Марсиа.
– Ну, да! Что хорошего в этой овернской кличке Марсьяк?
– Крайне сожалею, что не имею возможности угодить вам, изменив свою фамилию согласно вашему усмотрению, но каждый должен поневоле мириться со своим именем.
– А между тем вы сами хотели, страстно хотели переменить свою фамилию. Вам так и мерещилась фамилия д'Анжель.
Де Марсиа отвечал с усмешкой:
– Вы человек неглупый и можете, я думаю, понять, что это афера слишком выгодная и заманчивая для того, чтобы какой-нибудь дурак отказался от нее.
– Но я, видите ли, ужасно люблю порядок и последовательность. Мне всегда хочется, чтобы каждый человек был на своем месте.
– Вполне разделяю ваш взгляд на вещи и сам нахожу, что ваше прямое, законное место – в семье д'Анжелей, рядом с Еленой. Послушайте, однако, – продолжал он, уже переменив тон. – Рука Елены и 25 000 франков годового дохода – миритесь вы на этом? Могу я купить этой ценой ваше молчание?
– Молчание? Вы хотите, вероятно, сказать сообщничество?
– Я употребляю эти выражения только в деловом разговоре, а не в приятельской беседе.
Фрике, казалось, раздумывал и рассуждал.
– Отказаться, конечно, трудно… – ответил он не сразу, – 25 000 годового дохода и рука Елены – кусок лакомый, соблазнительный. Если бы дело касалось только тайны Медонского леса, я, может быть, и принял бы эти условия, но в настоящий момент вам не купить меня такой низкой ценой.
– То есть… как же это? Что хотите вы сказать? – с недоумением поглядел на него де Марсиа.
– По достоверным, собранным мною сведениям оказалось, что состояние д'Анжелей приносит 160 000 франков годового дохода и вот эти-то 160 000 я и желаю получать сполна.
«Не для себя, конечно», – мысленно договорил он. Но собеседник даже подпрыгнул на кресле и залился самым добродушным смехом.
– Губа-то у вас не дура, как я вижу! – заметил он юноше.
– Так-то оно так, но ведь надо же, господин Марсьяк, знать цену тайне, секрету. В иных случаях молчание, как сами знаете, дороже денег. Разговор наш несколько обострился, нам надо поговорить обстоятельнее, чтобы понять друг друга.
– Я слушаю, – коротко отрезал неаполитанец.
– Я уже просил вас отказаться от имени Марсьяка, которое, по правде сказать, совсем не в моем вкусе, советовал бы вам отказаться и от имени д'Анжеля. Прошлое этого человека очень незавидно. Называясь его именем, вы, благородный человек, дворянин по происхождению, решаетесь принять имя каторжника! Подумайте только о том, что вы делаете! Бросьте и д'Анжеля и Марсьяка, называйтесь впредь своим настоящим именем – Альфонс де Марсиа. Не правда ли, как это благозвучно, можно сказать, музыкально? Прекрасная фамилия, чисто неаполитанская, без всякой посторонней примеси. Вот вам добрый совет Состена, по прозванию Фрике. Неужели он не стоит 160 000 франков ежегодного дохода?
Бледный, не похожий на себя, вскочил де Марсиа с места; он едва держался на ногах и должен был опереться на спинку кресла.
Глухим, прерывающимся голосом ответил он наконец своему противнику.
– Хитрость и притворство неуместны и бесполезны с таким молодым, горячим противником, потому спешу заключить с вами самый основательный, прочный мир. Мне, конечно, выгоднее и приятнее иметь в вас надежного союзника. С сегодняшнего же дня признаю за вами право предлагать и даже предписывать мне ваши условия. Не хочу допустить даже мысли о том, чтобы вы пожелали забрать все себе, не оставив ничего, если не мне, так, по крайней мере, Сусанне.
Итак, ловкий, опытный неаполитанец сжигал свои корабли и входил в новую роль.
– Наконец-то взялись вы за ум, – как бы обрадовался юный победитель. – Капитулируете, так уж надо вас оказать все воинские почести.
Де Марсиа, как видно, не хотел терять драгоценного времени и поспешил призвать Сусанну.
– Милая Сусанна, – начал он, – с настоящего дня господин Фрике здесь хозяин и распорядитель. Считаю за честь уступить ему свое место.
– И прекрасно! Из добрых приятелей вы сделались, значит, настоящими друзьями? – улыбнулась Сусанна.
– Нас теперь и водой не разольешь! – попробовал ответить такой же приятной улыбкой де Марсиа, но вместо улыбки у него вышла отвратительная гримаса. – Для начала господин Фрике отобедает у нас сегодня, будет обедать завтра и послезавтра, одним словом, каждый день, если только пожелает. Если ему угодно занять у нас комнату, чтобы иметь возможность чаще видеть Лену, Доминик может приготовить все сейчас же.
Все трое притворствовали и лгали страшнейшим образом. Приятные улыбки и не менее приятные любезности были только маской.
Сусанна изучала тревожным взглядом искаженные черты своего любовника, стараясь прочесть на его взволнованном лице разгадку непонятной для нее загадки. Слишком уж неожиданно бросили ему прямо в лицо его настоящую кличку, имя, которое он так старательно скрывал уже столько лет. Этот наглый мальчишка знал все – и настоящее и прошлое, это несносное прошлое…
Фрике же в это время рассуждал мысленно о том, что победа далась уже слишком легко и скоро, что надо держать ухо востро, быть готовым ко всему. Он смекал, что тут кроется ловушка, западня.
– Надеяться можно только на самого себя, – размышлял между тем неаполитанец. – Поневоле придется расправиться собственноручно с этим дерзким негодяем. Он знает все мои тайны и хочет погубить меня, но попадет сам ко мне в лапы. Надо только устроить все это половчее, сойтись с ним поближе.
При таких-то условиях началась в маленьком домике старой баронессы новая жизнь для бедного найденыша Фрике.
V
Потерянный и найденный ребенок
Хорошо обдумал все и взвесил все опасности своего положения опытный Марсиа. Непрошенное вмешательство наглого мальчишки портило все дело, разрушало все его планы. Надо было уничтожить, раздавить этого молокососа, но трудно было найти пути для достижения этой цели. Фрике был сам сметлив и ловок, провести его было трудно.
Действительно, не благоразумнее ли будет последовать совету Сусанны и поделить с этим продувным мальчишкой состояние барона д'Анжеля? Борьба итак приняла уже для него, Альфонса де Марсиа, слишком неблагоприятный оборот; стоило ли продолжать ее, рискуя потерять все приобретенное?
Но если согласиться на раздел имения, какая же часть придется на его долю?
Фрике объявил прямо, что имеет намерение забрать все в свои руки. Неужели это столь желанное богатство ускользнет от него. Неужели ему придется вернуться к прежнему шаткому, ненадежному существованию шулера-авантюриста? Неужели придется опять голодать целыми месяцами, вести прежнюю скитальческую жизнь?..
Он хорошо знал эту жизнь, он жил ею более двадцати лет. Она была невыносима. И женщина, которую он любил больше всего на свете, его сокровище, его Сусанна, должна опять влачить это тяжелое существование…
А он мечтал окружить ее всеми благами земными… Ее одну любил он в целом мире, любил горячо, страстно, любил всеми силами своего испорченного сердца.
Ему было уже под сорок. То, что переживалось так незаметно, так легко в молодости, становилось теперь невыносимым. И вдруг он, человек уже в летах, человек опытный, одаренный недюжинным умом, человек смелый, бесстрашный должен преклониться перед каким-то выскочкой, молокососом, должен уступить ему место! От этой мысли он никак не мог отвязаться.
«Спрашивается, какую часть вздумается этому мальчишке уделить мне? Попадешь еще в его лапы, будешь плясать по его дудке!»
И как ни раскидывал умом де Марсиа, он неизменно приходил к одному и тому же выводу: прикончить этого наглого мальчишку-пройдоху.
Смерть Фрике снимет с него все тяготы и путы, и он заживет припеваючи со своей преданной Сусанной. Ни старуха, ни девчонка не будут ему помехой, с ними справиться нетрудно. Доминик уж совсем не шел в расчет, а Викарио – человек продажный, его купить всегда можно.
Итак, дело решенное: Фрике должен умереть.
Но ведь необходимо устроить это дело так, чтобы можно было насладиться его плодами, чтобы ничто тому не мешало. Надо обделать все это безнаказанно, обставить преступление так, чтобы все было шито и крыто.
Перебирая разные роды насильственной смерти, де Марсиа останавливается наконец на отравлении. Этот способ представляется ему самым легким, наиболее удобным.
Он предусмотрительно запасается несколькими руководствами по токсикологии и останавливается на цианистом калии, употребление коего широко распространено, так как он – необходимая принадлежность каждого фотографа.
Яд этот употребляется в разных видах. Де Марсиа избрал белый порошок.
Верный Викарио сослужил ему службу и в этом деле.
Он подружился с одним молодым фармацевтом, которого часто встречал в одном игорном доме. Подпоив однажды своего нового приятеля, Викарио выпытал у него без особого труда, где лежит яд, и когда собеседник его заснул, ловкий испанец отсыпал себе известное количество требовавшегося его патрону порошка.
И вот, роковой пакетик этот, это орудие смерти уже в руках де Марсиа. Оставалось только воспользоваться подходящим благоприятным моментом и, до наступления этого момента, зорко следить за гаменом.
Откуда у этого бездомного мальчишки такая смелость, такая самоуверенность? Не рассчитывает ли, не надеется ли он на чью-нибудь поддержку? Надо все это вызнать и хорошенько проследить.
Вполне уверенный в уменье и ловкости Сусанны, де Марсиа поручает ей это дело. Поручение это, на первый взгляд довольно щекотливое, оказывается, однако, очень легко исполнимым.
Мы уже упомянули о том, что Сусанна благоволила к новому знакомцу своего сожителя, с первой же встречи почувствовала к нему какую-то непонятную симпатию. Фрике тоже симпатизировал Сусанне и скоро убедился в том, что женщина эта скорее послушное орудие в руках де Марсиа, чем его сообщница. Он не видел в ней врага, напротив, доверял ей почти как другу. Нередко целые вечера просиживала с ним Сусанна, и он как-то невольно, сам того не замечая, высказывал ей самые свои сокровенные думы, как матери или старому другу.
Однажды разговор зашел о семье, о любви матери к детям.
– Счастливы те дети, которые могут каждое утро обнять свою мать! – с оттенком грусти в голосе проговорил Фрике.
– Счастливы и матери, сохранившие своих детей! – вздохнула Сусанна.
– А у вас не было детей? – полюбопытствовал гамен.
– Нет… У меня был ребенок, но он уже давно… умер.
– Он умер у вас на ваших глазах?
– Нет, он умер у кормилицы, которой был отдан на воспитание. У него было воспаление в мозгу… страшная болезнь, от которой редко выздоравливают. Но что говорить обо мне, поговорим лучше о вас. Вы, кажется, никогда не знали матери?
– Действительно, – рассмеялся Фрике, – другой матери, кроме крестного отца моего, старого майора, мне не суждено было знать. Этот добряк был мне и отцом и матерью. Не будь я человек опытный и знающий, я, право, мог бы подумать, что я появился на свет сам собою, без посредства своих достойнейших родителей. О! у них была, конечно, очень слабая память.
– То есть как? что хотите вы сказать?
– А хочу сказать, что мои уважаемые родители, во-первых, забыли даже признать меня своим сыном, а во-вторых, забыли и то, что сына этого отдали на воспитание. Они бросили меня у кормилицы, потом, вероятно, забыли вносить деньги. Рассеянные, беспамятные люди! Забыли свое собственное детище! ха! ха! ха!
Неприятная дрожь пробежала по телу Сусанны Мулен; слова эти напомнили ей кое-что из ее прошлого.
– Если вам не тягостны воспоминания детства… покинутого детства, – поправилась Сусанна, – расскажите мне кое-что из того, что еще сохранилось в вашей памяти. Мне хотелось бы узнать вас поближе.
– О, история простая, несложная, вся-то в нескольких словах. Я был отдан на воспитание одной бедной деревенской женщине. Добрая кормилица моя была настолько проста, что не спросила даже хорошенько имени тех людей, которые поручили ей ребенка. Она писала всегда в Париж, на имя какого-то Эдуарда. И по этому письму ей сейчас же высылали деньги. Но в один прекрасный день письмо ее осталось без ответа, и денег ей не прислали. Господин Эдуард исчез и не являлся более на почту. Целый месяц продержала меня у себя добрая женщина и наконец решила отвезти в Париж. Она попросила огородника подвезти ее с собой и таким образом хоть не потратилась на дорогу. В улице Сен-Дени, недалеко от рынка, встретила она какого-то господина, который, приласкав меня, разговорился с нею. Он жаловался ей на то, что у него нет сына, говорил, что всегда ужасно хотел иметь мальчика, а судьба послала ему девочку, стал расспрашивать обо мне и узнал, что она привезла меня в Париж для того, чтобы возвратить родителям, но что все ее старания разыскать господина Эдуарда оказались тщетными. Все смеялись над простотой бедной женщины, искавшей по всему Парижу какого-то господина Эдуарда, и она была в отчаянии, не зная, что со мной делать, куда меня девать.
Она не скрыла от доброго господина и того, что уже несколько месяцев не получала ни сахару, ни мыла, и объявила, что намерена отдать ребенка первому попавшемуся полицейскому комиссару.
Старый господин слушал, слушал и наконец так расчувствовался, что прослезился, и тут же решил взять меня к себе. Господин этот и был тот самый добряк Лефевр, который вспоил, вскормил и вырастил вашего покорного слугу. Он был моим крестным отцом, моим попечителем и воспитателем и заботился обо мне как о родном сыне.
– Но ведь сохранились же какие-нибудь документы, какие-нибудь бумаги касательно вашего происхождения? – спросила Сусанна.
– Никаких. Известно только имя моей кормилицы, так как добрый Лефевр взял ее адрес и дал ей свой на случай появления этого господина Эдуарда. Я был отдан на воспитание жене одного крестьянина в Гонессе, тетке Фано.
– В Гонессе! А-а!.. Там умер и мой бедный мальчик… – вздохнула Сусанна.
– Виноват… – сконфузился Фрике, – я вызвал в вас тяжелые воспоминания…
– О! это воспоминания прошлого, далекого прошлого, друг мой. Время все сглаживает, – задумчиво продолжала Сусанна. – Теперь 1870 год, а бедный малютка мой умер в 1853.
– Значит, именно в тот год, как господин Лефевр взял меня к себе. Да, время летит быстро, прошло уже семнадцать лет!
И, погруженный в свои воспоминания, Фрике не замечает странного выражения лица своей собеседницы.
Гонесс и 1853 год! То же селение, тот же год…
Случайное ли это совпадение или воля Провидения?
Страшный вопрос этот стоял перед Сусанной и никак не укладывался в ее мозгу.
Под каким-то пустячным предлогом мадам Мулен прервала разговор и вышла из комнаты.
Де Марсиа еще не спал.
– Ты поручил мне выпытать тайну твоего врага, – резко начала она, входя в его комнату. – Я выполнила твое поручение, вызвала его на откровенность; но признание юноши пробудило в душе моей тяжелые воспоминания… Я невольно вспомнила нашего ребенка…
– Ну, и что же из этого?
– Право, не знаю, как тебе сказать… как бы выразиться яснее… – замялась Сусанна. – Ты, конечно, посмеешься надо мной, но мне, видишь, кажется… я боюсь.
– Ты боишься Фрике?
– Нет… мне почему-то кажется, что ребенок наш не умер, что он жив… Меня мучит то, что я была для него дурной матерью, что я мало заботилась о нем.
– Что за сентиментальности, Сусанна! Ведь ты не сумасшедшая!
– Постой, постой… В котором году умер наш малютка?
– Твой сын умер в 1853 году.
Де Марсиа сделал особенное ударение на слове «твой».
– В каком месяце?
– В августе, в то самое время, как мы были в Лондоне. Да ты же сама должна это помнить: в Париже шел тогда процесс д'Анжеля, любовника твоей приятельницы Антонии.
– Да, да… Он еще убил свою любовницу?
– Ну, да! Но ворошить этот хлам не к чему, и потому не советую тебе распространяться.
– Еще одно, одно только слово!.. Свидетельство о смерти ребенка у тебя?
– Да, – протянул он сквозь зубы, помедлив несколько с ответом.
– Отдай его мне.
– Я засунул его куда-то, теперь не припомню. Поищу завтра; найду – так отдам.
– Ты, конечно, помнишь, что свидетельство это нам было прислано в Лондон в письме Викарио?
– Но не могу же я его таскать у себя в кармане семнадцать лет!
Сусанна больше не настаивала.
На следующее утро де Марсиа передал ей форменное свидетельство, за печатью гонесского мэра, выданное 25 августа 1853 года. Документ этот гласил о смерти полуторагодового ребенка мужского пола, рожденного от неизвестных отца и матери, нареченного при крещении Эдуардом.
Сусанна несколько раз прочла бумагу, внимательно разглядела ее со всех сторон и, не сказав ни слова, взяла кошелек, надела пальто и шляпу и вышла из дому.
VI
Мать ищет своего ребенка
Сусанна Мулен отправилась на железную дорогу и с первым же поездом уехала в Париж.
В Париже она взяла фиакр, который отвез ее со станции Сен-Лазар на северную железную дорогу. Доехав до Вилье-ле-Бель, она пересела в омнибус и в два часа пополудни была уже в Гонессе.
Зачем приехала Сусанна в эту деревушку?
Ведь у нее же было в руках свидетельство о смерти сына?
В душе ее зародилось сомнение.
Она обошла всю деревню, но никто не мог ей указать дом крестьянина Фано. За семнадцать лет произошло, конечно, немало перемен, немало умерло народу. Сусанна вернулась бы домой ни с чем, если бы ей не попалась навстречу одна старая женщина, знавшая семью Фано. Обрадованная Сусанна стала ее расспрашивать, но оказалось, что Фано уже давно переселились в другую деревню, Стен. И так как было уже поздно, Сусанна осталась ночевать в Сен-Дени. На другой день, рано утром, поехала она в указанную ей деревню и там опять принялась разыскивать крестьянина Фано. Оказалось, что сама тетка Фано умерла два года тому назад, но муж ее жив, терпит большую нужду и живет в работниках.
Фано был на работе, и Сусанне пришлось идти на поле.
Она закидала старика вопросами, но он отвечал сбивчиво и неопределенно: память начала ему изменять, да и подозрительна показалась ему эта незнакомка. Пристала к нему с каким-то ребенком, который был отдан на воспитание его покойной жене, а кто ж его знает, какой такой ребенок, немало их перебывало у покойницы.
Несколько двадцатифранковых монет освежили, однако, его память и развязали язык.
Дядя Фано наконец вспомнил, что покойная жена его действительно брала мальчика на воспитание. Было это, должно полагать, в 1852 году. Ребенок был взят в приют для кормилиц, в улице Прованс. Плата за него была выдана каким-то господином за шесть месяцев вперед. По прошествии этих шести месяцев были высланы деньги и за второе полугодие. Для получения денег надо было писать в Париж, по известному адресу, но адреса этого за давностью лет старик никак не мог припомнить.
Жена потом рассказывала ему какую-то историю насчет этого ребенка, но он уже давно забыл ее, да и рассказ-то был какой-то непонятный.
Но тут дядя Фано ударил себя рукой по лбу и прибавил:
– Да имя-то господина, который взял к себе этого мальчугана, записано у нас, записан и адрес, и бумажонка эта, кажется, не затерялась. Но отойти-то мне, видите ли, сударыня, никак нельзя, – прибавил он с сожалением.
Новая двадцатифранковая монета убеждает его, однако, оставить работу и сбегать домой. Провозившись часа два и перерыв вверх дном весь свой убогий хлам, дядя Фано извлекает, наконец, из недр жениного сундука какую-то грязную, засаленную бумажонку, сложенную вчетверо. Лоскут этот изорван и истрепан, но на нем еще можно разобрать фамилию Лефевра и слова «Сен-Дени». Номер исчез, так же как и слово «улица».
Но для Сусанны и этого более чем достаточно: бумажка подтверждает рассказ Фрике. Она выхватывает у старого Фано этот драгоценный документ и обменивает его на крупный банковый билет.
Искушение слишком сильно, и бедняк, конечно, не может устоять, хотя и берет деньги дрожащей, недоверчивой рукой.
Но Сусанна поступает так сгоряча, но она уже рассудила, что ей необходимо прежде всего справиться у мэра селения Гонесс, там только может она узнать истинную правду.
И расстроенная, встревоженная спешит она опять в Гонесс. Но так как проселочные дороги не очень-то исправны, Сусанна добирается до Гонесса только к ночи. Сельская контора заперта, приходится поневоле ждать рассвета и переночевать на постоялом дворе.
В девять часов утра она была уже у мэра: но списков за 1853 год не оказалось, они были сданы в архив. Известие это обескуражило Сусанну, так как за дальнейшими сведениями ей пришлось бы обратиться к подпрефекту в Сен-Дени.
Секретарь сказал ей, что справку эту можно получить дней через пять, никак не раньше. Что делать? Она дала себе слово вернуться домой только тогда, когда узнает наверно, что де Марсиа сказал ей правду.
Не могла Сусанна долее выдержать. Она расплакалась перед секретарем и стала упрашивать, умолять его. Слезы и красноречие просительницы тронули этого доброго человека, и, оставив более спешные дела, пошел он в кладовую искать эти проклятые списки за 1853 год.
Долго искал старик в толстых, запыленных связках и, наконец, нашел то, что требовалось.
Он перелистывал толстые пачки так медленно, что Сусанна теряла всякое терпение.
Поправляя беспрестанно сползавшие на нос очки, секретарь спросил спокойным, неторопливым тоном:
– Вы говорите в августе?
– Да, сударь, 25 августа 1853 года.
– Свидетельство о смерти?
– Да… о смерти.
– Ребенок мужеского пола… Посмотрим, посмотрим… А-а! Вот оно 25 августа…
– Ну, а дальше-то что же, дальше? – боязливо спросила Сусанна.
– Да тут совсем не то… – продолжал тот также флегматично. – 25 августа 1853 года умер в нашей общине Бертран, 64-летний старик, по ремеслу хомутник. Это что-то не то… А-а! вот еще… Родился ребенок женского пола… Но ведь вам нужна не метрика?
– Нет, сударь, мне нужно свидетельство о смерти.
– Ну, значит, вы ошиблись, сказали мне не то число… – загорячился в свою очередь флегматичный секретарь. – Ведь списки-то у меня перед глазами… 25 августа в Гонессе не было больше никакого смертного случая… Да вот, посмотрите сами.
Сусанна жадно пробежала глазами пожелтевшую от времени страницу, но с 24 до 26 не нашла никакой пометки о смертном случае.
«Но как же это? Какой же документ дал ей де Марсиа?»
А чиновник уже забрал у нее толстую книгу и ворчал недовольным тоном, что бессовестно отнимать попусту время у занятого человека.
– Извините, сударь, но я должна вам заметить, что с моей стороны нет никакой ошибки, а вот верны ли ваши списки, того не знаю.
– В списках не может быть ошибки, – сухо заметил тот.
– Да вот же вам доказательство, – продолжала Сусанна, подавая ему свидетельство, данное ей де Марсиа. – Я искала у вас только копию, а самый документ в моих руках.
– Ну, уж это из рук вон! – рассердился секретарь. – Бумага у вас, а вы заставляете меня рыться более двух часов!
И, сердито сдвинув очки, старик стал проверять свидетельство по книге. Но едва успел он приняться за это несложное дело, как резко обернулся к Сусанне и, строго поглядев ей прямо в глаза, заметил:
– Вас следовало бы арестовать, сударыня!
Старик не шутил, тон его был слишком серьезен. Удивленная Сусанна глядела на него испуганными глазами.
– Ведь это подлог! А подлог, как вам известно, строго преследуется законом. Да и подделка-то самая грубая, бесцеремонная, написано-то не по форме.
И, говоря это, он пытливо глядел ей в глаза, чтобы уловить впечатление, произведенное его угрозой; но, к величайшему удивлению своему, не прочел в них ничего, кроме радости. Теперь он уже сам глядел на нее удивленным, вопросительным взглядом.
– Ах, какое счастье! – вырвалось, наконец, у Сусанны.
– Извините, сударыня… Я вас не понимаю, – пожал плечами чиновник.
– Как благодарить вас за сообщенное вами известие! Вы возвратили мне сына! Меня обманули, сказали, что он умер… Вам, вам одним обязана я своим счастьем!
Старик, совершенно сбитый с толку, не знал, что говорить и что делать, он понял только, что угрозы напрасны.
– Я обеспокоила вас, сударь, отняла у вас, человека занятого, много времени и потому смею просить принять эту маленькую благодарность за потерянное вами время, – проговорила Сусанна, протягивая ему стофранковый билет.
– Я вполне обеспечен содержанием, которое получаю от сельского общества и не беру никаких подачек, – сухо ответил тот, отстраняя от себя деньги. – Если бы мне пришлось выдать вам новое свидетельство, я, действительно, получил бы с вас законные 2 франка 50 сантимов, но так как я не выдавал вам свидетельства, вы ничем, ничем не обязаны мне, и благодарить меня вам совершенно не за что.
– В таком случае попрошу вас принять эти деньги в пользу бедных вашего общества. Это будет должным воздаянием за радостное известие, полученное мною.
Секретарь смягчился и ответил уже учтиво:
– Это другое дело. На таком условии могу я принять эти деньги, могу принять их даже с благодарностью. Но как же скажу я об этом пожертвовании господину мэру?
– Скажите просто, что деньги эти пожертвованы матерью воспитывавшегося здесь когда-то ребенка, – просто ответила Сусанна, торопливо направляясь к дверям, чтобы дать, наконец, волю восторженным, облегчающим слезам.
В ней говорило теперь одно материнское чувство, все остальное было как-то чуждо сердцу.
Так этот милый, симпатичный юноша, этот Фрике – ее сын, ее родное детище! Недаром лежало у ней сердце к этому мальчику, недаром полюбила она его с первого раза!
Но вдруг выражение лица ее быстро изменилось, и она спросила себя с ужасом: «А что творится теперь там, в Версале? Ведь прошло уже три дня…»
Она чувствовала, что ее единственному сыну, ее возлюбленному Фрике грозит опасность… И грозит ему эта опасность от родного отца, этого низкого, продажного человека, бросившего сына на произвол судьбы, составившего подложный документ о его смерти. Да, из личной выгоды, из денежных расчетов де Марсиа способен убить единственного сына. И в эту самую минуту преступление это, может быть, уже совершено…
И в нервном, возбужденном состоянии спешит она в Версаль и, полумертвая от страха, подходит к домику д'Анжелей.
Наконец-то она дома! Ее встречает расстроенная Лена и говорит ей, что Фрике болен, что уже два дня он не встает с постели.
Сусанна в отчаянии. Фрике болен! Неужели она опоздала? Неужели этот ужасный человек, этот изверг уже успел привести в исполнение свой замысел?
VII
Тигрица-мать
Марсиа действительно уже попробовал; но неуверенная, неверная рука всыпала недостаточное количество яда, доза была слишком слаба, чтобы убить разом человека в полном расцвете сил и лет. Молодая жизнь не поддалась, и вовремя поданная помощь могла еще ее спасти.
Сусанна сейчас же кинулась к больному и послала за доктором.
Все, предписанное врачом, исполнялось точно и аккуратно. Сусанна почти не отходила от Фрике, изредка только решаясь доверить его Лене. Оставив больного с Леной, она сама сейчас же шла в комнату де Марсиа и зорко следила за каждым шагом этого страшного человека. А человек этот не говорил ей ни слова о своих намерениях и планах.
Как дикая тигрица, охраняла она своего милого Фрике; как ласточка, кружилась она вокруг своего детища, никому не доверяя, никому не говоря ни слова, охраняя юношу от хитростей и козней сильного врага.
Долго крепилась Сусанна, но, наконец, не могла выдержать и решила объясниться с де Марсиа.
Она знала, что, раз солгав, возлюбленный ее пустится на новую ложь, и потому была наготове.
Но сам Фрике был удивлен более всех.
Что за непонятная метаморфоза? Чем объяснить эту перемену в обращении, эту нежную заботливость, эту трогательную предусмотрительность? Его берегли и нежили как любимое детище в доме его заклятого, непримиримого врага!
И ему не открыла своей тайны Сусанна. Материнская любовь, охватившая все ее существо, научила ее сдержанности и осторожности.
Как сказать этому благородному, неиспорченному юноше, нравственно стоящему неизмеримо выше того жалкого круга, в котором сама она увязла, как в гнилом болоте: «Я твоя мать!.. Я бросила тебя на произвол судьбы беззащитным младенцем, чужая рука вспоила, вскормила тебя и сделала человеком, но во мне пробудилось теперь материнское чувство, и ты должен любить меня уже только за то, что я твоя мать. Не спрашивай меня о том, как прожила я жизнь, позорно или честно, должен ты краснеть за меня или нет, не спрашивай ни о чем – я нашла тебя и требую твоей любви. Ты должен, ты обязан любить меня как мать».
Нет, в душе этой потерянной, продажной женщины, которую судьба свела с отъявленным негодяем, проснулось новое, до тех пор неведомое ей чувство – чувство стыда. Она не посмела признаться сыну во всем, сказать ему всю правду.
Сусанна поняла сердцем, что ей надо еще заслужить привязанность покинутого ею сына, что ей надо самой прежде доказать ему свою любовь. Тогда только может она требовать от него взаимности.
Горько раскаивалась теперь Сусанна.
Она должна была молчать, таиться перед родным сыном; она не могла требовать от него ни уважения, ни ласки. Таково было наказание за прошлое, и Сусанна несла его, как должную, вполне заслуженную кару.
Любовь к сыну убила в ее сердце любовь к его отцу. Чем более смирялась она перед сыном, тем меньше любила и уважала любовника.
Де Марсиа, конечно, не мог не заметить, что на каждом шагу, в пустяках, в мелочах приказания его выполняются уже не с прежней безмолвной покорностью. Ему противоречили и делали по-своему, а он совсем не привык к этому.
Сусанна прекрасно понимала, что такое положение дел может привести к весьма плачевным результатам, и потому надо было что-то делать.
Свою поездку в Гонесс она объяснила какой-то вымышленной, не совсем ловко придуманной историей, и де Марсиа не был, конечно, настолько глуп, чтобы поверить ей.
Неаполитанец был очень ревнив, а Сусанна была еще настолько хороша, что ревность эта могла иметь основания, и потому трехдневная поездка ее обостряла еще больше и без того резкие разговоры родителей нашего гамена.
Однажды вечером де Марсиа сказал ей:
– Итак, я, значит, никогда не узнаю, где ты пропадала эти трое суток?
– Я тоже, вероятно, не узнаю никогда, что ты тут делал в эти три дня? – ответила она ему также резко.
– Я занят был обеспечением твоего положения.
– А я была занята обеспечением своего счастья.
– Без меня, за тридевять земель отсюда?
– Да, без тебя.
– Как же это, позвольте полюбопытствовать?
– Послушай! Все это, наконец, надоело… я не в силах выносить долее… Скажи, пожалуйста, почему ты лжешь?
– Когда это я лгал? Да и какая мне стать обманывать тебя, когда я живу только для тебя, для тебя одной, Сусанна. Интересы у нас до сих пор были, кажется, общие.
– Да я говорю тебе не о настоящем.
– О чем же говоришь ты?
– О прошлом.
Де Марсиа вздрогнул.
Он не понял. Он думал, что Сусанна намекает ему на убийство Антонии.
А Сусанна заметила его волнение и повторила, испытующе глядя на него своими черными глазами:
– Да… ты солгал, ты обманул меня.
И де Марсиа, совершенно не владея собой, сдавленным, прерывающимся голосом начал страшный рассказ о преступлении, совершенном им в памятную для него ночь на 20 марта 1853 года.
Молча слушала его Сусанна; она, казалось, онемела от ужаса. Инстинктивно отодвинулась она от рассказчика и старалась не глядеть на него.
Он сказал ей все. Сказал, как нанес смертельный удар, как ограбил свою несчастную жертву, как свалил преступление на бедного Армана. В нескольких словах передал он ей и развязку драмы; с развязкой Сусанна была более знакома, чем с началом.
С ужасом и отвращением выслушала Сусанна этот рассказ; она была уже не та, что прежде, и не могла сочувствовать этому человеку. Он был ей гадок, противен, она глядела на него с отвращением.
– Неужели ты никогда не задавала себе вопроса о том, чем мы существуем, откуда берутся у нас средства? – продолжал де Марсиа. – Ведь должна же ты была чем-нибудь объяснить себе тогда наш внезапный отъезд из Парижа? Ведь ты же знала, что обстоятельства мои были так плачевны, что я принужден был продать последнюю остававшуюся у меня ценную безделку?
– Нет, я никогда не думала об этом, – спокойно ответила Сусанна. – Я слепо шла за тобой, отдалась тебе, ни о чем не думая, не рассуждая… Я тебя любила…
– Да и я, кажется, отвечал тебе тем же! Я всегда страстно, горячо любил тебя, Сусанна, и шел на преступление только ради тебя, ради твоего счастья. Я работал, работаю и теперь только для тебя.
– Ты мог бы иначе устроить мое счастье.
– Как? не понимаю.
– Ты совершенно напрасно расстраиваешь себя неприятными воспоминаниями, открыв мне страшную тайну, о которой я тебя и не спрашивала. Я хотела поговорить с тобой о прошлом, упрекала тебя действительно в обмане, но не о том, не о том я говорила… Ты меня не понял.
Де Марсиа глядел на нее широко раскрытыми глазами; он раскаивался в своей неуместной откровенности, но было уже поздно.
Он страшно побледнел и попросил свою собеседницу выражаться яснее, определеннее.
Тогда Сусанна, без всяких обиняков и уловок, прямо протянула ему свидетельство о смерти их ребенка.
– Это подложный, фальшивый документ! Я сама справлялась в Гонессе и имею верные доказательства твоего обмана. Впрочем, одним преступлением меньше или больше, для тебя ведь это безразлично.
– Ну, этот лоскут бумаги так ничтожен, что о нем не стоить даже говорить! – усмехнулся де Марсиа.
– Ничтожен?.. Как можешь ты говорить такие вещи! Почему, говори, почему решился ты на такую низость?
– Почему?..
И бешеная, дикая ревность заклокотала с прежней силой в груди неаполитанца.
– А потому, что я никогда не считал себя отцом ребенка… Потому что, когда я сошелся с тобой, у тебя была целая рота любовников, ты вела разгульную жизнь. Мог ли я, никогда не будучи уверен в тебе, считать своим твоего ребенка?
– Ты гадкий, низкий человек, потому и судишь других по своей мерке. Я слишком любила тебя для того, чтобы обманывать. Ты и того не оценил. Я была тебе всегда верна и теперь, через девятнадцать лет, говорю тебе, что это был твой, слышишь, твой ребенок.
– Напрасно стараешься, я не поверю и останусь при своем. У меня есть на то свои причины.
– Повторяю, ты презренный, низкий человек и не смеешь оскорблять меня, потому что я этого не заслужила. Но говори же мне, говори скорее, что сделал ты с этим несчастным ребенком?
– Ничего я с ним не делал, я даже не знаю, где он и что с ним.
– Ты заставил меня бросить родного сына, и я презираю, понимаешь, презираю тебя!
– Но я не убил твоего ребенка! У меня еще сохранилась к нему капля жалости, благодари и за это. Когда мы уехали в Лондон, я просто бросил его у кормилицы. Для него же лучше. Как вырастили бы мы его, скитаясь из одного государства в другое? Из него вышел бы ни к какому делу не пригодный человек, а воспитанный бедными, работящими людьми, он привык, конечно, к труду и сделался честным работником.
– Но ведь ты отнял его у меня, ты отнял у меня жизнь, счастье! Каждой матери дорог ее ребенок. Ты не дал мне вырастить единственного сына!
– О! Ты жила бы только им и забыла бы меня. Я знал, я предчувствовал это и не хотел тебя делить ни с кем. Ведь я ужасно ревнив, ты это знаешь.
– Итак, ты остаешься при своем прежнем убеждении, не признаешь себя отцом этого несчастного ребенка? – переспросила Сусанна.
– Конечно, не признаю.
– Убеждение это умаляет, конечно, твой подлый, бесчеловечный поступок.
– Решительно не могу понять, что дался тебе сегодня этот ребенок! Говоришь о нем битых два часа и только раздражаешь себя понапрасну.
– Но ты, кажется, забываешь, что я мать и что судьба этого несчастного ребенка мучит меня, не дает мне покоя. Я хочу найти своего сына!
– Ищи.
– А если я, действительно, найду его?
– Если ты его найдешь, то уже не трудись приводить ко мне свое сокровище – я убью, задушу твоего любимца собственными руками! – чуть не с пеной у рта прокричал де Марсиа, и потемневшие глаза его сверкнули недобрым огнем.
– Как!.. Ты способен убить родного сына? – с ужасом спросила Сусанна.
– Какой же это сын? Это ублюдок, пробежавший черной кошкой между нами. Он хочет, как тать, как вор, отнять у меня твою любовь… Но, нет! ты моя, моя на веки, и никому, никому я не уступлю тебя! Ты принадлежишь мне уже потому, что ради тебя, ради твоего счастья я пошел и пойду опять на преступление… Все, все, что я сделал низкого, гадкого, все для тебя, Сусанна! Ты связана со мной неразрывными цепями. Рай или ад сулит нам жизнь впереди, все равно – ты будешь всегда, всегда со мной!
Сцена эта очень расстроила Сусанну – она узнала то, что и хотела узнать. Она не открыла этому дикарю своей тайны, она поняла, что признание ускорит только гибель бедного сына.
И глубоко в любящем сердце затаила она свой секрет: ни отец, ни сын не должны были знать его. Сама судьба, однако, устроила так, что тайна Сусанны повлияла на жизнь обоих.
VIII
Трубочка со сливками
Прошло несколько недель со дня неудачного покушения на жизнь нашего гамена.
Благодаря нежному, заботливому уходу Сусанны юноша был спасен и поправлялся понемногу. Молодость взяла свое, и в начале лета Фрике был уже на ногах. По мере возвращения сил росло и расположение его к Сусанне. Она так ухаживала за ним, так берегла его, что он не мог не видеть в ней доброго, преданного друга.
Все в доме, кроме счастливой, беспечной Елены, были в тяжелом, тревожном ожидании чего-то недоброго. Черная туча висела над скромным жилищем д'Анжелей, у всех его обитателей было как-то непокойно на душе.
Старая баронесса почти не выходила из своей комнаты, ни с кем не говорила, ни во что не вмешивалась.
Фрике был занят своей опасной игрой с ловким врагом. С помощью Доминика и Жозефа Клапе юноша имел известия из Кламара, но в них не было ничего утешительного. Арман был в прежнем положении, кризис не произвел желаемого результата. Да и сам Фрике не мог ничего обещать старику Лефевру – собственное его положение было слишком шатко и ненадежно. Роль бедняги была не из безопасных.
Де Марсиа тоже не знал покоя. Он уже не мог довериться Сусанне, он уже не видел в ней прежней преданной сообщницы. Она держала себя теперь независимо, самостоятельно. Она так зорко, так ревниво охраняла от него своего нового любимца, что он не мог к нему подступиться. Она кротко и прямо объявила ему, что «не желает», чтобы Фрике подвергался у них в доме какой бы то ни было опасности, и хитрый неаполитанец, казалось, не смел ослушаться ее приказания. На самом же деле он решил во что бы то ни стало отделаться от этого несносного мальчишки.
Ему мерещились миллионы д'Анжелей, и эти заманчивые миллионы ослепляли ум и сердце этого человека.
У Сусанны, конечно, не было ни минуты покоя. Не имея возможности предупредить сына об угрожавшей ему опасности, она беспокоилась о нем дни и ночи. Малейшей неосторожностью бедный юноша мог погубить себя. Каждую чашку кофе или молока, каждую тарелку супа она приготовляла и наливала ему собственными руками. Все, что подавалось юноше, проходило непременно через руки заботливой Сусанны.
Одним словом, этот уединенный, по-видимому, мирный уголок, не только не знал покоя, но был чистым адом для своих обитателей.
Такое положение вещей не могло долго продолжаться. Комедия или, вернее, драма должна была чем-нибудь кончиться.
Сама того не сознавая, Лена ускорила развязку. Было решено отпраздновать должным образом выздоровление Фрике. Девушка первая подала эту мысль; де Марсиа отнесся к предложению этому довольно безразлично, Сусанна приняла его с восторгом. А между тем ловкий плут в душе радовался больше всех, и притворное равнодушие его было только необходимой маской.
Этот семейный праздник, если только можно так назвать обед, за которым сошлись непримиримые враги, был назначен на 19 июля.
Одна старая баронесса не собиралась принять участие в этом празднестве.
Мы уже сказали, что она почти не выходила из своей комнаты и жила особняком, допуская к себе только Доминика и свою любимицу Лену.
Сусанна поспешила поделиться приятной новостью с Фрике.
Юноша был очень обрадован.
– Но надо же побаловать Вас в этот день вашим любимым лакомством, – прибавила Сусанна.
– Само собой, – улыбнулся Фрике. – Я виновник торжества, я и выбираю десерт по своему вкусу.
– Выбирайте, друг мой, выбирайте… Даю заранее свое согласие.
– Знаете, еще в детстве, когда я был шалуном-мальчишкой, я ужасно любил глазеть в окна булочников и пирожников. Миндальные торты, облитые сахаром бабы, пирожки с вареньем были всегда предметом моего восторга и восхищения; но трубочки со сливками не могли уже ни с чем сравниться и занимали в мечтах моих первое место. Страсть к этому пирожному я сохранил и до сих пор.
Сусанна улыбнулась, а на сердце у нее скребли кошки: почему не был он с ней в эту счастливую для многих пору детства? Почему не могла она исполнить тогда его детских капризов и желаний?
– Выше трубочек нет ничего на свете! – продолжал между тем весело Фрике. – Подрумяненная корка хрустит на зубах, а сливки, сбитые в воздушную пену, так и тают во рту! Славные трубочки ел я в доме папаши Лефевра… Если добрый старик был доволен мною, что случалось, однако, очень редко, он вел меня в соседнюю булочную на улице Сен-Дени, она существует там и до сих пор, и покупал мне любимое пирожное. Я уплетал эти соблазнительные трубочки с такой жадностью, что папаша Лефевр покупал их одну за другой, не столько для удовлетворения моего чудовищного аппетита, сколько для собственной забавы.
Глядя на меня, старик никогда не мог удержаться от смеха.
– Ну, вот и прекрасно! Мы и закажем к нашему празднику достаточное количество вашего любимого пирожного. Надо же вам поесть этих трубочек хоть раз в жизни столько, сколько хочется.
– В таком случае берите на мою долю целую дюжину! – захохотал Фрике. – Пойдет ли только эта порция на пользу вашему пациенту?
Начались приготовления к задуманному торжеству. Дом несколько оживился, все суетились, хлопотали. Лене захотелось поделиться общей радостью с Арманом, и тот удостоил простодушную болтовню девушки снисходительной улыбкой.
Но более внимательный наблюдатель уловил бы в улыбке этой что-то ехидное, злорадное.
Настало девятнадцатое число. Из лучшей булочной Версаля было прислано двенадцать трубочек со сливками, ровно двенадцать.
Доминик поставил их на кухне.
Сусанна была занята по хозяйству.
Де Марсиа выходил из кабинета в коридор, когда мальчик в белой куртке и таком же колпаке уходил с пустой корзинкой под мышкой.
Неаполитанец спокойно прошел в сад и с самым равнодушным, беззаботным видом прогуливался там с четверть часа. Затем, улучив удобный момент, он прокрался на кухню, когда там никого не было, и стал разглядывать принесенное из булочной пирожное. Если бы кому-нибудь удалось подкараулить его, то, конечно, всякий подивился бы тому, что такой серьезный, занятой человек следит за порядком на кухне. Мужское ли это дело? Он, конечно, и сам понял сейчас же все неприличие своего поступка, потому что, поспешно оглядев блюдо с пирожными, он так же поспешно вышел на цыпочках из кухни. Все это совершилось так тихо, так быстро, что никто из домашних не успел заметить этого странного визита.
Обед вышел удачный, веселый; много болтали, много смеялись.
Сам де Марсиа был весел против обыкновения и отказался, по-видимому, от всех своих гадких, низких замыслов.
Давно уже не была так непритворно весела Сусанна. Мир и тишина, казалось, водворились наконец в этом доме, столько времени не знавшем покоя.
Общее расположение духа отразилось еще с большей силой на молодых людях. Фрике и Лена были уже сами по себе слишком счастливы для того, чтобы не принять участия в этом общем веселье.
Появление пресловутых трубочек со сливками было встречено дружным, неудержимым смехом.
При виде любимого лакомства, живо напомнившего ему недавнее еще детство, глаза Фрике так и загорелись. Все маленькое общество было так беззаботно весело, все так много смеялись, что у всех глаза блестели так же, как у самого виновника торжества.
Де Марсиа захотел на этот раз сам угостить дорогого гостя и, взяв блюдо с пирожными, протянул его герою дня.
– Берите, берите скорее самую большую! – весело проговорил он с приятной улыбкой. – Примите ее как дань моей дружбы и искреннего расположения к вам, молодой человек.
И любезный хозяин собственноручно положил на тарелку сидевшего против него Фрике самую большую, самую аппетитную трубочку, которая, конечно, принадлежала ему по праву.
Затем Сусанна, смеясь еще громче самого де Марсиа, взяла от него блюдо и положила на тарелку Фрике еще две штучки.
– Ему мало одной, он хочет съесть все!
– За кого вы меня считаете? – весело проговорил юноша. – Я должен поделиться со всеми. Разрешаю вам, господа, взять себе по две штучки, с меня довольно и шести.
И Сусанна поспешила исполнить приказание Фрике.
Собственноручно положила она две трубочки Лене, две ее брату-самозванцу и две себе; все же оставшееся на блюде поставила со смехом опять перед Фрике.
Доминик разлил в рюмки портвейн, и все с аппетитом принялись за десерт.
Вдруг, среди всеобщего веселья, раздался глухой, как бы сдерживаемый стон… Все тревожно переглянулись: с хозяином приключилось что-то недоброе… Мертвенная бледность разлилась по его лицу, и он судорожно схватился за затылок, как человек, внезапно пораженный кровоизлиянием в мозг. Соскочив со стула и глядя страшным, помутившимся взглядом на Сусанну, он попробовал сделать несколько шагов, но зашатался и грузно упал на пол.
Все встали из-за стола и безмолвно, в ужасе глядели на распростертого у их ног де Марсиа, лежавшего без малейших признаков жизни, с вытянутым, посиневшим лицом и полуоткрытыми стеклянными глазами.
IX
Сын
Произошло следующее.
Как ни остерегался хитрый любовник Сусанны, подкрадываясь к кухонному столу, это не ускользнуло от ее зорких глаз. Она отдернула занавеску на стеклянной двери и видела все. Неаполитанец, конечно, недаром зашел на кухню, он не стал бы беспокоить себя понапрасну. У него была цель: в одну из самых аппетитных трубочек всыпал он какой-то белый порошок, похожий на мелкий сахар. Чтобы не смешать лакомый пирожок с другими, он ловко и осторожно отломил от него едва приметный кусочек и затем переложил трубочку на видное место. Простая операция эта была делом одной минуты, де Марсиа сейчас же вышел на цыпочках в коридор в полной уверенности, что никто из домашних не заметил его короткого визита. Но он жестоко ошибался – Сусанна видела все. Поспешно, так сказать, по следам злодея, прошла она на кухню, ловко приставила к пирожку отломленный кусочек и сделала на нем свою пометку, а от другой трубочки старательно отщипнула такой же точно кусочек и положила это безвредное лакомство на место пирожка, предназначенного щедрой рукой неаполитанца ее милому Фрике.
Вот почему ошибся де Марсиа, вот почему не попала отрава на тарелку героя дня, веселого, ничего не подозревавшего гамена. И собственной рукой, сама Сусанна Мулен положила состряпанное ее возлюбленным угощение на его собственную тарелку. Вышло так, что де Марсиа запасся ядовитым порошком для собственной своей особы.
Сусанна поступила решительно, она не колебалась ни минуты.
Она предчувствовала, что эта неравная, отчаянная борьба должна окончиться гибелью слабейшего. Мать чуяла беду. Она защищала только свою плоть и кровь, своего ребенка. В ней жила теперь только мать – любовница же и сообщница де Марсиа не существовала более.
К тому же и выбирать не приходилось.
Как ни ужасен был только что совершенный ею поступок, Сусанна говорила себе, что выполнила только долг, святой долг матери. Она воспользовалась только орудием самого злодея – не больше. Дело, совершенное ее рукой, ужасно, но оно – только законное возмездие за целый ряд не менее ужасных преступлений.
И одна, одна только Сусанна не потерялась и спокойно и холодно глядела на неподвижное тело неаполитанца.
Доминик поспешил увести перепуганную Елену. Сусанна осталась одна с Фрике, и тут-то произошло нечто особенное, хотя и дикое, но довольно трогательное.
– Фрике, – начала она глухим голосом, – не гляди больше на этого человека! Это был твой смертельный враг. То, что случилось с ним, должно было случиться с тобой; но сердце мое угадало беду и отвратило от тебя страшный удар.
– Он, может быть, еще жив, – проговорил Фрике.
– Не бойся… умер, не встанет. Если бы ему удалось сделать то, что он хотел сделать, ты лежал бы теперь на его месте.
– Вы говорите, сударыня, что отвратили удар, грозивший мне?.. Значит, вы убили, отравили его?
– Да, я его отравила. За тебя, за твое спасение, я готова пожертвовать всем, готова отдать свою собственную жизнь! – с жаром проговорила Сусанна.
– Понимаю… Он, значит, хотел отравить меня еще тогда… Болезнь моя была тоже делом его рук.
– Да. Это был злой, безжалостный человек. Он не хотел и не умел жалеть других, ну… и я не пожалела его.
– Но ведь, согласитесь, все это ужасно! – продолжал Фрике.
И, поглядев ей прямо в глаза, он прибавил:
– После всего этого вы-то сами что за ужасная женщина? Из расположения к одному вы, не задумываясь, убиваете другого!
– Это расчет с прошлым, это долг, который давно лежал на мне. Я его выполнила и теперь спокойна.
– А я-то, я-то тут при чем? Работал два года, был уже близок к достижению цели – и вот плоды моих трудов. Мертвые не говорят, не сознаются. Ах! Зачем, зачем убили вы его!
– Но я же говорю тебе, что ему нужна была твоя жизнь, что он хотел отравить тебя! Я только предупредила его – не больше.
– Но это было уже дело закона. Не нам судить и казнить преступников.
– Закона!.. О! Я уже слишком долго жила вне требований закона, чтобы подчиниться им теперь. Да и убитый мною человек не признавал над собой никаких законов. Говорю тебе: долг, святой долг требовал смерти этого человека. Я обязана, слышишь, обязана была защитить тебя, моего…
– Одумайтесь!.. Что вы говорите? – прервал ее Фрике. – Вы так возбуждены, что действительно считаете себя правой, действительно говорите то, что думаете, но… Я, конечно, должен быть вам очень благодарен, так как вы спасли мне жизнь, но… простите, ради Бога, но… я боюсь вас, я не могу глядеть на вас без ужаса. Я и желал бы, всей душой желал бы выказать вам свою горячую признательность, но не могу, не в силах. Не могу понять, что побудило вас…
– Фрике… друг мой, дитя мое, – зарыдала она, покрывая его горячими поцелуями. – Дороже тебя у меня нет никого на свете… За тебя я готова на все, пойду на какое хочешь преступление… Ты видишь сам…
И она в изнеможении опустилась на стул. Юноша был тронут и мог только пробормотать:
– Волчица, конечно защитила бы так своих волчат. Кто, кроме родной матери, может считать себя вправе убивать? Мать еще может сделать это для спасения своего ребенка.
– Видишь?.. Ты и сам со мной согласен. Да! Мать, одна мать имеет право! – вскричала Сусанна с диким, лихорадочным смехом.
– Но ведь вы мне не мать, – холодно остановил ее Фрике.
Сусанна не выдержала более, она зарыдала. Женщина эта имела силу отомстить убийством, но не имела сил выслушать замечания Фрике.
Юноша понял все: слезы Сусанны были красноречивее слов.
– Мать… Вы моя мать?! – восторженно вскричал он и бросился обнимать Сусанну.
Сцена вышла бы вполне трогательная, если бы общее впечатление не портилось присутствием безмолвного мрачного свидетеля, распростертого среди комнаты. Он еще хрипел и потемневшее лицо его подергивалось предсмертной судорогой.
– Кто же мой отец? – несмело спросил Фрике.
– Он уже давно умер, – не задумываясь, ответила Сусанна.
Последний вздох вырвался из груди умирающего, и грешный дух этого человека отлетел в вечность. На минуту все смолкло.
Но вот кто-то взялся за ручку двери, и на пороге показалась старая баронесса.
– Лена уже предупредила меня… – начала она дрожащим голосом. – Я знаю… он умер… Армана нет! Я пришла поплакать над ним и простить ему – ведь он все же сын мой.
Но Фрике поспешил успокоить старушку.
– Баронесса, – начал он, – я должен вам сказать, что человек, внезапно умерший здесь сегодня, не сын вам, а лицо совершенно постороннее. Это низкий обманщик, назвавшийся именем барона Армана. Верьте тому, что говорит вам Фрике, выследивший и открывший все проделки этого негодяя.
Содрогнулась старая баронесса.
– Значит, женщина, которую он привел в мой дом, его сообщница? – с усилием проговорила она.
Теперь настала очередь Фрике защищать Сусанну.
– Баронесса! Женщина эта – моя мать! Я возвращу вам сына, а вы не отнимайте у меня матери.
– Ваша мать?..
– Да, баронесса. Вы вошли сюда для того, чтобы простить и оплакать тяжелую потерю… Приберегите же горькие слезы для несчастного сына вашего, который еще жив телом, но умер разумом, болеет душою. Настоящий Арман д'Анжель не узнает вас, не узнает родной матери, потому что он помешан. Ради этого несчастного сына, ради того, что для вас дорого и свято, простите, простите, баронесса, эту бедную женщину! Ведь она не сделала вам никакого зла!
Сын ее жив, но он сумасшедший – вот все, что удержалось в памяти бедной баронессы. Впечатления были уже слишком сильны, и она упала без чувств на руки Фрике.
X
Будь что будет
Отравление цианистым калием сопровождается теми же симптомами, теми же признаками, как кровоизлияние в мозг, и потому было признано, что де Марсиа умер от удара.
Да и к тому же все это произошло 19 июля 1870 года, в день объявления войны; вся Франция была в волнении, в тревоге.
Де Марсиа был похоронен на Версальском кладбище, и в общей тоске и суматохе никто не обратил даже внимания на его внезапную кончину.
Через несколько дней после похорон неаполитанца пришло известие о неудачах французов в Эльзасе, и смерть эта забылась сама собою.
Альфонс де Марсиа был похоронен под своим именем. Личность умершего была засвидетельствована Сусанной Мулен и Домиником, верным и преданным слугой покойного. Итак, имя Армана д'Анжеля осталось незапятнанным, настоящий Арман сохранил за собою все права гражданства. Но смерть неаполитанца отняла у Фрике всякую возможность вырвать у него признание и доказать невинность д'Анжеля.
Сомневался теперь наш юноша и относительно того, можно ли потрясенной, убитой горем баронессе вернуть сумасшедшего сына.
И мог ли он, Фрике, мечтать о возможности брака с Еленой, о возможности войти когда-нибудь в семью д'Анжелей, мог ли он мечтать об этом теперь, когда ему известно, чей он сын?
Как ни сильна, как ни бескорыстна была любовь его к этому невинному ребенку, как ни велика была услуга, оказанная им Арману, он не мог, не смел думать об Елене д'Анжель.
Под гнетом таких-то невеселых дум отправился наш юноша однажды утром в Кламар, на совет к старому Лефевру.
– Как ты исхудал! – удивился папаша Лефевр.
– Я был болен, еще не совсем оправился, – грустно улыбнулся юноша.
– Болен! И не известил меня о своей болезни! – с укоризной покачал головой старик.
– Вы уже слишком стары для того, чтобы ходить по разбойничьим вертепам, мой добрый Лефевр, потому я и не решился известить вас. Этот разбойник де Марсиа живо свернул бы вам шею.
– То есть… как это, друг мой?.. Я тебя не понимаю.
– Да очень просто. Этот негодяй уже два раза покушался отразить меня, чтобы тайна его страшного преступления не была открыта.
– Отравить?!.
– Вы можете успокоиться, так как я цел и невредим, – засмеялся юноша.
– Ну, уж теперь шалишь, молчать не буду! Сегодня же извещу обо всем префекта и прокурора!
– Напрасный труд: де Марсиа не сделает уже больше никому никакого зла.
– А куда же он девался?
– Он умер.
– Умер? – недоверчиво поглядел на него старик.
– Можете вполне положиться на мои слова… Я сам был на его похоронах.
– Это, конечно, очень похвально, если он действительно умер, развязал всем руки… только знаешь, дружок… не верится мне что-то… Ну как же, от какой болезни умер этот ужасный человек?
– Он отравился.
– Как! Такой негодяй мог сам покончить с собою?.. Не поверю! Никогда не поверю, чтобы он отравился.
– Да я и не говорю вам, что он сделал это по доброй воле.
– Тогда… тогда как же?.. – дрожащим голосом пробормотал Лефевр.
– Очень просто. Сладкий пирожок, предназначавшийся мне, по ошибке попал на его собственную тарелку. Отведал – и готово!
Старый Лефевр перевел дух, вздохнул наконец свободно.
– Каналья!! Скотина!.. Подлец! Ну как же не видеть во всем этом воли Провидения? – добавил он уже умильным тоном, со слезами на глазах.
– У меня были и ангелы хранители, – улыбнулся Фрике, – Елена д'Анжель и Сусанна Мулен, несчастная подруга этого авантюриста.
– Нашел кого произвести в ангелы! Ты, кажется, рехнулся, мой милый Фрике.
– Могу сказать только одно: женщина эта спасла мне жизнь.
– Сообщница этого негодяя спасла тебе жизнь?
– Сусанна не была сообщницей, а только жалким орудием в руках этого человека.
– Она подкупила тебя своей услугой, потому ты и стараешься оправдать ее, но я, видишь ли, гляжу на нее другими, беспристрастными глазами и нахожу, что она достойна не похвалы, а самого строгого порицания. Я еще покажу твоей хваленой Сусанне где раки зимуют!
– Господин Лефевр! Ради Бога не делайте ей никакого зла! Не говорите ничего дурного, ничего обидного для этой несчастной женщины… Это моя мать.
Просто и с чувством выговорил Фрике эти слова и тронул мягкосердечного Лефевра.
Надо было рассказать все старому майору, и Фрике, со слезами на глазах, передал своему благодетелю то, что узнал сам еще так недавно.
Перед отъездом в Кламар юноша имел откровенный продолжительный разговор с Сусанной о делах умершего неаполитанца и просил ее содействия в трудном деле, за которое взялся с такой горячностью.
Добрый Лефевр сочувствовал гамену и понял, о чем тоскует бедняк Фрике.
– Конечно, ты не можешь ей сказать: мадемуазель, убийца вашего брата, человек, упрятавший его на галеры вместо себя, жил двадцать лет с моей матерью. Основываясь на такой уважительной причине, смею просить руки вашей.
– Не правда ли, невозможно?
– Ах! Очень нужно было этой женщине выходить на сцену через двадцать лет? – с досадой произнес Лефевр.
– Но ведь она же мне мать и пожертвовала для меня всем! – с укоризной поглядел на него юноша.
– Вот потому-то и не следовало ей показываться. Она должна была стушеваться, а не давить тебя всей тяжестью своих признаний. Такой благороднейший поступок был бы действительно жертвой с ее стороны. Можешь ли ты не согласиться со мною?
– Да ведь, кроме вас, никто же ее не знает.
– Я и выскажу ей свою точку зрения на ее поступок. У старого майора была своя идея.
Фрике продолжал:
– Однако личные наши неприятности и заботы не должны, конечно, заставить нас забыть свои обязанности по отношению к ближним. Место Армана д'Анжеля теперь свободно, и старая баронесса ожидает возвращения сына.
Фрике говорил правду, и потому старик тотчас же согласился. Но камень преткновения был в том, что Мари ни за что не хотела покинуть своего бедного больного. Она одна имела на него влияние, ее одну он привык слушаться и понимать. Больной уже понимал теперь, что имя Арман, произнесенное дочерью Лефевра, его имя, и всегда оборачивался на этот призыв. Это было еще весьма малое улучшение, но добрые люди, ухаживавшие за ним, были рады и этому слабому проблеску сознания. Старый Лефевр стоял на своем и продолжал утверждать, Что Арман еще может поправиться, что положение его не безнадежно. Старый врач надеялся главным образом на благодетельную реакцию, которая может произойти при виде дорогих, милых сердцу лиц и давно знакомой, тоже близкой сердцу обстановки. Подготовить все к приезду больного в Версаль и предупредить старую баронессу взялся Фрике.
Лишь только приехал юноша в дом д'Анжелей, Сусанна отвела его в сторону и сообщила ему о непрошеном госте, Викарио Пильвейра.
Давно не получая ничего от Альфонса, испанец решился явиться сюда сам.
– Да! Ловко и долго плясал он под его дудку, – презрительно усмехнулся юноша.
– Тебя не было, Доминик не догадался отказать ему, и я должна была поневоле принять его.
– Что же вы ему сказали?
– Да я, без дальних разговоров, послала его на кладбище поклониться праху его незабвенного друга.
– Любопытно, как принял он эту приятную новость?
– Он театрально воздел руки к небу, ахал и охал, чуть не плакал, но, успокоившись немного, сказал уже без пафоса: «Я разорен… Все погибло. Что буду я теперь делать? Чем добывать средства к жизни в такое гадкое время? Война… Скоро и игры нигде не будет. Гадко!»…
– Он может теперь начать новую карьеру – сделаться честным человеком, – заметил Фрике.
Разговор о Викарио этим и закончился.
Весь дом был поднят на ноги: Армана должны были привезти в этот день, вечером.
Идея эта принадлежала Лефевру. Было решено везти Армана, когда он уснет, убаюканный, как малый ребенок, рассказами и песнями своей терпеливой сиделки. Проснуться больной должен был уже в знакомой ему обстановке, среди знакомых лиц.
Везти Армана решили в карете, и старый наш знакомый, Жозеф Клапе, опять пригодился.
Переезд из Кламара в Версаль совершился благополучно. Опытный Лефевр рассчитал верно.
Долго глядел Арман в лицо старой баронессы. Бедная мать не могла видеть своего несчастного сына, она могла только слышать знакомый голос. И она залилась горькими слезами. Слезы эти были спасением для ее настрадавшейся души, они облегчили ее – давно уже не плакала так несчастная мать Армана.
Больной, конечно, не узнал матери, но вид этой плачущей женщины тронул его, и он нежно поцеловал баронессу.
Первый шаг был сделан. Вместо одной любящей сиделки теперь было уже две, а чего только не в состоянии сделать любящее сердце!
Настал август. Этот памятный месяц принес бедной Франции немало горя и бедствий.
Народ шел на защиту родины.
Не хуже других был и наш Фрике, он не мог забыть о своем долге в такую тяжелую минуту, не мог оставаться безучастным зрителем бедствий и унижений родной Франции, и потому революция 4-го сентября застает его уже волонтером в рядах французской армии.
Как вольная птица, как настоящий гамен Парижа, Фрике избрал корпус парижских стрелков-добровольцев.
XI
Жертва матери
Не время и не место описывать нам на страницах нашего повествования геройские подвиги этого славного батальона, составленного исключительно из отважных смельчаков Парижа, скажем только, что отряду вольных стрелков выпало на долю сорок восемь сражений. Мужественно, стойко дрались они с немцами и ни разу не посрамили храброй французской армии. Особенно прославился отряд геройской защитой Шатодена.
Батальон вольных стрелков выступил из Парижа в составе 1170 волонтеров, а вернулся насчитывая в рядах своих не более 240. Немногие, очень немногие вернулись с поля, но зато вернулись они с чинами и крестами.
Судьба привела и нашего Фрике на поле битвы.
Страшно стоять под неприятельским огнем, но еще тяжелее и невыносимее томиться в душной крепости и ждать за ее толстыми стенами голодной смерти, не испытывая опьяняющей горячки боя.
– Ведь кто же я? – говорил юноша, прощаясь со стариком Лефевром. – Бедный найденыш, вспоенный, вскормленный вами из сострадания, из жалости, – не велика мне и цена. Иду смело на врага. Бедная Франция гибнет, неприятель теснит нас все больше и больше, неужели мы, надежда и опора родной страны, не найдем в себе силы и отваги для победы над врагом!
– Твоя правда, друг Фрике! – отвечал растроганный Лефевр. – Такое теперь время, что всякий, у кого здоровые руки, если не возьмет ружье, достоин презрения и не может называться честным гражданином. Иди, иди с Богом!.. Только постарайся как-нибудь, чтобы… чтобы тебя не убили, – добавил он, отворачиваясь от своего воспитанника, чтобы скрыть непрошеную горькую слезу.
– Ну, за это ручаться не могу, добрый папаша Лефевр. Да и кому, скажите, нужна моя жизнь? – грустно продолжал Фрике. – Чем и кому я был полезен? Матери – и той я не в состоянии оказать ни помощи, ни поддержки. Или уж не вернусь совсем, или же… вернусь человеком! – гордо закончил он. – Не знаю, конечно, что сулит мне судьба, знаю только, что ни вам, ни Елене не придется краснеть за меня!
– Что говорить, что говорить… – бормотал старый Лефевр. – Я и сам взялся бы тогда устроить это дело.
Проводы были просты и несложны. Отряд выступил из Парижа 8 сентября. Он отправился по Лионской линии к лесу Фонтенбло, где уже показалась легкая кавалерия неприятеля.
Призван был в ряды армии и старый наш знакомый, Жозеф Клапе, служивший еще прежде в артиллерии.
Лефевр, дав своему питомцу слово не покидать семью д'Анжелей, поддержать и защитить ее в случае опасности, отправился в Версаль.
Все разошлись в разные стороны, готовые выполнить свой долг.
В день проводов нашего вольного стрелка Лефевр имел серьезный разговор с его матерью.
– Так как мальчик, воспитанный мной, открыл мне все, я могу, кажется, говорить с вами без обиняков, – со свойственной ему резкостью сказал он Сусанне. – Вы можете, конечно, не признать чисто отеческих прав моих на брошенного вами ребенка, – добавил он не без ехидства.
– Не имею права не согласиться с вами, сударь, – скромно ответила Сусанна.
– Позвольте в таком случае предложить вам такой вопрос: любите вы своего сына?
– Если, как вы говорите, вам все известно, то конечно, вы не можете сомневаться и в моей привязанности к сыну. Я так люблю его, что готова пожертвовать для него жизнью. Для его спасения я, конечно, не остановлюсь ни перед чем…
– Из слов ваших вижу, что вы неплохая женщина, а что вы женщина неглупая – это я уже знал и прежде. Я не дипломат и кривых, окольных путей не знаю и потому приступаю к делу прямо. Поймите, что вы единственная и главная помеха счастью вашего сына. Вы портите ему все будущее!
– Я?!. – вскричала Сусанна.
– Позвольте, позвольте… Вам известно, что я сделал из него честного человека, каковым он мог и не быть, оставаясь на попечении… но оставим это в стороне. Не безызвестно вам и то, что этот благороднейший юноша оказал многоуважаемому семейству д'Анжель громадную услугу, такую услугу, за которую нельзя заплатить… деньгами.
– Что же далее? – спросила Сусанна.
– А выходит из этого следующее… Будь у него хорошие честные родители, будь у него такой отец или такая мать, которых он мог бы, не краснея, признать перед всеми, этот отец или эта мать могли бы смело идти к почтеннейшей, достойной полного уважения баронессе и прямо сказать ей: «Вы всем обязаны моему сыну: он возвратил вам состояние, он спас вам сына… Но он хочет оказать вам еще одну важную услугу – он хочет смыть с вашего имени пятно позора, он хочет возвратить вам несправедливо попранную честь… И взамен всего этого просит одного – любви вашей дочери, любви вашей Елены, которую он любит более всего на свете. И если она действительно не отвергнет его, моего бедного Фрике, не отвергнет его любви из сочувствия, а не из благодарности, я прошу у вас от его имени руки вашей дочери!»
– Да я знаю и так, что Елена любит его и может составить его счастье.
– Все это так, но… можете ли вы пойти просить руки Елены, вы – любовница убийцы-злодея, вы – его главная сообщница?
– Не могу… нет… Но ведь никто, никто, кроме старой баронессы, не знает, что я его мать, и никому, клянусь вам, никому никогда не открою я этой тайны!
– Вы-то не скажете, а он? Он слишком чист и благороден для того, чтобы отречься от родной матери отречься от нее именно в ту минуту, когда нашел ее…
– Но тогда что же надо сделать?
– И вы тоже спрашиваете у меня, что вам делать! Да разве любовь к этому ребенку, любовь матери не говорит вам, что должны, что обязаны вы сделать? – горячился старый майор.
Сусанна сначала молча поглядела на Лефевра и потом уже проговорила тихо и неторопливо:
– Вы хотите, конечно, сказать, что сын мой был бы счастлив, если бы меня не было на свете?
Но старый воин раскричался еще пуще:
– Да кто же говорит, что вам необходимо резаться или топиться! Какая ему радость видеть труп матери-самоубийцы? Ведь вы еще не лишились рассудка, чтобы позволять себе говорить такие вещи!
– Но такая развязка положила бы конец всем затруднениям, – заметила Сусанна.
– На кой черт затевать мелодраму, когда можно устроить дело гораздо проще! Стоит только удалиться, стушеваться, уничтожить документы, доказывающие ваши материнские права, – вот и все.
– Не палач же я, не изверг, что буду требовать от других того, чего сам не мог бы выполнить.
Затем, подумав немного, старик прибавил:
– Впрочем, и эта жертва окажется, вероятно, ненужной, потому что наш юный воин, наверно, попадет в лапы этих проклятых немцев и будет не сегодня – завтра убит.
– Убит!… Неужели Господь допустит… – вырвалось у Сусанны, и она залилась слезами.
– Да ведь чему быть, того не миновать! Не из особого теста слеплен наш Фрике, вражья пуля не разбирает… Видали и мы виды в свое время, понюхали пороху немало! Двадцать пять лет состоял я, сударыня, полковым хирургом, потому и понимаю я кое-что в военном деле. Да и теперь… не смотрите, что стар и сед, и теперь могу еще работать ножом и скальпелем – зрение не изменило, и рука верна. Отделается наш юноша только рукой или ногой – живо поправим и сделаем опять молодцом! Пойдет под венец и без руки… Ну… а убьют, так успеем еще тогда оплакать нашу потерю… Никто как Бог! – закончил Лефевр глубоким вздохом.
Но Сусанна уже давно перестала слушать, и старый майор напрасно упражнялся в красноречии. Воображение рисовало ей образ окровавленного, израненного сына, и ужас леденил ее сердце.
На следующий же день распростилась Сусанна с гостеприимными хозяевами маленького домика в Версале и отправилась в Париж. Тут она принялась наводить справки об отряде вольных стрелков: но никто не мог дать ей на этот счет точного ответа: с часу на час ждали осады Парижа, и всем было не до справок и указаний! Узнала она только, что отряд этот должен был прибыть в Мелун в ночь с 8 на 9 сентября.
Заручившись этими довольно неопределенными сведениями и надев на руку белую повязку с красным крестом, отправилась Сусанна в Мелун.
Окрестности этого города были уже заняты немцами, и нелегко было туда пробраться. Чаще пешком, чем на лошади, расспрашивая каждого встречного, принимаемая нередко за шпиона, медленно подвигалась Сусанна вперед. Целый месяц пробыла она в дороге, но еще не настигла отряда парижских добровольцев.
Наконец, после целого ряда трудностей и всевозможных опасностей, удалось ей узнать, что отряд парижских стрелков-добровольцев занят очисткой от неприятеля орлеанских лесов.
Эскадроны принца Альбрехта разъезжали там, запасая провиант для армии, приступавшей к осаде Парижа.
Отряд парижских стрелков-добровольцев получил у неприятеля прозвание Черных ласточек, благодаря своему темному платью и быстроте. Двадцать раз подвергалась прусская кавалерия отчаянному преследованию этих отважных пехотинцев, которые с остервенением бросались по следам неприятеля. Парижские молодцы придумали преследовать пруссаков в телегах и экипажах, но из-за этой ловкой хитрости линия военных действий вольных стрелков была очень растянута.
Этот славный отряд, в котором, как нам известно, находился и наш друг Фрике, не замедлил присоединиться к главному корпусу, штаб которого был расположен в Шатодене. Из этого небольшого городка, превращенного в грозное укрепление, отряд парижских смельчаков бросился по следам непрошеных гостей.
Новая сестра милосердия была принята в походный госпиталь стрелков-добровольцев и готовилась разделить с сыном ужасы и опасности боевой жизни.
Скоро пришлось ей увидеть своего милого Фрике. Он уже успел отличиться и был произведен в сержанты. Повышения, как и всегда в военное время, шли быстро.
Легко раненный в одном из сражений, Фрике пролежал в госпитале всего пять суток, зато получил нашивки.
Ему очень шла его новая форма; высокий, стройный, ловко перетянутый широким синим поясом, он смотрел настоящим молодцом, и всякая мать могла гордиться таким сыном.
Однажды, это было 14 октября, Сусанна сказала Фрике:
– Сегодня, в толпе поселян, приходивших на городской базар, я приметила знакомую физиономию.
– Кого же ты заметила? – спросил юноша. – Я видела Викарио.
– Тебе, может быть, показалось.
– Нет, это был он!
– Тогда почему же ты не сказала, чтобы его арестовали?.. Наши хорошо тебя знают, они, конечно, послушались бы тебя, а потом уж распорядились бы с негодяем по-своему.
– Да заметила-то я его уже слишком поздно; он садился в кабриолет и тотчас же укатил.
– В какую сторону?
– По Орлеанской дороге.
– И ты уверена, что это был он?
– Конечно; несмотря на крестьянское платье, я его сразу же узнала.
– Эта каналья рыскает здесь не без цели… Ручаюсь головой, что он высматривает, шпионит, проклятая собака. Иначе на кой черт ему соваться сюда, да еще в крестьянском платье! Ах, с каким наслаждением повесил бы я его собственноручно!..
– Я полагаю, что следовало бы предупредить офицеров.
– Предупредить-то, конечно, не мешает, да толку-то от этого будет мало – все и так знают, что у проклятых немцев шпионов немало… Какая досада, что ты не приметила его рожи пятью минутами раньше! Но будь уверена, что от меня он живым не уйдет.
Фурьер Фрике сообщил о происшедшем, и в ночь с 14 на 15 третья рота была командирована на Орлеанскую дорогу. На половине пути, близ небольшой деревушки вольные стрелки повстречали отряд прусской кавалерии. Завязалась перестрелка; неприятелю пришлось уступить и очистить дорогу. Рота благополучно вернулась в Шатоден.
Теперь уже не могло быть сомнения – человек, переодетый в крестьянское платье, был подосланный немцами шпион.
Были приняты необходимые меры предосторожности.
Через три дня, 18 октября, предстала пред Шатоденом грозная десятитысячная армия саксонского генерала фон Виттига. Была тут и пехота, и кавалерия, и артиллерия, да на подмогу ей двигалась дивизия баварского генерала фон Танна. Неприятель узнал о слабых силах шатоденского гарнизона, который состоял действительно только из одной жалкой тысячи, включая сюда и шесть сотен парижских вольных стрелков и сотню волонтеров из Нанта и Канна.
Волонтеры были хорошо вооружены, а солдаты национальной гвардии имели лишь ружья.
Десятитысячная неприятельская армия знала, что ей нетрудно будет справиться с жалким гарнизоном Шатодена, и потому, подойдя к городу в одиннадцать часов утра, неприятель прямо объявил, что уже в полдень рассчитывает завтракать на укреплениях Шатодена.
Остальное хорошо известно. Настала полночь, а героические защитники города еще дрались среди развалин объятого пламенем Шатодена. Немцы были до того не уверены в победе, что вошли в пылающий город только на следующий день, когда вполне убедились в невозможности дальнейшего сопротивления его защитников.
Парижские стрелки-добровольцы отступили.
Перекличка следующего дня показала, что целая треть отряда пала жертвой этого неравного боя. Вот один из эпизодов.
Около семи часов вечера неприятель, с помощью брешей и проломов в домах, проложил себе дорогу. Но защитники устроили баррикаду, в числе коих находились поручик Мартен и его фурьер Фрике. Атакуемые, обстреливаемые со всех сторон, четверо из них пали в начале боя. В живых остались только поручик и фурьер, которые продолжали упорно, отчаянно защищаться; но скоро и они были разделены, и наш бедный Фрике очутился один, совершенно один на первом этаже полуразрушенного здания.
Ловко и метко продолжал он отстреливаться, и заряды его не пропадали даром. А между тем разъяренный, остервенившийся неприятель напирал все с большей и большей силой. Немцы были уже в тридцати шагах от здания, в котором укрывался наш юноша, и Фрике, потратив все патроны, намеревался как-нибудь пробраться на площадь.
Он стал прислушиваться… Вдруг в нижнем этаже здания послышались голоса… Там говорили, кричали по-немецки… «Идут!.. Он погиб!.. Его заберут и свяжут, как теленка…»
Говор переходил уже в шум и гвалт, как вдруг какой-то женский голос отчетливо и громко крикнул по французски:
– Спасайтесь скорее! Они поджигают дом!
– Еще минута – и все было бы кончено!.. – шепчет в ужасе Фрике. – Добрая, добрая душа эта хозяйка!.. – говорит он сам себе и проворно работает руками и ногами, чтобы выбраться из груды кирпичей обвалившейся стены. – Они поджигают ее дом, а она думает еще о спасении жизни совершенно постороннего человека, простого солдата!..
И, благодаря проломам и трещинам в домах, сделанным услужливым неприятельским ядром, Фрике выползает из своей засады и благополучно выбирается на площадь.
Настала ночь, но зловещее пожарище ярко освещало поле недавней битвы.
Женщины, дети, старики стали покидать осажденный город еще в сумерках, некому было бороться с огнем и отстаивать горевшие дома – все было мертво и пусто.
Мужественные французы должны были отступить, хотя и держались до последней возможности. Отважные стрелки все еще надеялись вытеснить пруссаков, но, конечно, не имели успеха.
Сражаясь, Фрике снова очутился около дома, из которого так отчаянно отстреливался только несколько часов тому назад. В полуотворенную дверь виднелось женское платье. «Это, может быть, та самая хозяйка, которая спасла меня!» – подумал юноша и торопливо вошел в дом.
Увы! Женщина, спасшая ему жизнь, была уже мертва: пуля и штык сделали свое дело. Фрике подошел ближе и при свете зарева разглядел ее лицо, на руке несчастной он заметил белую повязку с красным крестом… Он узнал свою мать.
Значит, женский голос, крикнувший ему: «спасайтесь!», был голос его матери… и он не узнал его в эту страшную минуту!
XII
Кучер Жозеф Клапе
Война между тем продолжалась. Отряд стрелков-волонтеров был причислен к 16 корпусу, вошел в состав Луарской армии и участвовал во многих сражениях. Довольно сказать, что армия генерала Шанзи, к которой причислены были и парижские стрелки, с 29 ноября по 16-е декабря была в деле каждый день. При столь частых сражениях не могло не быть значительных потерь, не хватало офицеров, а офицеры были нужны, так как при отступлении поддерживать бодрость солдата гораздо труднее, чем при наступлении.
Обстоятельство это, само по себе неблагоприятное, оказалось, однако, весьма благоприятным для фурьера Фрике. Он был произведен в поручики за сражение под Орлеаном и получил орден.
Юноша был в восторге. Он уже успел отомстить за смерть матери, уложив десятка полтора пруссаков, а раны, полученные в последних сражениях, не тяготили его, так как были не из опасных. Но уже несколько месяцев не получал он никакого известия от старика Лефевра. Где была Елена? Осталась ли она в Версале, занятом уже неприятельскими войсками, или переехала в Париж еще до осады? Уехала она за границу или пробралась с матерью на юг Франции? Защищена ли она от ужасов войны? Ничего не знал бедный юноша, да и не имел никакой возможности узнать хоть что-нибудь.
Постоянная перемена места, лихорадочная жизнь, полная опасностей и всевозможных случайностей, утомительная служба – все это заставляло его благословлять судьбу, когда выпадал, наконец, день-другой отдыха, перерыва военных действий. Но отдых этот был только физический, душевного покоя не было, и мысль о любимой девушке не оставляла его ни на минуту.
В одну из таких стоянок в Сомюре Фрике был помещен в дом одного хозяина, состоятельного и гостеприимного. Он поил молодого офицера хорошим анжуйским и предоставил в его распоряжение свою богатую конюшню. Каждое утро совершал он со своим постояльцем приятную прогулку верхом куда-нибудь за город. В прогулках этих приятное соединялось с полезным: молодой офицер знакомился с местностью и составлял топографические планы.
В одну из таких прогулок Фрике отстал от своего спутника, так как ему надо было сделать топографический снимок выгодной оборонительной позиции. А хозяин, проехавший вперед, встретил на дороге какой-то экипаж. Экипаж, поравнявшись с ним, остановился, и проезжий обратился к всаднику с каким-то вопросом; получив желаемый ответ, человек этот повернул лошадь и погнал ее обратно.
Окончив свою работу, Фрике подъехал к сборщику.
– Славная лошадка у этого господина… Кабриолет-то летит как стрела! – заметил он, провожая глазами экипаж.
– Да, здоровая лошадь… но недолго придется ей бежать такой крупной рысью: попадет как раз в лапы пруссаков, ведь они стоят всего в шести лье отсюда.
– Ах, черт возьми! Но вы, конечно, предупредили этого проезжего? Ведь он говорил с вами о чем-то… это, вероятно, кто-нибудь из ваших друзей или знакомых?
– Какое! Я его совсем не знаю. Это, вероятно, крупный гуртовщик, так как он осведомлялся о числе солдат и лошадей и упомянул о стаде рогатого скота, который должен быть пригнан на днях.
– Но если ему нужно видеть интенданта, почему же он не поехал в город?
– А, право, не знаю… Он спросил, я ответил, и он сейчас же повернул назад.
– О чем же именно расспрашивал он вас?
– Да спрашивал о том, сколько стоит у нас войск. Ведь я же хорошо знаю, что теперь в Сомюре 2400 человек.
– Но ведь это величайшая неосторожность с вашей стороны! – вскричал Фрике. – Человек этот кажется мне очень подозрительным.
– Бог с вами! Гуртовщик-то? Да что он, шпион, что ли, по-вашему? – расхохотался сборщик.
– А почему же нет? – переспросил юноша. – Я еще не успел забыть подобной же штуки, проделанной с нами в Шатодене.
– Однако послушайте… меня это начинает немножко беспокоить… Не подвел бы и этот гусь. Ведь я сказал-то ему не подумав.
– Поздравляю! Помяните мое слово, что дня через три Сомюр постигнет участь Шатодена.
– Как бы не так! Ведь мы не бараны…
– Бараны-то не бараны, да только на сей раз не победители.
– Да, нет нам счастья в этой войне, – вздохнул огорченный патриот. – А, знаете, не попробовать ли нам нагнать кабриолет? Ведь он опередил нас всего на несколько лье.
– А вы отвечаете за своих лошадей?
– Отвечаю. Да я скорее готов загнать десять добрых коней, чем помочь этим поганым немцам! Ведь я никогда не простил бы себе такой подлости!
– Вперед! Галопом!..
Через час с небольшим всадникам удалось, наконец, нагнать кабриолет, и Фрике, уже несколько подготовленный к приятному сюрпризу, увидел в нем хорошо знакомого Викарио Пильвейра.
– Ага! Попался, негодяй!.. Не уйдешь теперь от меня!
– Жан!.. – с удивлением вскричал испанец, узнав в подскакавшем к нему офицере с револьвером в руке расторопного гамена, служившего у него на Итальянском бульваре.
– Жан! Верно, приятель… И этот Жан или, точнее, поручик Фрике будет иметь удовольствие расстрелять тебя через двое суток. Это так же верно, как то, что я честный человек, а ты низкий, презренный негодяй! Господин этот был слишком прост и доверчив, он не догадался, что ты за птица! – прибавил юноша, указывая на своего спутника.
Взбешенный хозяин готов был положить подлеца на месте, но благоразумный Фрике остановил его и препроводил своего пленника в Сомюр, где его и заперли как опасного шпиона.
Время военное, расправа коротка. На следующий же день сеньор Викарио был приговорен к расстрелу.
Фрике сдержал свое слово, испанец получил обещанное. Юноше надо было, наконец, свести счеты с этим негодяем, он был у него в долгу: сообщник де Марсиа еще был жив, и смерть Сусанны не была отомщена.
Струсивший суеверный каталонец стал просить последнего напутствия.
– Хорошо, – сказал Фрике, – я позову тебе священника, только с условием: ты покаешься в своих грехах сначала передо мною, при трех свидетелях.
– Сделаю все, что будет угодно господину поручику, не дайте только умереть без покаяния! – вопил Пильвейра.
– В таком случае советую тебе припомнить старое… 20 марта 1853 года сообщник твой де Марсиа убил Антонию Перле… Не притворяйся, не хитри – я все знаю!
– Да… да… припоминаю, господин поручик… – путался испанец.
– В эту памятную, конечно, для тебя ночь ты поджидал убийцу от двенадцати до часу в Неаполитанском кафе, не так ли?
– Так!.. Точно так, господин поручик.
– Видишь, как я помогаю тебе! – усмехнулся Фрике. – Далее… Около половины первого ты видел в этом кафе Армана д'Анжеля, хотя и показал на суде противное. Ты показал даже, что де Марсиа был все время с тобою, и ложным показанием этим погубил невинного.
– Ваша правда, господин поручик, дьявол смутил, нечистый попутал! Ложно, ложно показал я на суде и помогал, помогал негодяю де Марсиа. Грех тяжкий! ох! тяжкий…
– Хорошо. Можешь теперь подписать свое настоящее показание. Оно будет засвидетельствовано тремя солдатами и может еще пригодиться.
Фрике сдержал свое слово и послал за священником. Через пять минут после отпущения грехов шпион Викарио Пильвейра был расстрелян тринадцатью зарядами – тринадцатая пуля, согласно обычаю, была пущена в ухо. Шпионов и лазутчиков казнили во время франко-прусской войны в подобающей внушительной обстановке: вокруг позорного столба расставлялись представители от всех находившихся на месте или даже только проходивших мимо того места войск.
Во взводе артиллерии, стоявшем во время казни Викарио справа от вольных стрелков, находился бригадир, не спускавший глаз с поручика Фрике. Когда преступник был расстрелян и войска стали расходиться, бригадир этот, поравнявшись с Фрике, проговорил на ходу:
– Господин поручик! Не пройтись ли нам к мосту, мне хочется поздравить вас.
– Жозеф!.. – вскричал обрадованный Фрике. Он узнал кучера Клапе.
Приятели пожали друг другу руки и провели весь вечер вместе.
Жозеф не мог налюбоваться на юного, безбородого офицера, уже награжденного крестом, а Фрике был рад старому другу.
Вспомнили прошлое, поговорили о версальских друзьях, о только что совершенной казни…
– Ведь это был один из соучастников злодея, распорядившегося жизнью несчастного Николя, – заметил Фрике.
– Жаль, что я не знал этого, а то непременно попросился бы во взвод, расстреливавший негодяя, – отвечал Жозеф.
– К тому же Пильвейра был еще лжесвидетелем по делу д'Анжеля; но в этом он покаялся при последнем издыхании. Показание его засвидетельствовано тремя подписями, и я еще надеюсь извлечь из него пользу. Полагаю, что суд примет это опровержение вины Армана д'Анжеля… Конечно, не мешало бы найти кучера…
– Какого кучера? Отслужу в артиллерии – буду опять кучером! – рассмеялся Жозеф.
– К сожалению, ты ничем не можешь мне помочь, любезный мой Жозеф, да я уже и сам давно отказался от возможности разыскать этого кучера.
– Почему так? Можно попробовать… Может быть, я и знаю этого парня, – заметил Клапе.
– Едва ли… Есть ли какая-нибудь возможность разыскать совершенно неизвестную личность только потому, что она возила седока в дождливую мартовскую ночь 1853 года? Ведь это немыслимо, а не только невыполнимо!
– Да, да! Короткая девичья память тут не годится. Шутка ли – семнадцать лет!..
– Да, двадцатого марта минуло уже семнадцать.
– Ты говоришь, шел дождь?.. – проговорил, как бы припоминая что-то, Жозеф Клапе.
– Ну, да! Что ж из этого?
– А к чему понадобился тебе этот кучер?
– Да, видишь ли, показание этого человека необходимо для оправдания одного несчастного, пострадавшего совершенно невинно. Да и к тому же кучер этот мог бы объяснить причину, заставившую его уклониться от участия в процессе д'Анжеля, тогда как показание его могло спасти невинного Армана.
– Постой… постой… Что ты там болтаешь, господин офицер, говори толковее!
– Да я говорю тебе правду.
– Так, по-твоему, выходит, что этого молодца оправдали бы наверно, если бы только кучер, возивший его в Елисейские поля, а оттуда в Неаполитанское кафе, вспомнил, что действительно возил этого седока в ночь на 20 марта?
– В Неаполитанское кафе?.. А ты-то почему это знаешь?
– А если кучер пролежал два месяца в больнице, мог ли он явиться в суд? Могут ли обвинять его в умышленном молчании? Он молчал, потому что не мог поступить иначе.
– Ты говоришь такими загадками, что я решительно ничего не понимаю.
– А дело-то очень просто! Если тебе интересно послушать, могу рассказать все по порядку. Во-первых, кучер, которого ты ищешь, – это я, Жозеф Клапе, бригадир 3-й батареи 3-го эскадрона 18-й походной артиллерийской бригады.
– И ты в самом деле помнишь, что действительно возил этого молодого человека? – воскликнул обрадованный Фрике.
– Помню, помню все… вот точно случилось оно вчера или сегодня… Я еще не занимался тогда извозом, а жил в кучерах у хороших господ. Харчи хорошие, жалованье большое, а все хотелось нажить побольше – глаза-то завидущие. Свезу хозяина куда следует, порожним-то не охота тащиться, ну и подсажу седока, заработаю франка три, четыре. Лошади-то гладкие, сытые – что им делается! Наживал я денежку, и все оставалось шито и крыто.
– Ну, говори же скорее, как было дело в ночь на 20 марта.
– А 19 марта был парадный вечер в министерстве на левом берегу, и я отвез своего барина в одиннадцатом часу. Приехать за собой он велел около часу, значит, можно было посадить седока.
Я и поехал к бульварам. Вечер-то был хороший, теплый, плаща я не захватил… Вдруг, около полуночи, полил дождь проливной, как из ведра! Ливрея-то на мне была тоненькая, промок я до костей, сижу на козлах, как младенец в купели, и пробираюсь шажком, высматривая седока, вдруг, откуда ни возьмись, молоденький барин…
Садится и велит прокатить его куда-нибудь подальше, чтобы освежиться. Жаловался бедняга на головную боль. Я и повез его на Елисейские поля; но было уже довольно поздно, и мне надо было ехать за барином в министерство, я и сказал своему седоку, что не могу возить его долго, так как я занят. Он велел тогда ехать опять к бульвару и вышел у Неаполитанского кафе, бросив мне несколько франков. Я подождал немножко, думаю: авось вышлет стаканчик погреться… Простоял минут пять и уехал ни с чем. Пока я стоял у дверей ресторана, слышал, как чудак этот потребовал себе чего-то самого холодного. Я еще посмеялся: дрогнешь, не знаешь, как бы согреться, а он пьет холодный лимонад.
Посмеялся я над ним, грешный человек, а Бог-то вот и наказал меня за это.
Я продрог, промок до костей и, вернувшись домой, никак не мог согреться. Два дня била меня лихорадка… Призвали доктора, и меня свезли в больницу. Два месяца пролежал я на койке и долго не мог оправиться от пневмонии… Черт бы побрал этих мудреных докторов с их мудреными названиями! Одним словом, я сильно застудил грудь и схватил что-то очень скверное, от чего чуть было не протянул ноги. Теперь ты, конечно, понял, почему так памятен для меня этот проклятый вечер.
– Но ведь ты мог же знать о ходе процесса из газет! Ты мог прочесть, что судьба несчастного д'Анжеля зависит от показания кучера, возившего его в ночь на 20 марта.
– Право, смешно даже слушать тебя, Фрике! – вспылил Жозеф. – Да разве в 1853 году газеты были так дешевы, как сегодня? Разве я мог достать себе за одно, за два су газету? Не мог я знать всех этих подробностей, потому что если и удавалось иногда прочесть что-нибудь, то попадался-то листок дешевый, сведения там помещались краткие. Слыхал я об убийстве на улице Сен-Лазар, как не слыхать, говорили об этом деле немало, только про кучера не слыхал, видит Бог, не слыхал! Писали об этом, верно, в «Судебной газете», а на что мне эта газета – я не мошенник, не сутяга.
Фрике торжествовал: наконец-то нашел он свидетеля, которого так долго и так тщетно разыскивали покойный барон д'Анжель и адвокат Баратен!
Само Провидение помогло ему найти этого человека.
Он поспешил, конечно, сейчас же ознакомить Жозефа с ходом этого вопиющего дела. Было решено, что Клапе сейчас же напишет свое показание, столь важное для Армана, и что, при первой же возможности, документ этот будет передан в руки д'Анжелей.
Теперь, более чем когда-нибудь, не хотелось умереть юному поручику Фрике: он мог положить в свадебную корзину Лены листок бумаги, которым она будет дорожить больше, чем бриллиантами и дорогими безделушками.
Стоянка в Сомюре была вообще очень счастлива для нашего юного героя.
Перед выступлением из этого города вахмистр их батальона подал ему письмо, в котором стояло следующее:
«По, 20 декабря 1870.
Поручику парижских стрелков-добровольцев Фрике, 2-я Луарская армия.
Любезный воспитанник, достойнейший, отважный друг мой!
Все семейство д'Анжелей, равно как и мое, находится в добром здравии и полнейшей безопасности. Арман почти совсем понравился: изредка повторяются у него только легкие нервные припадки, но и они пройдут, вероятно, со временем. Главное то, что он теперь все понимает, что он стал опять человеком. Знает Арман и то, кто ты и что ты для него сделал.
О тебе и твоих подвигах мы имеем известия из газет, которые мы читаем здесь в По. Мы не хотели оставаться в Версале с немцами и переехали сюда. Хорошо известный тебе уютный домик, утонувший в зелени, занят теперь проклятым штабом пруссаков. Черт бы их побрал!.. Оставаться долее не было никакой возможности, и я перевез женщин и больного в Пиренеи, на виллу Флери. Не подумай, однако, что мы сидим здесь сложа руки – нет, помилуй Бог! Баронесса устроила на свой счет небольшой походный госпиталь на 12 человек, и я состою при нем в качестве ординатора и хирурга, так как во врачах теперь большой недостаток – все там, у вас. О! кабы не семьдесят годов на плечах – был бы и я с вами.
Поздравляю тебя от чистого сердца, милый шалун. Радуюсь, но не удивляюсь твоим успехам – иначе не могло и быть.
«Состен, по прозванию Фрике, поручик батальона парижских стрелков-добровольцев отличился в нескольких стычках с неприятелем; два раза ранен».
Если бы ты только мог представить себе нашу общую радость. Мари и Лена всплакнули порядком, я тоже, признаться, не мог от них отстать… Ведь ты дорог, ох как дорог мне! Горжусь тобою! Обеспокоили нас, конечно, твои раны, но ведь не изуродован же ты, дружок?.. Конечно, Лене-то такое известие не пришлось бы по сердцу. А ведь, сказать к слову, девочка-то без ума от тебя, сердцеед. Она уж успела разболтать и брату, почему так интересуется тобою. Смотри – сам папаша Лефевр говорит тебе это, – смотри не попади в беду, теперь не время умирать.
А, знаешь, нельзя ли устроить так, чтобы тебя послали на излечение в наш госпиталь?
И мужской и женский персонал целует тебя крепко.
Отец твой Ж. Лефевр.
PS. – Сообщи мне что-нибудь об известной тебе особе, с 12 сентября я не имею о ней никаких известий».