Двое умерли. Их вынесли и похоронили. Сложили под елью, накидали снежный холмик. Помолчали и бегом обратно. Даже молитву некому прочесть. Анна не очень верила в скорое воскресение, как-то не укладывалось в голове, как это может быть? Но и бросать без могилы и креста — тоже не дело. Не по-христиански. Да что тут поделаешь? И другие, горят в жару, мечутся по полкам, выкрикивают имена любимых женщин. Если половину довезут до Ново-Николаевска — слава Богу.
Вернулась, вскипятила воду в титане, заварила сушеной морковкой — все-таки чай. Разнесла, разлила по кружкам. Да по сухарику каждому. Кто-то может и сам, а есть такие, что с ложечки приходится кормить. А у одного, бедного, всю-то челюсть раздробило. Не подступишься. А видно, хороший человек. Веселый! Языком еле ворочает, а туда же: «Вставлю зубы и отобью вас у Александра Васильевича!». Тут уж, не то что с ложечки, а «с тряпочки»: намочишь да ему в рот покапаешь. И видно, что больно ему. В лавку пальцами вцепится — так и захрустят. И затрясется весь, и выгнется дугой. А Анна Васильевна гладит по голове, шепчет что-то, утешает.
— Анекдот хочешь? — свесился с багажной полки казак. И сам же трясется, покраснел, как помидор. — Приходит баба к соседям, говорит: «У нас какая-то сволочь самовар стащила — у вас его случайно нету?!» — и так и закатился. Выздоравливает. Да и рад, домой едет.
Анна понимала, что он симулирует. В Омске вносили на брезенте, признаков жизни не подавал. Губы белые, нос острый, вполне недвижим. Только один глаз горел, как лампочка. А пропел паровоз, дохнул углем, не успели скрыться окраины — ожил казак, а теперь и в присядку пуститься готов! У Анны самой сестра в театре Мейерхольда — и не могла не восхищаться артистизмом казака. Но в то же время понимала искреннее чувство артиллериста, потерявшего обе ноги. Когда попыталась посочувствовать — только усмехнулся: «Мне это в радость. Я хотел бы погибнуть за Родину с песней!». Вот так вот понимали жизнь некоторые офицеры.
А казак хохочет и таит про себя какую-то мысль.
— А ведь ты вступишь в партию большевиков!
— Да уж не промахнусь!
— А надо будет, и к стенке нас поставишь?
Казак дрыгнул ногой, на минутку задумался, но тут же и расплылся в самой белозубой улыбке:
— Если только прикажет Тухачевский!
И расстреляет. На смену преданным, готовым на все во имя Родины людям, шли веселые, решительные ребята без роду и племени, готовые продать все, что угодно, поставить к стенке родного отца, если тот неловко встанет на пути интересов класса.
Анна не заметила, как поезд тронулся. Из тамбура нанесло терпким дымом самосада. Сколько раз говорила — ничего не слушают. Казак пошел, прикрикнул на них. Подались куда-то.
Прошла по вагону: кого прикрыла шинелью, кого подвинула к стене, чтоб не свалился. Потом помогала фельдшеру бинтовать, сама делала уколы. Разносила микстуру.
А поезд разбежался, катится по рельсам, даже вскрикнет на повороте от радости. Может, и доберемся до Ново-Николаевска. И все наладится. Красных остановят. А весной, Бог даст, опять погонят их со всех концов державы. Быстро ведь умеют надоесть своей продразверсткой.
О, если бы так случилось. Да и случится! И не может быть иначе! И тогда! О, Боже мой, Царица небесная…Кем же буду я? И что будет? Смена ненавистной фамилии на короткое, звучное: Колчак! И…неужели царица? Или гранд-леди России? И не ищите, во всем мире вы не найдете более скромной, отзывчивой, сердобольной гранд-леди. Анна потянулась в томительной судороге тоски по новым, счастливым дням. А они будут! Обязательно! Это только пока плохо — но какая будет за это награда! И детей родить — и воспитать! И страна расцветет краше прежнего. А большевики — как кровавый понос — вспомнят их на минутку, со страхом перекрестятся и постараются забыть поскорей.
И опять кричат из конца коридора:
— Сестренка! Сестрица!
Давай-ка, русская царица, беги, выноси г… из-под воина. А казак на второй полке, уж сучит ногами. Пляшет какой-то воздушный краковяк: «Я с миленочком гуляла ельничком, березничком, сорок раз приподнимала юбочку с передничком!». Углядел, за какой надобностью поспешила сестричка — сорвался с места.
— Погодите, я проворней! — выхватил судно. — Эх, какую кучу навалил! Жить будешь, ваше благородие! — и раненые хохочут, взмахивают в воздухе обмотанными культями рук и ног.
Часто Анне казалось, что опустилась на дно ада — но и в аду можно жить, если вокруг добрые люди.
И многие потом вспоминали этот ад, как несостоявшийся рай.
Поезд все отсчитывал стыки, торопился прочь, дальше от красной погони. Бросить бы частый гребень с полотенцем, чтоб выросли непроходимые леса, легла огненная река. Но для них, похоже, не было преград. Перед Омском Сахаров взорвал мост, казалось, никакие силы не перенесут красные бронепоезда! Не по воздуху же! А сумели. По льду. Наварили два метра толщиной, бросили чугунную нитку рельсов — и, как на тройке, вкатили в побежденный Омск!
А, не сегодня-завтра, гляди, падет Ново-Николаевск. Да и Красноярск не устоит. И тогда «Vae victis» (горе побежденным).
Она уже выпила два стакан кипятка, и даже вроде бы согрелась, но прошло какое-то время и опять принялось трясти. Или это от волнения?
— Вы бы прилегли, — взглянула внимательно начальница. — Да алтейки выпейте.
Анна пошла в служебный закуток. И здесь затрясло уже по-настоящему. Сильней, чем пьяницу с похмелья. Легла на полку, не раздеваясь, укуталась и все никак не может согреться. И напала, не то чтобы усталость, а слабость, ноги и руки так тяжелы — не пошевелить.
А мысль при этом необыкновенно ясная, четкая, быстрая. И встают перед глазами картины детства. Ночные прогулки на лошади. И содрогнулась от удара! Никогда ее не били арапником, но в эту горькую минуту точно знала: секут! И занимался дух, трещали от ударов ребра. Господи, что это? Но Анна знала, это наказанье за измену. За предательство. Да, нарушила данное на венчании слово, покинула мужа. И сын!.. Анна стонала и просила наказать еще больше, может, и до смертного исхода. Она слишком хорошо понимала, какой грех несет в душе.
Но ведь не могла же поступить иначе! Кто как не Бог послал ей ту встречу? И не Он ли создал их такими друг для друга! Не сама же выдумала это шампанское в крови!
И — всё! Отпустило. Перестала сечь камча. То есть так же зуб на зуб не попадал, трясло — чашечку с алтейкой невозможно поднести. Выпила. Может, пройдет? Или нет? Может, так же, как в Омске? Или болезнь только копила силы, чтоб прихлопнуть гробовой доской. И бросят в снегу, под елочкой.
Странное дело, из религиозной, набожной семьи — а даже обрадовалась, что не придавят ста пудами глины, а так и оставят на поверхности. Глаза пташки выпьют. Грешная плоть умрет — и останется под елочкой, и будет вечерами пугать грибников своим сумрачным взглядом. И выдумают какую-нибудь легенду о… белогвардейской атаманше, размахивающей по ночам плоским маузером. И станут находить задушенных комиссаров. И уже примирилась с такой перспективой, замерла, ожидая прихода безносой.
И какие-то быстрые существа облепляли ладонями, как осенние листья, поднимали, опускали, баюкали. И громадная жужжащая оса все норовила ужалить, и все это вертелось, неслось куда-то — усилием воли остановила круговерть, увидела встревоженное лицо начальницы, схватила за руку — так много надо было ей сказать! Чтоб Володя знал, что в последнюю минуту жизни мать думала о нем, чтоб передали благословение. Но все опять завертелось, летело, засасывало в облака.