По дороге в Лиозно. 1910-е. Бумага, тушь.
Я любезничал с девушками на набережной. Или лазал с приятелями по стройкам, крышам и чердакам.
На лавке перед нашей дверью день-деньской трещат кумушки.
Вот идет мой одноклассник. Я высовываю голову из-за двери:
«Иосиф, завтра экзамен».
Значит, я останусь ночевать у него. Насмотрюсь на его курчавую башку.
«Давай готовиться вместе».
У Пайкина дома были игрушки, у Яхнина — роскошная селедка, у Маценко — паровозик, и все это смущало мою душу.
Пока я бегал по двору, не расставаясь с куском хлеба с маслом, дом был мне мирным пристанищем.
Пока ходил в гимназию и подружки дарили мне цветные ленточки — тоже жил безмятежно.
Но с годами в меня вселился страх.
Дело в том, что отец, желая выгадать какие-то привилегии для моего младшего брата, записал меня в метрике двумя годами старше.
И вот я стал подростком.
Ночь. Весь дом спит. Пышет жаром изразцовая печка. Храпит отец.
Улица тоже погружена в темноту и сон.
Вдруг слышу — кто-то возится, сопит и шепчет у наших дверей.
«Мама, мама! — кричу я. — Это, наверно, пришли забирать меня в солдаты!»
— Прячься под кровать, сынок.
Я забираюсь под кровать — там безопасно и уютно.
Не могу передать, как хорошо мне было — сам не знаю почему — лежать, распластавшись под кроватью или на крыше, в надежном укрытии.
Под кроватью пыльно, валяются чьи-то ботинки.
Но я ухожу в свои мысли, взлетаю над миром.
Никто за мной, конечно, не пришел. И я рано или поздно вылезаю.
Значит, я еще не солдат? Еще не дорос.
Слава тебе, Господи.
Но чуть улягусь в постель, как снова чудятся вербовщики, солдаты, погоны и казармы.
Я уже говорил, что за игрой в городки и беготней по крышам на пожарах, за купаньем и рисованьем я не забывал о существовании девушек и приглядывался к ним на набережной.
Косы гимназисток, кружева их длинных панталон будили во мне беспокойство.
Признаться ли, что, как говорили вокруг и как показывало зеркало, в ранней юности на палитре моего лица были смешаны цвета пасхального вина, золотистой муки и засушенных меж книжных страниц розовых лепестков?
Как он любуется собой, скажете вы.
Домашние не раз застигали меня перед зеркалом. Вообще-то, глядя на себя, я размышлял, как нелегко было бы мне написать автопортрет. Но, пожалуй, отчасти и любовался, что же из того? Скажу больше, я был бы не прочь слегка подвести глаза и подкрасить губы, хоть этого и не требовалось, что ж, да… мне очень хотелось нравиться… Нравиться девушкам на набережной…
Я имел успех. Но не умел им воспользоваться.
Вот, например, Нина из Лиозно. Многообещающая прогулка наедине — я это чувствую и потому дрожу. А может, дрожу со страху.
Мы гуляем по мосту, забираемся на чердак, сидим на скамейке.
Ночь, и мы одни.
Где-то вдали прогромыхал почтовый экипаж — он едет к вокзалу. И снова тишина, никого. Делай что хочешь. А что я хочу? Я целую ее.
Один, другой поцелуй. Сегодня, завтра, но дальше дело не идет.
Скоро рассвет. Я недоволен собой. Мы входим в дом ее родителей. Душно. Все спят.
Завтра суббота. И если я останусь до утра, все обрадуются.
Я подходящий жених. Нас будут поздравлять.
Остаться? Какая ночь! Как тепло! Где ты?
В амурной практике я полный невежда. Целых четыре года обхаживал Анюту и вздыхал по ней. А решился за это время, да и то не сам, только разок поцеловать ее, вернее, ответить на ее поцелуй как-то вечером перед калиткой, и как на грех после этого у нее запрыщавело лицо.
Спустя две недели я с ней не здоровался. Узнал, что за ней приударяет один актер. Чего только не изобретала и не разыгрывала эта взбалмошная девчонка, лишь бы завлечь меня!
На какие уловки не пускалась она с подружками, чтобы устроить свидание!
Сам не знаю, что со мною было и куда подевалась моя смелость.
Как мужчина я никуда не годился. Она это видела, и мы оба понимали, что, будь я чуть раскованнее, все пошло бы иначе.
Но нет!
Она нарочно надевала облегающее платье, а я трусил при одном взгляде на него.
Я ничего не понимал, кроме того, что даром теряю время.
Ритуальное омовение. 1910-е. Бумага, тушь.
Напрасно она увязывалась за мной, когда я уходил на этюды за город, на Юрьеву горку. Ни лесная тишь, ни безлюдье и просторы полей не помогали мне побороть робость, и все-таки…
Однажды вечером мы с Анютой сидели на берегу, на городской окраине, неподалеку от купален.
У ног тихо струилась река.
«Решайся!» — сказал я себе.
Анюта нацепила мою фуражку.
Я прижимаюсь к ее плечу. Наконец-то.
И вдруг шаги — показывается целая ватага.
Они подходят. Я хочу забрать фуражку.
— Анюта, отдай мою фуражку.
Мы встаем, но фуражка по-прежнему на голове у Анюты. Ватага идет за нами.
Кончается тем, что один из парней пинает меня в спину и кричит, убегая: «Отвяжись от нее и не вздумай соваться на набережную, не то берегись…»
Тебя, Анюта, я сегодня не вижу.
Все это было так давно.
Я вырос, от детства и юности не осталось и следа, голова полна грустных мыслей!
Влюбленные у забора. 1922–1923. Бумага, офорт, сухая игла.
А как хотелось бы вернуться в то время, узнать тебя, увидеть твое, должно быть, теперь постаревшее лицо!
Тогда оно было гладким, без единой морщинки, а я только раз-другой осмелился поцеловать тебя. Ты помнишь?
Первой обняла и поцеловала меня ты сама. Я ошеломленно молчал. У меня кружилась голова. Но я не подал виду и не отвел глаз, чтобы показать, какой я храбрый.
Однажды ты заболела. Ты лежала в постели, и лицо у тебя было все в красных пятнышках. Я пришел навестить тебя, сел на край кровати в ногах и спросил: не оттого ли ты слегла, что я накануне поцеловал тебя?
— Нет, — с томной улыбкой ответила ты.
Не вернуть тех времен.
С гимназисткой Ольгой, твоей подругой, я познакомился под мостом. Скуластое личико со вздернутым и чуть скособоченным носиком.
Моя тяга к ней была непреодолима, как прихоть беременной женщины. Во мне бурлило желание, а она мечтала о вечной любви.
Мне хотелось убежать, хотелось, чтобы ее не было на свете.
Но ее сухие ручки и короткие ножки внушали мне жалость.
Расставаясь с ней, я послал ей прощальные стихи, в которых писал, что я не создан для вечной любви, которой она жаждала.
К третьему роману я стал куда решительнее. Целовался напропалую. И уже не робел.
Стоит ли терзать себя и вас рассказами о моих отроческих муках?
Вечера, отгоравшие один за другим над моей головой, слагались в годы, и одна за другой умирала, чуть народившись среди витебских частоколов, очередная любовь.
Давно увяли поцелуи, рассыпанные по скамейкам в садах и аллеях.
Давно умолк звук ваших имен.
Но я пройду по улицам, где вы жили, горечь бесплодных свиданий снова пронзит меня, и я перенесу ее на холст.
Пусть нынешние серые будни осветятся этими воспоминаниями, рассеются в их блеске!
И улыбнется сторонний зритель.
У Теи дома я валялся на диване в кабинете ее отца-врача. Обитый вытертой, местами дырявой черной клеенкой диван у окна.
Верно, на него доктор укладывал для осмотра пациентов: беременных женщин или просто больных, страдающих желудком, сердцем, головными болями.
Я ложился на спину, положив руки под голову, и задумчиво разглядывал потолок, дверь, край дивана, куда садилась Тея.
Надо подождать. Тея занята: хлопочет на кухне, готовит ужин — рыба, хлеб, масло, — и ее большущая жирная псина крутится у нее под ногами.
Я облюбовал это место нарочно, чтобы, когда Тея подойдет поцеловать меня, протянуть руки ей навстречу.
Звонок. Кто это?
Если отец, придется слезть с дивана и скрыться.
Так кто же?
Нет, просто Теина подруга. Заходит и болтает с Теей.
Я не выхожу. Вернее, выхожу, но подруга сидит ко мне спиной и не видит.
У меня какое-то странное чувство.
Досадно, что меня потревожили и спугнули надежду дождаться, когда подойдет Тея.
Но эта некстати явившаяся подруга, ее мелодичный, как будто из другого мира, голос отчего-то волнуют меня.
Кто она? Право, мне страшно. Нет, надо подойти, заговорить.
Но она уже прощается. Уходит, едва взглянув на меня.
Мы с Теей тоже выходим погулять. И на мосту снова встречаем ее подругу.
Она одна, совсем одна.
С ней, не с Теей, а с ней должен я быть — вдруг озаряет меня!
Она молчит, я тоже. Она смотрит — о, ее глаза! — я тоже. Как будто мы давным-давно знакомы и она знает обо мне все: мое детство, мою теперешнюю жизнь и что со мной будет; как будто всегда наблюдала за мной, была где-то рядом, хотя я видел ее в первый раз.
И я понял: это моя жена.
На бледном лице сияют глаза. Большие, выпуклые, черные! Это мои глаза, моя душа.
Тея вмиг стала чужой и безразличной.
Я вошел в новый дом, и он стал моим навсегда.