— Эй, солдатик, — постучала ноготком в обитую жестью дверь, — подойди-ка… что-то скажу.

Егерь оглянулся, двинулся вразвалку — гуляет человек по коридору. Наклонился, заглянул в волчок. Барышня. Как картинка хорошенькая! Улыбается. И у солдата потеплело на душе, и сам расплылся дурацкой улыбкой.

— Как тебя зовут?

— Васи-илий! А тебя?

— Анна Васильевна. Ты бы булочку не мог мне достать? — коробочка плавно, беззвучно выползла — и на ней солнечным зайчиком, царский золотой.

— Нет! Што вы! Не положено! — толкнул обратно, но нежно упрямая пружинка выдвинула коробку опять.

— А кто видит? Бери, дурачок. Чаю мне принесешь.

И родным, ранящим душу веяло от ее голоса. Солдат, задохнувшись смятенным чувством, слизнул с коробки пальцами монету, но все не решался положить в карман.

— Вам и так скоро принесут.

— Бери, бери! — И он подчинился. Пять рублей — деньги мизерные. За время правления чехов золото совсем обесценилось. Но солдату приятно иметь монетку от барышни-красавицы. В качестве «сувенира-с». «Княгиня, наверно».

«Княгиня», не желая предаваться унынию, поставила ноги шире плеч и сгибалась в ту и другую сторону, занималась по системе Далькроуза. Прошлась по камере, высоко поднимая колени. Сделала гимнастику для дыхания — уже по системе Виардо. Пустила длинную, вибрирующую трель, и, чтобы ни у кого не осталось ни малейшего сомнения относительно ее политических воззрений, звонко, точно попадая в каждую ноту, пропела:

— Славься, славься, наш русский царь!

Ей захотелось поменять местами кровать и табуретку — но и то и другое оказалось привинченным к бетонному полу. Только отодвинула подальше поганое ведро. Крепко поскрипывая ладонями по телу, умылась холодной водой, еще прошлась по своему новому жилищу, и села на кровать, ожидая ужин.

Тюрьма жила своей жизнью: где-то топало, где-то гремело железо, кто-то стучал в стенку. Кто-то закричал…но не от боли под пыткой, а так, по причине раздражения более высокого чина к чину поменьше. Но в этом ничего нового. Так всегда было. И будет, и никакая революция этот заусенец на теле жизни не сгладит. Даже добрейший Александр Васильевич этим грешил. Анна обернулась, будто могла увидеть сквозь стену любимое свое существо, дающее ей возможность дышать — длинноносую свою химеру! Конечно, тоскливо без него. Но — где-то здесь! И на душе спокойно. «Если вынесут „расстрел“ — попрошу, чтоб и меня!» — будто предупредила кого.

А кашу не несут. И помещение холодное. Сырое. Жизнь хороша переменами! У дедушки в Кисловодске была собственная гостиница, на сорок номеров. Какие чистые, ухоженные! И как бережно относились там к жильцам. Маленьким «сафонятам» запрещалось туда бегать — чтоб не беспокоили гостей. А какое подавали молоко! К концу лета, когда вырастает полынь — оно начинает горчить. И тогда коров кормили специальной, «сладкой» травой и спелыми яблоками. И какое это было молоко! А какая сметана!

Да что же это каши-то не несут! Раздраженно встала, прошлась. Прав бородатый отец всех большевиков и беспорядков в мире: бытие определяет сознание! Вздохнула, выглянула в окно — стена. Голые деревья. Заваленные снегом дома. Деревня какая-то, а не город. А Бог-то, оказывается, есть. ОН привел на место, где когда-то венчался Александр с Соней, клялся ей в верности на всю жизнь! На что-то повенчает теперь с Анной. Не на царство — это уж точно. И, едва ли, на долгую жизнь с веселыми чадами. А скорей всего, на «печаль и воздыхание да вечную память». Чтоб не повадно было красть чужих мужей. И шагала по камере, пока голова не закружилась, и не поплыла табуретка с ведром в разные стороны. Тоже развлечение!

Загремели засовы. Уголовные пришли за парашей. Обязанности обслуги здесь выполняли они. Вполне добровольно. И даже с удовольствием. Это давало возможность широкого общения и лишние прогулки по свежему воздуху. Вели себя корректно.

И почему это у людей особенно хороший аппетит бывает, когда нечего кушать? Но как бы ни было тоскливо, холодно и голодно в начале мировой революции в неприветливом городе Иркутске — ни разу не пожалела о выборе! Там, вдали от адмирала, было бы хуже! Зачахла б от тоски! А так — можно и терпеть. Здесь он где-то, милый, совсем недалеко. Тоже тоскует. «Люблю тебя!» — прошептала в пространство.

Может, у нее среди прабабок водились ведьмы — но в такие минуты у Колчака начинало учащенно биться сердце, и что-то заставляло посмотреть вверх, в правый угол потолка, где находилась ее камера. Хоть и не был уверен: здесь ли? В этой ли тюрьме? Да и в тюрьме ли? Вчера, на вопрос: где содержится Тимирева? Комиссары дружно заявили: не здесь!

Принесли кашу…гречка. На воде. Вместо чая — кипяток. Она поблагодарила.

— Это вам, — выудил из рукава шоколадку часовой. — От Ольги Алмазовой.

У Анны дыхание перехватило и ноги подогнулись. Вроде как не было у нее в жизни подруги ближе Гришиной-Алмазовой!

— Она что? — не поверила, — начальница тюрьмы?

— Ага. Самая главная! Вон в том кабинете заседает, — ткнул куда-то в пол. И, заслышав шаги в коридоре, крикнул, — посуду не задерживай!

Анна пожалела, что не догадалась передать шоколадку Колчаку — можно ведь, наверно? Но каша была съедена, кипяток выпит, и пришло новое соображение: под оберткой записка! Развернула хрустящую бумагу — никакой записки — но зато дохнуло таким одуряющим ароматом сливок, какао, горькой ванили — голова закружилась! А пальцы уже отламывали от задеревеневшей на холоде плитки кусок, и не было сил не положить его в рот. И по языку до гортани разлился вкус «мокко».

— Завтрак съем сама. Обед разделю с надзирателем. А ужин отдам Колчаку! — шутка показалась забавной, и опять пожалела, что нет его рядом — сумел бы оценить! Хотела откусить еще кусочек, но решительно завернула и положила на срез подоконника — Александру Васильевичу. Конечно, лучше было передать целую. А то надзирателю тоже захочется откусить — много ли достанется милой Химере.

Прошлась по камере. Нечем заняться! Почитала бы — да нечего! И руки сами потянулись к шоколадке, чтобы прочитать хоть адрес фирмы — все какая-то связь с миром. Но сдержала порыв и даже отошла в противоположный угол, чтоб не тревожить душу ароматом.

А минуты тянутся одна за другой — когда-то наберется час. Потом другой. Какая странная субстанция — время. В счастье, веселье — несется вскачь! Раз, два — и кончился день! А как попал в узы — вот тогда-то и поймешь, что такое секунда. Так-то она тяжеловесно ползет. Как клоп по стене. Изойдешь вся, изнеможешь, ожидаючи хоть какого-то слова, хоть какого-то лица человеческого. Покрутится по камере, да и опять к волчку прильнет: не случится ли чего в коридоре? Да и часовому одному скучно. Подойдет к двери — и потекла беседа. Он из крестьян. Тоже стосковался по смирной жизни. По покосу да пахоте.

— Гляди, и девушка ждет? — интимно приглушила голос Аннушка. Солдат только вздохнул всей грудью да головой потряс — такая тоска разобрала по оставленной в деревне зазнобе.

И опять Анна садилась на кровать, а в голову лезли воспоминания раннего детства. И гимназистка Ефремова! Жарко дыша, говорила о любви! «Знаешь, каждый мужчина хочет, чтобы женщина принадлежала только ему! И он хочет ее… убить! И обладание, — шептала, трепеща белыми ноздрями, — это убийство! Как пронзание кинжалом. Насквозь! — Бедная Аннушка уж готова брякнуться в обморок, а начитанная Ефремова не умолкала. — Чтобы текла кровь! Они хотят нас получить и убить! Так много в них первобытного!

Но они, — хитро щурилась маленькая садистка, — хотят убить нас — а вместо этого получают… ребенка! Нового человечка. — И уже хватала за руку, и шептала в другое ухо философский постулат. — То, чего ты хочешь, — будет обязательно наоборот! Хочешь быть богатой — будешь бедной! Захочешь убить — родишь! Понимаешь?!»

И Аня Сафонова, гимназистка третьего класса, кивала тогда, соглашаясь. Да и теперь-то особо спорить не стала б с сумасшедшей Ефремовой. Что-то в этом было. Любовь и ненависть, смерть и рождение — все это близко. Давно ли адмирала носила толпа на руках? А теперь, появись на площади без охраны — в клочья разорвут. И вот Господь для какого-то равновесия выдумал ему Анну Сафонову. И она одна должна любить его так, как ненавидит теперь вся страна.

Черный крест от рамы сполз по стене на пол и, казалось, уснул, но вот постепенно, ломаясь на углах, влез на противоположную стену и там померк, растворился. И так будут тянуться сутки за сутками целые месяцы, а может, и годы. И Анна была на это готова: это несправедливо — и, значит, надо терпеть. За несправедливое наказание — самая большая награда.

И шорох! Легкий стук, и заскрипели засовы, отворилась дверь.

— Здравствуйте, здравствуйте, дорогая Анна Васильевна! — сдерживая вопль радости, пропела Ольга. Уж она-то чем перепугала новую власть. — Мать моя! — раскинула руки. — Да как же тебя перевернуло!

— Мерсите вам, пожалуйста, — сделала Анна книксен, и они хохотали от счастья и касались друг дружки ладонями.

— У тебя свободный променад?

— Совершенно свободный! — и опять захлебнулись безудержным хохотом. Отстранились, посмотрели друг на дружку, как бы глазам своим не веря. Коротко вздохнули и головы склонили набок одинаково.

— Это большевики такие? — повела Анна взглядом в сторону коридора.

— Н-нет, какая-то дружина. Но говорят, большевики вот-вот возьмут верх.

Это не особо печалило узниц! Молодость, жажда жизни побеждала унынье и печаль.

— И как же ты здесь?

— Да вот, — повела плечом.

И замолчали, и смотрели уж без прежнего света радости, а подмечая досадные изменения.

— Хорошо, хоть не бьют.

— Бывает, — выговорила низким приглушенным голосом, но не стала расписывать ужасов, свидетелем которых все-таки была.

— Спасибо за шоколад.

— Это с воли, — поспешила объяснить. — Я тут ни при чем.

Как-то быстро выговорились. Стояли, улыбались, вздыхали. Оно и в самом деле, особенных причин радоваться немного. Да и кто ответит на самый больной, самый важный вопрос?

Добрый надзиратель позволил погулять по коридору. Хорошо, что есть и такие. Дай Бог им здоровья.

— Александр Васильевич здесь?

— А где же еще? Молчат эти! — рассердилась на охрану. — Тайны мадридского двора.

Но не хотелось думать о горьком — слишком они были молоды, обе замечательные красавицы, как-то не цеплялась к ним печаль. Слетала! Очень уж много радости обещано было им судьбой. И не верилось, что вот-вот все обрушится раз и навсегда. Шли по длинному пустому коридору, делились новостями. По большей части горькими.

Солдат смотрел со слишком откровенным любопытством, как на редких заморских зверей. Вот они, вдова и любовница самых знаменитых людей империи, — а обыкновенные. Даже и одеты, можно сказать, неважно. Только что говорят по-французски. Скажут два-три слова по-нашему и опять замурлыкали.

Вспомнили вылазку в ресторан «Зеленый попугай».

— Александр Васильевич все «Гори, гори, моя звезда» заказывал.

— Да, — вздохнула Анна.

— И ругался, что неправильно поют.

— Ругался, — и вдруг повернулась к егерю. — Где сидит Колчак?

— В пятой! — брякнул тот.

— Можешь пропустить к нему?

— Нет! Все! И так разгулялись! — вдруг рассердился и даже затвор передернул. — Марш, в камеру! А то!

Пришлось подчиниться.

А на сердце опять праздник: здесь! И поет душа: рядом он, милый, несчастный, больной Александр Васильевич. О, только бы увидеться, словом перемолвиться, поцеловать-то его, может, в последний уж раз! А там — будь, что будет.

Но Анна обманывала себя, боялась сглазить самую потаенную, самую заветную мечту: бежать! Кто такой Политцентр?! Какая у него может быть сила? А с обеих сторон — наши! Пока доберется сюда красная армия — десять раз сумеют отбить! О, хоть бы! И не особенно набожная Анна становилась на бетонный пол коленями, молила Богородицу помочь «болярину Колчаку избежать узилища и казни». Уйти из заключения. Зачем же обрывать жизнь только начавшуюся?