Анна Васильевна раскладывала карты: что было, что будет? Выпадала долгая дорога. Это значит — до Владивостока. А, может, и дальше. Не обманул Жанен, все сделал для спасения. Ну, вот и хорошо. И дай ему Бог здоровья за это. Владивосток Анне понравился еще в прошлом году. Красивый, теплый, с прекрасной гаванью. Дом губернатора, магазины Чурина, Бриннера, гостиница «Версаль». И неизвестно, насколько заболела Россия краснухой. Может, скоро начнется жизнь такая милая, свободная, богатая — как до революции!

Но вот над трефовым королем сгустились пустые хлопоты. Удар! И казенный дом. Уж не заболел бы Александр Васильевич. Он в серой своей шинельке прислонился спиной в уголок — а желваки по скулам так и катаются. Пришло известие о гибели десятков тысяч при бесплодном штурме Красноярска. Святые люди, печальники и бойцы за Россию. Голодные, холодные, обмороженные, часто безоружные!

Колчак слабо потянулся и зевнул, не размыкая губ — только ноздри округлились, побелели.

— Устали, Александр Васильевич?

Взглянул своими большими карими глазами. Он понимал, что Анна хочет подбодрить, растормошить — да бодриться-то уж выше всяких сил. Сегодня он слышал голос матери: «Саша! Саша!». И весь день нет-нет, да и повторит в душе ее голос. Зовет. Значит, недолго осталось. И такая нежность поднималась из груди к давно умершей матери.

Иногда подолгу мурлыкал какой-нибудь мотив и притопывал подошвой. А то влетала в голову «тетушка Аглая». Это озвучить стеснялся, только иногда, по забывчивости — и вздрагивал, и косился на Анну. А она уже шептала в самое ухо, щекоча дыханием:

Безвольно слабеют колени, И, кажется, нечем дышать. Ты — солнце моих песнопений, Ты — жизни моей благодать!

И рука обнимала ее упругий, податливый стан, она припадала к груди — и плевать на всех соглядатаев мира!

— Александр Васильевич, мы рискуем обнажить свои чувства, — и опять напоминала молоденькую пучеглазую кошечку — игривую и дерзкую!

— Слава Богу, что есть вы! Все исчезает, как дым, и только вы с каждым днем прекрасней и дороже!

— Сказал благородный кавалер, сверкая глазами!

Он нахмурился и прикрыл глаза. Вспомнил что-то больное. Софью Федоровну? Нет. При мысли о ней — поджималась нижняя губа. Сейчас меж бровей легла глубокая, как шрам, морщина. О солдатах конвоя, бросивших его! До того дня он верил, что армия пойдет с ним до конца. Этого не случилось. Солдаты изменили. И офицеры остались не все. А теперь и вовсе — горстка. Анна тоже закрыла глаза. Со стороны могло показаться, что чета безмятежно дремлет под стук колес.

Вошел Занкевич. Кашлянул.

— Александр Васильевич, — теперь он обращался с Колчаком, как с близким, родным человеком. — К нам подсадили каких-то бандитов.

Колчак открыл один глаз.

— Боюсь, как бы не было худо.

По лбу Колчака пробежала рябь морщин, открыл второй глаз.

— Партизаны там, Ваше Высокопревосходительство — сущее зверьё. — Присел на лавку напротив. — Здесь стоит японский состав, — понизил голос до шепота. — Надо эвакуироваться. К ним.

Лицо Колчака окаменело. Неприятно, что люди устраивают его судьбу, в то время как сам давно уж вручил ее Богу. Но не мешал — наверное, им так хотелось. Совесть заставляла что-то делать. Пусть хлопочут — но оставят в покое. Не бояться же ему, в самом деле! После всего, что случилось. Да и куда пойдешь за гранью бытия? К нему. К солнцу любви. О чем же еще беспокоиться?

Он на их месте поступил бы иначе: сначала договорился обо всем с японцами — а уж потом бы сюда. И все бы получилось, будьте уверены! Вздохнул и замер, обозначив на фоне окна свой аскетический профиль. Империя с прекрасным именем «Россия» была религией его жизни. А побег к японцам, пожалуй, в чем-то ей вредил.

Генерал Занкевич ушел. Анна и Колчак остались в тревоге: выследили партизаны!

— А помните, Ваше Высокопревосходительство, трактир? На Морской!

— На Морской «Франция», — свел брови Колчак.

— И трактир. Вы заказали мороженый пунш из морошки.

— Да?

— А на жаркое — каплун, перепела и дрозды!

— И все это съели?

— Так сколько ж мы там усидели!

И Колчака непреодолимо потянуло смять ее в объятиях!

— Белужина с хреном, красным виноградным уксусом, — вкусно чмокнула Анна Васильевна. — И, помните, подавали курительные трубки со съемным аппаратом из гусиного пера.

— И вы кашляли, как старый дед — помню, как же. А на первое? — входил в азарт и он.

— Да вот, — повела в воздухе рукой, — наверное, раковый суп с расстегаями.

— Как же вы умеете нагнать аппетит, дорогая Анна Васильевна!

— Но, увы, не имею возможности его утолить, любимый Александр Васильевич, — рыжей лисичкой ластилась Анна.

— А что мы пили?

— Да известно, «Лампопо» — наполовину квас и шампанское — мы же с похмелья зашли! — и оба засмеялись молодо, озорно.

Вошел бледный, перепуганный Занкевич.

— Не пускают, — развел руками.

— Кто не пускает?

— Партизаны не пускают.

Начальник штаба, кажется, жалел, что остался с «преступным адмиралом». Кому ж охота умирать? Впрочем, как-то никто не хотел верить в трагический исход. Надеялись, что Жанен пересадит в спальный вагон, и благополучно прокатят до милого города Владивостока. С его роскошной улицей Светланской. «Там тень моя осталась и тоскует».

Колчак опять откинулся спиной к стене и выговорил слово «растяпа». Не то, чтобы надеялся укрыться в японском вагоне, но досадно за честного, благородного Занкевича — что же все такие неумехи? Ну, взялся сделать что-то, так и делай! Кровь из носу, а намеченное надо выполнять!

Аннушка опять ластилась нежной кошечкой. Колчак отодвинулся в угол. Она заметила и уже тянула за рукав, чтоб самой залезть в глубину промороженного угла. И опять толчки и смех. К добру ли? Вздохнешь да оцепенеешь, как на приеме у дантиста. Интересно, красные будут пытать? Не хотелось бы.

— Давайте, в дурака! — Стасовала колоду. — Кто круглый дурак? — плутовато покосилась на любимого Колчака. — Карта не обманет, она все видит!

Вышел на тормоз, покурить. Да, в тамбуре ребята. Вид разбойничий. А, вообще, похожи на слесарей с орудийного завода, где когда-то начинал свой путь Колчак.

— Жмёт? — поежился.

— Маленько есь! — отозвался заросший дурным волосом партизан. Брюнет, но от осыпной вши кажущийся блондином.

— Тебе бы в баню сходить.

— Сходим! — оскалился блондин, — дело сделаем — и сходим.

— Паперёска не найдется? — подвернулся совсем еще молоденький бандит.

Колчак протянул портсигар — и грязные, в болячках, неловкие пальцы, натыкаясь друг на дружку, полезли за «паперёсами».

— Из благородных — сразу видать, — усмехнулся партизан. — А то прыгай! — приотворил дохнувшую снегом дверь. — Прыгай!

— Нам только один и нужен, — прогудел простуженным голосом блондин, — ихний главный кровосос.

— Колчак?

— Он самый.

— А это я и есть! — выговорил твердо. Партизаны взглянули — и не поверили.

— Тот, наверно, в собольих шубах ходит. — Но все ж насторожились и прыгать с вяло бегущего вагона уж не предлагали.

— Колчак где-нибудь под лавкой, в бабьем салопе дрожит! — засмеялся молоденький. Коротко хохотнули. На старика в яловых сапогах и солдатской шинели будто и внимания не обращали. Докурили папиросы до самых мундштуков. Принялись обильно плеваться. Колчак вернулся в купе. Теперь он знал: сдадут!

Когда он вернулся, чуткая Анна поняла, что что-то нехорошо переменилось. Потекла судьба по ведущему в подземный омут руслу. Будто дверь к солнцу и ясному дню захлопнулась. Сумрачно стало на душе. «И тяжкой плитою могильной слепые давят небеса». Зябко поежилась, угнездилась под бок Колчака.

— У вас была такая меховая лента…

— Боа, — кивнула, — да вот, не помешала бы.

В соседнем купе хохотали офицеры и, если прислушаться, можно различить обрывки анекдотов. Все то же, про рядового Петрова.

Вышла старушка вылить на помойку ведро. Пока присматривалась, прислушивалась к деревенским новостям, помои подтекли под валенки — примерзла старушка. Рядовой Петров тут как тут! Согнул бабушку и…поступил с нею опрометчиво. Народ возмутился: какой конфуз! Судить надо этого мерзавца! А Петров им: «Это вас судить надо! Старушку еще… можно, а вы ее на помойку выбросили!» — и опять здоровый, полнокровный хохот.

Да. Умирают все по одиночке.