«Плохие матери» в искусстве и жизни
Hаверное, затевая разговор о матери из «нашей части света», я должна была бы оттолкнуться от образа Анны Карениной. Героиня Льва Толстого первой приходит на ум, если думать о том, какие вопросы в связи с материнством подняты русским реализмом в литературе. Предполагаю, что из перспективы сегодняшнего дня многие читатели/льницы могли бы сказать, что роман Толстого повествует «о матери, бросившей ребенка ради связи с любовником». Во всяком случае, мне не раз доводилось слышать подобные интерпретации произведения.
Интересно, что в самом романе нет и намека на то, что Анна Каренина — «плохая мать». По ходу повествования мы обнаруживаем, что привязанность к сыну Серёже становится поводом для шантажа Карениной со стороны ее супруга, не желающего идти на развод. Большинство осуждающих Анну персонажей романа винят ее в попрании «священных уз брака», однако никто, включая самого автора, не взывает к ее совести, оперируя популярной сегодня категорией «плохой матери». Очевидно, в XIX веке это дисциплинирующее понятие еще не «изобрели».
Однако уже в это время обсуждается тема неоднозначности материнского опыта и общественных ожиданий в отношении матерей, которые этот опыт направляют. Так, Толстой говорит нам, что материнское чувство Анны к Серёже — «отчасти наигранное, но в целом искреннее», а интерес к дочери, рожденной в связи с Вронским, — не такой горячий, как к старшему ребенку. Автор объясняет, что разное отношение к своим детям у Анны возникло не случайно. К моменту ухода героини из семьи Серёжа уже был подросшим мальчиком, с которым становилось интересно общаться, в то время как крохотная Ани, рожденная в больших страданиях, напоминала матери о ее сложном положении. При этом героиня, олицетворяющая в современных терминах образ «хорошей матери», — Долли Облонская, воспитывая пятерых отпрысков, волею автора тайно завидует тому обстоятельству, что Каренина не может больше иметь детей.
Если сконцентрироваться на линии материнства, для меня роман «Анна Каренина» представляется отнюдь не «разоблачением порочных и эгоистичных матерей» — на мой взгляд, Толстой если не сочувствует, то, по крайней мере, не дает оценок тому, как его героини исполняют свои семейные роли. Произведение в большей мере является критическим высказыванием в адрес общественного строя, ставящего женщин перед необходимостью выбирать между любовниками и детьми и вынуждающего матерей тайно мечтать об освобождении от бремени родительствования. Также важно, что центральный сюжет романа по сей день не утратил свой актуальности. К матерям по-прежнему предъявляется особый счет. От них ожидают полного и безоговорочного служения интересам других людей. В противном случае мать, посмевшая иметь собственные желания, станет ближней мишенью для общественной жестокости, о чем Лев Толстой так красноречиво повествует в своем трагическом труде.
Свое высказывание, однако, я начну, с истории матери американской. Именно обсуждаемый далее сюжет, так случилось, стал моим проводником в поле «материнских исследований». Несмотря на то что дальше я буду много говорить о героине, живущей в другом социальном контексте, как и в случае с Анной Карениной, ее пример универсален. В сущности, такая история могла произойти где угодно. Для разговора, затеянного мной, имеет значение, что и сюжет, и различные формы его воплощения позволяют обнаружить те проблемы, с которыми имеют дело современные матери и женщины, стоящие перед дилеммой — производить ли на свет детей?
Полагаю, многие читательницы знакомы с вымышленной историей Евы Кочадурян по экранизации романа Лайонел Шрайвер «Нам надо поговорить о Кевине», который в русскоязычном прокате вышел под названием «Что-то не так с Кевином». Чуть позже в этой главе я буду много говорить об этом романе — это литературное произведение охватывает основные направления мысли в области академических исследований института материнства. Но вначале я напомню содержание фильма. Я начинаю разговор с экранизации, поскольку именно киновоплощение романа Шрайвер, как мне кажется, явилось апогеем современного дискурса о «плохих матерях». Обращаясь к фильму, я предлагаю дискуссию о том, в результате каких общественных процессов складывается и каким целям служит система убеждений, обвиняющая матерей во всех пороках общества.
Итак, картина рассказываето матери американского подростка, совершившего массовый расстрел в школе. После того как 16-летний Кевин, сын белых, обеспеченных родителей, хладнокровно убивает собственных отца и сестру, семерых одноклассников, учительницу и работника кафетерия, мы застаем его мать Еву в поисках ответа на вопрос: «Почему?» Ева, как и многие в этой истории, потеряла своих близких. Но ее трагедии никто не сочувствует, по той причине, что она — «мать, воспитавшая кровавого монстра». На протяжении фильма героиня вспоминает, как заботилась о сыне и чего ей это стоило. С самого рождения мальчик пугал и озадачивал свою маму: взаимодействовать с ним можно было лишь на его условиях, чужих правил он не признавал.
Создав в свои бездетные годы фешенебельное туристическое бюро, Ева Кочадурян оставила любимую работу, чтобы в первые годы жизни малыша быть неотлучно рядом. Но именно с мамой Кевин вел себя коварно и грубо. Встречая отца с работы, ребенок немедленно надевал маску дружелюбия, но, убедившись, что его может видеть только мать, снова делался мрачным и строил хитроумные козни. Муж Евы Франклин отмахивался от жалоб супруги, считая, что она напрасно упрекает ребенка, вымещая на нем тоску по экзотическим странам. Беспокойство матери не разделяли и врачи, разводящие руками: «Бывает, перерастет». Кевин взрослел, ведя свою зловещую игру, напряжение вокруг него нарастало и однажды обернулось катастрофой.
Подходя к поиску посланий, отправляемых режиссером, отмечу, что художественное произведение не бывает случайным высказыванием и всегда отражает породившие его исторические условия. Одновременно с сюжетом автор воспроизводит способ, которым в конкретном обществе принято объяснять действующие нормы морали, и свою позицию в отношении доминирующего мировоззрения. Философ Альмира Усманова объясняет, что киноэкран создает дистанцию, необходимую для того, чтобы ухватить «дух времени», ускользающий от определения в повседневной жизни. Специфический язык кинематографа позволяет осознавать идеалы, желания, страхи и мысли человечества о самом себе в заданный отрезок времени.
Являясь не столько описанием частной истории, сколько обращением к целому феномену — массовым расстрелам в американских школах, ситуация Кевина и Евы таким образом демонстрирует, как работает идеологический механизм, назначающий женщин ответственными за благополучие семьи и общества. Предметом анализа художественного произведения могут служить не только образы и смыслы, которыми оперирует автор, но и те идеи, о которых в повествовании умалчивается. Так, не случайно роли отца, школы, окружения подростка в формировании его преступного замысла не уделяется в фильме особого внимания. Изложенное через призму конфликтов с матерью взросление Кевина намеренно подталкивает к выводу о том, что становление будущего убийцы лежит на совести Евы.
Обвинение, направленное в ее адрес, находится в полном согласии с превалирующей системой убеждений в отношении общественной роли матери. Современная идеология материнства опирается на картезианскую философскую традицию, в которой мужская функция связывается с духом, интеллектом и культурой, а женская — с телом, воспроизводством и природой. Переплетаясь с теологическим символизмом, патриархатный фольклор наделяет женскую телесность двумя контрастирующими значениями: нечистой, испорченной, искушающей и потому опасной плоти. И, наоборот, чистого, асексуального, священного тела матери.
Массовая культура автоматически воспроизводит бинарную оппозицию женских образов — «падшая»/«святая». Кинематограф, говоря о матери, создает два основных, поляризованных портрета: «суперматери», которая всегда рядом, чтобы вовремя прийти на помощь своим детям, и отсутствующей дома либо из-за работы, либо по причине внебрачной интриги «матери-ехидны». Обычные матери, с обычными человеческими чувствами и заботами, редко становятся поводом для изображений в культуре. В результате складывается комплекс идей, регулирующий практики заботы о детях, который действует через стимулирующий канон «хорошей матери» и репрессирующую тень «плохой матери».
Культурный идеал «хорошей матери» в повседневной жизни нереализуем: выполняя родительскую работу, никто не может безостановочно демонстрировать желание заботиться, терпение и оптимизм, в соответствии с предписаниями действующей морали. Современная материнская идеология контролирует не только практики заботы, но и чувства, связанные с уходом за детьми, — отсутствие восторга от материнства, выражение гнева, усталости или замешательства в популярном воображении однозначно обозначаются как материнский провал.
Недосягаемость эталона «хорошей матери» делает реальных женщин легко уязвимыми перед идеологическими спекуляциями. Современная поп-культура, наводненная тривиальными интерпретациями фрейдовского психоанализа, объясняет любые проблемы личности последствиями пережитого в детстве. Поскольку в действующем социальном порядке модель асимметричного родительствования оправдывается идеей природной потребности женщин заботиться о детях, у матери фактически нет шансов избежать обвинений в несовершенстве мира.
В своей статье «„Нам нужно поговорить о Кевине“: материнство в категориях вины и ответственности» социолог Елена Стрельник предлагает полезную оптику для понимания производства репрессирующих смыслов на примере фильма о матери убийцы. Затронутая в начале картины тема неоднозначности и сложности родительского опыта дает надежду разглядеть, наконец, за архетипической фигурой Матери живого человека, но тонет в центральном послании режиссера: «яблочко от яблоньки не далеко падает». Наблюдая за Кевином и Евой, мы понимаем, что растить особого ребенка — напряженный и часто неблагодарный труд. Но, сосредоточив поиски причин трагедии на «психологизме» отношений женщины и ее сына, режиссерская логика уводит внимание от вопроса: как возможна ситуация, при которой сигналы о бедствии, постоянно исходящие от матери, последовательно игнорируются?
Заимствуя подход американского исследователя Джозефа Зорнадо в анализе детской литературы, можно сказать, что создатели фильма используют прием «двойной слепоты» или «черной педагогики», отправляя героиню в ситуацию смертельной опасности, закрывая ей всякую возможность для благополучного исхода и обвиняя ее же в легкомыслии.
Послание, направленное зрительской аудитории, состоит в том, что в действующем порядке у материнской жертвенности не может быть предела. Какие тяжкие преступления ни совершались бы другими, сколько причастных ни было бы вокруг, обвиняющий взгляд всегда направлен в сторону одного человека. Даже заплатив за «счастье материнства» ценой собственной жизни, мать может быть обвинена в том, что «умерла, бросив свое дитя на произвол судьбы». «Хорошие матери» в материнском мифотворчестве испытывают блаженство, жертвуя собой и после смерти.
Сообщения средств массовой информации, педагогический и медицинский дискурсы, государственные политики, рынок труда, произведения культуры и искусства с детства объясняют моим современницам, кто мы, что для нас хорошо и как этого достичь: «хорошие женщины» хотят быть «хорошими матерями». Счастье «хорошей матери» — в заботе о членах семьи. Чувства вины и стыда за несоответствие нереалистичным стандартам становятся важной мерой репродуктивной стимуляции и одновременно регулируют институт бесплатной заботы о тех, кто нуждается в уходе.
Выразительный образчик материнской идеологии, приписывающей неоплачиваемому женскому труду значения потребности, удовольствия и счастья, например, представлен в статье 2012 года, рекламирующей игрушки для девочек, несколько цитат из которой я приведу и прокомментирую:
…Многие мамы уже привыкли, что их дочки постоянно вертятся с ними на кухне: помогают сервировать стол, мыть посуду (пусть и не всегда без жертв), стараются поучаствовать в готовке… И это прекрасно: значит, вы сами замечательная хозяйка, чей пример заразителен, раз ваш ребенок хочет вам подражать…
Автор статьи создает реальность, в которой интересы «хорошей мамы» и «хорошей дочери» сосредоточены вокруг хлопот по хозяйству. Ответственность за бытовое обслуживание домочадцев, вменяемая женщинам, преподносится как увлекательное приключение, полное разнообразных творческих задач:
…Если же ваша дочка больше предпочитает роль заботливой мамы, чем хозяйки, то она наверняка будет в восторге от интерактивной куклы-младенца, которая умеет ворчать, сопеть, чихать, бормотать, плакать, смеяться, издавать звуки сосания при кормлении из бутылочки и говорить «мама» и «папа». Для полного погружения дочери в мир забот ухода за младенцем вы можете приобрести игрушечную колыбельку, легко превращаемую в пеленальный столик, и специальную ванночку для купания с полным набором всех сопутствующих аксессуаров…
Представляя домашний труд набором захватывающих альтернатив, автор статьи, тем не менее, не скрывает манипулятивной природы своего послания, открыто приглашая потенциальных потребительниц навязывать дочерям обслуживающую функцию, представляя ее как женскую потребность. Попутно обнажается процесс принудительного конструирования сексуальной идентичности — заинтересовывать девочек в выполнении «женских обязанностей» рекомендуется стимулирующей идеей награды за труды мужским вниманием:
…Вы хотите, чтобы ваша дочь уже с малого возраста развивала в себе любовь к дому и воспринимала домашние обязанности не как нечто тяжелое, а как увлекательную игру, способную доставлять удовольствие? Тогда образовательно-стимулирующие игрушки — это то, что вам нужно. Ведь именно они помогут вам воспитать в вашей малышке лучшие женские качества, перед которыми в будущем не устоит ни один принц!..
Так, небольшая цитата из рекламной статьи отражает воспроизводство социальных позиций, привязанных к полу/гендеру. Разнообразие субъективностей низводится до двух, противопоставляемых друг другу групп — девочек и мам, которых обязуют выполнять рутинный семейный труд, и мальчиков и пап, от него освобожденных. Однако любопытно, что текст, навязывающий традиционалистское разделение гендерных ролей, сам же патриархатный миф и разоблачает, показывая, что обслуживающая миссия не является вожделенным выбором или природным качеством — она прививается. Романтизируя материнство как опыт бесконечного блаженства, доминирующая идеология делает невидимой будничную сторону материнской работы с ее бессонными ночами, усталостью, хандрой и раздражением. Но положение матерей, несущих основное бремя заботы о детях, от этого не становится легче, о чем чуть позже расскажут мои собеседницы.
«Материнское блаженство» и «цена нелюбви»
В январе 2013 года мне посчастливилось принимать участие в семинаре исследовательницы из Санкт-Петербурга Надежды Нартовой «Материнство, конвенции, концепции, практики», организованном креативной женской группой «Гендерный маршрут» в Минске. Представляя анализ современного института материнства как комплекса работ, связанных с заботой, и системы убеждений, регулирующей родительский труд, Нартова предложила открыть дискуссию с обмена впечатлениями о романе Лайонел Шрайвер «Нам надо поговорить о Кевине». Книга, явившаяся поводом для упомянутой ранее экранизации, рассказывает об опыте американской матери, но позволяет критически рассмотреть универсальность материнской идеологии и последствия ее влияния.
С первых страниц романа заметна разница в диспозиции взглядов, предлагаемых литературным произведением и фильмом. Если кинокамера позволяет наблюдать за Евой со стороны, то, читая, мы смотрим на мир глазами героини, вместе с ней пытаясь усвоить, вместить в себя, осмыслить произошедшее. Принципиальная новизна сочинения состоит в описании бытия матерью без традиционной романтизации и мистификации. Центральная тема рефлексий Евы — неоднозначность ее родительского опыта, разница между идеализированными ожиданиями и неожиданно прозаичной повседневностью. Через бытовые размышления героини автор выстраивает теорию материнства нашего времени, убедительно доказывая тщетность любых попыток совпасть с идеалом «хорошей матери». Каждую из озвученных Шрайвер тем я буду использовать в качестве исходных тезисов в исследовании современной концепции материнства, подробно останавливаясь на них в последующих главах.
Западные теоретики, изучающие институт материнства и его идеологию, показывают, что концепт «хорошей матери» опирается на образ белой, гетеросексуальной, замужней женщины среднего класса, тридцати с чем-то лет, воспитывающей своих биологических детей, чаще двоих, желательно не отвлекаясь от семейных забот на профессиональную карьеру. Горькая ирония романа состоит в том, что полное соответствие этому стандарту не означает для главной героини ни обещанного материнского блаженства, ни защиты от обвинений и чувства вины.
История Евы открывается для нас с ее честных попыток найти ответ на вопрос: «Зачем люди вообще делают это?» Успешные в профессиях, вкушающие все преимущества жизни в большом городе, Ева и Франклин долго не решались стать родителями. Оба они осознавали, что вместе с компанией, близостью и новым опытом дети приносят проблемы и расходы. С экономической точки зрения дети в наше время «невыгодны», рассуждает героиня. И действительно, ученые объясняют, что стоимость заботы о потомстве неуклонно растет, в то время как экономический эффект снижается — сыновья и дочери больше не являются частью натурального хозяйства, пенсия и социальные гарантии обеспечивают минимум, необходимый для выживания в старости, без поддержки собственных детей.
Так почему люди добровольно усложняют свои жизни, становясь родителями? Ева называет нерациональными, необоснованными, но оптимистичными такие идеи в пользу воспроизводства, как страх не оставить следов своего существования после смерти и «оплата долга» перед собственными предками. Однако оба этих довода весьма спорны. Дети не вечны, так же как их родители. Семья не всегда является наиболее надежным носителем памяти о людях предшествующих поколений. «Отплатить» родителям, передавая жизнь дальше, невозможно, поскольку забота и внимание достаются в этом случае не им.
Понимая всю относительность мотивов, которыми люди чаще всего объясняют желание заботиться о детях, Ева все же решилась родить ребенка, подавив многочисленные страхи и желания, препятствующие его появлению. Вскоре выяснилось, что ее опасения не были напрасными. Первым испытанием героини стала потеря прежней идентичности, ядром которой были ее интеллект, эстетические притязания и свобода самовыражения. Забеременев, она обнаружила, что императивами ее жизни теперь оказались ответственность и жертвенность. Даже такой пустяк, как выбор ужина, больше не являлся ее личным делом, он диктовался ее беременным телом, живущим по своим законам, конфликтующим порой с интересами личности.
Новорожденный Кевин отказался принять материнскую грудь, и Ева проглотила свою первую материнскую обиду. Забота о ребенке оказалась более трудной задачей, чем она себе представляла. Привыкшая к аэропортам, морским видам и музеям, успешная бизнес-леди не была в восторге от пребывания взаперти, среди подгузников и обломков игрушек. Но беременность, тяжелые роды, сложности первых лет ухода за младенцем были только началом истории, в которой родители инвестируют в заботу о детях доступные им ресурсы, без каких-либо гарантий на вознаграждение.
Словами своего центрального персонажа Лайонел Шрайвер отмечает смену парадигмы детско-родительских отношений, произошедшую в прошлом веке. «Когда я была ребенком, командовали родители. Теперь, когда я стала матерью, командуют дети. И мы должны подчиняться. Ушам своим не верю!» — в сердцах восклицает Ева. Идея новых отношений власти в детско-родительской сфере романом освещается не случайно. Исследовательницы института заботы о детях отмечают, что педагогическая концепция, поднимающая на щит «благо ребенка» в ущерб интересам родителей, утвердилась всего несколько десятилетий назад. Новое понимание потребностей ребенка и его влияние на практики заботы будут упоминаться далее на протяжении всего моего повествования.
Еще не имевшая повода сомневаться в представлениях о материнстве, сформированных популярной культурой, Ева веровала, что материнское блаженство без принуждения снисходит на всякую женщину вместе с навыками ухода за ребенком. Она ожидала, что ее усталость и смятение пройдут сами собой, как досадное недоразумение. Но в ее опыте все оказалось не таким, как было обещано в материнских мелодрамах: сын не становился ей ближе, муж не желал слушать ее жалоб. «Я винила себя, он винил меня. Я чувствовала себя жертвой группового нападения» — так Ева Кочадурян описывает свою материнскую рутину. Она действительно старалась быть хорошей матерью. «Хотя бы из страха перед институтом проверяющих социальных работников», — то ли в шутку, то ли всерьез признается Ева. Каким угодно материнство в наши дни быть не может — каждый его аспект тщательно регламентируется контролирующим институтом, действующим через семьи, медицину, школы, законодательства и медиа.
После рождения детей Франклин и Ева оказались «по разные стороны баррикад». Франклин идеализировал сына, отказываясь видеть, каким сложным тот растет, отрицая, что их семейная жизнь совсем не похожа на глянцевые образы из рекламных сюжетов. Даже увидев собственную дочь застреленной Кевином, Франклин не поверил своим глазам. «Ты жил в Америке. И ты все делал правильно. Следовательно, этого не могло быть», — обращаясь в письме к мертвому мужу Ева, пытается осмыслить, что привело их к катастрофе. Шрайвер тем самым показывает, насколько небезопасно стремление соответствовать каким бы то ни было идеалам.
Массовое убийство, похороны дочери и мужа, арест сына стали лишь продолжением испытаний для Евы. Ей еще предстояли суды — родители убитых детей требовали компенсации. К ужасу своего адвоката, мисс Кочадурян не избрала тактику защиты «хорошей матери». Она не настаивала на невиновности Кевина, не обвиняла школу, пропаганду жестокости и плохую компанию сына. Поступи она «должным образом», убитые горем соседи сами помогли бы ей вернуть судебные издержки, объясняет писательница. Вместо этого другие родители обвиняли Еву в наглости и холодности, считая, что потеря бизнеса — меньшее, чего заслуживает «плохая мать».
«Коллега по несчастью» — женщина, навещающая сына в тюрьме, в разговоре с Евой выводит мрачную формулу ответственности, вменяемой матерям: если ребенок совершит преступление — первое, что скажут люди, — «мама не научила его различать добро и зло». Никто не помянет «всуе» отца, но за каждой «виноватой» матерью обнаружится еще одна, которая была раньше и тоже «чего-то не сделала».
Так Лайонел Шрайвер приводит нас к тому месту, откуда видно, что материнская вина от Евы Кочадурян простирается до самой первой Евы. Но в этой же перспективе стигматизирующий гипноз разрушается благодаря драматургии романа, позволяющей увидеть, что частную ситуацию определяет весь социальный порядок. Проблема не в «плохих матерях», проблема в несправедливой структуре общества и оправдывающей ее идеологии. С раннего детства девочек готовят к тому, что они будут заботиться о других. Репродуктивный выбор, по крайней мере в консервативных обществах, не является личным делом взрослой женщины — «обязанность» продолжать род человеческий доминирующая идеология привязывает к смыслу бытия женщиной. Однако любая трудность, связанная с выполнением этого «долга», мгновенно становится персональной проблемой самой матери потому, что у «хороших матерей» «все хорошо». Если проблемы оборачиваются бедой, отвечать перед обществом будет «плохая мать».
К сожалению, критическая позиция в отношении социальных условий, в которые помещена героиня, теряется в экранизации литературного произведения. Более того, некоторые режиссерские ходы я нахожу опасно спекулятивными, поддерживающими традиционное мировоззрение, обвиняющее матерей в недостаточной жертвенности. Фильм начинается с хроники зрелищного испанского фестиваля Ла Томатина, традиционно привлекающего десятки тысяч туристов, приезжающих из разных стран для участия в перестрелке помидорами. Разгоряченная толпа, одетая в летние белые одежды, подхватывает на руки молодую Еву и через мгновение окунает ее в алую реку томатной жижи. Позже мы поймем, почему фильм начинается именно так, обнаружив, что героиня посвящает свою жизнь прокладыванию туристических маршрутов. Кроме того, цветовое решение преамбулы отчетливо рифмуется с материнским молоком и кровью. Значение этой метафоры разгадывается чуть позже.
Цвет крови будет преследовать Еву на протяжении всего киноповествования. Пережив разделение жизни на «до» и «после», она переедет из роскошного дома в лачугу, которую разъяренные соседи будут обливать алой краской. «Кровавые метки» останутся повсюду: на дверях жилища, окнах автомобиля, в волосах и на руках героини. Объединив кровавый пунктир в одну линию, мы обнаруживаем алые приметы грядущей катастрофы, сфабрикованные режиссером, задолго до рождения Кевина. Очевидно, начальный красно-белый эпизод сообщает, что Кевин унаследовал свои преступные импульсы от Евы, которая посмела иметь интересы помимо материнства, и потому ее руки тоже в крови. Довершает парад обвинений в адрес «плохой матери» название, под которым роман «Нам надо поговорить о Кевине» вышел на русском языке, — «Цена нелюбви». В результате фильм и некорректно переведенный текст, очевидно, не преднамеренно воспевают идеологию, против которой направлен манифест Лайонел Шрайвер о правах и достоинстве матерей. К сожалению, данная инверсия не снижает ни революционного пафоса романа, ни его трагичной актуальности.
В декабре 2012 Америку вновь потрясла стрельба в школе. 20-летний Адам Ланца из города Ньютаун, штат Коннектикут, убив свою мать, отправился в образовательное учреждение Sandy Hook, где расстрелял более 20 человек. Позже было установлено, что Ланца страдал от расстройства личности. Трагедия заставила Америку вернуться к дискуссии о насилии, культе оружия и методах воспитания. Спустя несколько дней в социальных сетях широко обсуждалась статья «Я — мать Адама Ланцы», написанная Лизой Лонг из Айдахо, матерью мальчика, также имеющего психиатрический диагноз.
Автор колонки поделилась своими страхами и отчаянием. Ее 13-летний сын учится в классе для одаренных детей. Но иногда с ним случаются психотические приступы, во время которых он демонстрирует жестокость, угрожает убить кого-нибудь из близких или самого себя. Для постоянного пребывания подростка в психиатрической клинике показаний нет. Как и нет «показаний» для особой защиты его семьи со стороны полиции. В социальной службе перепуганной и уставшей матери объяснили, что полицейская махина может завертеться только в том случае, если мальчик будет обвинен в противоправном действии и побывает за решеткой. Мать не считает, что место ее сыну в тюрьме. Но как предотвратить возможную катастрофу, ни она, ни соцработники/цы не знают.
Роман Лайонел Шрайвер и статья Лизы Лонг одновременно наводят на размышления о том, насколько рискованной может быть вера в благополучный идеал семьи, где не существует сложных детей или запуганных матерей. Обе писательницы обнажают проблемы современных обществ, в которых сигналы SOS, посылаемые материями, не могут найти адекватного ответа со стороны многочисленных экспертных институтов по вопросам материнства и детства, имеющих полномочия ограничивать материнские свободы, но нечасто способных оказать необходимую помощь.
Переводя разговор о последствиях идеологии «хорошей матери» в наши реалии, мне бы хотелось упомянуть об одной дискуссии, имевшей место в сети Facebook, свидетельницей которой я оказалась. В конце 2012 года в Минске молодая женщина совершила самоубийство, выбросившись из окна высотки вместе с двумя малолетними детьми. Сразу после Нового года произошло еще одно похожее событие. Пользователи/льницы социальной сети, большинство из которых были профессионально пишущими в СМИ, эмоционально спорили о том, свидетельствуют ли эти два эпизода о некой тенденции или похожесть происшествий — всего лишь печальное совпадение.
Известно, что обе женщины находились в отпуске по уходу за детьми. Но рутина и изоляция, связанные с заботой о младенцах, в условиях, когда нет сторонней помощи, ни разу не были обозначены в интернет-дебатах как возможный способ объяснения тяжелого психологического состояния обеих матерей. Критичности в отношении социальных условий, в которых женщины растят детей, препятствует консервативный крен, наблюдаемый в ряде постсоветских стран. В рамках действующей здесь идеологии «традиционных семейных ценностей» материнство объясняется как биологическая потребность и наивысшее наслаждение женщин.
О влиянии нового традиционализма на индивидуальные судьбы я буду подробно говорить в последующих главах. В данном контексте мне бы хотелось отметить, что вышеупомянутая дискуссия в социальной сети напомнила мне о фотоприеме под названием «Невидимая мать», широко используемом в начале XX веке при съемке маленьких детей. Чтобы запечатлеть индивидуальный портрет ребенка, мать, держащую его/ее на руках, накрывали с головой темной накидкой.
На мой взгляд, эта жутковатая фототехника является выразительной метафорой текущей идеологии материнства и политик, действующих в репродуктивной сфере. Мы понимаем, что ребенок не может существовать отдельно от заботящихся взрослых. Но в дискурсивной плоскости реальный ребенок перестает быть равным/ой самой(му) себе, наделяясь символическим значением Прекрасного Будущего. Ребенок с большой буквы — довольно противоречивая фигура. С одной стороны, он/а представляется автономным субъектом, словно способным выжить без особых усилий со стороны ухаживающих за ним/ней взрослых. С другой стороны, в контексте детоцентризма права и интересы Ребенка видятся центральным приоритетом семей.
В следующей главе будет подробно рассматриваться, результатом каких общественных процессов стало формирование представлений о детстве как особом периоде жизни, и как значение детства менялось от эпохи к эпохе. Сейчас я хочу вернуться к реальному опыту заботы о детях, который становится невидимым под воздействием идеологии, мистифицирующей материнство. Моя информантка Н. 35, доцент вуза, не состоит в браке, воспитывает 10-летнего сына, поделилась воспоминаниями о том, как сложности, с которыми она столкнулась в первые годы материнства, неожиданно оказались табуированной темой и к каким последствиям это ее привело:
…Помню, выписались мы из роддома. Родственники пришли поздравить, торжественный момент, фотографии. А потом мама говорит: «Ну, мы пошли». Я в ужас: «Как?! И все? Но я же не знаю, что с ребенком делать!..»
…Вспоминаю страшный первый год. Постоянно с ребенком и ничем, кроме него, не занимаешься. Ни физически, ни морально нет возможности отвлечься. А мир куда-то спешит, навстречу чему-то важному и прекрасному. А я еще так молода, и душа моя рвется туда. Но кажется, что ты навсегда в прошлом своих друзей, среди памперсов в этих четырех стенах. Поговорить об этом было не с кем — отцу ребенка пожаловаться я не решалась. Маме тоже рассказать не могла. Что бы она мне на это ответила? «Ну, поплачь»? Или: «А о чем ты раньше думала?» Я же не представляла себе, что мне будет так трудно. Помню, вышла на балкон вместе с ребенком, посмотрела вниз и едва удержалась, чтобы не сброситься. Вот тогда я поняла, что надо брать няню и начинать выходить куда-то, хотя бы ненадолго.
Бытие матерью в популярном воображении прочно ассоциируется с образом счастья, безграничной любовью и всепрощением, что, безусловно, является частью материнского опыта, судя по рассказам моих героинь. Однако идея материнства как «святого долга» и «истинного предназначения» женщин отбрасывает густую тень на другую часть опыта, связанную с рутиной, усталостью и сомнениями. В результате для многих моих информанток трудности, связанные с заботой о детях, оказались неожиданными. Более того, репрессирующий образ «плохой матери» и преобладающий дискурс «материнского блаженства» создают условия для самоцензуры и замалчивания проблем.
Рассуждая о влиянии современной идеологии материнства на психологическое здоровье женщин, врач-психиатр из Москвы Марина Карпова обращает внимание на то, что с появлением ребенка происходит существенное изменение привычек. Новый ритм жизни часто вынуждает отказываться от устоявшихся представлений о себе и об окружающем мире. Перестройка жизненного уклада, усталость, социальная изоляция и негласное табу на упоминание сложностей, связанных с заботой о детях, могут стать пусковым механизмом для начала тяжелых заболеваний:
…Обычно мы, психиатры, имеем дело с теми, кто уже «дошел до края» — с суицидальной настроенностью или психозами. Иногда обращаются женщины с клинической депрессией, и может выясниться, что первые эпизоды этого расстройства появились после рождения ребенка, но до нас пациентка дошла только спустя 4–5 лет. К сожалению, симптоматика тех или иных психических расстройств, возникающая после появления ребенка, чаще всего не становится поводом для обращения к врачу, даже когда проблемы «налицо», когда у женщины развивается депрессия, нарушение сна или астенические состояния. Родственники часто реагируют так: «Устает? Плохо спит? А чего она жалуется? Она же мать!»
Классическая психиатрия разделяет клиническую (эндогенную) депрессию, эпизоды которой наверняка отмечались и до появления ребенка, и реактивную — отклик психики на перемену образа жизни.
Вот типичный пример реактивной депрессии: привозят женщину, совершившую суицидальную попытку в состоянии алкогольного опьянения. В ходе беседы выясняется, что она пребывает в декретном отпуске шестой год без перерыва. Сначала с одним ребенком, потом со вторым. Спрашиваю: «Что довело до суицидальной попытки?» «Не могу ТАК больше жить. Идеальная семья, муж любит, дети здоровы. Хотела выходить на работу, но случайно забеременела вторым. В садике пока есть место только для одного. Устала очень дома».
Я сама родила в 20 лет, и состояние реактивной депрессии не обошло меня стороной. Но тогда я не представляла, что это сигнал не только для обращения к врачу, но и к пересмотру организации быта. Увы, для последнего не всегда есть возможности, полностью препоручать ребенка матери в наше время считается «естественным». На мой взгляд, обо всех трудностях родительского опыта должно быть известно до того, как люди решаются на этот серьезный шаг. Появление ребенка, в любом случае, означает определенные сложности. Но готовность к ним поможет сохранить здоровье. А в некоторых случаях и жизнь… (из интервью с Мариной Карповой).
Многие исследовательницы, изучающие социальные политики и частные практики заботы о детях, говорят об исключительной важности создания условий для озвучивания сложностей, связанных с появлением ребенка. Американская социолог Каролин Гатрелл в книге «Трудная работа», посвященной современному родительскому труду в ситуации массовой профессиональной занятости, опрашивала замужних женщин, делавших карьеру до появления детей. Для большинства новых матерей, согласно ее исследованию, настоящим шоком оказываются серьезные изменения, происходящие в жизни с расширением семьи. Так, только 36 % принявших участие в опросе спустя 5 месяцев после рождения ребенка оценили состояние своего здоровья как удовлетворительное. Участницы опроса признавались, что переживали усталость, обострение хронических заболеваний и симптомы клинической депрессии, но считали, что «это в порядке вещей», и не обращались за помощью, игнорируя плохое самочувствие, чтобы продолжать выполнять материнскую работу.
Собственные интересы у женщин, растящих детей, чаще всего отодвигаются на задний план, размещаясь после интересов всех членов семьи, пишет исследовательница. Героини Гатрелл наделяют свои семьи исключительной ценностью, но это, по их признанию, не означает, что они желают всю оставшуюся жизнь посвящать удовлетворению чужих нужд и готовы отказаться от профессиональных идентичностей, которые зарабатывались годами. Маурин O’Доуэрти, исследуя нарративы женщин, переживающих послеродовую депрессию, пришла к выводу о том, что это расстройство является результатом неудачной попытки совпасть с идеалом «хорошей матери» и недостатка информации о проблемах, связанных с утратой прежнего образа жизни.
Безусловно, забота о детях может быть мобилизующим фактором, нести персональное развитие, радость и удовлетворение. Однако новейшая репродуктивная культура выдвигает беспрецедентные требования к родителям. Современные матери часто оказываются зажатыми между интенсивной заботой о членах семьи, растущими стандартами в профессиональной сфере и репрессирующей идеологией «хорошей матери», ведущей к замалчиванию сложностей. Для того чтобы выяснить, результатом каких общественных процессов явилось возникновение идеологии «хорошей матери» и какие значения составляют эту концепцию, ненадолго обратимся к «материнской теории».
«Материнская теория»
Корпус текстов, сформировавших теоретическую традицию в изучении материнства, был создан на волне женского движения 1970-х годов такими западными исследовательницами, как Нэнси Чодороу, Адриен Рич, Сара Раддик, Энн Оэкли. Но автономной дисциплиной «материнские исследования» стали лишь в последние два десятилетия. В 2006 году этот термин впервые ввела в академический обиход профессор Йоркского университета (Канада), глава Центра исследования материнства Андреа О’Рейлли.
Согласно психоаналитической концепции Нэнси Чодороу, распределение гендерных ролей, принятых за «норму» в большинстве современных обществ, усваивается в процессе воспитания и не имеет биологического обоснования.
Большинство авторов, разрабатывающих материнское направление в гуманитарных науках, опирается на тезис Адриен Рич, изложенный в ее знаменитой книге «Рожденные женщиной». Американская писательница, поэтесса и феминистка впервые обратила внимание на то, что термин «материнство» включает два понятия — конкретные отношения между матерью и ребенком и репрессивный социальный институт, предписывающий и контролирующий практики заботы.
Писательница и социолог Энн Оэкли подвергла сомнению доктрину биологического детерминизма, утверждающую, что все женщины испытывают потребность быть матерями, а все дети нуждаются в своих матерях. Ссылаясь на общества, в которых уход за детьми осуществляется коллективно или нянями, бабушками и дедушками, братьями и сестрами, Оэкли показала, что сценарии заботы, как и представления о потребностях, зависят от культурных и исторических условий.
Большой вклад в материнскую теорию внесла философ Сара Раддик, автор бестселлера «Материнское мышление». Ее инновационный подход состоит в понимании материнства как работы, связанной с заботой, традиционно выполняемой женщинами. В перспективе Раддик, матерью является любой человек, выполняющий материнскую работу. Ее логика позволила исследовательницам следующих поколений анализировать материнские практики отдельно от материнских идентичностей.
Опираясь на «Материнское мышление», последовательницы феминистской традиции различают материнство (англ. — motherhood) как социальный институт, оперирующий посредством законодательств, экспертов и репрессирующей идеологии, и материнствование (англ. — mothering) как совокупность опытов и практик заботы о детях. Милли Чендлер развила эту мысль и предложила рассматривать слово mother (мать) как глагол to mother (материнствовать, выполнять функцию матери).
Обращаясь к местным реалиям, российский социолог Татьяна Гурко отмечает, что предметом советской социологии чаще являлась «воспитательная функция семьи» или «семейная социализация». Идеологический вопрос о «семейном воспитании» традиционно был встроен в приоритеты советской политики, направленной на созидание социалистического образа жизни. Термин «родительство» вошел здесь в научный лексикон в 1990-е годы, вместе с переводами западных текстов. С этого времени анализ функционирования семьи с ее традиционной ролью женщины, совмещающей оплачиваемый и неоплачиваемый труд, становится предметом постсоветских гендерных исследований. В частности, закрепленные за советскими женщинами обязанности или «контракт работающей матери» были описаны исследовательницами Анной Роткирх, Анной Тёмкиной и Еленой Здравомысловой.
Условия наступившего тысячелетия бросают новые вызовы: глобальные изменения в брачном и репродуктивном поведении, развитие цифровых и биотехнологий, экономические и природные катаклизмы трансформируют представления о детско-родительских отношениях буквально на глазах. Исследования XXI века рассматривают материнство уже в трех его ипостасях: как институт и идеологию, комплекс практик и совокупность идентичностей.
Инициированные в 1990-е годы обширные эмпирические исследования на Западе показали вариативность материнских практик в зависимости от этнической принадлежности, социального класса, сексуальной и гендерной идентичностей. Завоевание современных исследований материнства состоит в том, что предметом анализа теперь являются не «особенности женской психологии», а социальные условия, в которых функционирует процесс воспроизводства.
Так, например, модель социально приемлемой в наши дни заботы о детях или норма «хорошей матери» поддерживается идеологией «интенсивного материнствования», которая, в свою очередь, стала продуктом определенной эпохи. Современную систему взглядов, регламентирующих практики заботы и их влияние на женщин подробно описала американская социолог Шерон Хейз. Анализируя популярные руководства по уходу за детьми авторства легендарных педиатров своего времени Бенджамина Спока, Берри Бразелтона и психолога Пенелопы Лич, Хейз обнаруживает, что эксперты, чье влияние ощутимо до сих пор, ориентируются на «детоцентристскую семью», подразумевающую первичную ответственность матери за благополучие ребенка и приоритет детских потребностей над ее индивидуальными интересами.
Рекомендации культовых педиатров основываются на посылке, что никто лучше матери не может заботиться о младенце. Интенсивный уход за ребенком «по Споку» предполагает полное физическое и эмоциональное вовлечение матери и ее высокую медицинскую и педагогическую квалификацию. При этом Шерон Хейз уточняет, что культовые руководства были написаны в 1950-е годы, во время расцвета американских пригородов, когда многие женщины в западном мире еще не работали вне дома. Ее книга «Культурные противоречия материнства» исследует конфликт между нормой «хорошей матери», сформированной до массового выхода западных женщин в сферу оплачиваемого труда, и современной рыночной идеологией, мотивирующей к соревновательному участию в профессиональных сферах.
Чуть более подробно останавливаясь на демографическом контексте, в котором сложились новые взгляды на материнские практики, необходимо упомянуть так называемый «беби-бум» — десятилетний расцвет нуклеарной семьи и рост показателей рождаемости, отмечаемый в Америке и странах Западной Европы в период с 1950-х по 1960-е годы. Теоретики «бебибума» объясняют этот феномен тем, что поколения, ответственные за всплеск рождаемости, были малочисленными, поскольку сами родились в период экономического кризиса второй половины 1920-х — первой половины 1930-х годов. Небольшой размер когорт «бебибумеров» способствовал их успешной занятости и подъему благосостояния в эпоху экономической стабилизации. Молодые люди, чьи доходы были сопоставимы с доходами родителей, воспринимали открывшиеся возможности как чрезвычайно благоприятные условия для формирования семей в раннем возрасте и, как следствие, рождения большего количества детей.
Таким образом, идеология «интенсивного материнствования» стала откликом на сложившуюся общественную ситуацию, в которой единственным кормильцем семьи был мужчина, а женщины отвечали за благополучие «домашнего очага». Но в советском мире послевоенного «беби-бума» практически не отмечалось. Здесь в результате социальных потрясений первой половины XX века возникли свои особенности семейных практик и политик, о чем более подробно речь пойдет в главе 4. В данном контексте я лишь кратко обозначу те социальные обстоятельства, которые способствовали утверждению концепции «интенсивного материнствования» в «нашей части света».
В советском проекте построение социализма виделось возможным через ликвидацию всех типов эксплуатации, в том числе через достижение женского равноправия. Путь к этому лежал через выход женщин в сферу оплачиваемого труда, получение ими образования и овладение современными профессиями. В результате эмансипаторской социальной политики советские женщины со временем оказались экономически независимыми от мужчин. Кроме того, как отмечает Татьяна Гурко, несколько поколений советских людей выросли в условиях физического отсутствия отцов. Это обстоятельство не способствовало формированию образов, вовлеченных в семейные заботы мужчин, которые разделяли бы с женщинами домашний труд. К советской концепции гендерного разделения труда я еще вернусь в главе 5.
Будучи материально автономными от мужей, советские женщины, тем не менее, зависели от государства, которое обеспечивало возможность совмещать материнство и работу вне дома, предоставляя продолжительный и оплачиваемый декретный отпуск, систему детских садов, групп продленного дня в школах, пионерских лагерей и «семидневок». Дополнительной помощью служил «институт бабушек», помогающий советским труженицам растить детей, который Анна Роткирх называет практикой «расширенного материнства».
Медицина в СССР являлась одним из главных экспертных институтов в сфере ухода за детьми, о чем свидетельствовала, в частности, огромная популярность журналов «Здоровье» и «Семья и школа». Легендарная книга Бенджамина Спока впервые была переведена на русский язык в 1956 году и с тех пор пользовалась в Советском Союзе большим спросом. Моя мама вспоминает, что американское руководство было «страшным дефицитом» в конце 1975 года, когда я появилась на свет. Близкий друг моих родителей, медик по профессии, «достал» книгу «по большому блату». Мама успела прочесть только раздел по уходу за новорожденными, когда «Спока» пришлось передать другим родителям. За одной копией бестселлера выстраивалась длинная очередь советских семей.
Социолог из Беларуси, живущая в США, Елена Гапова в своем блоге в Живом Журнале делится воспоминаниями о знакомстве с сочинением американского педиатра:
…По сравнению с советской книгой для мам американская была очень разумная и либеральная. Представление, что совсем маленького не надо отдавать в ясли, было «всегда». Считалось, что так поступают те женщины, которым совсем уж некуда деться («с завода», лимитчицы и т. д.). Советская система социальной защиты постепенно шла к тому, чтобы родитель(ница) мог(ла) быть с маленьким ребенком сначала до года, потом до трех лет…
…Президент Обама в обращении к нации в начале 2013 года говорил о необходимости увеличения количества детских садов/ясель. В Америке их не просто мало, а очень мало и стоят они очень дорого. Обама озвучивал идею, что такая коллективная социализация способствует интеллектуальному развитию детей и приносит впоследствии много общественной пользы.
Тему подхватило национальное общественное радио. Это почти революция в американском контексте. В Америке ожидается, что женщина работает, а как она решает проблему «детского досуга» — никого не касается, это ее «частная жизнь». Такая схема женского равноправия получилась: крутись как хочешь…
Помню, в начале 1990-х, когда в «нашей» части света пошла агрессивная пропаганда в поддержку буржуазной модели семьи (мама дома, папа зарабатывает), много писалось о том, каким ужасным злом являются детские сады, т. к. отрывание ребенка от матери в раннем возрасте ведет впоследствии к отставанию в интеллектуальном развитии и психологическим проблемам. Многим работающим женщинам было внушено чувство вины за детские страдания и беды общества, построенного на коллективизме. Дискурс был — преступные матери [66] .
Как уже отмечалось выше, до распада СССР государство частично разделяло с женщинами заботу о детях. С перестройкой и дезинтеграцией страны семейная идеология и система социальной защиты претерпели существенные изменения в тех странах, о которых идет речь в книге. Постсоветские государства стремятся передать основную ответственность за благополучие семей в частные руки, что является благодатной почвой для утверждения здесь идеологии «интенсивного материнствования». Елена Стрельник указывает, что в бывших союзных республиках, однако, больше прижился термин «естественное родительство», обозначающий метод заботы о детях, основанный на наблюдении за коммуникативными знаками новорожденных с целью удовлетворения их эмоциональных и физических потребностей.
Основополагающими принципами «естественного родительства» являются продолжительное грудное вскармливание, тактильный контакт с ребенком, предусматривающий ношение его или ее на руках и совместный сон, закаливание и здоровое питание. Перечисленные стратегии заботы основаны на новом понимании детских потребностей и подразумевают полное эмоциональное погружение в их удовлетворение, что конфликтует с профессиональной занятостью, о чем я буду говорить еще не раз.
Учитывая возрастающую по сравнению с традициями XX века вовлеченность отцов в заботу о детях как некоторый результат женского освободительного движения на Западе, необходимо все же сказать, что этот процесс в постсоветской части мира происходит медленно и в большей мере означает символическую включенность отцов, нежели реальное разделение ответственности с матерями. В этой связи стоит признать, что под словом «родительство» в данном контексте нужно понимать в большей мере материнский труд.
Идеология «интенсивного материнствования» или иначе «естественного родительствования» через дискурсы о «плохой» и «хорошей» матери организует женщин таким образом, чтобы они сами ассоциировали себя с социальными функциями заботы о других. Женщины хотят быть «хорошими матерями» потому, что в «массовом сознании» гендерно сегрегированного общества понятия «женственность» и «материнство» являются синонимами и определяют центральный смысл бытия женщин.
Возвращаясь к дисциплинирующему понятию «хорошей матери», отмечу, что более поздние исследовательницы, отталкиваясь от сформулированной Шерон Хейз концепции «интенсивного материнствования», проблематизируют «размытость» современного материнского канона. Недостижимый идеал проступает сквозь убеждения конкретных женщин, санкционированные практики и образы массовой культуры, вследствие чего современный идеал «хорошей матери» допускает вариативность. «Хорошие матери» могут полностью посвящать себя «домашнему очагу», но могут быть и профессионально успешными. В этом случае, однако, сохранение материнского реноме потребует удвоенных усилий — мать, занятая карьерой, становится легкой мишенью для упреков в том, что она «бросает детей» ради удовлетворения своих амбиций. Каждый аспект материнства пристально разглядывается и оценивается многочисленными общественными институтами. Даже внешность «хорошей матери» в наши дни регламентируется глянцевыми стандартами. «Хорошие матери», в современном понимании, не должны ассоциироваться с «аполитичными домохозяйками в засаленных халатах, без разбора потребляющими низкопробные телепередачи».
«Хорошие матери» успевают совмещать заботу о детях с заботой о внешности и активной жизненной позицией. С другой стороны, в постсоветском политическом процессе женщины часто дискурсивно отстраняются от участия, в частности, в политических протестах на том основании, что они являются или будут матерями, поскольку предполагается, что забота о детях должна быть их первичным интересом. Размытость стандарта, а также стигма «плохой матери» создают дискурсивный климат, вынуждающий женщин сомневаться в правильности собственного подхода к материнствованию. Н. 39, преподавательница вуза, состоит в браке, находится в декретном отпуске, заботясь о двухлетней дочери, рассказала о том, как практика сличения материнских стратегий вызывает у нее чувство беспокойства:
…Я очень переживаю, что мы мало гуляем на улице. Нам хорошо и дома. Но я вижу, что другие мамы с детьми постоянно находятся на свежем воздухе, и чувствую вину, что не все делаю, «как надо»…
…Мне очень нравится наблюдать за тем, как растет мой ребенок. Моя бы воля, я бы сидела в декрете все три года. Но в нашей среде это считается «неприличным». И я в постоянном стрессе из-за того, что не делаю карьеру…
…Я слышала от одной коллеги, что ей неприятно кормить грудью, что это заставляет ее чувствовать себя не личностью, а «молочной фермой». Этот комментарий меня очень смутил. Потому что я считаю, что кормить надо не менее года, в соответствии с рекомендациями ВОЗ.
Первичная ответственность за благополучие детей, вмененная матерям, мотивирует женщин постоянно подвергать оценке собственные действия и мысли и соотносить свой и других женщин опыт с усвоенными канонами, что позволяет репрессирующему социальному институту воспроизводиться. В данном контексте я не буду останавливаться на горячих дебатах вокруг различного отношения к грудному вскармливанию, о котором говорит информантка. Я лишь бегло упомяну исследование Саймона Дункана, в котором автор, опрашивая матерей из разных социальных групп, обнаружил, что выбор практик ухода за маленькими детьми часто продиктован и объяснен как наиболее рациональный, исходя из общественно-экономической ситуации, в которой находится конкретная семья. Это значит, что женщины выбирают доступный им способ заботы о детях и объясняют именно его как единственно правильный.
Приведенный выше фрагмент интервью, на мой взгляд, однако, свидетельствует о том, что вне зависимости от выбранной стратегии заботы идеал «хорошей матери» и тень «плохой матери» в равной степени заставляют женщин сомневаться в собственной родительской компетенции и испытывать чувство вины. Идеология «интенсивного материнствования» транслирует нормы, ориентируясь на возможности среднего класса, вытесняя из публичной дискуссии разнообразие способов организации частной жизни и социальных условий, в которых растут дети. Одна из моих собеседниц, О. 37, замужем, преподавательница вуза, растит двоих детей поделилась информацией о том, как стандарты заботы, сформированные на основе идеи определенного достатка семьи, порождают соревновательные родительские практики в детском саду, где ее младший сын готовится к школе:
…Мы прикреплены к очень хорошей школе. Сюда приезжают со всего района, конкуренция очень высокая. Поэтому важно получить рекомендацию из детского сада. У нас, к сожалению, не принято скидываться на подарки к праздникам для воспитательниц централизованно. Поэтому каждый несет кто во что горазд. Все родители стараются угодить как можно лучше. Приходится «вертеться», чтобы «не ударить в грязь лицом». В этот раз на подарки к 8 Марта у меня ушла сумма, сопоставимая с пенсией моей мамы…
Родительская конкуренция, основанная на классовой разнице, подпитывается нормализирующим идеалом «хорошей матери». В свою очередь, одним из критериев оценки материнских усилий являются достижения ребенка. Надежда Нартова объясняет, что идеология «интенсивного материнствования» спаяна с концепцией раннего развития. Родоначальником «моды» на обучение с младенчества считается японский бизнесмен Масару Ибука, автор популярной в 1970-е годы книги советов по воспитанию «После трех уже поздно». Новаторское предположение японца состояло в том, что дети до трехлетнего возраста обладают способностью усваивать любую информацию без каких-либо усилий, в связи с чем он настаивал на раннем развитии навыков игры на музыкальных инструментах и обучении иностранным языкам.
Текущая концепция материнства подразумевает не только неотлучную и вовлеченную заботу, но и стремление дать наилучший социальный старт своему ребенку. В нынешних рыночных условиях, помимо наличия материальных ресурсов, позволяющих такой старт организовывать, работа, связанная с заботой, подразумевает новые компетенции. Современные матери обязываются обладать знаниями в педиатрии, педагогике, менеджменте и психологии, нацеленными на развитие всевозможных способностей у детей. В свою очередь, новые требования, выдвигаемые матерям, также имеют новые последствия. В. 39, журналистка, состоит в браке, находится в декретном отпуске, заботясь о двухлетней дочери, рассказала о некоторых особенностях материнства в современных условиях:
Мы пошли в группу раннего развития. И мне показалось, что мы там немного отстаем от других. На что мне местная психолог сказала: «Мама, вы за развитие ребенка так не переживайте. Вы на себя обратите внимание, у вас гипертревожность». Я что-то действительно уж слишком ответственно подхожу ко всему, стараюсь все контролировать, делать правильно. Чувствую, крыша начинает съезжать потихоньку. Сейчас период особенно трудный — идут зубки. Она не спит, хнычет постоянно, я тревожусь. Думаю, надо бы мне сходить к психологу, «расслабить гайки».
В парадигме исключительной важности, которой наделяется раннее развитие детей, материнская успешность оценивается достижениями ребенка. При этом проблема социальной разницы, а также уникальность опытов детей и взрослых в постсоветских медиа и культуре рефлексируются редко. Надежда Нартова отмечает, что новое представление о родительствовании, основанное на ожидании результата, связанного с достижением успехов, совпало с развитием медицинских технологий, в частности аппаратов ультразвукового исследования.
В последние несколько десятилетий сложилась система взглядов, вовлекающих в практики «интенсивного родительствования» и подготовки «будущих вундеркиндов» еще даже до момента зачатия. Культуру воспитания, ориентированную на достижения, важным условием которой являются цифровые технологии, подробно описывает в своей книге «Под давлением: спасая наших детей от гиперродительствования» британский журналист Карл Хонорэ. Проинтервьюировав сотни родителей в Европе, Америке и Азии, автор пришел к выводу о том, что в наши дни в обеспеченных семьях дети становятся «статусным символом» наравне с другими доказательствами благополучия. Идеология достижения успеха мотивирует участников/ниц рыночной гонки стремиться обладать идеальной внешностью, идеальными домами, проводить идеальные каникулы, растить идеальных детей. Анкеты доноров спермы, в которых указаны лучшие показатели здоровья и IQ, пользуются наибольшим спросом на донорском рынке, что свидетельствует, по мнению Хонорэ, о популярности идеи создания «идеального потомства».
Распространение цифровых технологий, внедренных в сферу заботы о детях, имеет сложные последствия. В середине прошлого века, пишет британец, отправляя детей в летние лагеря, родители были спокойны неделями, не получая от своих чад никаких известий. В наши дни за каждым ребенком установлено круглосуточное цифровое слежение. С учетом возможностей современной медицины — за каждым зародышем.
В 2005 году в мировой прессе широко обсуждалась экстравагантная причуда Тома Круза. Известный американский актер приобрел аппарат ультразвукового сканирования, чтобы в домашних условиях следить за развитием зародыша в утробе его беременной супруги Кетти Холмс. Комментируя этот случай, Карл Хонорэ сравнивает стратегию гиперродительствования с фантастической реальностью легендарного фильма «Шоу Трумана», в котором рефлексируется современное увлечение всевозможным цифровым слежением.
Ранее упомянутая информантка О. 37, замужем, мама двоих детей, рассказывает о том, как способы контроля над беременностью в ее опыте изменились всего за одно десятилетие: «…Когда я была беременна старшим сыном, 17 лет назад, не помню, чтобы мне выписывали витамины или делали генетические анализы. Через десять лет, во время беременности младшим сыном, уже были разные анализы и специальные препараты. Врачи „вели“ нас весь срок».
Развитие цифровых технологий изменяет подход к родительской заботе, не только позволяя обнаруживать отклонения в протекании беременности, но и становясь дополнительной мерой контроля над материнским поведением. Любые проблемы, связанные с внутриутробным развитием плода, в популярном воображении приписываются «легкомыслию» женщины, которая «недостаточно хорошо питалась», «недостаточно много гуляла на свежем воздухе», «нервничала, вопреки запретам врачей». Однако гиперконтролю в новой парадигме заботы подвергаются не только матери.
Развивая тему культуры родительской гипер-опеки, Карл Хонорэ пишет о том, что сегодня распорядок дня ребенка с самого рождения порой не уступает расписанию руководителей крупных компаний. «Детство слишком драгоценно, чтобы оставить его детям» — так британский исследователь формулирует главный педагогический принцип Новейшего времени. В результате уставшие «цветы жизни» из обеспеченных семей, практически не имеющие в своем распоряжении свободного времени, становятся особенностью текущей эпохи. Наряду с приоритетной ценностью образования огромную роль в идеологии «интенсивного материнствования» играет потребление. Хонорэ объясняет, что современные родители, стремясь загладить вину за несоответствие недостижимым культурным образцам, пытаются компенсировать дефицит времени покупкой все большего количества игрушек. «Любить» в наши дни, по его мнению, становится синонимом слову «покупать».
Елена Стрельник, исследуя новые материнские идентичности, сформированные потреблением в Украине, отмечает, что, несмотря на уменьшение показателей рождаемости, общий объем рынка детских товаров растет. Исследовательница утверждает, что сегмент детских товаров и услуг, основанный на манипуляциях родительским тщеславием, стирает границу между необходимостью и ее симуляцией. В частности, современный рынок товаров для ухода за младенцами наводнен слингобусами, нибблерами, хипситами, системами докорма у груди и прочими новшествами. Мода на слинги, как результат идеологии «естественного родительства», показывает Стрельник, обернулась формированием потребительской индустрии со множеством сопутствующих товаров: слингокурток, колец для слингов и даже детских слингов для игры в «дочки-матери» и слингокукол. Сфера услуг также не осталась в стороне — появилась новая профессия — «слингоконсультант» — обучающая правильному ношению детей в слингах.
Важное место в родительском потреблении относится к рынку гаджетов. Карл Хонорэ считает, что мобильные телефоны и компьютеры, с одной стороны, позволяют постоянно быть на связи с детьми, но с другой способствуют аморфному образу жизни и, как следствие, появлению новых детских недугов. Обеспокоенность автора книги «Под давлением» вызывает и сама культура коммуникации в цифровых сетях, по его мнению, ослабляющая навыки «живого» общения. Впрочем, он оговаривается, что «моральные паники» по поводу технологических новшеств известны со времен распространения книгопечатания, которое в свое время считалось опасным для воспитания нового поколения.
Еще одной важной темой, которую поднимает Хонорэ, является распространение ювенальной юстиции. Исследователь отмечает, что современные дети наделены субъектностью большей, чем когда-либо в истории. Идеология равных прав родителей и детей, таким образом, ставит новые педагогические задачи — обнаруживать порой тонкую грань между строгостью и жестоким обращением.
В завершение обзора идей и практик заботы, возникших вследствие новейших общественных трансформаций, необходимо упомянуть, что приметой нынешней эпохи является сама возможность выбора репродуктивного поведения. Сегодня многие мои современницы могут выбирать, в каком возрасте производить детей и производить ли, а также способы зачатия и сценарии родительствования, чему отдельно посвящен последний раздел книги. Однако, вопреки популярной риторике природной материнской жертвенности, идеология детоцентризма существовала не всегда. Само понятие детства, с его четкими возрастными границами и особым значением, возникло лишь в эпоху индустриализации. О том, как дети из «бесплатной рабочей силы» и «маленьких взрослых» превратились в «символ будущего» и «цветы жизни», я предложу разговор в двух следующих главах.