Этап из ИВС на тюрьму (СИЗО-13) был один раз в неделю, по средам. Утром пришёл контролёр и назвал мою фамилию:

— Шагин, с вещами!

Я сложил в полиэтиленовый пакет зубную щётку, мыло, комплект нижнего белья и носки. В ИВС был разрешён только один комплект сменного белья.

— Много не бери, — сказал Игорь Мотыль.

На вид ему было лет сорок пять. Длинный, худосочный, в потёртых тренировочных штанах и футболке. Короткая коричневая кожаная куртка лежала свёрнутая под головой. «Без Родины и без флага», как он о себе говорил, получивший особый режим за третью судимость за кражу и ходивший в лагере в полосатой форме, пока особый режим не был упразднён законом и приравнен к строгому. А ещё он о себе говорил, что прошёл «и Крым, и Рым». На теле у него не было ни одной татуировки, за исключением пяти точек (одна посредине среди четырёх) на обратной стороне ладони, ниже большого пальца, которые он наколол на малолетке и очень об этом сожалел, говоря, что это значит «один в четырёх стенах», и собирался ее свести. Мотыль считал, что наколки на себе носить неэстетично, а кроме того, они напоминают о прошлом, и называл это лагерной дуристикой, которая поддерживается очарованной преступным миром молодёжью и к тому же способствует ментам в твоём розыске и опознании. После семи сроков, начиная с малолетки, и отсиженных в общем двадцати пяти лет в настоящее время он был безработным наркоманом и зарабатывал себе на жизнь мелкими кражами на барахолках и рынках. У одного из них, как он рассказывал, его и приняли с поличным, когда открывал ножницами дверцу «копейки» и забравшим из неё барсетку. Когда он зашел в камеру, то сразу сказал, что не любит все эти «куриные разборки» (раскрытие камерных агентов и так далее), — каждый сам виноват, что в камере на себя наговорил. Мотыль сказал, что он любит рассказывать сокамерникам о своих похождениях, постоянно меняя названия городов и имена корешей. А когда об этом начинают расспрашивать оперá, то он говорит им, что всё это для поднятия в камере собственного авторитета, ибо передавать и носить ему передачи некому, а жить и выживать в тюрьме приходится. После чего на всё время нахождения со мной Мотыль отдался бесконечным рассказам о схемах и тактике воровства на раскладках дрелей и другого, и продажи их за полцены на соседний лоток, покупки на ближней точке на вырученные деньги ширева (наркотика), а в ближайшем магазине — сладостей, и тут же на скамеечке раскумаривался на свежем утреннем воздухе и поедал пирожные. Обычно на этом каждый раз и заканчивались его рассказы.

Сокамерники убедили меня взять на первое время кольцо колбасы и пластмассовое ведерко мёда. Игорь Мотыль сказал, что с большим пакетом будет проблематично и в «воронке» ехать (ибо там будет набито много народу), и по тюремным коридорам тащиться, пока не определят в камеру. И добавил: то, что нужно, мне и так сразу туда (в тюрьму) передадут.

— Тем более там вся тюрьма куплена братвой, — продолжил Мотыль, — поэтому за деньги у тебя будет всё, что ты пожелаешь.

Полученную за несколько дней до этого передачу от Оли я оставил Мотылю и другим соседям. Положил в пакет несколько связочек сигарет с обрезанными фильтрами.

Дверь в камеру открылась. Я попрощался с сокамерниками, и меня вывели в коридор. Два контролёра провели меня вниз по лестнице на первый этаж, где в той же комнате, тем же человеком, но уже в присутствии двух солдат ВВ (внутренних войск), были проведены личный обыск и досмотр вещей. Потом меня вывели на улицу, где у входа в здание ИВС стоял автозак — пятьдесят третий «газон» с железной будкой. Дверь с правой стороны будки была открыта, и с железного пола дверного проёма была откинута вниз короткая лестница с двумя железными ступеньками. С правой стороны у открытой двери будки зака стоял офицер.

— Залезай, — скомандовал один из выведших меня из помещения солдат.

Я взялся за железный поручень у двери и поднялся по железным ступенькам вверх. Железная будка с левой стороны состояла из двух отделений, между которыми была железная же перегородка. В каждое отделение вела дверь из железной решётки. С правой стороны в углу было маленькое помещение с железной дверью и с небольшим решётчатым окошком в ней, рассчитанное на одного человека, — так называемый «стакан». Между «стаканом» и дверью автозака находилась маленькая лавочка, на которой размещались один или два солдата из конвоя. Под лавочкой находился железный оружейный ящик, а перед ней размещалась собака.

Дверь-решётка в ближнее отделение открылась, и солдат сказал:

— Заходи!

Из отделения раздались голоса: «Подвиньтесь!»

Я пролез вглубь набитого людьми железного отсека, в котором находилось восемь или десять человек (столько же находилось в дальнем). Одни сидели на железных лавочках по двум сторонам, другие — на сумках в проходе, а третьи — у кого-то на коленях. Личные вещи были нагромождены перед ногами солдата, затем сдвигались к дальней решётчатой двери — таким образом освобождалось место для собаки. Лица окружающих были едва различимы. Люди поджались, и я втиснулся на лавочку. Через одного от меня сидел молодой парень, всё время пытавшийся заговорить с конвойным солдатом. ИВС был одной из точек, по которым делала объезд машина, двигаясь на тюрьму. Сначала по очереди объезжались РОВД, чтобы собрать людей на тюрьму.

— Сейчас ещё заедем заберём двух тёлок, — сказал солдат-конвоир этому парню, — а потом в СИЗО.

За женщинами автозак заезжал в последнюю очередь. Было около десяти утра, но на улице уже было жарко и солнечные лучи нагревали железную крышу. От светофора до светофора машина двигалась медленно, набирая скорость с характерным на высоком тону жужжанием двигателя и коробки передач. Курить можно было только на ходу. Конвойный требовал, чтобы на остановках при открытой двери все сигареты были потушены. Курящими были почти все, а вот курить почти ни у кого не было.

Если кто-то спрашивал, то я и другие, у кого были сигареты, угощали ими, передавали в соседний отсек, не забывая и про солдат-конвойных. Последние к заключённым относились лояльно, даже с некоторым состраданием и пониманием.

Через некоторое время машина подъехала к ещё одному РОВД. Загрузили трёх девочек, две из них разместились на сумках, а одна — которая помоложе (вернее, совсем юная) — стояла у самой двери. Те, которые были постарше, разговаривали с солдатами. Солдаты отвечали, что собака не кусается.

— Сидеть, Рекс!

Та, которая помоложе, смотрела в решётчатое окно железной двери; с ней всё время пытался заговорить парень, сидевший у решётчатой двери: откуда она, сколько ей лет, как её зовут и какая у неё статья.

— Двести двадцать девятая, — отвечала девочка (наркотики).

— С суда пойдёшь домой, а мне десятку навалят. Светани — подними футболку, давай, ну что тебе стоит!

Девчонка, смутившись, улыбалась.

Машина повернула и остановилась. Раздался звук бегущего ролика отъезжающих ворот. Автозак тронулся с места, проехал немного и остановился.

— Так, тушите сигареты, — сказал солдат, — приехали.

Через некоторое время зазвенели более тяжёлые ворота — машина заехала в «конверт» и остановилась около приёмной рампы следственного изолятора. Девочек быстро забрали. Собаку вывели из будки зака, и началась выгрузка. По одному арестованные выходили с вещами из машины и размещались в приёмном отсеке — светлом помещении с окрашенными в салатовый цвет стенами. Арестованные размещались вдоль стен перед решёткой, отгораживавшей проход. И после того как ДПНСИ (дежурный помощник начальника следственного изолятора) — высокий худощавый офицер в широкой фуражке и тёмных очках — называл фамилию и названный выходил к решётке и говорил «Я», офицер сравнивал его лицо с фотографией на карточке, пропускал через решётку, и арестованный, поворачивая налево, проходил в коридор, где располагались боксики, в один из которых контролёр закрывал арестованного до последующего обыска.

Фамилии назывались, и арестованные проходили через дверной проём в решётке. Я оставался последним, и тут со мной произошла заминка. ДПНСИ назвал мою фамилию, а потом спросил, продлевалась ли мне после трёх месяцев санкция.

— В деле её нету, — сказал офицер и удалился.

Солдат сказал мне, что, наверное, меня снова повезут в ИВС, ибо тюрьма без санкции не примет. У меня в душе блеснул лучик надежды. Может быть, действительно всё благополучно закончилось, прокурор во всём разобрался и не продлил мне санкцию? Однако через некоторое время конвейер снова двинулся. Видимо, был сделан звонок и было обещано, что мою санкцию подвезут позже. Я прошёл через решётку и в нерешительности повернул налево, оказавшись в длинном коридоре, по одну сторону которого было около десяти дверей, обшитых тонким железом, которое в некоторых местах вздувалось и прогибалось. На уровне человеческого роста в дверях были глазки, прикрываемые где резиновой, а где металлической круглой отодвигающейся пластинкой. На серо-жёлтой грязной дверной краске были натрафаречены большие красные цифры, обозначавшие номера боксиков. Пол коридора был покрыт серо-жёлтой плиткой для пола. Стены светлые; с потолка светили лампочки в стеклянных плафонах. По правой стороне коридора было несколько дверей и один проём типа небольшой комнатки. Там у стены стояла кушетка без спинки с сиденьем из коричневого кожзаменителя, а рядом с ней была покрашенная белой краской дверь с табличкой «Медицинский кабинет». Контролёр — молодой парень в форменных брюках и рубашке — спросил мою фамилию и закрыл меня в один из боксиков.

В боксике находился парень лет двадцати пяти, чуть ниже среднего роста, с большим лицом, аккуратно подстриженными, немного вьющимися светлыми волосами, одетый в чёрные брюки и светлую рубашку с коротким рукавом, в начищенных туфлях. По сравнению со мной — в туфлях, в верхние две дырки завязанных полоской синей ткани, в синих спортивных штанах и бежево-серой рубашке с коротким рукавом, с длинными волосами, бакенбардами и бородой из редко торчащих в разные стороны десятисантиметровых волос — он выглядел абсолютно приличным человеком. Парень с любопытством разглядывал меня, в то время как я попросил у него спички и закурил сигарету. Но тут дежурный, заглянув в глазок, спросил:

— Шагин тут?

Я отозвался, и дверь в боксик открылась. Дежурный провёл меня в медкабинет, где врач задавал мне вопросы: не болен ли я чем-либо, не принимал ли наркотики и так далее. Я был осмотрен с ног до головы, со спины и лица, взвешен (из моих ста двадцати семи килограммов осталось восемьдесят семь с половиной); также был измерен мой рост.

Всё это было занесено в мою медицинскую карточку. После чего у меня взяли кровь из пальца. И я был снова помещён в тот же боксик, где находился тот же молодой человек.

— Твоя фамилия Шагин? — спросил он.

— Да, — ответил я.

— Всё правильно: слава должна идти впереди человека, — сказал он, улыбнувшись, и протянул руку: — Влад!

Я ответил ему рукопожатием и представился:

— Игорь!

Влад сказал, что в этих боксах долго держать не будут — скоро поведут на обыск; а вот на тех (он имел в виду следующие боксики) можно просидеть до вечера.

Через некоторое время мы с Владом отправились дальше в конец коридора — на обыск. Влад шёл впереди меня, зная установленную процедуру. Мы зашли в проходную комнату, расположенную верхней палочкой буквы П и соединявшую два коридора.

По всей длине комнаты располагался железный стол со столешницей из нержавеющей стали. За столом находились два работника СИЗО — шмонщики. Оба были в потёртой форменной одежде — серых рубашках и брюках. Они были примерно одного роста и возраста. Только один был круглый, как колобок, с коротким ёжиком на голове, а другой — худой, с волосами больше средней длины. С другой стороны стола, где находились я и Влад, на плиточном полу лежал редкий деревянный настил, на котором по всей его длине были разложены резиновые коврики.

— Так, давайте быстрее вещи и пакеты на стол!

Шмонщики просмотрели наши ботинки, прощупали все швы и карманы в сложенных на столе наших вещах, которые впоследствии вернули нам.

— Что в кульке? — спросил большой круглый шмонщик.

— Колбаса и мед, — я достал из кулька содержимое.

— Колбаса не положена, — добродушно улыбнувшись, сказал большой круглый шмонщик.

Я сказал, что возьму с собой только мёд, и тоже улыбнулся.

— Не надо, — сказал шмонщик, — скушаешь в камере.

Я сказал, что мне завтра передадут. Положив мёд в кулёк, прошёл вместе с Владом вдоль стола, и когда мы повернули налево, перед нами открылся длинный коридор, ведший в обратном направлении, с таким же количеством боксиков по правой стороне, как и в первом. Мы прошли мимо маленького помещения по правую руку шмонщиков. Контролёр в коридоре — длинный высокий парень — закрыл нас в бокс под номером 22. По размеру этот бокс был примерно таким же, как и тот, в котором мы находились с противоположной стороны коридора. В нём были такие же серые стены с цементным набросом, лампочка-сороковка под стеклянным плафоном на потолке и плитчатый пол. Но в отличие от того боксика, где мы с Владом находились вдвоём, этот был заполнен людьми. Самыми разными: и молодыми, и взрослыми — в целом около пятнадцати человек.

— Мы ещё встретимся, — сказал мне Влад, увидев своих знакомых, и мы пожали друг другу руки.

Я отошёл к стенке, попросил подкурить сигарету и всё оставшееся время наблюдал за присутствующими, думая о своём. Открылась дверь — контролёр посчитал людей. Видимо, менялась смена и была проведена проверка. Дверь закрылась. Так же захлопали двери в соседних боксиках. Потом всё стихло. Через некоторое время раздались голоса уже, видимо, новой смены и стук заключённых в двери:

— Командир, давай уже веди на корпуса!

— Скоро пойдём, — отвечал голос на коридоре.

Примерно через полчаса открылась дверь, и прапорщик в брюках, рубашке, кителе и фуражке громко сказал:

— «Кучмовка», «Брежневка», «Столыпинка» — за мной! — И тут же добавил: — Шагин, Петров, Сидоров, Иванов! Тоже за мной!

На коридоре уже стояли человек двадцать из других боксиков. К ним добавилось ещё человек десять, включая меня, и вся толпа — кто по двое, кто по одному, кто с сумками, кто налегке, кто разговаривая, а кто молча — двинулись вслед за прапорщиком. В конце смежного коридора перед железной дверью, которая вела направо, он притормозил и вставил круглый ключ в круглую замочную скважину, после чего щёлкнул электрозамок. Открыв дверь, прапорщик стал пропускать людей вниз по железной лестнице и вглубь подземного коридора. Дождавшись последнего, он закрыл дверь и, обогнав вереницу людей, двинулся вперёд. В подземном коридоре, больше похожем на туннель, запахло сыростью. Воздух был прохладный, но спёртый. Пол и потолок бетонные, стены побеленные; то там, то здесь к правой стене были прикреплены лампы накаливания, которые бросали жёлтый свет на движущихся людей.

В конце коридора были такие же железные ступеньки вверх и железная дверь. Прапорщик (он же корпусной) притормозил перед железной дверью и, подождав, пока вереница людей сожмётся, открыл электрозамок железной двери круглым ключом. Вся толпа медленно вывалила на лестничную площадку первого этажа трёхэтажного здания. Кто-то останавливался перед железной дверью, которая вела на первый этаж корпуса, где располагались камеры; кто-то поднимался на свои этажи и так же ждал у железной двери. У корпуснóго был в руках список. Моя фамилия была названа в числе некоторых других новеньких, которым следовало ожидать на лестничной площадке. Через некоторое время через площадку второго этажа я и ещё несколько людей поднялись на третий этаж и присоединились к тем, кто туда поднялся раньше. Корпусной так же открыл железную дверь и люди зашли в коридор, где располагались камеры третьего этажа. Коридор был буквой «П» с в несколько раз удлинённой перемычкой. Фактически это был проходной коридор, соединявший на каждом этаже три здания, три корпуса тюрьмы — «Кучмовку», «Брежневку» и «Столыпинку» («Катька» была отдельно стоящим зданием, находившимся в стороне). «Кучмовка» была в левом крыле П-образного коридора, «Брежневка» — в центральной его части, а «Столыпинка» — в правом крыле этого коридора. По одной из стен коридора «Кучмовки» и «Брежневки» располагались камеры, а по второй — застеклённые и зарешёченные окна. В столыпинской части коридора камеры были как по левой, так и по правой стене. Люди — кто уже знал, где сидит — разбрелись по коридорам, подойдя к своим камерам. Кто-то заглядывал в глазки соседних камер, с кем-то переговаривался или здоровался. Два контролёра закрывали заключённых по своим местам. Камеры были разные — вместимостью от четырнадцати до шестидесяти человек.

Те, кто не знал своих камер, толпились у двери на этаж. Таких было немного — человек пять-семь. Всю эту группу корпусной провёл в правое крыло П-образного коридора — в столыпинскую его часть. Там находилась каптёрка, где выдавались подушки, матрасы и постельное бельё. Перед каптёркой из вновь прибывших выстроилась небольшая очередь. Матрасы и другое выдавались осуждённым, работавшим на тюрьме, через дверной проём с откинутой поперёк него широкой и гладкой доской. Когда подошла моя очередь, каптёрщик — молодой парень в робе с биркой на куртке, — записывая выдаваемые вещи мне в карточку, громко спросил:

— Ты милиционер, что ли?

Все взоры окружающих обратились на меня.

— Нет, — сказал я.

— А почему, — он заглянул в карточку, — тебя тогда определили в милицейскую камеру — триста тридцать пятую? В ней сидят мусорá!

— Не знаю, — ответил я, немного смутившись от полученной информации.

Окружающих — тех, кто получил матрасы, — стали разводить по коридорам этажа. А меня контролёр повёл в противоположное крыло П-образного коридора, где находилась «Кучмовка», к самой последней камере, на серой железной двери которой белыми цифрами было натрафаречено: «335».

Контролёр — худенький паренёк лет двадцати — обычным длинным железным ключом открыл замок и отодвинул засов на двери. Дверь открылась, и я зашёл в камеру. Из отдушины в стене, которая находилась над дверью и над моей головой и служила местом для лампочки, спрятанной за решёткой, пробивался еле видный жёлтый свет. В камере был полумрак. Она была примерно два с половиной метра в ширину и четыре с половиной — в длину. Потолки высокие — до трёх с половиной метров. На противоположной двери стене — большое окно, за фрамугой которого была железная решётка из толстых прутьев. А со стороны камеры в железном квадратном каркасе с одной стороны на петлях, а с другой — на скрытых болтах красовалась мелкая сетка наподобие рабицы, плетённая из пятимиллиметровой стальной проволоки и окрашенная в белый цвет. За окном было темно. Справа от меня находилась параша с рыжей плиткой на полу и белой — на полустенке чуть больше метра высотой и двадцать сантиметров шириной, отделявшем туалет от жилого помещения камеры. В предусмотренном месте вместо деревянной двери висела склеенная из пакетов клеёнка, прикреплённая с другой стороны проёма на гвоздик. Рядом торчал обожжённый газетный фитилёк. По левую руку от меня, чуть дальше от двери, в углу возле которой стояли мусорное ведро и веник, был расположен под стеной железный стол сантиметров пятьдесят шириной и под два метра длиной, накрытый двумя разными кусками клеёнки. На столе стояли кружки и другие предметы кухонной утвари. Под крышкой стола были железные отсеки, из которых были видны краешки мисок. Во всю длину перед столом была прикреплена к полу железная лавочка с деревянным верхом сантиметров двадцать шириной. Над столом была кафельная плитка, под столом стояли в ряд коробки с продуктами. Стол упирался в двухъярусную нару. По правой стене было в длину две двухъярусные нары. Под окном что-то вроде тумбочки, на которой стоял маленький, чёрно-белый, с вытянутой антенной телевизор. Нижние нары были завешены простынями по типу шторок. С правой стороны двое верхних нар были пустыми, застеленными старым, по типу армейского, одеялом и газетами. На левой верхней наре спал человек, укрытый таким же одеялом с головой. Камера была шестиместная, но в ней находилось четыре человека.

Я стоял в проходе с пакетом в руке и матрасом перед собой (даже скорее с подматрасником, немного набитым ватой), замотанной в него такой же подушкой, старым армейским синим одеялом и двумя серыми простынями и наволочкой, глядя по сторонам и перед собой.

Был уже явно поздний вечер, и люди, находившиеся в камере, спали. Однако после того, как дверь открылась и закрылась, очень медленно в камере стало происходить оживление. На верхней левой наре из-под одеяла высунулась голова. На двух нижних, ближних ко мне, отодвинулись шторки, и с двух сторон на меня смотрели два заспанных лица. Потом отодвинулась шторка на правой нижней наре у окна. Из-за шторки появилось большое, широкое, с обвисшими щеками и толстыми губами лицо с редкими чёрными волосами, грушевидным носом и мешками под глазами. Это был мужчина лет пятидесяти. Он с трудом пытался сесть. Ему мешал огромный шаровидный живот, выдувавшийся из-под белого нижнего белья или пижамы. Все молчали.

— Ложи матрас на пол, — прохрипел он, — и садись вон туда, на край лавочки.

Я сразу подумал, что это, вероятно, пахан, и сделал, как он мне сказал.

— Откуда ты? — прохрипел тот же голос.

Я сказал, что меня привезли с ИВС.

— А сколько ты там был?

Я сказал, что больше трёх месяцев.

— А что у тебя за статья?

Я назвал те, которые помнил.

— А чего сюда? Ты мент?

— Нет, — ответил я.

— А может быть ты адвокат?

— Нет, — сказал я.

— Ну ладно, — сказал хриплый голос, — поговорим об этом позже. Мы менты, и, хотя мы мусорá, но в тюрьме мы живём по тюремным законам и по понятиям, хотя они у нас немного свои.

— Поэтому запомни, — продолжил другой, значительно моложе и намного менее упитанный человек, — газетка на решётке лампочки называется тучкой, большая ложка — веслом, маленькая кружка — малышкой. И не называй по-другому, чтобы мы к этому не возвращались. Идёшь в туалет — зажигаешь фитиль, садишься на парашу, включаешь воду и говоришь «не ешьте».

— Ладно, потом об этом расскажешь, — вмешался хриплый голос, — и всё-таки: почему же тебя сюда посадили? Ты директор фирмы?

— Да, — сказал я.

— Юридической?

— Нет!

— А какой?

— «Топ-Сервис».

— А зовут тебя как?

Я сказал, что Игорь.

— А фамилия твоя Шагин?

— Да, — ответил я.

— Так, быстро! Ты давай полезай на верхнюю нару, — сказал он тому, кто спал напротив него, — а ты, Море, давай быстро вари чай!

— Спасибо, — сказал я, — можно, я сразу лягу спать?

— Как скажешь, — сказал Сергей (так звали этого тучного человека с хриплым голосом).

Мы попили чаю. Сергей оказался бывшим прокурором одного из районов Киева, отсидевшим в лагере уже пять лет и приехавшим на пересмотр дела.

«Море» (он служил на море) — двадцатидвухлетний парень — был бывшим таможенником. Двое других ребят — один постарше, другой помладше — были следователем и ППС-ником. Я сказал спасибо за чай, застелил верхнюю нару и лёг спать.

— Завтра я всё выясню, почему тебя сюда посадили, — сказал Сергей.

На следующее утро я проснулся от передвижения по камере. Сергей-прокурор и двое тех, что помладше, среднего роста, ещё спали. Море сказал мне шёпотом «доброе утро». Я ответил ему и добавил, что у меня есть мёд и нет кружки. Море сказал, что мёд пригодится, а кружку он мне уступит свою. Набрал в «тромбон» («литряк» — литровую железную кружку) воды и опустил в неё кипятильник.

— Как тебе в тюрьме? — спросил Море.

Я сказал, что у них тут нормально.

Пока закипал литряк, проснулся Сергей. Море и ему предложил чай.

— Как спалось? — спросил Сергей.

Я сказал, что первый раз за три месяца выспался. Ребята имели представление об ИВС. Но каждый из них находился там не более двух недель.

Через некоторое время проснулись и другие два соседа. Сергей включил телевизор. Море сказал, что у них курят у двери, так как Сергей и двое других ребят (Море перечислил их имена) не курят. В СИЗО можно было сигареты с фильтром, и Море угостил меня одной. Однако попить чаю мне не удалось.

Дежурный постучал ключом по двери и сказал:

— Шагин, с вещами!

— С вещами? — переспросил удивлённо Сергей.

— С вещами! — повторил дежурный.

Едва я успел свернуть скатку (матрас) и попрощаться с ребятами, как дверь в камеру открылась.

— Ещё увидимся, — сказал мне Сергей.

И я вышел на коридор.

Передо мной было большое окно. Было раннее летнее утро, и первые солнечные лучи падали во двор тюрьмы. Я держал перед собой скатку, а на запястье висел полиэтиленовый пакет, в котором были комплект сменного белья, мыло, зубная паста и зубная щётка. Мёд я оставил Морю.

Я уже приготовился следовать за дежурным, даже не пытаясь строить предположения, где окажусь на этот раз. Однако дежурный, закрыв ключом 335-ю камеру, подошёл к соседней двери, на которой было натрафаречено «336», отодвинул засов и открыл дверь ключом. Она отворилась, и я зашёл в камеру. Она была аналогична предыдущей. Там было шесть человек, трое из которых уже проснулись и устремили на меня свои взгляды. С левой нижней, находящейся за столом нары поднялся молодой парень. Высокий, здоровый, но немного нескладный в пропорциях. Его плечи казались вровень с шириной таза из-за практически отсутствующей талии. А руки и ноги по длине и толщине непропорциональны длине и толщине его тела с выдающимся вперёд небольшим животом и слегка впалой грудью. У него была большая, непропорциональная плечам голова с короткими тёмными волосами и немного раскосыми глазами.

— Ну заходи, — сказал он, покачивая головой и смотря на меня с высоты почти двухметрового роста, не дожидаясь, пока я поздороваюсь.

Я положил скатку на пол и некоторое время оставался стоять в нерешительности. В камере была явно недружелюбная обстановка — если не по отношению ко мне, то между собой. Лица других проснувшихся сокамерников были насупившиеся, а взгляды — хмурые.

— Откуда ты приехал? — спросил сидевший на правой ближней ко мне нижней наре светловолосый парень.

Я ответил, что с ИВС.

— Что ты пиздишь! — сказал он.

— Да нет, — ответил я, — с ИВС.

— Я же вижу, что у тебя скатка заправлена, — стал он повышать на меня голос.

Я ответил, что приехал вчера вечером с ИВС, а сегодня меня сюда перевели из соседней камеры, понимая, что теперь и я попал в курино-агентские дела.

— А почему ты сразу не сказал, что приехал из соседней камеры? — продолжил наседать на меня светловолосый парень.

Я ответил, что вопрос был, откуда я приехал, а не откуда меня перевели.

— Я спросил, откуда тебя перевели! — не отступал светловолосый.

— Ты спросил, откуда он приехал! — встал на мою сторону высокий неказистый человек с раскосыми глазами.

Подойдя ближе, он протянул вперёд руку, представившись Студентом. И добавил, что тут приезжают из камер, а не переводят, и что если я первый раз, то мог этого и не знать.

— Ты был в триста тридцать пятой? — снова переспросил светловолосый парень.

— Да, ровно одну ночь, — снова ответил я, рассказав историю при выдаче мне скатки об объявлении при всех, что я определён в милицейскую камеру.

— И что, с утра прямо сюда?

— Да, — ещё раз сказал я.

— Ни хуя себе мутят мусорá! — сказал Студент.

— А какая у тебя статья? — продолжил меня расспрашивать светловолосый.

Его звали Саша. Я перечислил те статьи, которые помнил.

— Что-то ты на бандита не похож, — сказал Саша.

— Я и не говорил, что я бандит. Я и следователю говорю, что я потерпевший, — честно сказал я.

Александр промолчал — либо приняв сказанное мною за неудачную шутку, либо подумав, что, так далеко отступая, где потерпевший и обиженный — почти одно и то же, теперь я на него нападаю за слова «не похож на бандита». А дальше может быть уже для него неприятный разговор.

Я оставался сидеть на краю лавочки напротив Сашиной нары, а Саша удалился за шторку, на своё место. Парни с верхних нар разглядывали меня с любопытством. По их местонахождению и поведению было очевидно, что их статус был ниже. Они, спускаясь с нар, быстро управлялись со своими потребностями и делами и снова запрыгивали «на пальму». С дальней правой верхней нары быстро спустился молодой смуглый парень — по внешнему виду араб. Он протянул мне руку и назвал своё имя, которое я ни с первого, ни с последующих двух раз не запомнил. Он был невысокого роста, худенький, опрятной наружности и с открытой улыбкой. Его русский язык был на уровне студента-иностранца, а статья, по которой он находился, была 229 (наркотики). И мне сначала показалось, что я встретил тут первое по-настоящему дружелюбное лицо. Однако, скорее всего, со стороны араба это был просто знак признания сильного. А его дружелюбным видом были высказаны поддержка и уважение — возможно, неискренние, но могущие стать в будущем залогом его безопасности в тюрьме.

Через некоторое время после того, как араб поднялся на нару, дежурный постучал ключом в дверь, и меня заказали без вещей, в чём было некоторое облегчение, так как теперь у меня было хотя и ненадёжное, но пристанище. Меня и ещё нескольких человек из разных камер повели по коридорам, лестницам и этажам, и через некоторое время я потерялся в направлениях. Тюрьма для меня показалась бесконечным лабиринтом проходов, дверей, лестниц и коридоров. Я и ещё несколько человек выстроились под комнатой, в которой каждому по очереди сняли отпечатки пальцев и ладоней. И когда я снова обнаружил себя на том же этаже, то опять почувствовал некоторое облегчение. Меня завели в камеру, в которой находились те же лица. К тому времени уже проснулся последний. Он сидел на правой дальней наре под окном, рассматривая меня. Это был крепкого телосложения мускулистый парень лет тридцати пяти. Лоб у него был широкий, лицо угловатое и заострялось к подбородку. Наши взгляды встретились, и я, показав ему свои чёрные ладони, сказал:

— Игорь!

Его серьёзный хмурый взгляд смягчился, и он ответил:

— Володя.

Студент спросил, есть ли у меня мыло. Я ответил, что в пакете.

— Клади мыльницу на парапет!

Пока я мыл руки, он мою скатку, чтобы та не лежала на проходе, частично засунул под лавочку. После чего залез в свою сумку и дал мне одноразовый станок.

— Тебя должны ещё повести фотографировать, а ты похож на попа. Завтра будет баня — там подстрижёшься.

— А откуда ты знаешь, что он будет тут завтра? — спросил его светловолосый парень Саша.

Студент замялся.

— Если будет, — ответил он.

— Но ты сказал, что он завтра подстрижётся!

— Слушай, что ты от меня хочешь? — спросил Студент.

После чего подошёл к двери и сильно постучал в неё кулаком. Потом постучал ещё раз — и через некоторое время открылся глазок.

— Командир, давай вызывай óпера: у нас один человек лишний!

В камере сохранялось напряжение, и было видно, что у Александра отношения с окружающими совсем не дружелюбные. Я с трудом сбрил усы и бороду (если, конечно, это можно было назвать усами и бородой) и, ещё раз посмотрев в зацементированное в стене над умывальником зеркало, увидел, что мой внешний вид значительно изменился. Правда, щёки были впалые, а лицо в два раза худее того, которое я знал ранее. Точнее — меньших размеров.

— Вот теперь похож на человека! — сказал Студент. — Станок оставишь у себя.

Приближалось время обеда — на коридоре загремели бачки и запахло баландой (супом из кислой капусты и перловой кашей). Когда тачка подъехала к нашей камере, Студент посмотрел на меня и спросил:

— Берёшь?

И хотя мне было любопытно узнать, чем тут кормят, по лицам окружающих я понял, что брать баланду — это признак плохого тона, и сказал:

— Нет.

В камере по времени кушали кто когда хотел, но каждый кушал в одиночестве и своё. Продукты хранились у кого где: в коробке под столом, в сумке под нарами и так далее. Каждый своим кипятильником грел свою литровую кружку кипятка. И в своей железной или пластмассовой миске запаривал либо вермишель «Мивину», либо сухой картофель или кашу — что у кого было. Если имелись, то нарезáлись колбаса или сало, чистился чеснок или лук — и каждый ел либо у себя на наре, на фанерной дощечке или расстеленном перед собой полиэтиленовом пакете. Или клал ту же досочку на перевёрнутое ведро и ел каждый сидя на своей нижней наре, поставив миску на фанерку перед собой. Зажарка из лука и масла или сала делалась в железной миске на разогнутом в дугу кипятильнике, который клался на кафельный пол, включался и накалялся докрасна.

Так время протянулось до ужина. Я сидел на лавочке, иногда курил — когда мне оставлял Студент. На протяжении этого времени последний ещё несколько раз бил в дверь, но óпер не появлялся.

— Во мусорá мутят, — говорил Студент, — обычно óпер приходит сразу.

Так же прошёл ужин. В камере был телевизор, но он принадлежал Александру, который его не включал. Вечером каждый занимался своими делами: кто писал (может быть, по делу), Студент с Вовой на Вовиной наре играли в нарды. Я оставался сидеть на лавочке.

Вечером открылась дверь в камеру — корпусной проводил проверку.

— У нас семь человек, — сказал Студент. — Командир, делай давай что-то.

— Я знаю, — ответил корпусной.

Через несколько часов все легли спать. А Сергей — худощавый парень, который спал на верхней наре над Сашей и раз от разу прислуживал ему, — повесил газетку на решётку лампочки.

— Смотри аккуратно, телевизор не задень! — сказал ему Саша.

Телевизор был небольшой и висел почти в углу над дверью, оплетённый верёвочками и привязанный за верёвку к решётке отдушины. Как я уже говорил, телевизор был Сашин и располагался в самом удобном для последнего месте.

В камере стало мрачно. Все разместились по своим нарам, я же продолжал сидеть на лавочке. Время тянулось медленно. За решёткой за окном было уже совсем темно, и только вдалеке в окнах многоэтажки светились огни, так напоминавшие о доме…

Ближе к полуночи тюрьма начала оживать. Стали слышны отголоски стучания — «два по два» в стены.

Кто-то крикнул:

— Опа-па, пять семь (57), ответь!

А потом разговаривал через окно с этой камерой.

— Тюрьма-тюрьма, дай погоняло! — прокричал голос.

— Пидарас! — где-то ответили из камеры.

— Принимай!

— Дома, — подтвердил где-то голос.

И по стене эхом, как мурашки по телу, пробежала мелкая кулачная барабанная дробь. К утру голоса стали стихать, а тюрьма — погружаться в сон. Забрезжил рассвет, и где-то вдалеке стали слышны звуки проезжающих машин. По коридору стал ходить дежурный и заказывать людей из камер на суды. К камере подъехал раздающий сахар и хлеб. С верхней нары, что над Саней, спустился Сергей.

— Нас семь человек, — сказал он выдающему.

После чего в пластиковую баночку и в несколько кружек было насыпано шесть порций сахара, а моя порция — на газетку.

— Хлеб не нужен, — сказал выдающему Сергей.

Открылась дверь, и прошла проверка — корпусной посчитал спящих людей по головам и ногам. Потом подъехала баланда, которую Сергей отправил словом «Проезжай».

Потом Сергей слез с нары, намочил тряпку и протёр плиточный пол в камере. Я сказал ему, что помою туалет, и спросил, есть ли щётка. Тот посмотрел на меня с недоверием и сказал, что помоет сам — он за это получает сигареты.

Через некоторое время камера стала просыпаться и в ней снова наступило заметное оживление. Вместо «доброго утра» Саша сказал Сергею, что тот плохо навёл порядок, отыскав на полу хлебные крошки или что-то вроде того:

— Вместо сигарет будешь курить хуй, замотанный в газету!

Были ли там крошки или не было, но Сергей молча слез с нары, намочил тряпку и исправился.

В этот день всё было примерно так же, как и в предыдущий, за исключением того, что Студент предложил мне поспать на своей наре. Это же предложил мне и Володя. Поскольку Студент был первым, то я разместился на его месте и уснул. Но проспал недолго, ибо дежурный снова заказал меня без вещей. В этот раз меня водили фотографироваться — в профиль и в анфас, держа бирку с номером в руке. Потом была баня, и прапорщик по имени Игорь отвёл всю камеру на второй этаж. В банное помещение вела железная дверь с засовом и глазком. В предбаннике, облицованном половой и кафельной плиткой, у стены были скамейка и вешалка с торчавшими из неё деревянными колышками. Дальше, через дверь, обитую жестью, был вход в баню. Студент о чём-то переговорил с прапорщиком-банщиком Игорем, и меня вывели в соседнее «баландёрское» помещение на подстрижку.

— Как стричь? — спросил меня маленький худосочный парикмахер с биркой на пиджаке.

Я сказал, что налысо.

Баня была также облицована половой и кафельной плиткой — где побитой, а где отколотой по углам. Хотя стояло лето, горячая вода была. Температура её регулировалась одним краном на трубе у стены, и на всех хватало сосков с грушевидными, в мелкую дырочку наконечниками. Саша занял место у стены, остальные же расположились по всей ширине бани. Примерно через двадцать минут прапорщик-банщик постучал ключом по двери и сказал: «Заканчиваем».

Мы вернулись в камеру, где оставшийся день и следующая ночь прошли для меня так же, как и вчера.

Утро следующего дня ничем не отличалось от предыдущего, за исключением того, что была суббота и не было слышно голоса дежурного, заказывавшего на суды. Так же Сергеем был получен сахар и наведён порядок в камере. В этот раз я воспользовался нарой Володи и проспал до двенадцати часов. Араб предложил мне спагетти, и в этот раз я не отказался. Араб ел один раз в день. Он дал мне и свой литряк, а кипятильником поделился Александр. Спагетти в передачах, как и другие сыпучие продукты, подлежащие варке, не пропускали, и Араб привёз их из РОВД. Когда я сварил макароны и хотел было достать кипятильник из кружки, Саша удержал мою руку.

— Смотри, — с серьёзным лицом сказал он.

И, достав кипятильник, с шипением опустил его в кружку.

— Понял? Не спеши, дай остыть!

Я с таким же серьёзным лицом сказал, что понял, и поблагодарил за консультацию.

То, что я в камере находился седьмым, уже не раздражало, а даже подзадоривало сокамерников. От Студента вовсю сыпались обвинения в адрес мусорóв и их муток. Он говорил, что такого, чтобы дежурные вот так морозились, а óпер третьи сутки не подходил к камере, не просто не видел, а даже не слышал о таком!

На следующий день я, как и в предыдущий, сходил с ребятами на прогулку. А до этого два дня подряд вынужденно пропустил прогулки по причине вывода меня на снятие отпечатков пальцев и фотографирование.

Прогульщиком был высоченный молодой прапорщик по прозвищу дядя Стёпа. Дворики для прогулки были на крыше тюрьмы, и туда вела в противоположном конце коридора бетонная лестница, которая соединяла все этажи. Дворики были разных размеров — от небольшого (1,5 на 3 метра) до 5 на 10 метров (в которых гуляли камеры на 50 человек). Дворик был с бетонным полом, набросанным на стены мелкой крошкой цементом и решёткой с сеткой-рабицей над головой. На перегородках находились выходы отдушин из канализационных труб, поэтому в воздухе стоял стойкий запах канализации.

— Чтобы попасть в большой дворик, нужно заранее договориться и дать пачку сигарет, — сказал Студент.

В этот раз меня и Студента обедом угостил второй парень, которого тоже звали Сергеем. Он был маленького роста, с округлыми чертами лица и гладкой кожей. А поскольку в камере было два Сергея, этого Студент называл наркоманом. Хотя тот, как он сам говорил, никогда не принимал наркотики. Просто организовал в Киеве небольшую дилерскую сеть по продаже героина. И несколько дилеров, которых он взял на работу, оказались «закамуфлированными» милиционерами — и сейчас те и другие в суде давали показания против него.

Вечером, часов в шесть, к кормушке (окошко с дверцей в двери камеры для выдачи пищи) кто-то подошёл (на лето кормушки в дверях оставляли открытыми по причине духоты в камерах и неодиночных случаев сердечных приступов с летальным исходом из-за этого; кормушка оставлялась открытой и завешивалась нарезанным снизу вверх полосками полиэтиленовым пакетом). Подошедший слегка побарабанил пальцами по двери. Александр, подскочив с нары, сказал мне отойти подальше от двери и, повернувшись спиной к камере и нагнувшись, засунул в кормушку голову. В таком положении он оставался несколько минут, разговаривая с подошедшим. Но о чём они говорили, слышно не было. Через некоторое время Александр выпрямился и, просунув обе ладони сквозь полиэтиленовые полоски, отошёл от кормушки. В одной руке у него была пластиковая бутылка, которую он поставил за железную трубу ножки скамейки. Другая его ладонь была полна полиэтиленовых свёрточков, разных по толщине, ширине и длине. Это была тюремная почта — записка, сложенная несколько раз, с подписанной на верхней стороне фамилией или кличкой (погонялом, погремухой) адресата и аккуратно запаянная в прозрачный полиэтилен от кулька или целлофановую сигаретную упаковку, и называемая малявой. Несколько записок Александр оставил себе, остальные раздал сокамерникам. Даже его помощнику (шнырю) Сергею досталась одна. Видимо, так было оговорено: если человек, принёсший записки — сотрудник СИЗО или обслуживающий персонал из заключённых, — не зовёт кого-то лично, то всю почту забирает главный в камере, старожил или тот, с кем не боятся общаться приносящие малявы (их называли «ноги»).

Больше всех записок получил Студент. Остальные по две-три, и каждый углубился в их распечатывание и чтение. Студент весь вечер посвятил написаниям ответов на малявы и запечатыванию их в целлофан при помощи зажигалки.

Записки в основном начинались со слов «Всем привет, дело такого рода, что в хате нет ни курить, ни заварить» и заканчивались словами «если есть, то пиханите». На что в основном отвечалось: «У нас самих голяк, но если что-то будет, то загоним». Такие малявы в основном шли со строгого режима в следственные камеры первоходов, о которых заботились родные (грели). Но бывали записки и от знакомых, суть которых, правда, в основном сводилась к тому же самому.

Александр провёл вечер в распивании со своим шнырём Сергеем пластиковой поллитровой бутылки самогона. За день до этого он получил передачу, и сейчас под самогонку у него на фанере импровизированного стола были сало и колбаса, нарезанные тонкими кусочками. Он не отказывал Сергею ни в колбасе, ни в сале, но тот угощался очень осторожно. Потом Александр включил телевизор. Я первый раз за почти четыре месяца увидел светящийся экран! Какие каналы смотреть, Александр выбирал сам. Сначала он посмотрел новости, потом какой-то фильм. Затем выключил телевизор и лёг спать. Перед тем, как задвинуть шторку, он сказал Сергею, своему помощнику, чтобы тот с утра наготовил бутербродов и заварил в пластиковую бутылку чай: Александр с утра ехал на суд.

Утро следующего дня — понедельника — началось обычно. Всё шло согласно режиму и распорядку дня: завтрак, обед, ужин, вывод на прогулку, баня, отправка в суды и другое. На обязанности подследственных, подъём, отбой, дежурство по камере ни контролёры, ни арестованные внимания не обращали. СИЗО-13 считалось «чёрной» тюрьмой. С другой стороны, подследственные, находившиеся в камере, ещё не были признаны виновными.

Примерно в пять часов утра раздали сахар, и Александра заказали на суд. Он находился в тюрьме уже пять лет, считался «тяжеловесом», обвинялся в членстве в рокитнянской преступной группировке и в соучастии в убийстве милиционера и, казалось, этим гордился. У него в ближайшее время должен был быть приговор. И он говорил, что уйдёт из зала суда, потому что так считает его адвокат.

Примерно в полшестого Александра забрали на суд. Вместе с ним заказали и Араба. У того тоже мог быть приговор, и он ушёл из камеры с вещами. «Тяжеловесы» обычно знали, в какой день будет приговор. Их конвейер двигался медленным и размеренным шагом. Иногда на судебный процесс уходило до семи лет. Легкостатейщикам и особенно по 229-й статье (наркотики) могли огласить приговор в тот же день, после прений и последнего слова. Иногда одновременно по нескольким разным делам в одной клетке в зале судебного заседания. Поэтому вещи из следственных камер они забирали с собой, поскольку после решения суда сразу попадали в «осуждёнку». Оттуда они могли либо обжаловать приговор, либо не обжаловать, либо обжаловать уже на лагере. После того, как Араба и Александра увезли на суд, в камере, считая меня, осталось пять человек, а пространства, казалось, стало в десять раз больше.

День прошёл так же. Я не ждал посещения адвоката. Он посещал меня по средам. И именно по средам брал у начальника следственной группы Штабского разрешение на моё посещение.

Студента звали Славик.

Славик Студент и Сергей Наркоман рассказали о положенных продуктах и предметах в передачах, которые были разрешены один раз в месяц — 30 килограммов продуктов и вещи, — но могла быть передача и на того сокамерника, который не получает передачи. Например, таковым являлся он, Студент. От кого доставлялась передача, значения не имело. Правда, при получении нужно было знать фамилию, имя, отчество и адрес передавшего. Разрешено было всё, что не домашнего приготовления, не в жести, не в стекле и не быстропортящееся. Также были запрещены свежие продукты, требующие термического приготовления, и полуфабрикаты, крупы и макаронные изделия, требующие варки (за исключением гречки и риса в пакетиках). Передача сводилась к любым конфетам, шоколаду, сладостям и сдобе, копчёному мясу, курице, салу и колбасам (за исключением варёной колбасы, сосисок и сарделек), мёду, сливочному и подсолнечному маслу, любым фруктам и овощам, за исключением свежей картошки (можно было только варёную в мундире). И вермишель запаривающаяся, и любые запаривающиеся каши, и сухая картошка, сухое молоко, сухофрукты и соль. Ещё можно было сухие супы, приправы и куриные кубики, за исключением молотого перца. Сгущённое и варёное сгущённое молоко — только в пластиковой таре. Рыбные, молочные продукты и яйца были запрещены. Какао, кисель, чай и кофе было можно. Сигареты с фильтром также были разрешены, как и любые сигареты, за исключением папирос. Вместо зажигалок — спички. Медицинская передача — только через медсанчасть. Нижнее бельё и одежда — без ограничений в количестве, как и обувь, но только без супинаторов. Одеяло и постельное бельё — пожалуйста, за исключением пуховых и синтепоновых подушек, поскольку подушки и матрасы выдавались администрацией. Другие отбирались, но у некоторых всё же присутствовали. Предметы личной гигиены (любые), банные принадлежности, стиральный порошок, пластиковые вёдра и тазики, любые миски и чашки, кроме фарфора и стекла. Кухонная посуда, за исключением железных ножей, ложек, вилок и кастрюль. Но вся эта неположенная посуда в следственных камерах присутствовала без ограничений и стояла, если у кого-то была, на виду, за исключением самодельных ножей, «заточек» из сапожных супинаторов или полосок жести, которые клались в определённом месте, например, под клеёнку на столе, и бригадой шмонщиков (тех же самых, что и на приёмке) не трогались.

За всё остальное нужно было платить.

Этот день в камере протекал согласно распорядку дня. Утром так же подъехал баландёр с завтраком. И Студент ему прокричал: «Себе на голову!»

Потом была прогулка, и наша камера гуляла в том же дворике, через стену которого, как пояснил Студент, он разговаривал со смотрящим за этажом. Помня, о чём мне в ИВС говорил Раков, что меня разыскивали из соседних камер, я попросил Славика Студента мою фамилию не называть и не упоминать.

В этот день мы во дворике гуляли втроём: я, Студент и Сергей Наркоман. Володя и Сергей — Сашин шнырь — остались в камере. Так было можно: на прогулку при желании можно было ходить, а можно — и не ходить. В этот день мы — я и Студент — также по предложению Сергея пообедали за счёт Наркомана. Студент обнял сидевшего у него на наре Сергея за плечо и спросил, что мы будем есть. Все знали, что в ближайшее время я получу передачу. Однако Сергея это не интересовало. Было видно, что он делится от души. И ему, казалось, была более приятна компания Славика Студента, нежели Вовы. С Сергеем, Сашиным помощником-шнырём, Сергей Наркоман не общался и никаких отношений не поддерживал. Казалось, они в камере друг друга не видят. Хотя оба они редко появлялись в камере, точнее — весь день проводили на своих верхних нарах.

Я сидел на лавочке, когда Студент сказал, что, пока Саши в камере нету, я могу сесть на его постель. Я в душе не был сторонником такого вторжения, однако поступил так, как предложил Студент. Он даже дал своё полотенце — постелить поверх Сашиного одеяла. На мягкой наре сидеть было значительно приятнее, нежели на твёрдом дереве узкой скамейки. Так я просидел до обеда, пока в камеру не открылась дверь и не вошёл Саша. Суд у него в очередной раз отложили, и до обеда он уже был в тюрьме.

Я быстро встал и уступил Саше его место. Тот посмотрел на меня с укором.

— Вот, уже и мою нару занял! — сказал он.

Но Студент как будто ждал этого момента. Он медленно поднял с Сашиного одеяла своё полотенце и сказал:

— Что ты цепляешься к человеку? Ты, наверное, забыл, что в тюрьме нет ничего твоего! Ты скатку свою должен был с собой забрать, как Араб, который тоже сегодня уехал на суд!

То, что скатки «тяжеловесов» оставались в камере, было попущением администрации СИЗО: матрасы, одеяла и подушки при выезде на суд должны были сдаваться и вечером выдаваться из каптёрки снова.

После сказанного Студентом лицо у Александра покраснело, а на лбу выступили вены. Но, чувствуя, что Студента поддерживает вся камера, он промолчал, снял ботинки, помыл руки и залез за шторку.

Вечером, после ужина, Славик Студент сказал, чтобы я расстелил скатку на наре Араба у окна. До этого он тихонечко шептался о чём-то с дежурным, засунув голову в кормушку.

Но как только Студент сказал мне положить на нару матрас, тут же из-за шторки появился Александр:

— Сейчас человек с суда приедет — не трогайте его место!

Студент молча вытащил из-под лавочки мою полупустую скатку и положил на место Араба.

— Он уже приехал, — сказал Студент, — я спросил у дежурного: Араб уже в другой камере.

Я быстро расстелился и лёг на нару. Было приятно теперь иметь не только свою камеру, но и своё спальное место. Весь оставшийся вечер я пролежал на наре, а вся камера занималась своими делами под «пулемётный огонь» включённого на всю катушку Сашиного телевизора.

Следующий день прошел более-менее спокойно, за исключением того, что у Володи то ли от вчерашнего громко включённого телевизора (а в связи с этим — и плохого сна), то ли после посещения адвокатом стали немного пошаливать нервы. Как начал говорить в камере о себе Володя, он мастер спорта и тренер по кикбоксингу. Как говорил на прогулке Студент, Володя (Полтава) даёт по указанию мусорóв по громкому тогда делу мэра Черкасс Олейника показания, что тот отправлял его вымогать деньги на предвыборную кампанию.

Сам Володя в камере по делу никогда ничего не рассказывал. Ему начало казаться, что Студент специально дымит ему в глаза, Сергей нарочно маячит и путается у него под ногами, а я, спускаясь с нары, намеренно тыкаю ногами ему в лицо. Я старался на такое реагировать спокойно, поясняя, что ещё не приноровился к верхнему ярусу, и буду предельно внимателен и осторожен. Саша и Серёжа-шнырь Володю не цепляли, поскольку находились в другой части камеры. Но Саша следил за происходящим куда более с надеждой, нежели с любопытством и интересом. И когда в мою сторону при игре в нарды пошли обвинения, что я мухлюю, что, как говорил мне Раков, в тюрьме считается плохими манерами, я не отвечал, чтобы не накалять ситуацию, говорил, что я мог случайно поставить фишку не в то гнездо, и предложил Володе отложить нарды и поиграть в мою игру — игру в реакцию, — что живо заинтересовало Володю, ибо реакция, как он сказал, у него была отменная.

Правила игры заключались в том, что два игрока становятся или садятся на нару друг напротив друга лицом к лицу и на длину полусогнутых локтей кладут ладони обеих рук на ладони друг друга. Тот игрок, чьи руки ладонями вверх находятся снизу, старается быстро и без предупреждения, как плетью, одной или сразу двумя ладонями ударить по обратным сторонам ладоней противника — по двум рукам сразу, или по той, которая напротив, или по противоположной наискосок руке в то место, где идут хрящики и косточки пальцев. А другой, в свою очередь, должен успеть забрать руку или руки. Если ты хоть чуть-чуть зацепил кисть второго игрока, то ты снова водишь. Если ты промазал и второй игрок успел забрать кисти рук, то водит он. Игра заканчивается, когда один из игроков отказывается играть дальше.

Сама соль игры заключалась в том, что через некоторое время после прямых попаданий по обратной стороне ладони противника — там, где косточки и хрящики, — вырастал красный холмик с синей шишкой на его вершине. И чем больше становился этот холмик, одно прикосновение к которому приносило острую боль, тем больше замедлялась реакция противника. И если противник не руководствовался первым чувством мести, а сразу подчинялся здравому рассудку, то в любой момент мог отказаться продолжать игру. Таков был уговор.

Реакция у Володи не была отменной, и каждое прицельное попадание в синюю шишку бугорка заканчивалось прицельным замахиванием его кулака в направлении моей головы. Этому тут же препятствовал Александр, который выполнял функции судьи. В камере было дружное оживление, и все вместе с Володей весело смеялись. Адреналин делал своё дело — у всех было хорошее настроение. А шишки быстро сошли с помощью холодной воды. Вечером все легли спать.

На следующее утро примерно в девять часов меня заказали к адвокату. В пакете с собой я взял перечень необходимых мне вещей и продуктов, ручку и несколько стандартных листов. Дверь открылась, и я вышел из камеры в коридор. Пока дежурный закрывал замок, я двинулся по коридору за угол, вдоль железных дверей больших камер к выпускной с этажа двери. Перед ней стояло несколько человек: кто с папкой, в брюках, рубашке и туфлях, кто в тапочках, спортивных штанах и футболке, стриженные налысо, с короткими причёсками и уложенными аккуратно волосами. Все направлялись в следственные кабинеты — к адвокатам, следователям на следственные действия, ознакомление с материалами, закрытие дела и другое. Перед дверью стоял низенького роста прапорщик с худыми ногами и несоразмерно большой головой по отношению к туловищу. Брюки на нём были потёртые и неглаженые. А выглаженная рубашка была больше, чем параметры его тела. Голова круглая, с короткими лохматыми волосами и припухшим лицом. На следственку в кабинеты водили два прапорщика: Сергей (по прозвищу Шариков) и Николай. Шариков был неопределённого возраста, Коле же было лет сорок пять; чёрные с сединой волосы доходили до воротника его кителя, спадая с макушки пышной аккуратной копной. Его худая голова заострялась к подбородку, а треугольный нос, словно широкую малярную кисть, завершали пышные, чёрные с сединой усы. Он был невысокого роста и худощавого телосложения. От него, как и от Сергея Шарикова, всегда сильно пахло спиртным, а речь порой была настолько несвязной и шаги — неуверенными, что заключённые помогали ему выговаривать свои фамилии и подниматься по лестницам подземных проходов и этажей. Однако, как поговаривали, Шариков и Николай отличались фотографической памятью и не раз предотвращали попытки заключённых выйти из тюрьмы по поддельному удостоверению следователя или адвоката.

Группа людей через дверь на лестницу двинулась этажом ниже, и после того, как все заказанные в следственные кабинеты были собраны по этажам, направилась за Шариковым в сторону следственного корпуса, куда из подземного туннеля вела ещё одна железная дверь. За ней был небольшой побелённый тамбур, в котором пахло сыростью, как и в подземном переходе, и в тамбуре — ещё одна большая, обитая жестью и крашеная дверь. За ней с правой стороны был туалет и, начиная с кабинета одного из оперативных работников, слева и справа по коридору шли полтора десятка следственных кабинетов. В конце коридора была лестница, которая вела на второй этаж, где через два её пролета по десять ступенек по типу будки была расположена маленькая комнатка из пластиковых стёкол, в которой находился телефон дежурного по следственке и где обычно находилась высокая, худая и нескладная брюнетка-прапорщица лет тридцати пяти.

За стеклянной комнатой направо был ещё один коридор, в котором находились следственные кабинеты, кабинеты оперóв и в конце — туалет. Адвокаты и следователи приходили с левой стороны из-за большой решётки и ожидали в деревянных, обитых дерматином креслицах с откидывающимися вверх сиденьями. Если не дать 50 гривен, то можно было до самого вечера ждать свободного следственного кабинета. После того, как адвокат получал кабинет, его направляли либо на этот этаж за комнату дежурной, на котором полы в коридоре были паркетными, либо на первый этаж, где в коридоре и комнатах был линолеум. И в одной из таких комнат, которые были под номерами, адвокат дожидался своего подзащитного.

Группа людей оставалась на лестнице перед стеклянной будкой дежурной. Шариков пошёл за следующей партией. А Коля-прапорщик с пышными усами-кисточкой начал, стоя у будки, по списку сверху вниз называть фамилии и кабинеты. Услышав свою фамилию и номер кабинета, арестованный либо спускался на этаж ниже, либо делал несколько шагов по ступенькам вверх и поворачивал направо, где в коридоре находил номер названного ему кабинета, в котором его уже ожидал следователь или адвокат. Коля назвал мою фамилию и сказал подниматься наверх. Там, в коридоре я нашёл свой кабинет.

В кабинете уже был Владимир Тимофеевич — адвокат. Кабинет был примерно два с половиной на три метра, со светлыми, оклеенными обоями стенами, большим, зарешёченным со стороны улицы окном, деревянным паркетом и окрашенным водоэмульсионной краской белым потолком, к которому была прикреплена лампа дневного света. В кабинете стояли полированный под светлое дерево стол и два деревянных, с сиденьями из кожзаменителя стула.

— Ну, здравствуй, дорогой! — Владимир Тимофеевич протянул мне руку, и мы поздоровались. — Я к тебе в среду не мог приехать в ИВС, а приехал в четверг — тебя уже увезли. Вот, вчера получил у следователя разрешение, и сразу утром — к тебе. Как в камере?

Я в двух словах рассказал Владимиру Тимофеевичу о камере и о сопутствующих событиях.

— Это всё, что им остаётся делать, — улыбнулся Владимир Тимофеевич.

Он раньше работал в Генеральной прокуратуре и немного знал систему изнутри.

— Никто к тебе не приходил? — спросил он.

Я ответил, что нет.

— Без моего присутствия старайся ни с кем не разговаривать. Этих не было? — Владимир Тимофеевич имел в виду оперóв.

— Нет, — ответил я.

— Оля завтра собирается приносить передачу. Что передать?

Я показал Владимиру Тимофеевичу приготовленный список. Он аккуратно переписал всё на листок, а список вернул мне. Я получил слова поддержки и пожелания от мамы и Оли и сказал, чтó передать от меня. И мы с Владимиром Тимофеевичем попрощались.

— Можете Шагина забирать, — сказал он.

Владимир Тимофеевич ушёл, а меня закрыли в один из двух боксиков, которые находились перед стеклянным окном будки дежурной. Там было человек пять-семь. Кто сидел на деревянном парапете типа скамейки, кто на этом парапете стоял и пытался выглядывать в закрытое стеклоблоками небольшое окно; кто сидел на корточках, опёршись о стену, и курил. Невысокого роста малолетка что-то громко рассказывал окружающим, а затем у каждого по очереди спрашивал, сколько тому денег надо для полного счастья. Когда очередь дошла до меня, один из присутствующих кивнул на меня и сказал: «Он столько адвокату в день платит, сколько тебе надо для полного счастья».

Малолетка задумался, и разговор перешёл на другую тему. Через некоторое время голос усатого Коли за дверью сказал: «”Кучмовка”, ”Брежневка ”, ”Столыпинка”».

Дверь открылась, и я последовал за остальными вниз по лестнице, через первый этаж, подземный туннель и на корпус на третий этаж, в камеру. Когда меня завели в камеру, Саши, Сергея — его шныря — и Володи, как и их вещей и матрасов, в камере не было. Их нары были пустые.

— Я сегодня тоже был у адвоката, — сказал Студент, — бери свою скатку и перекладывай вниз.

На коридоре начали уже греметь бачки. Я сказал Студенту и Сергею-Наркоману, что завтра будет передача от Оли. После обеда оставшийся день и вечер прошли за разными разговорами, потом мы легли спать.

На следующий день после обеда, примерно около трёх часов, на продоле за дверью раздался женский голос. Были слышны голоса заключённых, которые носили передачи. И с грохотом под стену опустились сумки. Открылась кормушка, и тот же женский голос спросил:

— Шагин здесь?

— Иди получай передачу, — сказал мне Дедковский.

Дедковский — это была фамилия Славика Студента. Я подошёл к двери.

— От кого передача? — спросил тот же женский голос.

Я назвал Олину фамилию и домашний адрес.

— Получаем!

И в камеру «посыпались» разной формы и цвета кульки и пакеты, содержавшие продукты и вещи в количестве значительно большем, чем в списке, который я оговорил. А под конец — домашняя швабра с пластиковой ручкой и большое квадратное серое пластиковое офисное ведро с проваливающейся и самостоятельно возвращающейся на место крышкой.

— Пригодится, — посмотрев на ведро, сказал Дедковский.

Я расписался в заявлении передачи (оно было заполнено Олиной рукой), что всё получил по списку, и отдал заявление кабанщице. Так в тюрьме называли прапорщицу, которая выдавала передачи. А сами передачи называли кабанами (иногда даже лепили из хлеба морду кабана, ставили на выступ кормушки и весь день его манили словами «пась, пась, пась»). «Кабана» разбирали: овощи отдельно, сыпучие отдельно, сдобу отдельно, колбасу повыше на решётку, а «центрá» — чай, сигареты, кофе, шоколад и шоколадные конфеты — поглубже в сумку под нары. Хотя воровство случалось редко, ибо в тюрьме, в отличие от свободы, оно называлось крысятничеством и за это могли наказать. Поэтому оно порой трансформировалось в другие изощрённые формы.

Пока Славик и Сергей разбирали кабана, я присматривался к каждому продукту и каждой вещи, поскольку, хотя переписка и свидания мне были запрещены, предметы умели говорить и без слов. Сергей умело со всем справился, а Славик им руководил. Я же, наоборот, не вмешивался, тем самым стараясь показать, что испытываю определённую степень доверия к окружающим и не собираюсь что-либо припрятывать и есть один (хотя в некоторых случаях правильнее было бы поступать так, как и каждый имел право — своё есть, как хотел). С этой передачи я обзавёлся хорошим спортивным костюмом, кроссовками и парой футболок, кухонным инвентарём и другими предметами быта — и уже чувствовал себя комфортнее. Вечером был шикарный ужин, после чего Студент предложил немного поделиться с окружающими из нуждающихся, как он их называл. Я сказал Славику, что он может со всем, что я получаю (из продуктов, конечно), поступать так, как он хочет, и с любопытством за этим наблюдал.

Студент расфасовал часть передачи по небольшим кулёчкам, поясняя, что это, например, в туберкулёзную камеру, а это — на больницу. Ко всему он относился вдумчиво, можно сказать, бережно и аккуратно, порой отсыпая чай из пакета, если думал, что насыпал много. Потом углубился в написание и запаивание маляв. Казалось, что он относился к этому очень серьёзно: мог подолгу думать, подбирая подходящие слова. Глядя на Студента, мы, бывало, обменивались взглядами с Серёжей, тот улыбался и продолжал заниматься своими делами. Я же продолжал наблюдение за окружающей средой. Чуть позже пришли «ноги», и Студент, дав «им» пару пачек сигарет, разогнал всё приготовленное по запланированным им камерам. И весь вечер перечитывал малявы со словами «спасибо за грев».

На следующий день, примерно после 10 утра, меня снова заказали без вещей и в числе других отвели на следственный корпус. Однако на первом этаже следственки, не отводя меня вместе с другими на лестницу к стеклу дежурной, Коля назвал мою фамилию и завёл меня в одну из следственных комнат. Там были светловолосый человек в клетчатом пиджаке и армянин; также через несколько минут к ним присоединился незнакомый мне ранее человек в сером костюме, рубашке и галстуке. Комната по размеру была такая же, как и на втором этаже следственного корпуса. Но более мрачная: стены до середины были выкрашены синей масляной краской, дальше шла водоэмульсионка, пожелтевшая, как и на потолке, от табачного дыма. Линолеум был затёртый, кое-где даже протёртый до дыр. На противоположной стороне от двери было застеклённое окно, со стороны улицы закрытое решёткой. За окном была видна белая стена, поверх которой шли несколько рядов колючей проволоки. За стеной вдалеке виднелись зелёные макушки тополей.

Под окном стоял стол, за которым сидел светловолосый. Армянин сказал мне сесть на прикреплённую к полу табуретку, перед которой был также закреплён небольшой столик. Вошедший в сером костюме человек стоял с правой стороны от меня у двери.

— Вот, ты уже похож на бандита, — увидев мою стриженную налысо голову, спортивный костюм и кроссовки, сказал мне светловолосый.

— Ты тут кое с кем не рассчитался, — продолжил армянин. — Знаешь такого человека по имени Саша? Он тебя достанет и здесь.

Я сказал, что не знаю, о ком идёт речь. Светловолосый ответил, что он о моих показаниях говорил с Маркуном и тот говорит, что это было давно. Потом светловолосый начал говорить что-то о Князеве, и тут в комнату заглянул Николай.

— Как долго вы будете? — спросил он у присутствующих.

Пока все молчали, я попросил Николая, чтобы он увёл меня, так как я устал, и, встав с табуретки, сделал шаг к приоткрытой двери. Когда я выходил в коридор, светловолосый негромко сказал мне в спину: «Ты ещё не так устанешь!»

Но остановить меня никто не мог. Мне Раков в ИВС сказал, что на СИЗО-13 власть оперóв на меня не распространяется и что по первому требованию меня должны увести. И что, если я не хочу с ними общаться, я должен поступать именно так. С этого дня оперá меня больше не посещали.

Когда я вернулся в камеру и рассказал об этом Дедковскому, он сказал, что, если бы я спросил, то Коля должен был сказать, куда меня ведут. И если я не хочу разговаривать со следователем, оперáми или адвокатом, то могу просто не выходить из камеры.

Следующие несколько дней прошли за организацией быта. Студент попросил меня поменяться с ним местами, ибо с моего места — там, где спал раньше Володя и куда я перебрался с верхней нары, — было лучше видно кормушку, за которой он непрестанно следил одним глазом. Также за сигареты каптёрщик (кладовщик) поменял мне полупустую скатку на нормальный матрас. Из двух простыней были сделаны потолок и шторка, а стена закрыта ещё одним одеялом. Так из спального места получилось вполне комфортабельное купе (в вагоне поезда, следующего в неизвестном направлении и с неопределённым местом и временем остановки). Также у каптёрщика были куплены одна половая плитка, которая выполняла роль печки — основы электропечи, алюминиевая миска для приготовления зажарки, две алюминиевые ложки и ножик из заточенного супинатора — отдельно за две пачки сигарет. Спираль для печки была сделана из Серёжиного кипятильника. В отличие от алюминиевого кипятильника, полученного мною в передаче, кипятильник Сергея был медным, и именно медный для данной цели подходил лучше всего. Кипятильник был разогнут и согнут в полудугу. Он ложился на плитку и при включении в розетку нагревался докрасна. На него ставилась алюминиевая миска — и получалось что-то вроде сковородки. Это и были в основном все предметы быта из так называемых запретов, на которые шмонщики при обысках не обращали внимания. А если что-то из этого изымалось, то лишь для того, чтобы снова продать.

На следующий день за сигареты мы уже гуляли в более просторном дворике, и хотя смены прогульщиков менялись, этот дворик стоил всегда одну пачку фильтровых сигарет.

Рядом гуляла большая камера (30–40 человек). И Студент через стену разговаривал с кем-то из своих знакомых. В одной из пауз раздался слегка писклявый, тонкий, знакомый голос Араба:

— Привет, Игорь!

— Скажи ему «привет», — тихонько сказал Студент.

— Привет! Ты почему уехал? Приезжай, я буду рад тебя видеть, — сказал я.

— Спасибо, Игорь! Если смогу — заеду! — ответил Араб.

У Араба, видимо, суд снова не состоялся, приговора не было и из суда он снова вернулся на следственный корпус. И, возможно, потому, что в шестиместной камере было семь человек (в тюрьме ничего нельзя знать наверняка), а может быть, потому, что, как он говорил, он был в отказе и этому способствовали следователи и оперá, сопровождавшие до приговора дело, его из тройника (все маленькие камеры назывались тройниками) перевели в большую «хату».

Условия жизни в большой камере не могли сравниться с условиями жизни в тройнике. В камере, где было 30 спальных мест, обычно содержалось 40–50 человек, а иногда и 70. При этом все нижние нары — по двое нар на человека — занимали так называемые блатные или просто крепкие ребята, находящиеся под следствием уже несколько лет, и их помощники. Как правило, это был один смотрящий, который держал и собирал «общак» (сигареты и чай со слёз матерей), а также смотрящий за смотрящим, к которому смотрящий прислушивался либо слушался, который сам не хотел светиться и был крепким и смышлёным парнем, регулярно получающим передачи и имевшим небольшую финансовую поддержку со свободы.

У смотрящего было несколько бойцов — крепких молодых ребят, — а также несколько шнырей и уборщиков. Смотрящий назначал себе смотрящих: за решёткой («решкой») — конегона, — который (и только он) мог подходить к решётке окна; за кормушкой — который (и только он) мог подходить к кормушке. Он же, смотрящий, ходил к óперу для общего блага камеры. Назначал тех, кто будет писать объяснительную за то, что гонял коней (ночью вся тюрьма оплеталась верёвками, через окно из камеры в камеру натягивались канатики, и по ним и туда и сюда тягали (по «дорогам») малявы, чай, сигареты и другое), и отправится на карцер страдать за общее благо. Обычно такие назначались из наркоманов, которые спали по трое на одной наре на «верхнем этаже», мочились в пластиковую бутылочку (потому что им не разрешалось слезать с нар) и не имели представления, как гонять коней.

И, конечно, моё сказанное «буду рад тебя видеть» для Араба могло означать нижнее место, частично снятое подозрение, что он «курица», и факт, что его не выломили (выгнали) из камеры, а он либо сам уехал, либо его перевёл оперативник. И на вопрос «почему тебя оттуда перевели?» был простой ответ: «Мутят мусорá, бросают по камерам, так как я в отказе по делюге».

Я попрощался с Арабом. Он сказал:

— Давай, Игорь!

И за добрые слова, и за макароны было отплачено не меньше чем во сто крат.

Так как в камере не было телевизора, вечер прошёл за разговорами. Студент мне немного рассказал о себе: что он из России (то ли с Дальнего Востока, то ли из Якутии), что он тут гастролёр. И что у него идут суды за несколько квартирных краж.

Утром следующего дня Студент был у адвоката. К камере подошёл выводящий на следственку Коля и громко сказал:

— Дедковский, адвокат!

Дедковский на своих длинных ногах, но короткими, фиксированными шагами заходил по камере. У него была привычка: несколько раз пройти по камере туда-сюда, потом сесть на нару, когда ситуация требовала обдумывания. Дедковский пришёл от адвоката после обеда и больше часа провёл на наре в задумчивости. Потом встал и спросил:

— Кто есть чего будет?

И поставил литровую кружку воды. Кипятком можно было залить сухую картошку или запарить «Мивину». Потом он на плитке из кипятильника сделал зажарку из лука и сала, которое было у Сергея, и я, Серёжа и Славик Студент поели. Потом каждый пил чай — по крепости кто какой хотел. Дедковский пил очень крепкий чай, но говорил, что это не «чифир».

Вечером Дедковскому также принесли малявы. Он занялся их прочтением и написанием ответов. В отличие от других — тех, кто, прочитав, медленно рвал записки на мелкие кусочки и выкидывал в туалет или жёг их над дючкой (параша, туалет), непрочитанные малявы он хранил под подушкой, а прочитанные складывал в большую прозрачную пластмассовую коробку с непрозрачной крышкой. А потом уже, несколько дней спустя делал ревизию и всё ненужное выбрасывал в мусорное ведро.

Прошла вечерняя проверка, и было слышно, что к камере кто-то подошёл, и Дедковский направился к кормушке. Потом резко развернулся, сделал несколько шагов и сказал мне:

— Тебя, — как будто позвал меня к телефону.

Я неуверенно подошёл к кормушке и заглянул за еле качавшиеся от сквозняка полоски полиэтилена. В коридоре было темно, но было видно форменные брюки и низ чёрной куртки из кожзаменителя.

— Шагин И.И.?

— Да, — нерешительно сказал я.

— Руку давай!

Я протянул в кормушку руку, и пришедший вложил мне в руку записку.

На свёрнутом листе бумаги в клеточку было написано: «Шагин И.И.». Записка была запаяна в целлофан из-под сигаретной пачки. Дедковский наблюдал за мной. Я присел на свою нару и протянул записку Дедковскому. Я сказал ему, что у меня тут, в тюрьме, нет ни друзей, ни знакомых, а также у меня нет никаких секретов от сокамерников, и поэтому все приходящие мне записки я прошу читать вслух. Дедковский взял записку и снял с неё целлофан. Славик начал читать вслух записку, но потом передал её мне. Текст записки был примерно следующий:

«Игорёня, привет!

Понятно, что мы тебя оговорили. Так нужно было (после этого предложения была нарисована маленькая пятиконечная звёздочка). Костик будет всё брать на себя. Но ты понимаешь: нам нужны деньги. С тобой в камере сидит Славик, представляется Студентом, что он из России. Это курица. Будь с ним предельно осторожен.

Лёха Рыжий».

Звёздочка в записке, как мне объяснил Дедковский, обозначала слово «мусорá». Но слово «мусорá» в записках не применялось, а ставилась звёздочка — может, ещё и потому, что несущий записку милиционер мог её прочесть и выкинуть. Или она могла попасть в оперчасть — и оперá за «мусорóв» могли спросить серьёзно.

Пока я читал записку, Дедковский ходил туда-сюда по камере.

— А кто такой Лёха Рыжий? — спросил он.

Я рассказал Дедковскому, кто такие, судя из текста записки, Лёха Рыжий и Костик и какие у меня с ними были на свободе взаимоотношения. А также о том, что мне сказал Раков, а именно — что они теперь меня заберут с собой и будут доить в тюрьме.

Дедковский снова стал туда-сюда ходить по камере.

— Ты можешь эту записку дать мне? — сказал он.

Я сказал, что хочу отдать записку адвокату.

— Я верну, — сказал Дедковский, — я хочу её показать своему адвокату.

Я взял с Дедковского слово, что он вернёт мне записку, и отдал её ему. На следующий день он спросил у одного из своих знакомых контролёров и сказал, что Лёха Рыжий (Маркун) и Константин (Стариков) сидят на этом же этаже в больших камерах 69 и 64.

— И что это вполне может быть не случайно, что их разместили поблизости с тобой. Эта записка очень даже неплохая для тебя и твоего адвоката, — сказал Дедковский.

Я спросил его, не заберут ли её у меня, когда я буду нести эту записку адвокату. Он сказал, что не заберут, и чтобы я записку не прятал, когда понесу на следственку, а просто положил её в кулёк вместе с папкой, ручкой и бумагой. А также добавил, что здесь не обыскивают — только когда возвращаешься от адвоката.

— А там адвокат пускай заберёт записку с собой, его обыскивать не будут, — сказал мне Дедковский.

Показав своему адвокату, который снова посетил его на следующий день, Дедковский вернул мне записку.

Через несколько дней и меня — уже после обеда — заказали к адвокату. Когда я прошёл через ведущую с этажа на лестницу дверь, то на площадке увидел Старикова, которого, видимо, не заметил в коридоре и который вышел раньше меня. Будучи в два раза худощавее, чем прежде, он казался меньшего роста и выглядел как тень. Я и Стариков стояли рядом. Он сказал мне, что теперь всё это кому-то нужно брать на себя и что делать это будет он. А заниматься этим, видимо, с милицией будет Маркун.

— Маркун об этом с тобой будет говорить, — сказал Стариков.

Я сказал, что ни с кем ни о чём говорить не буду, и особенно с Маркуном. А также, что если он ничего не совершал, то ничего не следует на себя брать, и особенно по чьей-либо просьбе или совету.

— Но тогда тебя не выпустят, — сказал Стариков.

— Ты не думай обо мне, а думай о себе, — сказал я, — и лучше всего просто говори правду.

Когда я увиделся с Владимиром Тимофеевичем, то отдал ему записку и рассказал о разговоре со Стариковым.

И когда, после того как Владимир Тимофеевич передал мне бутерброды и пожелания от Оли и мамы, в кабинет заглянул Маркун и сказал, что хочет со мной поговорить в туалете, адвокат сказал, что лучше избегать их и ни о чём не говорить. А потом попросил увести меня и сам убедился в том, чтобы меня закрыли в боксик. Но через пять минут в этот же боксик посадили Маркуна. Он сказал мне, что к нему также приходил адвокат, что мы с ним были в соседних кабинетах и что он уже давно отказался от показаний, поскольку ему сами мусорá сказали сделать это, потому что они поняли, что он пиздит. Однако теперь кому-то нужно это брать на себя, и сделает это Стариков. Потом Маркун спросил, получал ли я от него маляву. Я сказал, что нет.

Когда меня привели в камеру, я и об этом рассказал Дедковскому, который объяснил мне, что на следственке я не только встречусь с Маркуном, или Стариковым, или со всеми теми, кто проходит по делу, но могут даже на несколько человек-подельников и их адвокатов дать один кабинет, как и следственные действия могут со всеми проходить одновременно и каждый будет из коридора или боксика, где находятся все вместе, вызываться на допрос по одному. И бывает такое, что следователь, при условии, что все в сознанке, оставляет в кабинете подельников, чтобы те оговорили свои роли и уточнили разногласия; или обвиняемого с потерпевшим, чтобы не было разногласий в показаниях, чтобы побыстрее закрыть дело и передать его в суд.

Поэтому, когда меня через несколько недель вызвал следователь, я в протоколе допроса указал, что, так как мои показания пересказываются теми, кто проходит по делу, которые между собой могут встречаться и общаться, знают мои показания и согласовывают между собой свои, и чтобы избежать последующей возможности меня оговаривать, я подтверждаю все предыдущие свои показания, а следующие буду давать в суде. После того, как я и мой адвокат подписали протокол допроса, меня увели в камеру. А буквально на следующий день — вероятно, как ответ на такую мою позицию — в газетах и по телевидению снова зазвучали пресс-конференции о моей виновности в инкриминируемых мне преступлениях.

Когда, отдав записку адвокату, я вернулся в камеру, там с Дедковским и Сергеем Наркоманом находился ещё один человек. Он разместился на нижней наре напротив стола. Его звали Вова. Он был низенького роста, с тонкими худыми ногами, в тапочках, носках, шортах до колен, футболке и блейзере, который не снимал в камере. Его наружность вызывала отвращение. Нос у него был асимметричный, губы тонкие, глаза бегали из стороны в сторону, как будто что-то выискивая и высматривая по углам. Сергей, когда не ездил на суды, практически целыми неделями не слезал с нары. Он занимался своими делами и испытывал некоторое безразличие к сокамерникам, но и он на Вову смотрел криво. Дедковский смотрел на Вову с ярко выраженным презрением. А когда тот без определённых причин и повода на прогулке мне сказал, что на лагерях говорят, будто за Князева будет с меня спрос, Славик при взгляде на него стал морщить нос. Однако в разговоры с ним, с какого лагеря он приехал и что делает в следственном корпусе, не вступал.

Вова весь день в камере проводил лёжа на наре, на прогулке «тасуясь» от стены до стены, либо курил, сидя на лавочке. В камере, за исключением меня, он ни с кем не общался.

Вове я ни в чём не отказывал: ни в сигаретах, ни в чае, ни в еде, из которой больше всего он предпочитал шоколадные конфеты с чаем. Однако каждый раз создавалось впечатление, что он брал последние конфеты из ящика (картонной коробки под столом), ибо там их больше не оказывалось, на что Дедковский обратил внимание.

— Как бы мне поесть конфеток, — сказал Дедковский и начал по одному пакету из ящика вынимать сухари, пряники, печенье. Однако шоколадных конфет в ящике не оказалось, точнее — полиэтиленовый пакет с конфетами лежал на втором дне между картонной прокладкой и основанием ящика, и добраться до них можно было только засунув руку под картон.

— Давай собирай вещи! — сказал Дедковский и, постучав в дверь, крикнул дежурному: — Командир, забирай!

На следующее утро был шмон. Но Дедковский тем же прошлым вечером отдал заточку для нарезки колбасы и плитку каптёрщику, которые он вернул в тот же день после обыска. Но втроём, прежним составом, камера оставалась недолго. В день обыска, но перед ужином в камеру открылась дверь — со скаткой в руках на пятачке перед дверью стоял подросток, нижнюю половину лица которого закрывал матрас. А в его правой руке, прижатой к матрасу, была полиэтиленовая непрозрачная баночка из-под маргарина «Рама».

— Ложи скатку на нару! — сказал ему Дедковский. — Откуда ты приехал?

— С малолетки, — ответил подросток.

На вид ему было лет четырнадцать — маленький, худой, с детским лицом и слегка двигающимися и пристально смотрящими перед собой глазами, следящими за каждым движением присутствующих.

— Мыло, зубная щётка, паста есть? — спросил Славик.

Тот ответил, что нет.

И Дедковский из так называемого НЗ камеры, который хранился у него в сумке под нарой и не назывался словом «общак», выдал ему мыло, щётку и зубную пасту.

— А что в банке? — спросил Дедковский.

— Не покажу! — немного подумав, сказал подросток. — Не имеете права обыскивать! — стал настаивать он.

— Пацанячий шмон! — серьёзно сказал Славик.

Было больно смотреть на лицо подростка, когда Дедковский отобрал у него банку, в которой лежал тонкий, как лезвие, обмылок.

— Я думал, что у тебя там мойка (лезвие бритвы), — сказал Дедковский. — Может, ты себе тут горло собираешься резать в нашей камере! А ты подумал, я увижу мыло?

— Я и забыл про этот маленький кусочек, у меня действительно нет мыла, — сказал малолетка.

— Я знаю, чтó тебе там рассказали про взрослый корпус и этот режим… Расслабься, малыш! Чай пить будешь?

— Буду, — недоверчиво сказал малолетка.

— Сначала сделай себе что-нибудь поесть, — и Славик объяснил Руслану (так звали этого малыша-подростка), где лежат продукты и как устроены отношения в этой камере.

В этот день Руслану исполнилось восемнадцать лет, и его из корпуса малолетки перевели на взрослый корпус. И Руслан обедом, для него действительно праздничным, отметил свой день рождения. А человек, который определил Руслана в эту камеру, подумал я, был весьма неплохим. Каждая камера в тюрьме числилась за оперативным работником — по пять-семь камер на одного сотрудника оперчасти, — и перед тем как кого-либо куда-то разместить или перевести, должно было изучаться его личное дело.

Как рассказал Руслан, под следствием он уже был три месяца — за убийство милиционера, которого, по версии следователя, он задушил подтяжками на кладбище. Руслана арестовали, когда он перелезал со стороны кладбища через забор, чтобы сократить путь домой. В тот же день под диктовку его заставили написать явку с повинной. Однако в тюрьме он от этих показаний отказался. Следователь сказал, что ему дадут десять лет, поскольку преступление было совершено, когда он ещё не достиг совершеннолетия.

Прошла неделя, и меня снова посетил адвокат. В этот раз после обеда. Я около получаса ждал в боксике, пока адвокату не дали комнату. Комната находилась, согласно номеру, на первом этаже следственки в конце коридора с левой стороны около туалета. Напротив комнаты была дверь в кабинет одного из оперативных работников. И когда он кого-либо из кабинета выпускал, то проходил по коридору, заглядывал и закрывал каждую дверь, следя за тем, чтобы никто не вышел или не выглянул, когда он кого-то выпускает из кабинета.

Примерно через полчаса в комнату заглянул Коля и спросил, как долго мы будем. Адвокат сказал, что уже уходит, и Коля сказал мне оставаться и ждать около туалета, ибо он сейчас заберёт людей из боксика и поведёт вместе со мной в камеры. Я оставался у туалета, когда между ним и коридором закрылась и хлопнула дверь. Потом она снова открылась — оперативник зашёл в кабинет и закрыл за собой дверь. В коридоре никого не было. Затем открылась большая железная дверь слева от туалета, и прапорщик Сергей (Шариков) провёл за собой из подземного коридора на второй этаж нескольких человек. В коридоре снова никого не было. Потом открылась дверь кабинета, в котором находились мы с адвокатом, и из кабинета вышел человек в чёрных джинсах, туфлях и тёмной рубашке без рукавов. Волосы у него были светлые, лицо опухшее, под глазами — мешки. Неуверенной походкой он направился ко мне. Мы были примерно одинакового роста, и наши глаза встретились.

— Ты Шагин? Я Лёсик! Я тебе не прощу своего друга Игорька Князя, — сказал он.

Поскольку с моей стороны никакой реакции не было, он ещё раз повторил эту фразу и спросил, понял ли я. Вид у этого человека был больше пьяный, нежели агрессивный, и поэтому никакой опасности он для меня не представлял.

— Если тебе кто-то сказал, что я имею отношение к убийству Князева, то тебя вводят в заблуждение, — сказал я.

— Не ты, — сказал он, — а твои пацаны.

А потом предложил мне пойти с ним поговорить в кабинет. Поскольку мне не было любопытно общаться с этим человеком, я отправился по коридору на второй этаж и попросил закрыть меня в боксик.

Лёсик числился на свободе в преступных авторитетах. В тюрьме, как говорили, он находился под следствием за развращение десятилетнего мальчика.

Когда я в тот день вернулся в камеру, в ней уже был пятый человек. Это был худой, невысокого роста пакистанец, который свободно говорил по-русски. Ему было около тридцати лет, он рассказал, что учился в Киеве, потом тут же в Киеве женился и остался жить. И что он под следствием по статье 140-й («Квартирная кража»): их с приятелем взяли с поличным, и что он в сознанке по делу. А его вторая профессия — специалист по замкам.

Мне вспомнился случай, как один мой знакомый купил самый современный японский замок. Но его жена случайно забыла ключ со стороны квартиры в замке и захлопнула дверь. Поскольку дверь открыть было невозможно, он хотел вызвать пожарную машину с лестницей и разбить окно на лоджии. Я видел ездившую по городу машину с наклейкой «открываем замки» и номером телефона. И мой секретарь Надежда разыскала этот номер телефона в справочном бюро. Как рассказал Андрей, по вызову приехали два человека — лысые, с морщинистыми лицами и уголовной внешностью. Один из них сказал, что при наличии ключа стоимость работы — 100 долларов, а без ключа — 200. Смотреть не разрешалось. И пока один пилил на кусочки ключ, будто что-то мастеря, второй, как сказал Андрей, отмычкой за минуту открыл дверь.

В этот день Оля принесла передачу на меня и Дедковского. И весь вечер прошёл за рассказами о вскрытии замков. Пакистанец утверждал, что нет ни одного замка, который бы он не открыл вместе со своим приятелем. Как только выходит новая модель замка, то такой замок сразу же покупается, разбирается и к нему изготавливаются отмычки. Все сокамерники внимательно слушали рассказы Пакистанца. Дедковский сказал, что если бы Пакистанец был квартирным вором, то он про себя такого бы не говорил.

На следующий день Сергея заказали на суд, а меня — на дурдом. Так называлась психиатрическая больница, где проводилась психиатрическая экспертиза. Утром меня в числе других в «конверте» загрузили в «воронок», и через полчаса автозак подъехал к зданию — к его боковому входу, приспособленному для приёма заключённых. Из зака заключённых переместили в небольшой зарешечённый холл и по одному заводили в кабинет. По времени медпсихкомиссия проходила по-разному. Кого-то заводили и сразу выводили, а кто-то задерживался на две-три минуты. Подошла моя очередь. Офицер назвал мою фамилию и провёл меня до двери в кабинет. Я вошёл — и на меня сразу уставились несколько пар глаз, женских и мужских. Всё произошло так быстро, что я даже не успел разглядеть лица. Передо мной был стол, за столом сидел врач, остальные разместились дальше стола. Врач спросил у меня фамилию и распорядился меня увести.

В деле, в результатах медицинского психосвидетельствования появилась отметка «здоров, постоянно улыбается».

Прошедших медосвидетельствование снова доставили в тюрьму, и уже до ужина я был в камере. Там появился ещё один человек, и камера снова превратилась в муравейник. Появление новенького, казалось, в геометрической прогрессии уменьшало пространство.

Вновь прибывшего тоже звали Сергеем. Он прибыл из большой камеры, чем сразу опустил на себя тень подозрения. Помимо этого, он был моим старым знакомым, точнее — тем разговорчивым парнем, который смущал в машине девушку просьбами засветить. Он сразу сказал Славику, что сидит за мýсоршу — вырвал серёжку из уха у следователя. О том, что потерпевшая была следователем, он узнал позднее. Дедковский сказал Сергею, что он не за мýсора сидит, а что он просто придурок. И запретил тому смотреть в сторону кормушки. На тот момент Оля уже передала нам телевизор и в камере было что смотреть. На лето в камерах снимали окна, и поскольку торец здания корпуса (крыло «Кучмовки»), находился прямо у забора, а третий этаж поднимался над стеной, то из окон третьего этажа можно было свободно разговаривать с родными, чем после посещения адвоката Сергей начал заниматься каждый день. Это ещё больше раздражало в нём Дедковского. Славик посоветовал мне не практиковать подобное, иначе камеру, то есть нас, могут разбросать по разным камерам.

После обеда Славик ходил к адвокату. А на следующий день, когда все ушли на прогулку, попросил меня остаться в камере. Я предполагал, что за адвокат у Дедковского, но о своих предположениях ему не говорил. Точнее, когда речь заходила о его адвокате, то я говорил Дедковскому, что я, мол, «знаю, что он знает, что я знаю», и дружески обнимал его за плечо. На что Славик смущался и продолжал разговор. Он сказал, что для того, чтобы в камере было всё в порядке, нужно, чтобы я написал записку, по которой его адвокату дадут 500 долларов. И что деньги пойдут ей на зарплату для защиты его в суде. Но помимо этого она займётся его содержанием в камере, где я буду содержаться вместе с ним. Я сказал ему, что не возражаю, чтобы в камере было всё в порядке и чтобы этим занимался его адвокат. Однако добавил, что не хочу связываться с записками, поскольку указанные в них суммы могут потом фигурировать в суде как оплата за очередной заказ. И хотя я понимал, что вряд ли мои недоброжелатели пойдут так далеко, но всё же хотел, чтобы и Дедковский понимал серьёзность моего положения.

— Ты что, гонишь, папа? — сказал Дедковский.

Он не называл меня по имени — ему больше нравилось «ты», или «слушай», или «папа». А потом подумал и сказал, что он впишет сумму своей рукой, сам. А я подтвержу её через своего адвоката. И что тот человек, который будет звонить Оле, будет девочка, и что она действительно адвокат и покажет Оле адвокатское удостоверение, и что Оля может с ней встретиться в людном месте и в присутствии знакомых.

Я Дедковскому в тетради написал:

«Оля, отдай, пожалуйста, девочке-адвокату…», а сумму написал Дедковский. Я дал ему Ольгин номер телефона. Адвокату я ничего говорить не собирался. А также сказал Дедковскому, что не гарантирую, возьмёт ли Оля трубку, будут ли у неё такие деньги и будет ли она встречаться и отдавать их. И буквально на следующий день Дедковский пошёл на следственку. А ещё через пару дней сказал, что всё в порядке и что Оля деньги отдала. А также добавил, что не хочет меня обманывать, хочет передо мной извиниться, так как к цифре 500 ещё впереди пририсовал единичку.

А на следующее утро камеру разбросали. Подошёл дежурный и всех заказал — каждого по отдельности, со своими вещами.

— Папа, я тут ни при чём! — сказал Дедковский.

По его лицу не было понятно, был ли он смущён или всё знал заранее. И был ли он расстроен. А я расстроен не был. Я уже понял, что в тюрьме заранее ничего знать нельзя, и неизвестно, что может произойти в следующую минуту. Как и по поводу денег. Я находился в тюрьме уже три месяца. И, в том числе от Дедковского, получил свой первый опыт. А за опыт, как и за всё, нужно было платить. И лучше всего деньгами, если они были.

Я собрался с вещами, которых у меня было уже несколько сумок. Меня перевели этажом ниже в точно такую же камеру, правда, из её окна уже не было видно за забором пешеходной дорожки, а взгляду открывалась белая стена с тремя рядами колючей проволоки над ней. В камере уже находилось четыре человека. Худощавого мужчину лет шестидесяти, среднего роста и с седыми волосами, звали Сергей Николаевич. Он практически всё время проводил на наре, понемногу читал или лежал в раздумьях и о своём деле ничего не говорил. С другой стороны прохода на нижней наре находился Юра — худой черноволосый парень в очках, руки и лицо которого, как и всё тело, были покрыты мелкими и в некоторых местах расчёсанными до крови прыщиками, которые он называл одной из форм дерматита — заболевания, возникшего на нервной почве. Он смазывал особо чесавшиеся места какими-то мазями и кремами и с ног до головы был в зелёнке, которую после паровой бани в двухсотлитровом мусорном пакете ему наносил мелкими точечками Сергей Николаевич. Юра говорил, что паровая баня ему помогает: на некоторое время заживляет раны и снимает зуд.

По делу Юра говорил много. Также он читал о моём деле в газетах и говорил, что у нас похожие обвинения. Он сказал, что он бизнесмен и был одним из троих соучредителей ночного клуба, о котором, правда, я никогда не слышал. Юра говорил, что это было маленькое заведение только для ограниченного контингента, и поэтому данный клуб не был на слуху. Однажды вечером эти два учредителя были найдены застреленными, и рядом лежал брошенный пистолет. В тот же вечер его знакомого со двора, Сергея, заставили написать явку с повинной, что убийство совершил он за обещание получить от Юры три тысячи долларов, чтобы избавиться от двоих соучредителей. Затем явку заставили написать и его несовершеннолетнего младшего брата, который подтвердил, что при нём Юра высказывал намерения об убийстве. Находясь в тюрьме, они с Сергеем отказались от своих показаний и заявили о невиновности. Юра находился в тюрьме уже два года. Ему и его подельнику Сергею уже запрашивали пожизненное заключение, но дело вернули на доследование.

По прошествии пяти лет, после трёх запросов пожизненного заключения и трёх возвращений дела на доследование Юру и его подельника Сергея отпустили за недоказанностью. Как рассказывали сотрудники СИЗО, когда их выпускали, то присутствовал следователь, который кричал: «Вы выпускаете убийц!» Как на следственке говорили адвокаты, Юра и Сергей теперь будут находиться под подозрением, пока не будут найдены либо дополнительные доказательства их вины, либо настоящие убийцы, и дело будет закрыто, то есть пройдёт через суд.

Над Юрой, на втором ярусе было спальное место молодого парня. Ему было двадцать лет, но на вид можно было дать не больше шестнадцати. Звали его Вячеслав. Он был среднего роста, худощавый, но довольно крепкого телосложения. Формы его тела были округлыми, плечи подкачанные, кожа гладкая. Лицо со слегка зеленоватым оттенком, губы толстые, щёки пухленькие с еле заметным румянцем, светлые волосы с чёлкой до глаз, зачесываемой набок. В камере одна нижняя нара была свободная. Как сказал Слава, он предпочитает спать наверху.

Он также находился в СИЗО уже два года и тоже по заказному убийству, только в роли исполнителя. Сам он был из Киева и учился в мореходном училище (по-моему, нахимовском). Заказчиком по инкриминируемому ему убийству выступал уже сидевший на то время и обладавший авторитетом, если так можно сказать, в криминальных кругах Сергей. А посредником, по версии следователя, был их общий знакомый Владик. И Вячеслав за обещанные три тысячи долларов совершил ножом убийство потерпевшего. Так было написано в обвинительном заключении. Первая явка с повинной была получена милиционерами с Сергея, как говорил Славик, после того, как милиционеры сломали ему вторую ногу. Он показал на своего первого знакомого — Владика. А тот указал на Славика с умыслом, что у того отец был полковником внутреннего отдела МВД. Это не помогло, и все втроём ездили на суды. Уже было последнее слово и запрос Славику пятнадцать лет, пять из которых — крытой строгого режима. Владику дали четырнадцать, Сергею — пожизненное заключение (впоследствии дело два раза возвращали на дополнительное расследование). Славика освободили за недоказанностью из зала суда. С Сергея и Владика сняли убийство, дав им по 7 лет за поджог машины потерпевшего. Сергей до самого приговора ходил с хвостиком на голове. Когда на обыске при приезде в тюрьму шмонщики и оперá изъяли у него ящик сигарет, квалифицируемых как «общак», он вогнал себе в печень супинатор и таким образом вернул сигареты и свою былую репутацию в криминальных кругах.

Ещё в камере был Стас. Он говорил, что он бухгалтер, на которого повесили растрату. Стас не слезал с нары и целыми днями либо спал, либо что-то писал по своему делу.

Меня очень тепло и радушно приняли. Из предложенных свободных верхней или нижней нар я выбрал верхнюю. Сказал, что и мне так удобнее. На нижнюю сразу же переместился Стас.

На следующий день Юра сходил к адвокату — и меня перевели в другую камеру, соседнюю с предыдущей. Она была, можно сказать, пустая, за исключением одного человека, сидящего на наре. Когда я зашёл, он сразу встал, направился ко мне и пожал руку, как будто давно меня знал и ждал. И помог мне занести из коридора вещи.

Моего нового и пока единственного сокамерника звали Руслан. Фамилия у него была Беспечный. Он был невысокого роста, точнее — ниже среднего. Коренастый, подкачанный и очень подвижный. Волосы у него были тёмные, кудрявые и упругие. Лицо небольшое и смуглое, с отчётливыми, но округлыми чертами, небольшим каплеобразным носом, приплюснутым с кончика и раздутым с боков, и выступающими вперед пухлыми тёмно-малиновыми губами. Лицо его было похоже на сморщенный фрукт. Руслану было тридцать пять лет, он был из Киева и, как он сразу сказал, под следствием был за грабёж. Я сказал ему, что он может пользоваться моей кухонной посудой, мисками, пластиковыми судочками, продуктами питания и телевизором без ограничений. А также, поскольку я ждал на следующий день адвоката, спросил у Руслана его год рождения, чтобы оформить на его фамилию передачу.

На следующий день после обеда меня посетил адвокат. Кабинет был предоставлен на втором этаже следственного корпуса, и, поскольку в кабинетах курить не разрешалось, мы вышли на перекур в туалет. В то время как мы курили, из кабинки сортира вышел и подошёл к рукомойнику упитанный, среднего возраста человек со светлыми волосами, круглым лицом и выступающими за его контуры щеками и небольшими по сравнению с его лицом узкими глазками. Он поздоровался с моим адвокатом.

— Вот, кстати, познакомься, Игорь, — сказал Владимир Тимофеевич, — новый начальник следственной группы Игорь Иванович Демидов (начальник следственной группы Штабский ушёл по собственному желанию, но ходили слухи, что его попросили уйти из-за разногласий с прокурором г. Киева Гайсинским по этому делу).

— Да, надо познакомиться, — сказал Демидов, — как освободитесь, зайдите, пожалуйста, ко мне в кабинет.

В кабинете я ещё раз поздоровался с Демидовым. И он сказал, что передаёт мне привет от Фиалковского. Мы вернулись в свой кабинет, и через некоторое время адвокат ушёл, а меня увели в камеру.

Новых людей в камере не прибавилось. Руслан лежал на наре и смотрел телевизор — музыкальный канал «Бис-ТВ». Кроме этого канала, он практически ничего не смотрел, часто пил кофе и очень много курил. Уже была осень, снова поставили окна — и в камере, медленно двигаясь к отдушине под потолком, висел дым. На прогулку, вне зависимости от погоды, мы старались ходить каждый день. Это был, пусть и с запахом канализации, глоток свежего воздуха, ибо в коридоре и в камере при вставленных окнах и закрытой кормушке воздух снова стал тяжёлым и спёртым.

На прогулке Руслан каждый день занимался спортом. Точнее, он говорил, что на свободе занимался тэквондо, а сейчас ему нужно поддерживать форму. Поэтому на прогулке сначала он почти полностью садился на шпагат, а потом махал ногами с разворота в прыжке, называя эти удары замысловатыми то ли японскими, то ли китайскими словами. В камере он каждый день бил голенью то одной, то другой ноги снизу по доске лавочки, объясняя это тем, что набивает кость. Руслан говорил, что он со мной в камере, чтобы быть моим телохранителем. Я воспринимал это как шутку, а он говорил вполне серьёзно. В Киеве у него остались мама и отчим. А также девушка, о которой он много говорил и которую, судя по всему, очень любил. Настроение у Руслана было изменчивое. Возможно, в приподнятом состоянии духа его держал кофе. Депрессии же его сопровождались меланхоличным настроением и большими слезами, катившимися из глаз. Его беспокоил вопрос: будет ли его девушка ждать и приезжать к нему на свидания после отправки его на лагерь? Руслана посещал адвокат по имени Кирилл. И когда у меня невольно возник вопрос, не начальник ли это оперчасти Кирилл Борисович Бардашевский, Руслан ответил, что это два совершенно разных человека. Его адвокат был влиятельным человеком и мог за 100 долларов раз в месяц на три дня организовывать свидания с его девушкой в комнате для долгосрочных свиданий хозобслуги из заключённых СИЗО. Однако у его родителей, которые оплачивали адвоката, лишних денег на свидания не было. Поэтому, если у меня найдутся деньги ему на свидание, он может принести с этого свидания всё, что я пожелаю, — то есть это входило в стоимость услуги (свидания).

Из искренней жалости к Руслану и его девушке, а также из крайнего любопытства к фантастическим возможностям его адвоката я дал Руслану телефон Оли. А когда ко мне пришёл адвокат, я попросил Владимира Тимофеевича передать Оле номер телефона Ирины, девушки Руслана. И сказать, что Ирина Оле всё объяснит.

Когда меня привели в камеру, там уже было два новых человека. Одного из них звали Саша, фамилия его была Лагоша. Ему было двадцать пять, он был из Киева, среднего роста, худощавый. Лицо у него было вытянутой грушевидной формы со впалыми щеками, которые были покрыты полусантиметровой светлой щетиной. Такого же цвета были его волосы, росшие взъерошенной копной.

Саша Лагоша уже несколько недель находился в следственном изоляторе, куда приехал из ИВС, в котором провёл в общей сложности с РОВД три месяца. В РОВД он написал явку с повинной и, как сказал, был в сознанке по делу. Больше всего Сашу интересовало, сколько ему дадут. Точнее, он предполагал, что пожизненное, однако думал о том, можно ли этого избежать. Сашино преступление заключалось в том, что он грабил с пистолетом пункты обмена валют, которых у него по делу было несколько. И каждый раз обходилось без жертв, поскольку в пункте посетителей не оказывалось, а обменщица сразу отдавала через окно несколько сотен гривен и долларов. При последнем ограблении в пункте оказались трое посетителей, которых, когда кассир отдала ему деньги, он расстрелял.

Саша Лагоша разместился на верхней наре у окна. И хотя он был компанейским и общительным, чаще всего лежал на наре и думал о чём-то своём. В Киеве у него тоже была девушка.

Вторым новичком в камере был Сергей — рослый, широкоплечий парень с тёмными вьющимися волосами и выделяющимися скулами. Он то и дело вставлял и вынимал пластмассовый передний зуб, который, как он говорил, ему выбили мячом. Поэтому его прозвище было Сергей Футболист. Ему была предложена нижняя, напротив стола, нара. Он расположил скатку, сидел, попивая мелкими глотками крепкий чай, и постоянно делал комплименты что-то говорившему и рассказывавшему Руслану, повторяя: «Красава, красава». Сергей Футболист был задержан СБУ как один из полдюжины посредников, пытавшихся по цепочке сбыть партию двадцатигривневых поддельных купюр, где под видом продавца и покупателя выступали агенты спецслужб под прикрытием. Сергей Футболист несколько дней пробыл в следственном изоляторе СБУ, а потом его дело было передано в МВД, и он был переведён в СИЗО-13.

Сергей Футболист получал передачи. У Лагоши со свободы поддержки практически не было, и поэтому эта работа (передачи) на период нахождения нас в одной камере была возложена на Олины хрупкие плечи, умную голову и бесконечное трудолюбие двух маленьких рук. Оля созвонилась и встретилась с девушкой Лагоши, оказала ей посильную материальную и моральную поддержку. Для родственников людей, попавших в тюрьму, первые три месяца были шоком. И совет или предостережение в такой ситуации уже опытного человека и его слова поддержки или сострадания делили и наполовину облегчали этот душевный груз.

Следователи перестали меня посещать. Мне снова была продлена санкция. А по телеканалам раз от раза продолжались пресс-конференции руководителей прокуратуры и МВД о близившемся успешном окончании дела «Топ-Сервиса», о расследовании и передаче дела в суд. Адвокат приходил ко мне также каждую неделю, а иногда и по два раза в неделю — по вторникам и пятницам. Помимо того, что он приносил слова любви и поддержки от родных, пирожные, конфеты и другие сладости и даже небольшие кусочки сырого мяса от Оли, из которого в камере можно было сварить настоящий суп, Владимир Тимофеевич дарил мне своё душевное тепло и самую настоящую отцовскую любовь. Он был немногословен, называл меня «дорогой» и никогда не делал никаких выводов. И, как мне казалось, с большим интересом следил за развитием событий и движением дела.

Но помимо прихода адвоката с небольшими лакомствами и новостями от родных и близких людей, сам выход из камеры на следственный корпус был как временное перемещение в другой мир — ближе стоящий к свободе и человеческому обществу, к которому вёл, а точнее, от которого уводил подземный туннель. На следственку приходили гражданские люди, адвокаты и следователи, общественные защитники из родственников осуждённых, секретари и секретарши судов, молоденькие симпатичные девочки, которые ознакамливали обвиняемых с материалами уголовного дела. И если выводные Коля и Шариков знали, что ты либо лучший друг оперчасти, либо, напротив, не посещаешь её, то тебя могли после посещения адвоката не закрывать в бокс. И ты мог подолгу пропадать в кабинетах первого этажа. На следственке женщина в белом фартуке, надетом поверх пальто, продавала горячие пирожки и кофе из столовой СИЗО-13, и если адвокат заплатил ей заранее или у тебя были деньги, обращение которых было запрещено, но которые в том или ином количестве были у многих, ты мог купить пирожков в камеру или угостить своих новых знакомых. А в туалете можно было купить и напитки покрепче (а иной раз и травку) и тут же распивать их в кабинете. Или, если уплачено заранее, забрать в пластиковой или прямо в стеклянной таре в камеру. Конечно, не обходилось и без оперских шмонов, напоминавших хищную рыбу, ворвавшуюся в стаю малька. Но после того, как улов был обретён — молодой адвокат, пытавшийся подзаработать на спиртном, или скинутый в урну «ганджубáс» (травка), — круги на воде возвращались в прежнюю гладь, а обитатели нижнего этажа следственного корпуса — к своим компаниям, интересам и уголовным делам.

На следственке можно было встретить людей, которые появлялись или не сходили по разным причинам с экранов телевизоров. Например, Бориса Фельдмана — директора и собственника банка «Славянский», которого закрыли, как он говорил, за то, что кто-то из его подчинённых в протоколе допроса упомянул имя Юлии Тимошенко. И который, если ты просил бумагу, из потёртой авоськи сначала доставал полоску туалетной, потом серой, а потом — один или два белых стандартных листа.

А позже можно было увидеть и саму Юлию Владимировну в потёртых джинсах и белом вязаном свитере с отвёрнутым воротником, курящую и что-то рассказывающую двум малолеткам около туалета. Или большого и улыбающегося, в белых джинсах и белой кофте и чёрного, как гуталин, тянущего руку африканца: «Вы меня должны помнить: я снимался в главной роли в сериале “Кофе с молоком”». А сейчас он был под следствием за торговлю наркотиками.

На следственке можно было увидеть Федура — адвоката, державшегося отдалённо, в дорогом костюме, задумчивого и с бородой. Который, как говорили, не обещал и не решал ничего. И не выходившего из курилки в потёртых брюках и пиджаке Сапоцинского, который, как считалось, разрешал любой вопрос вплоть до цвета стен в камере.

На следственке можно было узнать, кто в какой камере находится, кого выпустили, кого посадили и кому сколько дали. А также обсудить последние политические новости, решить вопрос с последующим содержанием в той или иной камере или найти себе адвоката. Жизнь на следственном корпусе била ключом, и каждый заключённый из камер следственного изолятора под тем или иным предлогом старался туда попасть.

Через несколько дней Руслан сходил к адвокату, сказал, что его девушка созвонилась с Олей и что в ближайшее время он пойдёт с Ирой на свидание. Словам его благодарности мне и Оле не было конца. А из его глаз снова текли слёзы. Видя моё расположение к Сергею Футболисту (тот был цивилизованным человеком, хотя и немного лицемерным; правда, к лицемерию в той или иной степени в тюрьме обращался почти каждый, особенно поначалу), хотя я старался относиться в камере к каждому одинаково и не обделять никого вниманием, и узнав, что Сергей тоже занимался каким-то видом восточных единоборств и тоже знал замысловатые японские названия ударов, Руслан стал навязывать во дворике Сергею спарринги, где, хотя и был ниже ростом, ногами молотил его от души, предлагая вместе в камере тренироваться и вместе набивать мозоли на костях голеней ног об угол доски лавочки. Сергей же от этого уклонялся и старался всё больше и больше держаться от Руслана в стороне.

Через несколько дней Руслан пошёл на свидание и отсутствовал три дня. Со свидания он вернулся счастливый. И снова на его глазах были слёзы. Он сказал, что его девушка обещала ждать. Кроме того, он принёс две большие клетчатые сумки и сказал, что ему нужно дать несколько пачек сигарет контролёрам, которые ему помогли их донести. Затем начал выкладывать содержимое сумок на нары и выставлять на стол. В сумках были шоколадные конфеты в коробках и шоколад, которые из Санкт-Петербурга поездом передала моя мама, разные консервы, открывавшиеся без ключа, колбаса и мясо в нарезке и целиком в упаковке, разные салатики и домашние продукты, котлеты, домашняя колбаса, жареное мясо и курица-гриль, купленные в магазине домашней пищи, красная рыба — сёмга, горячего и холодного копчения скумбрия. А также белая скатерть, сервиз из стеклянных тарелок и чашек, набор мельхиоровых ложек, вилок и ножей, хрустальные рюмки и фужеры для коньяка, салфетки, кока-кола, бутылка «Хеннесси» и несколько бутылок водки «Союз Виктан».

Каждый ел и пил, что хотел, а вечером, изрядно выпивший и снова со слезами на глазах, меня к туалету подозвал Руслан и сказал, что он так больше не может и должен мне кое-что сказать.

— Я мусор, — сказал он.

— Ну и на здоровье, — сказал я, — большое тебе за всё спасибо!

На следующее утро Руслан аккуратно сложил в полиэтиленовый пакет все стеклянные бутылки и отдал их с мусором. А посуду, столовые приборы и хрусталь сложил к себе под нару в сумку, которую в этот же день при обыске отшмонали. Руслан не говорил мне, на кого он конкретно работает. Хотя меня это и не интересовало. Руслан рассказал, что он уже осуждённый и должен находиться на лагере, но его попросили остаться и поработать здесь. Он сказал, что сотрудничать начал на свободе, когда его приняли с пистолетом, и человек ему помог. Потом этот человек ещё не раз выручал. И он, Руслан, очень сожалеет, что в этот раз он человека очень подвёл. Но если бы не этот человек, как сказал Руслан, то ему бы дали в суде за вооружённые ограбления, бандитизм и другое не десять лет, а пятнадцать, и ниже уже не могли. Руслан сказал, что пишет на меня бумаги, но ничего такого — только то, что я говорю в камере, — и предложил писать вместе (точнее, он будет писать то, что я скажу). Я ответил, что в этом необходимости нет. Точнее — что он может писать с обвинения либо с моих показаний, которые я готовил для суда, если это ему чем-то поможет, и в которых никакого секрета нет. Однако всё же посоветовал Руслану к этому не прибегать, а получать и собирать информацию стандартным способом, что ставило Руслана в затруднительное положение — по его словам, для того, чтобы не поехать на лагерь, а остаться в СИЗО и сидеть в этой камере, нужно что-то давать. Руслан говорил, что он не сидит конкретно под меня, а пишет на всех. Но как-то со мной поделился, что к нему по мне приезжали из Генеральной прокуратуры. И когда он им сказал, что Шагин ни в чём не виноват, ему ответили: «это не Ваше дело». Было понятно, что если не Руслан будет писать бумаги, это будет делать кто-то другой. Больше к этой теме ни я, ни он не возвращались.

Меня посетил адвокат, и я передал Оле и маме большое спасибо, сказал, что всё очень понравилось и было очень вкусно. Адвокат, в свою очередь, сказал мне, что день нашей с Олей росписи назначен на 25 октября. За несколько дней до росписи в вещевой передаче, на которую, в отличие от продуктовой, ограничения по весу и количеству (1 раз в месяц) не распространялись, Оля передала мне лакированные туфли с острым носком и с металлической, под цвет платины, круглой брошью сбоку, покрытой алмазной крошкой, смокинг, шёлковую с желтизной кремового отлива рубашку со стоечкой и галстук-бабочку (обычные галстуки в СИЗО были запрещены, а бабочку пропустили). Всё было поглажено, отпарено и находилось на вешалках-плечиках в матерчатом пакете на молнии.

Утром, в день росписи, вместе с несколькими людьми с этажа меня заказали на следственку. Точнее, меня на роспись, а их на следственку. Я шёл по подземному холодному коридору и смотрел на проплывавшие мимо меня фонари и стены с мокрой побелкой как на часть моей жизни — большого лазерного голографического шоу. Окружающие смотрели на меня, как на главного героя из фильма «Крёстный отец».

От стеклянной будки следственного корпуса меня повели налево, за железную решётку, откуда приходили адвокаты, но только вверх по лестнице, а потом на этаж административного корпуса СИЗО. И в сопровождении дежурного офицера завели в кабинет начальника СИЗО. Начальник находился там — среднего роста и возраста, плотного телосложения, в кителе с погонами полковника, с овальной головой, широким лбом, оканчивавшимся лысиной на макушке, и редкими, немного вьющимися чёрными волосами на затылке и висках. Своим видом у стола он занимал почти полкабинета. Вторую половину занимали женщина из ЗАГСа и несколько офицеров. У стеночки, почти у самой двери, тихонько стояла Оля. Поверх фиолетового — моего любимого цвета — платья на ней было надето её чёрное лёгонькое осеннее пальтишко, а на маленькой головке, казавшейся несоразмерно большой с её узенькими плечиками, была сделана пышная аккуратная причёска.

Женщина из ЗАГСа спросила, желаем ли мы быть мужем и женой. Мы расписались в протоколе, который заверил Скоробогач. Никакого шампанского, о котором так любили рассказывать расписывавшиеся в местах заключения, не было. Я подержал Олю, уже свою жену, за ручку и обнял за плечо. На глазах у неё были слёзы счастья. Нам дали постоять так одну минуту, и меня увели в камеру.

В этот же вечер Лектор — старый, худой, облысевший зек в туфлях, джинсах и джинсовой куртке — передал мне из соседней камеры поллитровую пластиковую бутылку самогонки. Как говорили заключённые, в соседней камере у Лектора работал маленький самогоноваренный завод, и оттуда через дежурных шёл торг. Это проверить было нельзя, но у Лектора в камере кормушка хлопала и не закрывалась ни днём, ни ночью, в то время как остальные уже все были закрыты на осень. И мы отметили торжество. Откуда Лектор узнал, что у меня была свадьба, я не знаю. Вечером за стеной изолятора всё громыхало фейерверками.

Во время очередного посещения адвоката, которое состоялось буквально на следующий день после нашей с Олей росписи, чтобы придать торжественность нашей встрече и чтобы Владимиру Тимофеевичу было чего рассказать Оле и маме, которая вместе с моей сестрой Танечкой приехала из Санкт-Петербурга и ожидала выхода адвоката из тюрьмы, а также чтобы ещё раз отметить торжественное событие и торжественный день, я надел смокинг. В первую секунду Владимир Тимофеевич, как он сам сказал, меня не узнал.

— Шикарно выглядишь, дорогой, поздравляю! — и Владимир Тимофеевич пожал мне руку.

Я получил слова поддержки и любви, шоколадки и пирожные и несколько пачек сигарет «R1», на которые в то время перешёл из-за самого малого содержания никотина и смол, из малиновой папочки из кожзаменителя Владимира Тимофеевича и через первый этаж следственки направился в камеру. Когда я ожидал в курилке прапорщика Николая, чтобы тот меня отвёл на корпус, ко мне подошёл адвокат Сапоцинский и сказал, что за всю свою жизнь он ни разу не видел здесь человека в смокинге. Я это принял как комплимент своей супруге. И действительно, с адвокатом Руслана — Кириллом — и девушкой Руслана — Ириной, — как и с беспечным кредо самого Руслана, и с безграничной Олиной любовью ко мне, чтобы скрасить обстановку и на какое-то время вернуть в мою жизнь человеческий быт, Оля делала чудеса. Если у меня был коньяк в камере, то только «Хеннесси» и только в бутылках. Если вино, то только «Шабли», «Киндзмараули» и «Хванчкара». А шампанское «Дом Периньон», сыр рокфор, белые грибы, чёрная икра, стейки «Тибоун» из ресторана, где недавно Оля работала официанткой, палтус и мочёная брусника в собственном соку в деревянных бочонках. Раскладной столик, который был не в силах забрать даже глава пенитенциарной службы, а на столике — белая скатерть как непримиримый символ протеста моей семьи против зависти и лжи.

Каждую неделю меня посещал адвокат. Как и Руслан, каждую неделю я ходил к своему адвокату, но нам давали кабинеты на разных этажах. Один раз Руслан принёс со следственки телефон. Он сказал, что телефон ему дал адвокат, чтобы он мог разговаривать с Ириной, и договорился, что у него не будут этот телефон забирать, он будет при нём, а я, если надо, могу с него звонить Оле. Но как ни пытался Руслан с этого телефона набрать номер (да и все сокамерники, включая меня), телефон оказался нерабочим. Объяснить это себе Руслан никак не мог. Потом сказал, что принесёт телефон со свидания, который Ирина купит за несколько десятков долларов на рынке, — старый, но рабочий. И телефонную карточку, которую нужно будет пополнять.

Со следующего свидания, которое состоялось у Руслана через пару недель, он принёс с собой мобильный телефон и полную сумку стройматериалов для своего проекта. И пока я, Сергей и Лагоша по очереди разговаривали по телефону со своими родными (Олю при первом моём звонке повергло в плач), Руслан по очереди с Сашей Лагошей и Сергеем Футболистом за ночь сделали в камере ремонт, который, как заверил Руслан, был санкционирован его адвокатом Кириллом.

За одну ночь Руслан и его помощники обклеили все стены в камере, а также полудверцу туалета и изнутри железную дверь вместе с глазком самоклеящимися обоями под ясень, несколько десятков рулонов которых вместе с ножницами Руслан принёс с собой. На решётку окна, на натянутую верёвку на кольцах повесили шторы, потолок покрасили белой водоэмульсионной краской. Вместо лампочки дневного освещения (ночник находился за решёткой отдушины) повесили кухонную деревянную люстру. А на полу, по всей длине прохода, раскатали ковровую дорожку. На следующий день, когда мы всей камерой вернулись с прогулки, все стены были ободраны клочьями, а люстра, шторы и дорожка исчезли. Дежурный на продоле сказал, что прапорщик, который каждый день осуществлял во время прогулки пробивку стен и решётки деревянным молотком, несколько раз ходил и куда-то звонил по местному телефону, прежде чем решиться сделать техосмотр камеры. И хотя его телефон был при нём, у Руслана был шок.

Адвокат к Руслану не приходил. И по этому поводу тот стал очень переживать. Пытался сам дозвониться ему и просил свою девушку Ирину разыскать Кирилла. Но она с ним также не могла связаться.

Вместе с тем в камере появился ещё один — пятый — человек. И Серёжа Футболист добродушно переместился на верхнюю нару с левой стороны.

Прибывшего с другого корпуса тюрьмы — «Катьки» — звали Виктор Привалов. Это был среднего роста, светловолосый, в меру упитанный человек сорока лет, на котором синий спортивный костюм и дутая салатовая куртка смотрелись совсем не к лицу. А тюремный интерьер и обстановка — явно не были средой его обитания, от которой он прятался, накрываясь с головой одеялом и отворачиваясь к стенке.

Виктор был грамотный и цивилизованный человек. Как он говорил, он был знаком с Фиалковским и заочно знал меня. Имел два высших образования — сельскохозяйственное и экономическое, — до недавнего времени занимал должность министра в Кабинете Министров (как он объяснял, что-то вроде главы администрации в Администрации Президента, только его должность была в Кабинете Министров), часто летал вместе с Кучмой в самолёте в составе делегаций и мог с ним вот так вот, когда начались проблемы, поговорить, чего, однако, не сделал. Имел небольшой кирпичный заводик и сожалел, что этот заводик у него хотят забрать. В СИЗО он находился за попытку получения взятки, но ни окружающим, ни самому себе не мог объяснить, какая в получении взятки может быть попытка. Об обстоятельствах дела он много не рассказывал, говорил лишь, что дело закрыл и у него идёт процесс ознакомления. И добавлял, что его адвокату осталось лишь оговорить окончательную сумму в прокуратуре — 50 тысяч у. е. И тогда следователь ему сразу меняет меру пресечения на подписку, и в суде закрывают дело. Несколько раз Виктор предлагал мне воспользоваться его адвокатом. А когда у меня возникли шуточные нехорошие подозрения и я говорил, что невиновен и буду действовать только по закону, искренне обижался, дружески улыбался и отвечал:

— Большому кораблю — большое плавание!

С Виктором мы говорили о политике — он очень внимательно следил за изменениями в стране — и каждый день играли утреннюю партию в шахматы. Как он сам говорил, получал большое удовольствие от моей нестандартной тактики игры, что, с его слов, заставляло его понервничать, а иногда и проигрывать. Мне же, в свою очередь, доставляло удовольствие кормить Виктора борщом из свежего мяса, которое маленькими кусочками и далее от Оли шло через адвоката, а также всеми возможными каналами. И под борщ поить водкой «Союз Виктан», пара бутылок которой всегда была в запасе под нарами в сумке у Руслана.

Руслан же объяснял свою любовь к водке «Союз-Виктан» тем, что её выпускает его друг Саша Ефремов, с которым, то есть под которого он сидел и которого очень уважает, поскольку тот ставит ногу вверх на шпагат. Он говорил, что это один из братьев преступной крымской группировки Башмаков, которым и принадлежит завод «Союз Виктан». Виктор — это старший брат, а Таня — его жена, что и образовывало «Союз Виктан» (позже я сидел в одной камере с Сашей Ефремовым). Это была его легенда.

Виктор Привалов, пока окончательно не определился с суммой уплаты, каждый день ходил на следственку знакомиться с делом. С собой он всегда просил конфеты или шоколад — подкармливать девочку, которая у этого же следователя одновременно с ним в кабинете знакомилась с материалами дела. Виктор с этой девочкой были как бы товарищами по несчастью. Как он говорил, у неё была статья «Попытка к бандитизму», которой не могло быть, как и попытки взятки. Взятка или бандитизм либо есть, либо их нет. Девочку звали Сова, ей было девятнадцать лет, из которых два года она уже провела в СИЗО под следствием. Виктор даже как-то попросил меня на неё посмотреть, когда я был у адвоката, а он с Совой, каждый со своим делом, знакомились в соседнем кабинете. Сова была чёрненькая, маленькая, очень симпатичная и почти ещё дитя. На суде, как говорил Виктор, ей светит пятнадцать лет. Сова проходила по делу Шухера — её парня, который везде возил её с собой. В своей компании, которая квалифицировалась как банда, он отличался дерзостью, но никогда не убивал. Ему инкриминировалось, как говорили, порядка семидесяти покушений. И спасти Сову от такого приговора могла только беременность, что искусственным способом по какой-то причине не получалось, а натуральным было практически невозможно. Женский корпус находился отдельно от мужского, и женщин водили отдельно от мужчин. В кабинете всегда был следователь. Адвокаты были государственные, и разрешения им давали в разные дни — видимо, просчитывая возможное развитие ситуации. Спустя некоторое время Сова всё-таки забеременела. По этому поводу в СИЗО была шумная проверка. А проходящие по делу написали, что она забеременела прямо в зале суда в клетке. На вопрос, как такое может быть, они написали, что просто отвернулись.

Я каждый день разговаривал с Олей и мамой, иногда с Александром Иосифовичем — Олиным папой, который предлагал помочь (если он будет этим заниматься) за деньги разрешить вопрос моего освобождения. Я вежливо отказывался от таких предложений, поясняя, что свою судьбу буду разрешать только по закону. Александр Иосифович же искренне старался быть участным и отправил Олю на банкет, где должно было быть одно из самых, судя по его брифингам и пресс-конференциям, заинтересованных лиц в этом деле — генерал Опанасенко, — «чтобы Оля с ним поговорила».

Оля с ним там поговорила. Увидев Олю, он встал и громко сказал:

— Познакомьтесь: сука Шагина!

А потом Александр Иосифович занимался тем, что выкупал из милиции своего сына, которого посадили за перевозку наркотиков. Однако Александр Иосифович не сдавался, и от него продолжали поступать предложения.

В сентябре в Киеве состоялся Международный фестиваль искусств «Славянский базар», спонсором которого, по договорённости, ещё за полгода до моего ареста, с президентом фестиваля А. И. Злотником, выступило предприятие «Топ-Сервис». Реклама компании как спонсора не размещалась на фестивале, который транслировался по всем телеканалам Украины, и его заключительная часть проходила на открытой сцене в Киеве на площади Независимости. Представление было зрелищным, и, хотя было холодно, на сцене разместился большой симфонический оркестр, аккомпанировавший артистам. Я и мои сокамерники находились у телевизора. И параллельно я разговаривал по телефону с Олей, которая попросила, чтобы я срочно позвонил её папе. Александр Иосифович находился на сцене за рядом артистов, на которых были направлены камеры, и должен был выйти к зрителям с прощальной заключительной речью.

Александр Иосифович спросил меня, нужно ли что-то сказать о компании «Топ-Сервис» или обо мне как о президенте компании и, соответственно, спонсоре фестиваля. Соседи находились рядом — смотрели, слушали и наблюдали за происходившим. Я сказал Александру Иосифовичу, что ничего говорить не нужно, просто помахать нам рукой в камеру. Александр Иосифович вышел вперёд, произнёс небольшую прощальную речь и помахал в камеру рукой. Таким образом я и мои соседи по камере получили прощальный привет на соприкосновении противоположных, друг мимо друга проходящих, двух миров, в которых одинаковые слова порой имели свой определённый смысл и повседневное значение, а некоторых обитателей уже разъединяла бездна во времени.

Время шло, а адвокат к Руслану не приходил, из-за чего тот очень переживал, поскольку снова собирался идти на свидание к своей девушке. Планировал, как будет отмечать Новый год и чтó для этого нужно в камеру принести. Руслан составлял списки и писал пожелания сокамерников, когда к двери подошёл контролёр и сказал, что утром Руслан уезжает на лагерь.

Руслан был не в себе — он то нервно смеялся, то у него из глаз текли слёзы. Он пил одну чашку кофе за другой, в каждую клал по пять ложек растворимого кофе и не прекращал курить. Он то лежал на наре, то ходил туда-сюда по камере, то стучал дежурному и просил вызвать начальника оперчасти. А когда тот не приходил, Руслан рассказывал присутствующим, что начальник оперчасти обманул его, пообещав оставить в СИЗО, что вымогал у него деньги, пользуясь его привязанностью к Ирине, и даже за деньгами приезжал к ней домой. Что он всё разрешал, а потом присылал с обыском и всё отбирал. Что водку давал, чтобы в камерах развязывать языки. А отозвав меня к туалету, сказал, что в тот день, когда я потерял сознание, начальник оперчасти его, Руслана, руками меня травил.

Буквально за несколько недель до этого действительно произошёл такой случай. Когда я днём лёг спать, а проснувшись вечером попил компот и отправился в туалет, у меня потемнело в глазах, и я упал на пол. Виктор Привалов и Сергей Футболист оттащили меня на нару. После чего Сергей начал стучать в дверь — вызывать врача. И как он потом рассказывал, Руслан его просто хватал за руки, заслоняя собой дверь и заверяя всех, что он знает: у меня это сейчас пройдёт. Я практически сразу пришёл в себя и лёг спать. Я это ни с чем не связывал, кроме духоты и, возможно, эмоциональной перегрузки. Тем более что пара таких случаев у меня уже в жизни была.

Руслан продолжал, что теперь он боится за свою жизнь и знает, что его везут на лагерь для того, чтобы убить. Он выразил намерение сейчас же написать заявление в прокуратуру, в котором будет подробно описывать всё содеянное начальником оперчасти, на что окружающие тут же выразили своё одобрение и согласие с его правовыми действиями. Получив всеобщую поддержку, Руслан изложил всё в двух экземплярах на имя Генерального прокурора. В оригинале и копии, которую себе просил Привалов, поскольку там фигурировала и его фамилия. Руслан выразил Привалову своё недоверие и сказал, что отдаст оригинал по проверке утром, который, как он понимает, не дойдёт в ГПУ, ибо его не выпустят из СИЗО, а копию передаст сегодня через своего дежурного ночной смены, через которого обычно передавал информацию своей девушке Ирине. Она отдаст эту копию Оле, что и будет гарантией его безопасности.

Руслан вечером, заклеив в конверт, отдал копию дежурному. Он переговаривался с ним, засунув голову в кормушку. А оригинал по проверке и сбору заявлений и жалоб отдал корпусному. Телефон Руслан скотчем примотал к ноге, а через некоторое время его с вещами увели и увезли (впоследствии он звонил Оле из лагеря, говорил, что у него всё в порядке, и просил передачу). А через пару дней адвокат мне подтвердил, что Ирина действительно отдала Оле копию. В копии заявления на имя Генпрокурора, которое Руслан огласил в камере, были написаны обстоятельства, при которых Руслан был завербован, его позывной «Саша» (то есть псевдоним) и номер личного дела, которые, с его слов, он должен был указывать в графе «источник сообщает», а также перечень всех злодеяний начальника оперчасти, которые оканчивались на том, что по его просьбе Руслан насыпал мне в чашку таблеток, которые были безвредными, как его заверил начальник оперчасти, и от которых я буду больше говорить. Выпив компот, я потерял сознание, а он с перепугу выбросил оставшиеся таблетки в туалет, испугался и не дал вызвать Сергею врача. На копии заявления стояли фамилия, имя, отчество и подпись Руслана; правда, не было числа. Я не воспользовался этим заявлением ни на следствии, ни в суде, ибо понимал: потом окажется, что это именно я всё выдумал и заставил его написать. И хотя всему были свидетели, сколько ещё таких, как Руслан, находилось со мной!

С отъездом Руслана и как-то совершенно неожиданно связь с миром, с домом, с Олей и с мамой прекратилась, и, казалось, жизнь стала чёрно-белой, а тюремные стены снова сомкнулись над головой. Но меня так же посещал адвокат. Мы так же по утрам с Витей играли в шахматы. Сергей Футболист тихонько смотрел телевизор. А Лагоша лежал на наре и думал о своём.

Однажды Виктор пришёл со следственки и сказал, что зашёл попрощаться и что пришлось договариваться, чтобы ему разрешили самому забрать вещи. Виктор сказал, что его адвокат всё уладил и Новый год он будет встречать дома. И хотя на лице у него была радость, а в глазах — слёзы, в этих слезах была грусть. Виктор сказал, что ему трудно с нами расставаться и что он к каждому из нас привык. Мне он ещё раз предложил воспользоваться услугами его адвоката и даже предлагал оставить его, адвоката, телефон. Саше Лагоше, который находился на своей наре, пожал руку, Серёже тоже пожал руку и похлопал его по плечу, пожелав всем скорейшего освобождения. Меня же Виктор обнял, и так, обнявшись, мы простояли несколько секунд. В тюрьме прощания не бывают долгими, а каждый, кто уходит из камеры, быть может, уходит из твоей жизни навсегда. Каждый это понимал, и поэтому мы не смотрели друг другу в глаза. Дверь открылась, и Виктор ушёл, оставив навсегда на моей ладони мягкую прохладу своей салатовой куртки.

В камере остались я, Лагоша и Сергей Футболист, который перебрался на нару Руслана. На следующий день в камеру разместили ещё одного человека — на полголовы ниже меня и в полтора раза шире в плечах, здоровенного качкá с круглой головой, выразительными глазами с длинными ресницами, с ровно выстриженными короткими и упругими волосами, которые сверху отчётливо подчёркивали узкий лоб.

— Тарас, — сказал качок, положив скатку и сумку и глядя на присутствующих.

В тюрьме не было принято сразу здороваться за руку. Сначала каждый рассказывал свою историю. Я лежал на наре на зелёном мягком покрывале, опёршись на локти, под самодельным светильником из электропатрона, лампочки и провода, и писал одно из многочисленных заявлений проверить те или иные обстоятельства по делу, которые и следователем, и прокуратурой так и были оставлены без ответа, и не интересовался новым присутствующим, как и Тарас не обращал внимания на меня. Он нашёл себе собеседника в лице Сергея Футболиста и живо ему рассказывал, какой он лихой парень в группировке Ткача. И получал одобрительное «Красава» от Сергея. Рассказывал, что у них была перестрелка с киселёвскими, где каждый не целясь палил из чего было можно, но убивать никого не собирался. Однако на стороне киселёвских (а может, это были и не киселёвские) было найдено два трупа. Один — со смертельным ранением в голову волчьей картечью, другой — с пулей в животе из ТТ. Хотя сам Тарас стрелял из «макарова». Ни свидетелей, ни оружия найдено не было — его (оружие) забрали с собой. И кто их убил, установить было невозможно.

— Но мусорá откуда-то точно знали, — сказал Тарас, — что в перестрелке участвовала наша бригада.

И оперá никого не оставляли в покое. Проводили обыски, ища оружие на квартирах его друзей. Закрывали пацанов из его бригады, которые не успели разъехаться, на трое суток и били как резиновых коней. Потом выпускали и закрывали снова. Не давали никакой жизни. И однажды вечером его пригласил к себе сам Ткач, вполголоса сказал он. И сказал, что двух жмуров придётся кому-то брать на себя, что с оперáми уже всё договорено и осталось определиться кому. Выбор пал на него, так как он был самый молодой и самый здоровый в бригаде. И это, как сказал Ткач, лагерь ему, Тарасу, ещё и прибавит авторитета. А пацаны будут его греть. И что он, Тарас, мог бы от всего отказаться и вывести на чистую воду в суде следователей и оперóв. Требовать эксгумации и новых экспертиз, поскольку у него в явке написано, что он стрелял в двоих из ТТ, который бросил тут же на месте и которого нет. Но он этого сделать не может, потому что пообещал Ткачу.

Это была его история. А потом совершенно неожиданно разговор перешёл на Шагина. Тарас сказал, что он слышал на боксах, что Шагин сейчас в тюрьме. Что все говорят, что Шагин очень серьёзный и очень богатый человек, но никто не знает, как ему это удалось. И пока Лагоша лежал, улыбаясь в потолок, а я опустил ноги на пол, Сергей Футболист косился на меня и спрашивал, что ещё говорят о Шагине. Тарас сказал, что говорят многое, но он не во всё верит. Потому что он знаком с Шагиным лично.

— Многообещающий человек! — сказал он и потыкал указательным пальцем вниз, на землю, в пол…

— Вот Шагин, — не выдержал Футболист.

Тарас знал, чтó сейчас с ним должны делать. Но его тело надеялось, что его будут бить. Он весь обмяк и, казалось, уменьшался в размерах. Его круглое лицо неожиданно приобрело угловатые формы, проступившие через обвисшую кожу скул и щёк, по которым вверх пробежал румянец, разлившийся красным цветом на мочках и раковинах ушей. А ровная полоса волос, казалось, сползла со лба на глаза.

— Молодец, — сказал я и протянул ему руку. — Игорь. Вот теперь тебя повезут в РОВД, и, хочешь ты этого или не хочешь, мы будем идти по одному делу.

Он поздоровался со мной за руку.

— Простите, пацаны, я всё понимаю, — сказал он.

И весь вечер просидел молча на койке, опёршись спиной о стену.

Перед Новым годом меня посетил второй адвокат, вступивший в дело. Елена Павловна была женой Владимира Тимофеевича, а в прошлом — до того, как получила адвокатское удостоверение, — полковником уголовного розыска МВД. И на альтруистических началах уже защищала Людмилу Круть, бухгалтера «Топ-Сервис Восток», и Светлану Кондратович, таможенного брокера этого предприятия и начальника таможенного отдела ООО «Топ-Сервис», которых спустя несколько месяцев после моего ареста закрыли на трое суток в РОВД по подозрению по ещё одному «делу “Топ-Сeрвисa”», но только по экономическому, которое уже расследовалось с 1997 года по подозрению «незаконного хищения НДС по закону». Светлану Кондратович и Людмилу Круть продержали трое суток в камерах, стращали и пугали, требовали, просили и уговаривали в обмен на освобождение и гарантии генерала Опанасенко вступить под программу защиты свидетелей и дать показания в отношении меня. Но то ли у Светланы и Людмилы нечего было сказать на себя и меня, то ли гарантии были не очень убедительными, однако через три дня, ничего не добившись, их отпустили домой. Как потом рассказала Светлана, Людмила по этому поводу не распространялась, — в её собственноручном в конце протокола допроса резюме значилось: она считает, что у следствия нет законных оснований полагать, что руководством ООО «Топ-Сервис Восток», где она являлась бухгалтером, а Шагин — директором, НДС у государства похищен, ибо НДС был добровольно возмещён предприятию государством согласно закону о возмещении НДС при экспорте продукции, и право на его возмещение было подтверждено как актами налоговых проверок, так и судебными решениями высших судебных инстанций.

Елена Павловна поздравила меня с наступающим Новым годом, передала поздравления и пожелания от мамы и Оли, а также еловую ветку, которую достала из-под свитера. И заверила меня, что в наступающем году я обязательно буду дома.

Оля передала на меня и на сокамерников праздничные передачи, а через каналы Руслана и Ирины, которые ради этого случая сами вышли на неё, — несколько бутылок спиртного (правда, перелитого в пластиковую упаковку) и большого игрушечного деда-мороза в очках, в красной шапочке с отворотом и белым бубоном и большой белой кудрявой бородой, который от хлопка в ладоши под музыку «jingle bells, jingle bells» начинал шевелить руками и головой и чуть ли не пританцовывать.

Так мы отметили Новый год. Лагоша лежал на наре и думал о своём, Сергей Футболист и Тарас негромко смотрели телевизор. А я рано лёг спать. Это был мой первый Новый год в тюрьме.

Утром 1 января 2001 года мы всей камерой вышли на прогулку. Всю ночь шёл снег — почти во всю длину и ширину решётки и железной сетки над головой лежали сугробы, и дворик напоминал грот, в котором редкие солнечные лучи, проникавшие через обвалившийся и осыпавшийся снег, оставляли замысловатые решётчатые тени на обледеневшем и утоптанном снегу на полу. А город, казалось, застыл в ожидании запоздалого новогоднего утра. В соседних двориках были слышны голоса немногочисленных вышедших на прогулку людей. А прапорщик-прогульщик в накинутом на плечи бушлате, открывавший двумя руками перед собой обитую железом дверь, из-под козырька низко посаженной на уши фуражки смотрел на тебя стеклянными глазами. Тюрьма ещё спала после буйной, а для кого-то — тихой и задумчивой новогодней ночи. В СИЗО все отмечают Новый год по-разному: кто с бутылкой шампанского на столе, если позволяют финансы или если устроился в богатом тройнике-камере. В других камерах покупают напитки попроще — водку или самогонку у дежурных. Третьи гонят самогонку сами, заквашивая заранее дрожжи из чёрного кислого тюремного хлеба и бросая их в воду с сахаром и потом договариваясь со шмонщиками, чтобы те не отшмонали бражку, либо висящую и играющую в плотных мусорных пакетах под фуфайками на вешалке, либо стоящую в тазиках с горячей водой в вёдрах под нарами. А кому повезло, и он заранее раздобыл пакетик гранулированных французских дрожжей, у того бражка выигрывалась за сутки. Потом каждый при помощи несложных аппаратов, изготовленных из двадцатилитрового пластикового ведра или пластмассового тазика, в который на четырёх верёвочках подвешивается мисочка, превращает свою бражку в самогон. В таз заливается бражка, кладётся пара кипятильников, и сверху таз накрывается плотным полиэтиленом, который по ободу тазика или ведра крепко обматывается верёвкой-канатиком, и всё это устройство ставится под воду, прямо под кран в умывальник (если помещается), или на парашу в туалет, куда по шлангу — настоящему или склеенному кипятильником из полиэтиленовых пакетов — делается подвод воды. Кипятильники включаются в розетку, бражка кипит, пары спиртов и сивушных масел конденсируются на охлаждаемом с обратной стороны водой полиэтилене, и по его прогибу самогонка стекает в мисочку. Потом устройство бережно разбирается и перезаряжается.

Кто не хочет возиться с самогонкой, пьёт бражку так. У кого нет ингредиентов или не позволяет здоровье, те пьют крепкий чай под названием чифир, заваривая три спичечных коробка чая на двухсотграммовую чашку. А кто не пьёт спиртное или чифир — просто лёгкий чай. Кто-то всей камерой делает торт из заранее переданных вафельных коржей со свободы и перемазывает их варёной сгущёнкой. Кто-то делает коржи, укладывая кругами печенье и промазывая, прокладывая и проливая всем сладким, что есть. А кто-то не делает торт. Кто-то накрывает праздничный стол, а кто-то нарезает то, что есть. Говорят друг другу поздравления, хлопают по плечам, обнимают, жмут руки и стучат кулаками дробью в стены, или задолго до боя курантов ложатся спать. Но у каждого, я думаю, все мысли и пожелания об одном: плюнуть на всю эту компанию и следующий год провести на свободе или дома.

С прогулки, немного помёрзнув, мы вернулись в камеру, где не было ни осени, ни весны, ни зимы, ни лета. Времена года в тюрьме различались в основном только температурой воздуха в помещении да стучанием и шелестом дождя за окнами по железным перекладинам и прутьям решётки. По одежде нельзя было с уверенностью сказать, какой сейчас сезон: кто-то ходил в фуфайке и летом, и на прогулку, и в камере. А кто-то — зимой в тренировочных штанах и банных тапочках на следственку.

Лагоша всё так же лежал на наре, смотря в потолок, или на локте вниз, смотря телевизор, иногда спускаясь сплести канатик из ниток распущенного свитера или носков, подмотать растрепавшуюся изоляцию кипятильника или смастерить новую печку вместо перегоревшей, Футболист и Тарас играли в нарды и смотрели негромко «Бис-TV», а я занимался всё теми же процессуальными делами — написанием жалоб и заявлений, — когда открылась дверь в камеру.

В камере появилась высокая неказистая фигура с налысо выстриженной головой, в банных тапочках, носках, тренировочных штанах, очень похожих на кальсоны, и грязно-белой тёплой футболке с манжетами и оттянутыми рукавами, выпущенной поверх штанов. В руке у него был полиэтиленовый кулёк. И за ним поломой (уборщик из осуждённых) занес скатку. Дедковский с недоверием из-подо лба осмотрел присутствующих. И его взгляд, миновав Футболиста, сразу же остановился на Тарасе. Потом медленно перешёл на меня, когда я встал с нары, сделал пару шагов вперёд и протянул ему руку.

— Всё в порядке, Славик, — доброжелательно сказал я.

— Ну ты и мутишь, папа! — как будто это я перевёл его к нам в камеру.

И предложил попить чайку.

Потом он познакомился с присутствующими и компанейски попросил Футболиста переместиться на верхнюю нару — по причине того, что ему приходится очень часто бегать к кормушке. На мой вопросительный взгляд, куда подевались спортивный костюм, кроссовки и полсумки разных вещей, которые дарил ему я и передавала Оля, он ответил, что раздал нуждающимся. Потом окинул ещё раз взглядом камеру:

— До хуя вас тут!

И на следующий день — в то время, когда он был на следственке у своего адвоката, — Сергея Футболиста заказали с вещами и забрали из камеры.

Дедковский сказал, что он в камеру не просился, а его попросил сюда заехать один очень хороший человек, но кто этот человек, он пока сказать не может. Что девочка-адвокат его больше не защищает, и ему очень стыдно, что так всё получилось в прошлый раз. Но она тут ни при чём — её саму подвели. И теперь его защищает другой адвокат. Когда я спросил у Дедковского, не этот ли «хороший человек» и показал ему ксерокопию заявления Руслана, которая к тому времени у меня уже была в камере, Дедковский вдумчиво перечитал эту бумагу и спросил, может ли он эту копию забрать себе. Я сказал, что, конечно, может, поскольку у меня есть ещё копии и оригинал.

Вместе с Дедковским в камеру снова пошёл поток тюремной почты. А часть наших передач, которые Оля уже передавала на всех сокамерников, в том числе и на качкá Тараса, которого братва обещала греть, но грела не очень, начала уходить на туберкулёзные камеры строгого режима. Дедковский рассказывал, что он сам болел туберкулёзом по прошлой судимости, точнее — во время отбывания наказания в лагере. И после того, как Дедковский сказал, что у него есть сестра Мирослава, которая находится в зоне за кражу, вопрос о его проживании в России отпал сам собой.

Дедковский рассказал, что эти несколько месяцев он провёл на «Катьке» и сейчас закрывает дело и будет ездить на суды, почему и хотел бы попросить у меня недорогие туфли, брюки, рубашку и куртку. И, видя в моих глазах недоверие уже умудрённого опытом человека, пояснял, что злого умысла меня обманывать, что он родом из России, а здесь на «гастролях», у него не было, ибо он ранее неоднократно судим и не мог ни по закону, ни по тюремным устоям находиться с ранее не судимыми в одной камере, потому не хотел выдавать своё прошлое перед сокамерниками, а также подставлять тех людей из СИЗО, которые разместили его в эту камеру. Поэтому и пришлось выдумывать такую легенду. А в камерах строгого режима, где он должен по закону сейчас находиться, вообще голяк. Но если я буду настаивать, то он может уехать. На чём я не настаивал.

По делу он тоже от меня ничего не скрывал, однако копию обвинения или обвинительного заключения при себе в камере не имел, поясняя это тем, что он в полной сознанке и они ему просто не нужны. Говорил, что всё дело вместе со следователем в отношении себя состряпал сам, за исключением одного эпизода. К этому эпизоду, пока сто дней находился в РОВД, он взял на себя тридцать квартирных краж; по некоторым из них ему и следователю вместе пришлось выдумывать показания свидетелей, их адреса и фамилии и ставить за них подпись в протоколах, которых (свидетелей) никто разыскивать не будет, а так как он признаёт вину, их показания просто огласят в судебном заседании. Что мог бы вполне, если бы захотел, посадить следователя. Говорил, что если я не верю, то Оля может прийти в суд. И когда я говорил, что она придёт с плакатом «Свободу Славику Дедковскому!», он очень по этому поводу расстраивался. А когда один раз повторил следователю мою присказку «Никогда не известно, кто на кого охотится», следователь у него спросил, не охотится ли Славик на него.

Что же касается этого одного эпизода, там отпираться было бессмысленно. Он по наводке и слепкам ключей от входной двери и сейфа — простого железного шкафа — очистил квартиру работника СБУ (кстати, вот в этой же грязно-белой футболке с оттянутыми рукавами, которые он использовал как перчатки), забрав из сейфа тридцать тысяч долларов, которые выбросил в окно своему помощнику (помощнице? — на что он сразу возражал), о котором не знают и который по делу не проходит. Перед тем как выйти из квартиры, он посрал в туалете у потерпевшего. А когда выходил, то заметил, что с одного глазка на лестничной клетке бумажка отпала. И потом его опознала по фото бабка-соседка (ранее неоднократно судимого за квартирные кражи) — его объявили в розыск и дома приняли. О долларах эсбэушник не заявлял. Они пошли их менять, но деньги оказались фальшивыми. И потом они их оптом сбыли за 500 долларов. Однако эсбэушник из мести написал, что в квартире пропало обуви его жены на несколько тысяч долларов. Одни только туфли были оценены в 700 баксов. И ему, Дедковскому, по-любому будет пять. Не знаю, насколько это было правдой, но Оля один раз приезжала к нему на суд. А второй раз — к РОВД, куда из СИЗО он ездил на один день и куда Оля привозила ящик сигарет и ящик баночного кофе, чтобы он эти ящики привёз в тюрьму, в камеру. Как рассказывала Оля, он вышел из машины — «воронка» — и отправился своим ходом, без наручников к центральному входу РОВД, который был недалеко от Крещатика. А оттуда позвонил ей на мобильный, вышел, поцеловал её в щёчку и забрал две сумки — клетчатых баула с сигаретами и кофе, — которые на следующий день притащил в камеру. Говорил, что всю ночь просидел в боксах, чертыхался и плевался, что еле дотащил.

Его сестре Мирославе, как он рассказывал, было двадцать лет. Она принимала наркотики, была ВИЧ-инфицированной и, начиная с малолетки, уже третий раз сидела за кражу. Оля съездила к ней на лагерь, поговорила с начальницей и в следующий раз в качестве спонсорской помощи привезла телевизор и холодильник. Мирослава прошла комиссию условно-досрочного освобождения, и в последующие несколько лет Оля ей давала по триста долларов в месяц на оплату съёмной квартиры и проживание, 10 % из которых Мирослава отдавала в церковь — в секту, которую посещала. Вскоре устроилась на работу в подростковый приют. Через несколько лет вышла замуж и родила ребёнка. От церкви издала книгу со своими стихами, в которых за всё благодарила и восхваляла Господа.

В сентябре 2000 года пропал журналист Гонгадзе, и то здесь, то там в Киеве возникали небольшие акции, обвинявшие в его исчезновении власти. Акции эти освещались СМИ. В то же время прокуратура и МВД делали заявления о том, что им известно, кто причастен к убийству Гонгадзе (предположительно тело которого, по-моему, тогда уже было найдено обезглавленным и прикопанным в лесу под Таращей), а именно — преступные авторитеты Матрос и Циклоп, с которыми Гонгадзе не рассчитался по долгам, но которые ныне уже сами покойные. У одного из них на шее был деревянный амулет, на котором была выцарапана точная карта захоронения Гонгадзе.

Открылась дверь, и в камеру вошёл парень лет двадцати двух. В руках перед собой он держал скатку. Он был в туфлях с язычками, в голубых, на коленях добела протёртых джинсах, коричневой замшевой куртке с большими и широкими накладными карманами, на бегунках молний которых болтались железные висюльки, а из-под наполовину расстёгнутой сверху куртки виднелся серый свитер с толстым воротником. Вместо головного убора на его голове была шапка из тёмных вьющихся волос, которые ещё сохраняли причёску. А на округлых выпуклых скулах и впавших щеках была редкая тёмная щетина. Его движения были замедленны, а реакция настолько заторможена, что со своим небольшим, но округлым носом и слегка вытянутым вперёд лицом он был похож на медвежонка — его сразу прозвали Балу.

Молодого человека звали Тарас. И теперь в камере было два Тараса: Тарас-качок и Тарас Балу. Как рассказал последний, он несколько недель провёл на РОВД и ИВС — и вот сейчас его привезли в СИЗО. Тарас рассказал, что его обвиняют в убийстве двух наркоманов, к которым он никакого отношения не имеет. Вернее, он работал охранником на местном рынке, куда его устроил двоюродный брат. И эти два наркомана должны были его брату деньги. Двоюродный брат их вечером привёз на своём автомобиле на рынок — как раз была ночная смена Тараса. Тарас к ним не притронулся, а его двоюродный брат побил их (несильно, как сказал Тарас) монтировкой. И потом приказал Тарасу закрыть их в пустой железный двадцатифутовый контейнер.

Было холодно, и утром они обнаружили, что эти два наркомана в контейнере, как сказал Тарас, «крякнули». В тот же день двоюродный брат сказал Тарасу вывезти трупы и закопать. Что Тарас и сделал на своей машине, запихнув тела в багажник. Туда же сверху положил лопату и накрыл ковриком. И когда проезжал через пост ГАИ, «у меня чуть не остановилось сердце, — сказал Тарас, — и второй раз я уже такого в жизни пережить бы не смог». Всё обошлось, и он похоронил умерших, как потом позже написал в протоколе допроса.

Спустя несколько недель или месяц его приняли оперá, чтобы он им показал, куда спрятал трупы. Он сказал, что не знает, откуда они узнали. Возможно, от других охранников, которые что-то видели или слышали. Поиском трупов занимался лично генерал Опанасенко, который высосал пожарными машинами всё болото, рассказывал Тарас, на которое он сначала показал. Они его не били, просто сказали, что знают: трупы спрятал он. Тарас сказал им, что не убивал их, а просто похоронил. Ему поверили, и он показал в лесу место захоронения. И теперь он проходит по делу Гонгадзе, а эти два наркомана — Матрос и Циклоп, — которые, как написал в показаниях его двоюродный брат, рассказали ему до своей смерти, что неделю назад они убили журналиста, который должен был им десять тысяч долларов, и сказали, что на амулете у них помечено место захоронения. Менты в РОВД сделали Тарасу встречу с братом, и последний просил Тараса подтвердить, что он тоже слышал. Тогда ему и Тарасу не дадут пожизненное заключение. Тарас сказал брату, что не хочет в этом участвовать. О разговоре с родственником он рассказывал, но неохотно. Тарас подолгу потом вечерами беседовал с Дедковским — я не знаю о чём. А потом получил от Дедковского по голове. Как Славик сказал сокамерникам в присутствии Тараса:

— Он знает, за что: чтобы не пиздел!

У Тараса был разбит нос, и Дедковский дал ему своё полотенце, чтобы тот вытер кровь. На следующий день Тараса Балу заказали с вещами и перевели из камеры.

Я попросил Елену Павловну передать эту информацию Федуру, в то время адвокату матери и жены Гонгадзе. Федур сказал Елене Павловне, что всё это знает, а также предложил материалы дела по «Топ-Сервису» отправить в Америку. Впоследствии Тараса Балу и его двоюродного брата осудили. Как говорили, его двоюродному брату дали пожизненное заключение, а Тарасу — то ли 15, то ли 12 лет.

Дедковский со следственки принёс мобильный телефон. Сказал, что телефон будет находиться у него либо в кармане, либо под подушкой. И каждый позвонивший должен либо отдавать телефон ему, либо класть ему под подушку, потому что у него и там при обыске забирать не будут. У меня снова появилась возможность разговаривать с Олей и мамой, а у Оли — доставлять передачи по каналам Дедковского, в том числе по его пожеланиям и просьбам, которые в основном заключались в пятилитровых пластиковых бутылках дешёвого коньяка и водки и лично для него — упаковку замороженных лягушачьих лапок (как он сказал, попробовать). Нередко можно было увидеть, что он поил или похмелял дежурных, подолгу с ними разговаривал, просовывая голову в кормушку. Или проснуться ночью и увидеть, как с ним бухает смена прапоров у него на наре, или на наре у Тараса-качкá, или на раскладном столике.

Лагоша ещё раз съездил на суд и в камеру уже не вернулся. Пришли забрать его вещи. Он был приговорён к пожизненному заключению и в этот же день переведён на спецпост, который находился на корпусе «Катьки», на пожизненный «бункер» (камеры, в которых находились осуждённые первой инстанцией к пожизненному заключению и оттуда они могли написать кассационную жалобу в Верховный суд). Оттуда редко доходили известия. Один раз корпусной принёс от Лагоши канатик и сказал, что он просит сигарет. С тех пор о Лагоше не было ничего слышно и никаких известий от него не было.

В знак благодарности за его добро и понимая, что в камере этот дед-мороз долго не продержится, я попросил Дедковского передать этого танцующего под хлопок в ладоши деда-мороза с белой кудрявой бородой, хотя и с запозданием, как подарок этому хорошему человеку. Дедковскому идея понравилась. Он рассказывал, что продемонстрировал, как этот дед-мороз работает. Человек долго расспрашивал, зачем ему это передали, однако подарок всё же принял.

Через некоторое время всю камеру полным составом — то есть меня, Дедковского и Тараса-качкá — перевели на третий этаж, в камеру № 337, которая была по соседству с той, где я первый раз увидел Дедковского. А из её окна можно было снова видеть (только уже через стекло) дорожку за стеной, по которой ходили гражданские люди, а вдалеке — многоэтажку со светящимися по вечерам окнами квартир. Можно было сказать, что условия содержания были улучшены.

В тот же вечер к глазку подошёл Сергей-Прокурор, который вернулся со следственки и узнал, что я на этаже. Я не распознал его по голосу, но он мне напомнил о себе. Сказал, что Верховный суд снял ему три года и совсем скоро он будет на свободе. А Море уже дома (правда, когда говорилось, что кто-то дома или пойдёт домой, это звучало и воспринималось как-то отдалённо, отвлечённо и в какой-то степени невероятно, поскольку казалось, что отсюда, из этих подземных переходов, коридорных лабиринтов и камерных стен, выхода нет).

На свой день рождения и одновременно на День святого Валентина Оля передала праздничную передачу. А через канал Славика — пару бутылок хорошего коньяка и… поющую резиновую рыбу, которая от прикосновения начинала открывать рот и петь, на припеве изгибалась корпусом вбок под прямым углом, а потом снова ложилась плашмя, продолжая петь. И, устроенная на деревянной дощечке, эта рыба несколько недель провисела у нас на стене, доставляя немалое удовольствие шмонщикам и дежурным, пока мы бывали на прогулке.

Утром я проснулся оттого, что в камере открылась дверь и молоденький голос дежурного сказал:

— Шагин, без вещей, там с тобой хотят поговорить, одевайся быстрее!

— На какую следственку?! — смотря на дежурного, подорвался с нары Дедковский. — Сейчас шесть часов утра!

Несколько месяцев назад, когда я первый раз сидел со Славиком, меня вот так же заказали без вещей, только днём, и сказали, что хотят со мной поговорить. Я вышел из камеры и в небольшом «аппендиксе», выступающем за букву П коридора, увидел упитанного, как будто надутого, и румяного офицера с погонами старшего лейтенанта. Он спросил, я ли Шагин и знаю ли я Коломийца из Ржищева. Я сначала не сориентировался. Но потом понял, что Коломиец — это знакомый Курышко Ивана Ивановича, и сказал, что я Шагин и знаю Коломийца. Лейтенант сказал, что он передаёт привет от Коломийца и тот спрашивает, нужно ли мне что-то передать. Я сказал большое спасибо и что мне ничего не нужно. Меня увели в камеру, где я поделился этим событием с Дедковским, сказав ему, что у меня от него никаких секретов нет.

Я быстро оделся и отправился к выходу из камеры. Дедковский сказал, что пойдёт со мной. Я пошёл за дежурным, повернул направо в перемычку П-образного коридора, мы прошли мимо выпускной двери на лестницу и по коридору двинулись дальше. Не доходя до конца (до поворота) рядом с каптёркой была большая железная дверь с глазком. Такая же камера по размеру, как на тридцать человек, только без нар, но с парашей и столом, куда собирали людей с этажа перед выездом на суд. Дежурный открыл засов двери, и я зашёл в помещение.

Было раннее февральское утро, и контуры двух закрытых стеклоблоками и сетчатой решёткой окон выделял шедший с улицы свет прожектора. Любое другое освещение отсутствовало, и в комнате стоял полумрак. А в воздухе — запах аммиака и ржавчины от находившейся в углу параши и стояка канализации, плюс сигаретный дым.

По периметру комнаты было человек двадцать, расположившихся опёршись спиной на низко опущенные фрамуги накладных сетчатых оконных решёток, и сидевших на длинной лавочке спиной к столу, прикреплённому к полу и занимавшему весь пролёт правой стены до параши. А встретившая меня небольшая группка людей расположилась в метре от входной двери, и на их лица и плечи то ли из глазка, то ли из щели не закрытой за мной до конца двери падал тусклый свет…

— Это Шагин? — спросил высокий, коротко подстриженный белокурый парень (нос с горбинкой, поломанный ушной хрящ, светлая спортивная куртка на молнии, кроссовки и чёрные штаны), стоявший ко мне чуть развернувшись левым боком и лицом к ответившему: — Да!

— Ты знаешь этого человека? — не представившись, спросил он у меня.

Слева от меня стоял Сергей Футболист — в своей чёрной куртке из кожзаменителя, спортивных штанах и туфлях. В его глазах были замешательство и неприкрытый страх. Но он слегка оживился, завидев меня. И оцепенение лица сменила гримаса, похожая на улыбку. За задававшим вопросы стояли ещё несколько человек и пристально смотрели на меня.

— Да, — ответил я.

— Он назвался тобой, — продолжил белокурый парень, — вернее, как говорит, озвучил мнение, в котором согласился с тобой, что пассивные пидарасы и активные, точнее, что активные — это тоже петухи, и теперь… — в то время как по периметру комнаты (видимо, из активной половины) пробежало оживление, и взгляды направились на меня, я прервал говорящего:

— Извините, я не по этим делам и не разбираюсь в петухах.

Невысокого роста парень, стоявший с правой стороны от меня боком ко мне, на голову которого был накинут капюшон синей спортивной куртки — так, что я не мог видеть профиль его лица, — резко повернулся ко мне:

— Ты меня знаешь? — спросил он.

И тут в разговор вмешался Славик, который то ли вошёл позже, то ли всё это время стоял за моей спиной.

— Если хочешь поговорить о пидарасах — приезжай в камеру! — сказал он парню в капюшоне.

— Я не по этим делам, — улыбнувшись, сказал парень, — устроили тут хуй знает что! — И протянул мне руку: — Володя.

— Игорь, — пожав его руку, ответил я.

— Завтра заеду, — сказал он Дедковскому, и мы (я и Славик) ушли в камеру.

Дедковский сел на нару и закурил сигарету.

— Я не думал, папа, — сказал он, не сказав, что он не думал, а я не переспрашивал.

Дедковский спросил меня, действительно ли я не знаю, с кем поздоровался. Я сказал, что нет.

Дедковский сказал, что это бандит по кличке Бандит — Володя Прокопенко, правая рука Валерия Ивановича Прыща, лидера прыщовской преступной группировки, которому принадлежат в Киеве Троещинский рынок и в Париже — сеть магазинов на Елисейских полях.

На следующий день от Вовы Бандита пришла записка, адресованная Дедковскому, что он не может сам решить вопрос о заезде в камеру. И на следующее утро в шесть часов утра с заспанными глазами, но улыбающимся, со своей скаткой, которую следом нёс шнырь, Вова приехал к нам в камеру.

Володе было около тридцати пяти лет. Он был невысокого роста, худосочного, но мускулистого телосложения. Лицо его было худое, впалое на щеках. А плотная щетина и борода чёрного, как и волосы, цвета придавали его лицу треугольную форму, на котором слегка раскосые и вечно смеющиеся глаза смотрели из-под тёмных бровей если не волчьим, то взглядом матёрого и опытного лиса.

Володя сказал, что он приехал только на несколько дней, что у него в камере дела. Он сидел в большой камере — на сорок человек. Про Сергея Футболиста он рассказал, что тот заехал в соседнюю большую камеру, к нему там отнеслись хорошо и дали нижнюю нару. А потом, когда в камеру на недельку из тройника купили «Лизу» (по его согласию) и полкамеры «её» (его) тягало, Серёжа отказался на основании того, что те, кто даёт в рот мужчинам или ебёт их в задницу, — те же петухи, или пидарасы, только активные.

— Ну, сказал бы, что не хочет, и не озвучивал бы своего мнения, так он его стал доказывать, и получилось, — улыбнулся Вова, — что вся камера — пидарасы.

И он съехал на Шагина. А его — Вову — смотрящий соседней камеры, неплохой парень, попросил по этому поводу поучаствовать в сходняке.

— А чего участвовать? — улыбнулся Вова. — Тогда-то все промолчали.

Володя оказался вполне приличным и адекватным человеком, а на мою позицию в отношении петухов, что для меня бандиты (как представители преступного мира со своими понятиями) и пидарасы — одно и то же и будут оставаться такими до тех пор, пока не спросят со своих братков, которым я исправно платил дань, а они в протоколе в РОВД в том числе писали, что меня боялись, отреагировал очень сдержанно. Он сказал, что сам их не любит и никогда от бизнесменов не получал, а выколачивал всё из бандитов, точнее — из тех, кто таковыми себя называл. Через несколько дней Володя вернулся в свою большую камеру.

В нашей камере всё так же оставалось три человека, а потом подселили четвёртого — невысокого роста парня лет девятнадцати-двадцати, который сразу же разместился на верхней наре и чувствовал себя как дома, пользуясь всеми бытовыми привилегиями тюремной жизни. В камере я и Дедковский старались относиться ко всем поровну и в остальном такое же отношение получали от сокамерников, каждый из которых мог свободно пользоваться продуктами, сигаретами и телефоном, а в ответ вкладывал в бытовую жизнь камеры свой труд. Однако вновь прибывший молодой человек практически ничего не делал. Когда нужно было перемотать кипятильник, он не умел, а когда нужно было разбудить Дедковского в четыре часа дня, то он сам спал. Как-то раз Дедковский, придя со следственки, сразу же направился к наре молодого человека и, стянув его на пол, толкнул к двери.

— Слышь, иди явки пиши! Ты что обещал оперáм?!

Я первый раз столкнулся с такими делами в камере и с такими действиями Дедковского. И тут же встал на защиту молодого человека. На что Дедковский твёрдо, ладонью руки усадил меня на нару:

— Сядь! Я сам во всём разберусь!

На что молодой человек стал дерзко отвечать, что «мýсора наебать — это святое дело, а наша камера, в которую он заехал, оказалась мусорскóй». На что тут же получил от Дедковского кулаком по голове, а потом ногой пинком в зад — собирать свои вещи.

— Ты иди наёбывай там кого хочешь, только не за наш счёт!

Когда молодого человека с вещами увели из камеры, Дедковский рассказал, что этот парень написал явку на несколько угонов и квартирных краж и обещал следователю написать ещё, если тот договорится с местными оперáми и те разместят его в хорошую камеру, где есть телефон, покурить и поесть. Однако следователя он обманул. Я был совершенно согласен с Дедковским и не собирался ещё им и за раскрываемость платить «слезами своей мамы».

За окном зазвенела капель — наступила весна. Первая моя весна в тюрьме. Весна в заключении — особенно трудное время года. Когда лучи солнца становятся тёплыми, повсюду щебечут и поют птицы, и сердце, кажется, рвётся из груди, а душа — из клетки.

Весной вся тюрьма оживляется и начинает попахивать краской, лица окружающих становятся более доброжелательными и приветливыми, и нередко с искренними улыбками на губах. Как будто неизбежное пробуждение и воскрешение природы принесёт глобальные изменения и в их жизнь.

Однако глобальные изменения (по крайней мере для жильцов нашей камеры) не предвиделись. Каждый либо знал свою судьбу на ближайшие пять, десять, пятнадцать лет, либо неотворотно работал неписаный закон «чем дольше сидишь, тем дольше сидеть будешь».

Дедковский вечером поговорил с дежурным и сказал, что по соседству, через пять-шесть камер, в «Брежневку» в тройник заехал «вор в законе» Спартак. Точнее, как сказал Дедковский, молодой парень, грузин, представляется именем Спартак и называет себя вором в законе. Однако Дедковский очень скептически относился к грузинским ворам — говорил, что эти звания в Грузии продаются и покупаются за ящик апельсинов. Я же о ворах (в законе) вообще не имел никакого представления, поэтому, когда Дедковский через пару дней сказал, что Спартака переведут в нашу камеру, и спросил, не возражаю ли я, то я не возражал. А наоборот, попросил Олю передать бутылку хорошего грузинского коньяка.

Но в назначенный день Спартак в нашей камере не появился. Дедковский сказал, что в шесть часов утра слушал у двери и слышал, как того заказали с вещами. Но Спартак из камеры не вышел и, как сказал Дедковский, начал вызывать óпера.

— Наверное, потому, что не знал, куда его посадят, и, может быть, тебе его нужно было пригласить или хотя бы предупредить, — сказал я.

— Не нужно, — сказал Дедковский, — так как если он вор, то тюрьма — его дом, и он не должен бояться, а должен зайти в любую камеру. А мусорá никогда не будут делать такую провокацию — садить человека намеренно в оби́женку или в петушатню. Особенно если они знают, что он вор. А то, что он не вышел, — это в первую очередь к нашей камере неуважение или боязнь. Потому что корпусной не мог ему не сказать, куда он едет.

— И воры по тройникам не сидят, — добавил Дедковский.

И мы вечером распили бутылку «Киндзмараули», бутылку «Хванчкары» и бутылку хорошего грузинского коньяка.

Нельзя было сказать, что Дедковский душой принадлежал к преступному миру. Скорее, наоборот. Однако он с вдохновением рассказывал, как отсюда двадцать пять лет назад сбежал известный тогда бандит Пуля. А его кумирами были Сонька Золотая Ручка и вор Бриллиант. И каждый имел право восхищаться кем хотел, поклоняться кому хотел, верить во что хотел, думать что хотел, делать что хотел и жить как хотел. Только никому не мешать и не приносить вреда. И, как говорилось, в тюрьме было место для всех мастей и погон.

В тот день, когда Дедковский приехал из РОВД и привёз (точнее — притащил с собой в сумках) ящик сигарет и ящик растворимого кофе, он сказал, что к нему обратились его старые знакомые, когда узнали, что он сидит со мной, с просьбой им помочь. А именно — помочь купить на их отдел по борьбе с незаконным оборотом наркотиков микроавтобус (не новый, б/у). И я эту просьбу переадресовал Оле. Покупка (точнее, помощь) состоялась — и теперь его старые знакомые раз в неделю начали Славика посещать в тюрьме. У Славика начал водиться «ганджубáс» (трава). А иногда кое-что и покрепче.

Вечером в камеру открылась дверь, и на пороге со скаткой в руках стоял невысокого роста темноволосый кудрявый загорелый человек сорока пяти-пятидесяти лет, в спортивном костюме, кроссовках и кожаной куртке. Он представился Валентином и сказал, что он депутат Керченского облсовета и что здесь проездом. Валентин был очень культурным и доброжелательным человеком с приятной улыбкой и располагающими к себе манерами поведения. Славик ему сразу уступил свою нижнюю нару. Валентин повторил, что он здесь ненадолго — проездом. Что он был объявлен в розыск и его приняли в аэропорту. Приняли, поскольку ещё не поступили бумаги, что дело уже закрыто. И он не мог спорить и выдавать, что знает это. Но как только его этапируют в Керчь, его там сразу выпустят. В этом разговоре он сразу обратился к присутствующим: не может ли кто помочь ему организовать спецконвой? Видимо, у Валентина уже был опыт нахождения в тюрьме. И он сказал, что может за это заплатить 500 долларов, которые передадут любому человеку в Киеве. Валентин переговорил по телефону со своими родными и был очень благодарен. А Славик сказал, что постарается ему помочь в его вопросе. Валентин был с дороги и, конечно, был голоден — мы ему сразу предложили поесть. Оля как раз в этот день принесла мне передачу, в которой были огромные королевские скумбрии горячего копчения, и я сразу предложил Валентину рыбу. Но, как я ни уговаривал его, тот наотрез отказывался есть рыбу — говорил, что он из Керчи и смотреть на рыбу не может. А когда Валентин покушал, Дедковский предложил ему покурить ганджубáса. На что Валентин ответил отказом, ибо он не только траву — вообще ничего не курил. Дедковский раскурил сигарету с Тарасом-качкóм, которую Славик забивал всегда чистоганом, без примеси табака. А потом Валентин неожиданно сам попросил попробовать рыбки. И съел одну огромную рыбину с мягким, чёрным хлебом. А потом попросил вторую. А когда я предложил третью, он сказал:

— Всё, спасибо, хорош! Я сам живу на море, но никогда не ел такой хорошей рыбы!

— Это план хороший! — сказал Дедковский, имея в виду травку.

И мы дружно и весело весь вечер смеялись.

На следующий день Дедковский сходил на следственку и сказал, что вопрос улажен. А знакомые Валентина передали в Киеве 500 долларов. Валентина через несколько дней забрали на этап. А потом он позвонил Оле и сказал, что добрался в Керчь. Правда, не в мягком вагоне и не спецконвоем, а на общих основаниях, в «Столыпине». Но всё равно был очень доволен, Оле сказал спасибо за рыбку, а нам передал привет.

Дедковский не был наркоманом, но при наличии возможности не отказывал себе ни в хорошем настроении, ни в кайфе, что являлось всегда присутствующим в обращении с запретами в тюремной жизни. И мне доставляло немалое удовольствие портить ему настроение или ломать кайф, что я делал исключительно из добрых намерений и от всей души. Я не очень разбирался в наркотических средствах и прекурсорах, но с любопытством смотрел, как Дедковский изготавливает для себя «джеф», например, из ингредиентов, которые приносил со следственки — видимо, от своих старых друзей, но никогда об этом не говорил.

Он добавлял в мензурку с прозрачной жидкостью марганцовку и грел на лампочке до тех пор, пока не выпадал коричневый осадок, а в воздухе не устанавливался запах миндаля. Потом он через ваточку выбирал прозрачную жидкость в шприц и делал себе укол в вену. После чего лежал несколько минут на спине с закрытыми глазами, ощущая «приход», который описывал как тысячи иголочек, бегущих по всему телу, и потом становится хорошо. И поделился со мной: главное — в этот момент не отвлекаться, не мешать и не трогать. После чего «приход» стал желанным результатом за долгой игрой, которую Славик практически всегда проигрывал. Он мог терпеливо и подолгу ждать, когда я усну, и, когда я уже сопел и похрапывал, в конечном итоге снова не словить «приход». Или подолгу думать и наблюдать, чтобы незаметно спрятать чеки с героином — малюсенькие пакетики из полиэтилена, завязанные ниточкой, — потому что не хотел или боялся их носить на следственку с собой. Которые я обязательно находил и перезаряжал димедролом, сонными шипучими таблетками или анальгином. Славик боялся белый порошок растворять и употреблять внутривенно, потому что могло быть «трухалово» от попадания грязи в кровь, которое, как он рассказывал, вызывало температуру 40, озноб, конвульсии, сведение мышц и судороги, тошноту и понос, а потом, в течение нескольких дней, — очень сильные головные боли. Поэтому он нюхал белый порошок через бумажную трубочку с моего зеркальца. Потом по нескольку раз переспрашивал у Тараса, упали ли у него зрачки (они должны были сузиться в игольчатые точки). А затем ложился на нару и обиженным голосом говорил:

— Снова ты мутишь, папа!

По телевизору по всем каналам говорили об аресте мужа Юлии Владимировны Тимошенко — Александра Тимошенко — и его отца. Последнего сразу разместили на корпус малолетки в одну из камер для подростков — там были улучшенные условия содержания, туалет с унитазом, комната с теннисным столом и холодильник в коридоре. Александра Тимошенко разместили на общий корпус в камеру № 237, расположенную прямо под нашей 337-й. Александр стал появляться на следственке в синих спортивных штанах, кроссовках и нетолстой длинной синей синтепоновой куртке со светлыми вставками. Он ходил на следственку и со следственки в компании со всеми (бывали такие случаи, что некоторых арестованных могли водить отдельно, по одному; или по заявлению арестованного, что он боится за свою жизнь; или по настоянию следователя, чтобы он ни с кем не пересекался; или по команде оперчасти, чтобы не пересекались с ним). Его можно было увидеть курившим в туалете на втором этаже или на первом этаже у туалета у железной двери в подземный туннель или в пустом кабинете, ожидающего Шарикова или Колю, ведущих на корпус из боксиков. Саша держался спокойно, был человеком уравновешенным и культурным, всегда поддерживал беседу, но был немногословен. И, как говорили, один раз был пойман начальником оперчасти в кабинете на следственке в компании, распивающим спиртные напитки, после чего Александр и Вова Бандит были доставлены в камеры, а остальные — в карцер. И с появлением Александра Тимошенко у Дедковского сразу появилась идея заселить его к нам в камеру. Славик сказал, что слышал, что Саша компанейский человек: хотя сам не участвует, но поддерживает тюремный ход, может поделиться с нуждающимися сигаретами и чаем. Пишет малявы, на которых подписывается «Саня Тимоха», и с ним должно быть интересно. Но в тот же день пришёл со следственки расстроенный.

— Это нереально, папа! — сказал он, как будто это мне было нужно.

Славик сказал, что кроме того, что Александр Тимошенко своеобразный человек, его содержание ещё и под контролем Генеральной прокуратуры. Но идею поближе познакомиться с Сашей Тимошенко не оставил. И пару недель спустя попросил моего одобрения на три хрустальных фужера и бутылку «Хеннесси». И предоставил для этой цели из своих каналов «ноги». Когда «Хеннесси» и три фужера были на «базе», а именно под нарой в его сумке, Дедковский договорился с корпусным, чтобы Тимошенко, с его согласия, и нас разместили на прогулку в один дворик — распить бутылочку коньяка.

Весна только-только вступала в свои права, небо было пасмурное, а тучи — низкие, и задувал ветер, изредка бросавший на бетонный пол мелкую белую снежную крупу. Саша быстро зашёл во дворик, с серьёзным лицом, применив все меры предосторожности, чтобы никто не увидел. Мы поздоровались: Саша за руку поздоровался со мной, потом со Славиком. Тот из-под куртки достал коробку с плоской бутылкой коньяка. Саша оценил марку и сказал, что ему нужно было бы взять с собой имеющийся раскладной стаканчик, потому что в бутылке дозатор. После чего Дедковский достал из карманов три хрустальных фужера, а Саша — полшоколадки и грузинский мандарин.

— Ну, когда ты домой, Саня? — спросил его Дедковский, как будто знал его всю жизнь.

— Статья до пятнадцати, — сказал Александр, — и написали восемьдесят, хотя только двадцать.

Фраза, над которой потом долго размышлял Дедковский:

— Надо же такое говорить!

По телеканалам прокуратура делала заявления, что Александр Тимошенко обвиняется в разворовывании восьмидесяти миллионов долларов США.

Саша сказал спасибо за приятную компанию и за угощение, и мы разошлись, договорившись увидеться снова.

Снова мы увиделись через несколько недель, когда прогульщики у себя в шурше (их комнатка среди прогулочных двориков) организовали небольшой ресторанчик, куда уже я пригласил Сашу Тимошенко. Прогульщики жарили шашлыки на мангале на углях из мяса, которое передала Оля. На столе в шурше у них были белая скатерть, большие фарфоровые тарелки, вилки и ножи, винные фужеры и водочные рюмки, а в скрипучем шкафчике за стеклом за шторкою — несколько бутылок водки и хорошего вина. Дедковский для показухи выложил из кармана на стол пару мобильных телефонов. И фотографировал «мыльницей» — фотоаппаратом «Кодак» — меня и Александра за столом. А Саша попросил также и ему сделать фотографии.

— Тебя тоже Кучма? — спросил Саша. — Ты же был его советником.

— Думаю, что это ни к политике, ни к Кучме отношения не имеет, — сказал я.

— Тут всё имеет к нему отношение, — сказал Саша, задумчиво посмотрев на стол, а потом на меня.

Нас увели по камерам. Фотографии, как сказал Дедковский, на плёнке не получились. Всю смену прогульщиков вместе с их начальником, который сказал, что, если нужно, он принесёт розового слона, уволили. А Сашу Тимошенко за возможность внекамерной связи с Юлией Владимировной, которая по тому же делу или другому поступила на тюрьму, увезли на СИЗО в Житомир, чем расстроили планы Дедковского сделать ресторан во дворике на открытом воздухе и пригласить туда Сашу и его жену.

Дедковскому пришла малява, и он сказал, что это прогон — оповещение всех, что на тюрьму и на этот этаж в одну из больших камер заехал вор в законе грузин Рамзас, который объявил камеру воровской. А по всей тюрьме написал прогон о своём присутствии, и что делать и что не делать, чем наказывать и чем не наказывать, куда что гнать, что-то в отношении мужиков и другое. Такой же масти, как бизнесмен, не было, а под барыгу я не подпадал, поскольку не торговал ни наркотиками, ни краденым, а когда меня спрашивали, кто я такой по жизни, то я говорил, что человек. И я, и Дедковский решили, что на меня эта малява не распространяется. Славик сказал, что год назад такой же, то есть вор в законе, заехал в камеру к Вове Бандиту и объявил камеру воровской. Но там ему набили голову и выкинули на продол. Дедковский сказал, что это опасно, и что если вор настоящий, то за это могут даже убить. И в тот же вечер (точнее — ближе к двенадцати ночи) Дедковский отправился к вору в гости. На ночь дежурные сдавали ключи от камер корпусному. Я не знаю, был ли это ключ или ключи, но у Дедковского был свой ключ от камеры, по-моему, как вороток, который, если ему нужно было сходить в какую-то камеру, он через кормушку отдавал дежурному. Была ещё магнитная сигнализация на двери, которая, видимо, выводилась на пульт ДПНСИ и подключалась на ночь. Но этот вопрос решался, как говорил Славик, магнитиком. Хождение в гости происходило каждый день на этажах. Вечером выводили из камеры и заводили в другую, а утром, до выезда на суды, до проверки, человек возвращался назад в свою камеру. Дедковский же предпочитал ходить ночью. Видимо, в этом был эффект неожиданности. Мне же ходить было не к кому. А за такой поход в гости сулила красная полоса (то есть «склонен к побегу»), которая наносилась на карточку, и делалась особая отметка в личном деле. На тюрьме после этого ты должен был спать у двери, чтобы дежурный видел тебя в глазок. А на лагере ночью тебя каждые два часа проверяли. А днём каждые два часа ты должен был ходить и отмечаться в штаб. Так говорил Дедковский. Как утром рассказал Славик, он зашёл в воровскую камеру на десять минут. То есть зашёл, а через десять минут вернулся обратно. Дедковский сказал, что с вором разговаривать было невозможно. Тот почти не говорил по-русски, на любой вопрос отвечал, что этого требует воровской закон, а за столом по обе стороны от вора сидели два молодых качкá и подсказывали ему слова.

У Дедковского под нарой был целый пакет хорошего пахнущего мыла, кремов для рук и даже женских духов «Лесной ландыш» и других, в которых Оля ему добродушно не отказывала. Он по нескольку флаконов с кусочком мыла или тюбиком крема отправлял в разные камеры на женский корпус. А также, как он говорил, двум молодым девочкам, которые сидели на спецпосту-«бункере» и были осуждены на пожизненное заключение, как говорил Дедковский, за то, что тормозили машины, навязывались в лес, убивали водителя, забирали деньги, а тачку поджигали. И один уцелевший их опознал.

Дедковский подозвал дежурного, дал ему кулёк с конфетами, кремами, шампунями и духами и маляву для Рамзаса, что это грев для женщин на «бункер». Через несколько минут дежурный вернул и маляву, и кулёк. Сказал, что Рамзас отказался что-либо брать. Дедковский сказал мне и Тарасу, что сам грев на «бункер» утром отправит через корпусного. И Сергей-корпусной утром забрал кулёк.

Через три камеры, в самой первой, с которой начинались камеры корпуса «Брежневки», сидел Василий Фанта. Ему было около тридцати семи лет. Это был среднего роста человек с густыми чёрными кудрявыми аккуратно подстриженными волосами, смуглым лицом и слегка раскосыми с хитринкой глазами. Он был опрятен и культурен. Ходил в чёрных туфлях, серых брюках и короткой кожаной куртке, из-под которой выглядывала либо рубашка, либо свитер. А с собой у него всегда была кожаная папочка. Мы могли на корпусе или на следственке просто поздороваться, обменяться рукопожатиями или несколькими словами. Василий был то ли из Луцка, то ли из Луганска. В СИЗО он находился уже полтора года и ездил на суды. Как он рассказывал, в его офис подбросили бетонный бордюр с тротилом внутри. А в числе другого он обвинялся в организации покушения на Филарета. Может быть, он так шутил. Но в тюрьме его называли Вася-террорист.

Василий говорил, что отдал очень много денег, чтобы с него сняли обвинения. И согласен по отсиженному, что советовал и мне. Говорил, что в ближайшие несколько месяцев его вопрос должен разрешиться.

Василий как-то спросил, когда у меня день рождения. Я сказал, что в апреле — 19 числа.

— Очень хорошо, — сказал Василий.

И сказал, что у него для меня есть подарок, но отказывался говорить какой. Как-то я пришёл со следственки и зашёл в камеру. Возле стены, у самой двери стояла плетённая из лозы корзина, в которой лежало махровое полотенце, рядом с корзиной — большая бумажная упаковка «Kitekat», а у Дедковского на коленях сидел кот. Точнее, это был трёхмесячный персидский котёнок с невероятно длинной розовой с оттенком кофе с молоком пушистой шерстью, упругими усами, большими глазами и игрушечным кошачьим лицом. А на следующее утро, перед отъездом на суд, к кормушке подошёл Вася Фанта и поздравил меня с днём рождения, до которого оставался ровно месяц, что Васю не смутило — он сказал, что это, наоборот, хорошо, и может так получиться, что мы уже через месяц не увидимся, хотя он мне искренне желает освободиться раньше него. И что кота только вчера привезли из Персии или из Индии самолётом, что родословную он передаст на свободе моей жене. А такие коты должны с раннего возраста привыкать к хозяину. И что кот как раз до дня рождения подрастёт. И что это его подарок мне от всей души и от всего сердца. Я тоже от всей души и от всего сердца поблагодарил Василия.

В СИЗО нельзя было держать животных, в том числе котов. Я предложил Славику отдать кота на свободу, но Дедковский первый привязался к коту и решил с этим повременить. Я кота на свою койку не пускал, и он спал на одеяле на наре у Дедковского. Как сказал Славик, от кота воняло мочой и в этот же день он искупал его. Купал кота в умывальнике, с шампунем и тёплой водой, специально нагретой для этой цели. И кот стал выглядеть как худая лысая крыса с тонким длинным хвостом. Мы думали, что он уже никогда не станет пушистым. Он весь дрожал, вытягивал лапы, как будто упирался, когда Славик заматывал его в полотенце. И как только котёнок высох, сразу же нассал Славику на постель. Чтобы кота не забрали, Славику приходилось выносить его на прогулку или в коридор во время шмона под курткой, и кот разодрал Славику всю спину. С учётом того, что в камере у всех на одежде и на одеялах был ворс, а пух лез в рот и нос, всё это выглядело как террористический акт.

Через два дня корпусной и два дежурных втроём, взявшись ладонью и пальцами изнутри и снаружи краёв полусферы, занесли в Васину камеру большой шарообразный стеклянный семидесятилитровый аквариум. С песком на дне, камнями, ракушками, небольшим керамическим зáмком и посаженными вокруг зáмка водорослями. С прозрачной, как слеза, водой и стайкой золотых рыб. К аквариуму прилагались небольшой, на присоске электрический фильтр для воды, компрессор для подачи воздуха и подсветка. А также большой бумажный кулёк с кормом.

Аквариум поставили вместо телевизора, переместив последний на свободную нару, и подключили электрооборудование. Вася ещё спал. Когда он проснулся и поднял голову, сокамерники Васе сказали, что это ему подарок.

Это был хороший подарок. Но поскольку в этот день планировался обход администрацией СИЗО камер, который никогда не проводился, или по какой-то иной причине — такой, например, «как к одиннадцати туз», или ещё почему-то, Василий передал аквариум в качестве гуманитарной помощи в оперативную часть, объясняя или не объясняя, где он эту помощь взял.

Но это было не важно. Ибо теперь тут или после освобождения под «Владимирский централ — ветер северный» Круга или другой шансон, что так любили слушать на воле про тюрьму, Василий мог рассказывать, что только у него в камере и в кабинете у начальника учреждения были аквариумы.

Василий в тюрьму не вернулся. Через неделю его освободили из зала суда по отсиженному сроку, частично оставив обвинение. А ещё через несколько дней дежурный днём заказал меня без вещей и по коридору сопроводил меня в шуршу (комнатку) каптёрщика. Это была узкая продолговатая комнатка за обитой жестью дверью. С левой стороны был шкаф, который загораживал практически весь проход. А под занавешенным окном, под правой стеной, стоял стол. За ним сидел рыжеволосый, с вьющимися волосами и широким рязанским лицом майор, с широкой грудью и широкими плечами.

Меня завели.

— Да, вот ты какой, Шагин! — сказал он.

И у него был такой суровый взгляд, что я невольно спросил:

— Бить будете?

— Тихо! — сказал он. — За дверью слушают.

И пошёл посмотреть к двери. Потом ударил кулаком по дверце шкафа и сказал:

— Я согласен на всё, но кота нужно убрать.

Я вернулся в камеру, рассказал всё и описал приходившего.

— Это начальник оперчасти Кирилл Борисович Бардашевский, — сказал Дедковский.

В тот же вечер Славик передал кота своей сестре Мирославе, которая уже освободилась из лагеря по УДО и была дома, точнее — жила на съёмной квартире.

А ещё через несколько дней меня вызвали на следственку и завели в боксик оперативного отдела, в котором все стены были исписаны «Глухой-курица», «Паша — сука», «Петров — стукач» и так далее. Примерно через час меня завели в кабинет начальника оперчасти. Кабинет был небольшой, в нём был сделан евроремонт и на окнах висели вертикальные, слегка покачивающиеся — видимо, от открытой форточки окна — жалюзи. Вход в кабинет был с торца, и всю стену, противоположную окну, занимали встроенные шкафы. Видимо, кабинет делился на двоих, поскольку в нём было два поставленных буквой Г полированных стола с папками, бумагами и подставками для ручек, на которые с подвесного белого потолка светили галогеновые лампочки.

За столом под окном сидел в рубашке и галстуке Кирилл Борисович Бардашевский. Я поздоровался, и он мне предложил присесть на офисный стул из хромированных дуг и чёрного кожзаменителя.

— Какое сегодня число? — спросил он.

Я сказал, что десятое апреля.

— Открой шкафчик, — показал он в сторону стеллажа.

На полке была наполовину отпитая поллитровая бутылка водки с завинчивающейся пробкой. А в полупрозрачном кульке-маечке — несколько маленьких бутербродов из чёрного круглого хлеба с сыром и копчёной колбасой. И два гранёных стограммовых стаканчика.

— Неси сюда, — сказал Бардашевский.

И за столом протянул мне две фотографии Кристины — моей дочери, которой в этот день исполнилось три года (следующие фотографии Кристины я увидел через тринадцать лет). Я направился к двери, а майор Бардашевский прошёл вперед меня — очевидно, для того, чтобы повыгонять всех из коридора и закрыть по кабинетам следственки двери.

— Это не обязательно! — улыбнувшись, остановил его я.

И отправился по коридору вниз по лестнице на первый этаж — ждать, когда меня уведут на корпус.

В камере Дедковский попросил меня не называть Бардашевского ни по фамилии, ни по имени, ни по отчеству. Поэтому ему был присвоен псевдоним Звездолёт, который, как потом рассказывал Славик, очень нравился самому Бардашевскому, и, как говорил, очень подходил ему, потому что когда тот шёл развалистой походкой и с согнутыми в локтях широко расставленными руками, то казалось, что он не шёл, а летел, занимая практически всё пространство трёхметрового коридора. Правда, Славик говорил, что Бардашевский не мент, а подводник. И что пришёл он сюда работать с подводной лодки.

Приближалось 19 апреля — день моего рождения и первый мой день рождения в тюрьме.

Когда я увидел на следственке Вову Бандита, я предложил ему на мой день рождения заехать в камеру. Я уважал Вову, потому что он единственный, как мне казалось, во всей тюрьме говорил, что он бандит.

Славик пришёл со следственки и сказал, что Звездолёт сделал мне подарок: он официально разрешил мне иметь в камере небольшую пластмассовую кофеварку, которая будет занесена наряду с телевизором в карточку моих личных вещей.

18 апреля прокуратура объявила об окончании следствия по делу, и начиная со следующего дня по всем телеканалам страны шли пресс-конференции о моей виновности в ряде совершённых убийств.

Пришёл адвокат Владимир Тимофеевич, поздравил меня с днём рождения, и я ему рассказал, что сегодня был ознакомлен спецчастью СИЗО-13 с уведомлением прокуратуры г. Киева об окончании следствия и начале процесса ознакомления меня с материалами дела.

Оля передала праздничную передачу. Такую же, как обычно, только с открыткой, и в качестве подарка — большую модель точной копии спортивного «Мерседеса» с поднимающимися вверх дверями, рулём и поворачивающимися на титановых дисках резиновыми колёсами. Мама из Санкт-Петербурга привезла маленькую хрустальную модельку раритетного «Мерседеса» с позолоченными бамперами, с фианитами и сапфирами вместо фар, которые, если эту модельку ставили в солнечный луч, разбрасывали по всей камере радужные отблески. Дедковский попросил эту модельку себе, поскольку её бы забрали при обыске.

Володю-Бандита перевели к нам в камеру, и мы — то есть я, Володя, Славик и Тарас — отметили мой день рождения. А то, что Генеральная прокуратура не продлила мне ещё на полгода санкцию и дело в скором времени будет передано в суд, это уже был большой подарок для меня.

Володя находился с нами в камере уже неделю. И на следующее утро должен был уезжать. Был вечер, и мы ужинали, когда дежурный принёс ему маляву. Володя распечатывал записку, а Дедковский в шутку сказал:

— У нас в камере записки принято читать вслух.

Володя улыбнулся, сказал, что у него от друзей секретов нет, и начал вслух читать записку. Она была от Олега по прозвищу Динамо. И текст её примерно был следующий:

«Возьми как-нибудь у Шагина 100 долларов. 50 оставь себе, а 50 отправь мне».

— А с чего Динамо решил, что у Шагина в камере есть сто долларов? — сказал Дедковский. — Эту записку либо писал, либо диктовал óпер.

Но Вова его не слышал. По его лицу, казалось, прошёл нервный тик.

Вова поверх шрифта записки написал:

«Ты за кого меня принимаешь? Ты что, с груши упал?»

Озвучил написанное и так, незапечатанную, записку отдал дежурному для Динамо. Потом мы легли спать.

В течение недели Оля передала мне кофеварку. Это была небольшая электрическая пластмассовая кофеварка на приготовление одного литра кофе, в отводную воронку которой клался фильтр-пакет, в него засыпался заварной кофе, который потом заваренным стекал в стеклянную колбу с пластмассовой ручкой и в ней, при включённой кофеварке, всегда находился горячим.

Славик предложил сделать Звездолёту взаимно какой-нибудь на память от меня подарок и предложил отдать модель «Мерседеса». Я ответил, что у Звездолёта уже есть танцующий дед-мороз. А потом предложил сделать Звездолёту на память золотые звёзды на погоны. Эта идея очень понравилась Дедковскому, который сказал, что если будут такие звёзды, он сам их отдаст. Через две недели Оля заказала звёзды в «Ремточмеханики» — госпредприятии на улице Урицкого, занимавшемся изготовлением на заказ разных мелких вещей. Однако я сказал Славику, что звёзды отдавать не надо, а необходимо дать Олин телефон, и если Звездолёт когда-нибудь сочтёт нужным, то вместе с оригиналом заявления Беспечного Руслана этот подарок заберёт, а модель «Мерседеса» я подарю на память Вове Бандиту.

Время шло, а материалы дела к ознакомлению следствие мне так и не предоставляло, за исключением экспертиз — баллистических, медицинских и других, — которыми были заполнены толстые, по 500 листов, тома, содержащие по 20 одинаковых копий каждой. По делу проходило около двадцати человек, и каждый должен был расписаться на своей копии за ознакомление с экспертизой. А сами тома с экспертизами мне приносили один раз в неделю, и было очевидно, что процесс ознакомления с делом и передача дела в суд умышленно затягиваются следствием.

У Тараса-качкá санкцию продлили до полугода. А Дедковский снова после доследования начал ездить на суды. Суд два раза возвращал его дело на доследование. Славик говорил, что судья не хочет по таким доказательствам выносить приговор. Но поскольку Дедковский признавал вину и настаивал, то утверждал, что приговор будет:

— Вы точно, Дедковский, по этому эпизоду признаёте вину? — спрашивала судья.

— Точно! — отвечал Дедковский.

Славик говорил, что приговор будет, что ему дадут пять лет и скоро увезут на лагерь.

Меня ещё два раза вызывал Бардашевский. Однажды вызвал и попросил показать вены на руках. И, как будто прочитав в моих глазах «НЕ ДОЖДЁТЕСЬ!», стал оправдываться, что, хоть он и не врач, однако должен следить и проводить профилактическую работу с подследственными о вреде наркотических средств. А потом спросил, откуда у меня информация о том, что в больнице (СИЗО) украли машину (микроавтобус) с медикаментами, которые передала Оля. Получив ответ, что я не обладаю такой информацией, и немного замявшись, сказал:

— Ну, я тебе не предлагаю сотрудничать!

И спросил, есть ли в камере телефон.

Получив ответ, что, мол, как всегда, у Дедковского в кармане, сказал, что в камере он телефон заберёт, и добавил, что я буду ходить звонить к нему в кабинет. На что я ответил, что не нахожусь ни в наркотической, ни в телефонной зависимости.

В камере я рассказал Дедковскому о разговоре с Бардашевским, на что его реакция была такой:

— Звездолёт охуел!

Видимо, на всякий случай второй телефон — чёрную «Нокию», — который, видимо, был несанкционированным, Дедковский вместе с зарядкой в тот же вечер «отогнал» своим знакомым в одну из камер на этаже.

Но ни в этот, ни на следующий день оставшийся телефон — «Эриксон» — не забрали. А потом, когда Дедковский пришёл со следственки, он сказал, что телефон будет находиться в камере.

«Эриксон» был хорошим телефоном, размером как два спичечных коробка и чуть-чуть тоньше спичечного коробка. Из его корпуса выступала толстая трёхсантиметровая антенна. А крышка телефона ниже дисплея откидывалась вниз, освобождая кнопки и образуя микрофон. Связь была устойчивая. Укороченный до трёх сантиметров зарядный шнур и маленькая зарядка. А заряда аккумуляторной батареи хватало на четыре часа, и если экономно, то по нему можно было, не заряжая, разговаривать целую неделю.

Я проснулся оттого, что дежурный назвал мою фамилию:

— Шагин, без вещей!

Я посмотрел на часы — было 8-30 утра. Спросил:

— Куда?

— На следственку, — сказал дежурный, — быстрее собирайтесь.

На следственный корпус меня вели одного. С Колей из коридора мы вышли на лестницу, спустились на первый этаж, через подземный туннель и на следственный корпус. Там через первый этаж по лестнице вверх, мимо будки дежурной из оргстекла, направо по коридору через дверь, направо в смежный небольшой коридор оперативной части и прямо в кабинет к начальнику оперчасти майору Бардашевскому.

— Ну что, Игорь Игоревич? — не предложив мне присесть, поднявшись с кресла и как бы возвысившись над столом, сказал Бардашевский. — Зачем же Вы так побили (он назвал неизвестную мне фамилию) и второго, который пришёл с ним? Там всё залито кровью — один тут в больнице, а второй в больнице скорой помощи, и ещё не известно, будет ли жить!

— И меня из-за Вас вызвали из отпуска, — закончил Бардашевский.

То ли на подсознании, в котором был заключён и сконцентрирован весь мой тюремный опыт, то ли я уже об этом слышал или видел подобное в каком-то фильме, но мои руки со сжатыми кулаками непроизвольно вытянулись вперёд.

— Посмотрите, — сказал я, — я никого не бил.

Бардашевский посмотрел на мои кулаки, на которых не было ни одной царапинки, ссадинки или красного пятнышка.

— Не били? — как будто разочарованно спросил он. — Но дежурный говорит, что он Вас туда выводил. И если не будет очной ставки, мне не поверят — скажут, что я Вас прикрыл. Вы не отказываетесь от очной ставки?

И совершенно неожиданно меня посетило чувство тревоги, потому что я такое уже видел…

Бардашевский закрыл меня в боксик, а через некоторое время меня снова завели в кабинет. За столом Бардашевского сидел маленький худенький чёрненький контролёр, который выглядел как подросток, переодетый в форму милиционера. В его глазах был искренний, настоящий испуг, и когда я зашёл в кабинет, он встал. Бардашевский стоял чуть правее спиной к стеллажу (шкафу) рядом со мной.

— Вы знаете этого человека? — спросил Бардашевский у дежурного.

— Да, это Шагин, — ответил контролёр.

— Вы выводили его утром из камеры в бокс?

— Нет, — ответил дежурный.

— А кого Вы выводили? — спросил Бардашевский.

— Шагин был другой, — ответил контролёр.

— Можете идти, — сказал мне Бардашевский.

А сам он и контролёр остались в кабинете.

Когда я вернулся в камеру, Славик и Тарас отмывали от капель крови кроссовки. Кулаки у обоих были сбиты, на косточках — красные потёртости и ссадины.

— Ты что, назвался моей фамилией? — спросил я у Дедковского.

— Зачем тебе? Всё же в порядке, папа!

Тараса в этот же день перевели из камеры.

Когда меня посетил адвокат и я рассказал ему об очной ставке, Владимир Тимофеевич слегка поморщился и сказал, что это всё хуйня.

А через некоторое время, когда всё затихло, улеглось и замялось (в тюрьме это происходило очень быстро), Дедковский рассказал, что в тот день утром дежурный его и меня заказал в боксик. Дедковский утверждал, что Шагин — это он, и отправился туда вместе с Тарасом, который сам рвался идти. В боксике, в комнате на этаже для сборов на суды, был сходняк, куда был вызван Динамо и где решалась его судьба. Динаме были предъявлены, как сказал Славик, все его нечистые дела. Славик сказал, что разговор о записке Вове там не поднимался, а самого Вовы Бандита там не было. На мой вопрос, зачем он-то бил, Дедковский сказал, что он никого не бил — там было кому бить. Пару раз ударил слегонца — по-другому не мог.

— А Динамо, — продолжал Славик, — сам мутил. И против Бардака (он так тоже называл Бардашевского) также: брал у людей деньги, а потом говорил, что его кинули мусорá…

Славик сказал, что Динамо пролежал несколько недель на наре.

— А того парня из больницы тоже привезли. Но он в другой камере. Однако если бы кто-то умер, то ничего бы не было. Написали бы, что упал с нары или, когда шёл на прогулку, упал в шахту лифта (в шахту бескабинного лифта, которым баландёр на этажи поднимал бачки). Такое уже было, — сказал Дедковский.

— То, что Динамо пошёл, молодец! — сказал Славик. — Мог бы не ходить, не выйти из камеры. А то, что он взял с собой левого пассажира, — он мудак, потому что подставил под раздачу невинного человека. А тот дурак, что подписался.

На мой вопрос, зачем он-то туда пошёл, Славик сказал, что ему нужно было туда идти.

Шёл первый месяц лета. Снова наступила жара. Дедковский тренировал свои каналы, которые приносили ящик мороженого, проверял, сколько времени несут, давал на это десять минут. Мороженое под тюрьмой отдавала Оля, Мирослава или Вика (девочка, которую Оля фактически нашла на улице спавшей в подъезде на батарее и воспитала) и через десять минут его приносили в камеру. Лишнее Дедковский раздавал в другие камеры на этаже по нескольку пачек.

Меня также один раз в неделю водили на следственку на ознакомление. Но материалы дела мне всё так же не предоставлялись, за исключением экспертиз. Ознакомление проводили следователи Полежаев и Кóзел. Последний всё время говорил, что он не козёл, а Кóзел. Владимир Тимофеевич пролистывал том, находил полтора-два десятка копий экспертиз для ознакомления Шагину. Я ставил свою подпись, что с каждой ознакомлен, потом расписывался за ознакомление с томом Владимир Тимофеевич и ставил свою подпись — и меня уводили в камеру, где до следующего ознакомления приходилось ждать ещё неделю.

Я начал писать в прокуратуру жалобы о затягивании дела. Оттуда приходили ответы, что материалы предоставляются согласно графику и как только все обвиняемые будут ознакомлены с материалами дела, в котором больше 100 томов, то дело сразу будет передано в суд.

Через неделю, 26 июня, меня снова вывели на следственный корпус, где проходило ознакомление, — в один из кабинетов на втором этаже. Однако тома к ознакомлению в этот день мне предоставлены не были. А было предъявлено новое обвинение, спустя уже более двух месяцев с момента оглашения об окончании следствия. Присутствовал мой адвокат, а в воздухе чувствовалась деловая активность: то и дело кто-то заглядывал, хлопали двери. А в соседнем кабинете трещал принтер. И были слышны в коридоре называемые фамилии обвиняемых, проходивших по этому делу. Следователь — лет сорока пяти, выше среднего роста и средней комплекции, с чёрными с сединой завивающимися волосами, в туфлях, чёрном костюме, белой рубашке, галстуке и очках — вручил мне обвинение и пальцем показал, где написать, что я не признаю вину. После чего, заметив улыбку на лице адвоката, переспросил:

— Ты же не признаёшь вину?

И уже адвокат переспросил меня, буду ли я давать показания по новому, предъявленному мне обвинению. И подсказал, как правильно сформулировать. После чего я написал:

«Вину не признаю. Показания в обоснование собственной невиновности буду давать после детального ознакомления с обвинением, которое составляет более пятидесяти листов».

Владимир Тимофеевич сказал мне, что уже взял разрешение и посетит меня на следующее утро. А я отправился в камеру — ознакамливаться с новым обвинением и готовиться к обоснованию собственной невиновности при даче показаний. Но в тот же день, вечером, когда я сидел на наре и изучал обвинение, открылась кормушка, и спецчастью СИЗО (девушкой, которую называли папкарём, или папкаршей) я был ознакомлен с уведомлением прокуратуры г. Киева, что следствие прекращено и мне снова было объявлено о ст. 218 (ознакомление с материалами дела).

Само предъявленное мне уже новое обвинение спустя год с лишним с момента моего нахождения под следствием состояло из пятидесяти трёх листов и одиннадцати эпизодов, в котором к «старым» восьми было прибавлено ещё три «новых», в одном из которых у киллера украли пистолет, поэтому он не довёл убийство до конца. Во втором — грабёж, организованный ныне покойным киллером по моему указанию с целью мести или, как было написано, наказать. И в третьем — ошибка в объекте нападения, где следствие выяснило, что, получив от меня указание напасть на одного, киллер организовал и совершил нападение на другого человека. Помимо абсурдности самих преступлений, придуманных мотивов для устранения лиц, с которыми я не был знаком и не имел никаких дел, помимо того, что занимаемые мною должности в указанных предприятиях были выдуманы, а точнее, я был написан руководителем предприятий, к которым отношения не имел, в обвинения, казалось, следователем Демидовым были намеренно внесены противоречия во времени и обстоятельствах. Например: в марте киллер получает команду убить, а в январе-феврале этого же года отслеживает свою жертву. Нападения происходили на тех чиновников, которые отнюдь не препятствуют хозяйственной деятельности, а напротив, по роду своей деятельности ей способствуют. А деньги платились за несовершённые убийства и другое.

Я несколько раз перечитал обвинение и лёг спать. А по всей стране в вечерних новостях катились пресс-конференции о моей виновности такого масштаба (!), что дело об убийстве Гонгадзе, освещаемое некоторыми СМИ, казалось маленьким и неважным. И даже сбавляющим обороты.

На место Тараса третьим в камере разместили Сашу. А вскоре Дедковскому пришла из большой камеры записка, что Саша — порядочный и добросовестный арестант, сам для себя зарабатывающий сигареты и чай, занимаясь уборкой в камере и помогая по другим бытовым и хозяйственным вопросам. И Дедковский сразу же определил Сашу на должность, на которой он делал канатики, ремонтировал кипятильники и плитки, запаковывал пакованы-пакетики с парой пачек сигарет и ста граммами чая для обращавшихся к Славику из других камер. Саша был очень скромный человек — светловолосый, невысокого роста парень, всё время тихонько сидевший на наре и занимавшийся своими бытовыми вопросами. Единственное, что Саша попросил, так это пару сумок — заменить свои, старые и истрёпанные. С учётом доставляемых Олей передач запасных сумок в камере было достаточно. И Славик дал Саше несколько клетчатых баулов, на дно которых Саша положил свои вещи и поставил их под нару.

Саше было позволено самому брать сигареты — белые «Марлборо», — которые для себя у меня просил Дедковский и которые Оля вместе с плитками шоколада, присылаемого из Питера мамой, передавала через каналы Славика (официально в одной передаче было разрешено только тридцать пачек сигарет с вынутой из пачек фольгой и высыпанных навалом вперемешку с пачками в пакет, а шоколад вынимался из фольги и ломался на кубики). Саша следил за порядком, мог приготовить поесть, очень старался помочь и во всём быть полезным.

На следующее утро меня вывели к адвокату. Я рассказал Владимиру Тимофеевичу об ознакомлении меня в тот же день, 26 июня 2001 года (то есть вчера) спецчастью СИЗО с уведомлением прокуратуры г. Киева о прекращении следственных действий и предъявлении мне к ознакомлению материалов дела согласно ст. 218–220 УПК Украины. Владимир Тимофеевич сказал мне, что таким образом следствие, в частности глава следственной группы следователь Демидов, прерывая, возобновляя и снова прерывая на ознакомление следственные действия, искусственно продлевает мне санкцию содержания под стражей, одновременно лишая меня права давать показания — единственного права на защиту, предусмотренного законом для обвиняемого давать показания в обоснование собственной невиновности.

Меня снова стали один раз в неделю выводить на ознакомление. Я, в свою очередь, начал писать жалобы и заявления во все инстанции, начиная от прокурора, надзирающего за законностью при расследовании дела, и заканчивая Генеральной прокуратурой и Уполномоченным Верховной Рады Украины по правам человека о том, что следователь Демидов лишил меня права давать показания. А на имя самого следователя направлял заявления с просьбой допросить меня.

Со всех инстанций я получал только отписки. В даче показаний мне отказывалось. А материалы дела предоставлялись крайне редко, и снова затягивалась передача дела в суд.

Однажды утром меня также заказали на следственку на ознакомление, и я не нашёл свою рубашку. Шёлковую рубашку, которую намочил и повесил на ночь на натянутый в камере канатик. Утюги были запрещены, и каждый изобретал свои способы гладить вещи. Обычно гладили тромбоном — литровой кружкой, в которую наливали кипяток. У меня были шёлковые рубашки, потому что они отглаживались, высыхая, под собственным весом. Я точно помнил, что вечером повесил рубашку на канатик, однако её там не было. Её не было нигде: ни на быльцах кровати, ни за нарами. Я спросил Славика, но тот не видел. Саша ещё спал. В камеру начала открываться дверь. Я достал из сумки новую рубашку. Совсем новую — в упаковке. Правда, слегка подмятую на складках.

Когда я пришёл со следственки, Славик сидел на наре и сразу спросил меня, куда я положил телефон. Я сказал, что вчера вечером отдал телефон ему, Славику. А утром я не звонил. Саша ещё спал — он был из тех, кто вёл ночной образ жизни, которым жила бóльшая часть находившихся в тюрьме. Просыпался после обеда. Всю ночь бодрствовал, занимаясь своими или бытовыми делами, смотрел тихонько телевизор, а утром, после получения сахара, около шести часов ложился спать. Славик сказал, что точно помнит, как на ночь он положил телефон на сумку.

Раньше Славик носил телефон в кармане. А после появления кофеварки, по договорённости Славика, мы, как только открывалась дверь, клали телефон в воронку-бункер кофеварки, куда помещался бумажный фильтр и в него засыпался кофе. Когда использованный одноразовый бумажный фильтр с кофейной заваркой вытаскивали, телефон как раз туда помещался, и отводная воронка-бункер снова становилась на место. Там телефон не трогали. Кофеварка всегда была включена. А в стеклянной колбе с пластмассовой ручкой всегда был кофе для шмонщиков — тех, кто проводил обыск. Зарядное устройство было вклеено в телевизор. Проводки были подмотаны к 220 вольтам. И через расширенный на одно деление проём задней решётки воздушного охлаждения телевизора можно было подключить разъём шнура зарядки.

В воронке-бункере кофеварки телефона тоже не было. Славик разбудил Сашу и спросил у него, где телефон. Но тот грубо ответил, что не брал и что нечего лазить у него на наре, когда Славик полез к нему под подушку. Славик стал проводить обыск дальше. И нашёл под простынёй аккуратно сложенную мою рубашку, а под матрасом — телефон.

Я даже не был в недоумении — я просто ничего не понял. Славик же вытащил из-под Сашиной нары два баула и, несмотря на его протесты, начал выкладывать из них вещи. Саша находился с нами в камере уже больше месяца, и Славик выкладывал на нару блоки белого «Мальборо», аккуратно завёрнутые в футболки или по одной пачке в карманах поношенных рубашек, блоки шоколада по десять штук и по одной плитке, все пакетики с напитком «YUPI», что были в камере и которые я три раза заказывал у Оли, думая, что его выпивают. Там были почти всё мыло «Duru» из хозяйственной сумки, мочалки для посуды и вообще почти всё, что «плохо лежало» в камере и чем мы не пользовались. Это и пластмассовые баночки, лишние миски и деревянные ложки, мои шёлковые шорты и несколько новых футболок Дедковского. А на дне одной из сумок в кульке в одном из банных тапочек был припрятан фотоаппарат Дедковского.

Славик не обращал внимания на протесты Саши и на его угрожающий вид. Он повернулся и просто начал его бить. Сверху вниз по голове и ладонью по лицу. Но тут я сразу остановил Дедковского. Мне в голову пришла одна мысль. Притом очень неожиданно. А потом эта мысль пришла Дедковскому.

— Ты клептоман? — спросил Дедковский.

— Да, — ответил Саша, вытирая слёзы и кровь то ли с губы, то ли с разбитого носа. — У меня и в деле так записано.

— Пидарасы мусорá! — сказал Дедковский. — Должны были предупредить. А те, из большой камеры, просто от него избавились. Иначе могли бы там прибить. Поэтому и написали такую маляву. Может быть, их попросили написать, чтобы отсюда сразу не выломили. Тоже пидарасы! Могли бы предупредить!

— Ты что, готовился с этим уезжать? — кивнув на выпотрошенные сумки, спросил у Саши Дедковский.

Саша сказал, что уже три дня подряд отдаёт по проверке заявления на оперативного работника с просьбой перевести его из этой камеры, что практически никогда не практиковалось. Человека могли попросить уехать или он сам мог сказать корпусному, чтобы его забрали из камеры, или мог просто выйти с вещами по проверке. Тогда его закрывали в боксик, и там человек ждал своего размещения в следующую камеру. Теми, кто контактировал с оперáми, обычно использовались другие способы для экстренного перевода или вывода из камеры. Например, выброшенная в мусор записка или отправленная малява, которая доходила в оперчасть. Способов было множество, но о них знали только оперативник и его подопечный. Однако если контакта не было, то можно было написать и заявление. Но всё движение корреспонденции в камеру, если не спали, было видно, что могло повлечь если не к прямому её прочтению, то к поддёвкам «оперу пишешь?» (которые имели двойной смысл: то ли оперу — музыкальное произведение, то ли «оперу» — оперативному работнику СИЗО). Правда, у Саши был неординарный случай…

— Кто и куда тебя переведёт?! — спросил Дедковский.

Мы (я и Славик) стали забирать с Сашиной нары каждый свои вещи — сигареты, шоколадки, пакетики «YUPI» и другое — и раскладывать по сумкам и продуктовым коробкам. В кармане одной из Сашиных рубашек была найдена подаренная на мой день рождения зажигалка «Zippo» — бензиновая, железная и безотказная, но не очень практичная вещь в тюрьме. Она лежала на тумбочке возле телевизора. А потом исчезла, и я относил это на счёт шмонщиков. Саша сказал, что ему эта зажигалка очень понравилась. Я ответил, что дарю её ему, но предупредил, что у него её всё равно заберут.

— Не заберут! — сказал Саша и положил зажигалку в карман.

Потом он присел на другой край лавочки, около моей нары, и сказал, что хочет у меня попросить… Не дав ему договорить и, думая, что угадал ход его мыслей, я сказал ему, что не надо. Что он здесь ни при чём. И что я на него не сержусь.

— …чтобы ты мне всё вернул обратно, — закончил Саша.

— Зачем тебе? — спросил я.

— У меня такого никогда не было, — сказал он, — я буду этим владеть и буду давать вам пользоваться.

Через пару дней Дедковский вышел на следственку, а Сашу перевели из камеры.

— Пускай сами с ним ебутся! — сказал Дедковский. — Его должны лечить, а не садить.

В камере мы оставались вдвоём. Я продолжал ходить на следственку на ознакомление. Дедковский последний раз приехал с суда. Сказал, что у него был приговор и ему дали пять лет. И добавил, что в тюрьме оставаться не будет, а завтра пойдёт договариваться, чтобы его отправили на лагерь, на Бучу. Как говорил Дедковский, этот лагерь был недалеко от Киева, строгого режима. И был «черный». Обычно под этим словом имели в виду то, что в лагере были в свободном хождении разного рода запреты (телефон, водка, наркотики), отсутствие режима и другое.

На следующий день Славик вернулся со следственки, сказал, что договорился — его отправят на Бучу. И что его скоро увезут. От себя же, как сказал Славик, он договорился, чтобы мне разрешили в камеру холодильник (только небольшой, размером с тумбочку) и электроплитку. А также, если я хочу, небольшой магнитофон (музыкальный центр) и телевизор с DVD.

Я говорил Славику, что один из моих знакомых купил и отдал Оле телевизор с DVD, чтобы передать его мне. Но его не приняли. Славик сказал, что это будет разрешено официально и занесено, как и кофеварка, в карточку. Это будет стоить недорого. И никто потом это не заберёт.

— Заберут! — возразил я.

— Не заберут, — сказал Славик, — но если заберут, то какая тебе разница, папа? Посидим пару недель до моего отъезда как люди. У Тимошенко Юли холодильник на этаже, а у тебя будет в камере.

Я не спорил и не возражал Дедковскому. Возможно, он так решил себе и вопрос с Бучей. И мне хотелось сделать ему подарок.

Телевизор с DVD у Оли был. Оля купила электроплитку, небольшой магнитофон — музыкальный центр — за 50 долларов и нашла (правда, с очень большим трудом — пришлось объехать весь город) холодильник размером с тумбочку. И отдала это всё тому, кому велел передать Дедковский.

А на следующий день в шесть часов утра это всё было в камере. Холодильник Дедковский разместил вместо мусорного ведра. Он был маленького размера — как мини-бар в гостинице, с облицовкой под дерево. В камере уже был один телевизор, и телевизор с DVD Дедковский разместил на краю стола у нар, а электроплитку — с другого края. А музыкальный центр — «балалайку» — к себе на нару и отправился клацать кнопки на TV с DVD и на магнитофоне, к которым были переданы несколько компакт-дисков с музыкой и фильмами. Я утром, часов в одиннадцать, позвонил Оле и сказал спасибо. Мол, сейчас разбираемся, как всё работает.

Только я закончил говорить по телефону, как за дверью послышались голоса и клацнул замок. Я быстро отправился к кофеварке — положить в неё телефон. А Славик — к двери. Дверь открылась. Рядом с дежурным стоял корпусной. Он сказал нам выйти на коридор и сопроводил нас в боксик.

— На хуя? — спросил Дедковский. — Шмон?

Корпусной сказал, что не знает. Позвонили и сказали закрыть в боксик.

Мы находились в боксике, и я сказал Дедковскому, что всё заберут.

— Не заберут, — сказал Славик.

— Заберут, — сказал я…

— Я тебе говорю: не заберут, папа!

Буквально минут через пять-семь нас завели в камеру. Сумки были выдвинуты, а вещи — не тронуты. Телевизора с DVD, электроплитки, холодильника и магнитофона-«балалайки» в камере не было. На столе стояла вытащенная из-под нары Дедковского пятилитровая пластиковая бутылка коньяка. Кофеварка стояла рядом — её не тронули. Дедковский подозвал дежурного и спросил, кто был на шмоне. Дежурный сказал, что не знает, он сам удивился, что корпусной закрыл его в баландёрскую. Дедковский открыл воронку-бункер кофеварки, но телефона там не было.

— Всё-таки мусорá — пидарасы! — сказал он, глядя на пятилитровую пластиковую бутылку коньяка.

А через час был ещё один шмон. Нас вывели из камеры и по отдельности обыскали. После чего почти час продержали в боксике. Шмонщики перевернули всю камеру. Все вещи из сумок повытряхивали на нары, а продукты из коробок повыкладывали на пол. Повскрывали подушки и матрасы.

— Это он хочет, чтобы я сам к нему записался, — сказал Дедковский, — но я не пойду, хорош.

— Надо было хоть коньяку попить, — добавил Славик.

При втором обыске коньяк забрали. Кофеварка стояла на столе.

А через полчаса Славика заказали с вещами. В тюрьме прощания не бывают долгими.

— Давай, папа, — сказал он.

И за ним закрылась дверь.

После того как Дедковского увели и в коридоре стихли шаги, я оставил колбу с кофе на столе, а кофеварку забрал к себе на нару и достал из неё телефон.

Когда Оля передала кофеварку и когда Дедковский уезжал на суд или был на следственке, а Саша днём спал, я внимательно изучил кофеварку. Она была вся пластмассовая, за исключением основания из привинченной саморезами жестянки, под которую уходил сетевой провод. Кроме того, она имела круглый, плоский, железный, размером как блюдечко, нагревательный элемент, на который ставилась стеклянная колба в форме чайника с пластиковой ручкой, куда из воронки-бункера стекал заваренный кофе. По всей высоте корпуса был отсек для воды. А сверху кофеварки была пластиковая откидная крышка для заливки воды. Казалось, что между дальней стенкой отсека для воды и задней стенкой кофеварки должна быть полость. Однако верх кофеварки полностью состоял из пластика, на котором не было ни винтиков, ни защёлок. И пластик должен был как-то сниматься, чтобы был доступ к патрубкам подачи кипятка. Не найдя ни винтиков, ни защёлок, в один из дней исследования кофеварки я попробовал просто сорвать пластиковый верх пальцами. Края пластика врезались в подушечки пальцев, но потом неожиданно крышка вместе с откидывающейся для доступа к бункеру воды дверцей снялась, словно пластиковая крышка со стеклянной банки, обнажив в том числе и патрубки, уложенные в плоскости под крышкой. Патрубки же поднимались снизу вверх из трубчатого проёма и дальше — по той самой открывшейся полости между дальней стенкой ёмкости для воды и задней стенкой кофеварки. Эта полость была шириной и глубиной в три пальца и чуть тоньше спичечного коробка, куда антенной вниз, которая КАК БУДТО СЛУЧАЙНО проходила дальше в трубчатый проём, заподлицо по верхнему обрезу тютелька в тютельку ставился мобильный телефон «Эриксон». И верхняя крышка кофеварки, как на банку, надевалась снова. Если не обращать внимания на небольшую, режущую, жгучую боль в подушках пальцев, эту операцию (по съёму крышки, помещению телефона и надеванию крышки) можно было провести за несколько секунд. Когда я обнаружил эту полость, то несколько раз примерил телефон и надел крышку кофеварки на место. Поскольку кофеварка имела металлические части, металлоискателем телефон не обнаруживался. И в тот день — в день последних двух обысков, когда Дедковский отправился к двери и находился к ней лицом, — я именно в эту полость под крышкой кофеварки поместил мобильный телефон (а не в оговоренное в ней место — воронку для кофе). Видимо, это и вызвало через час повторный обыск, поскольку при первом в оговоренном месте телефона найдено не было. Не было и уверенности, что он ещё в камере, ибо кто-то из шмонщиков или тех, кто проводил первый обыск, мог его тихонько забрать себе.

Я достал из кофеварки телефон, позвонил Оле и сказал, что всё, что она передала — холодильник и другое, — забрали. Оля ответила, что в тот же день, когда она отдала эти вещи (технику), она встречалась с Бардашевским и отдала ему золотые звёзды и заявление Беспечного. Но я попросил Олю рассказать подробности позже, когда позвоню вечером.

В камере я оставался один, и после проверки, которая проходила примерно в 21–00, достал телефон и позвонил Оле. Она рассказала, что после того, как отдала телевизор, холодильник и другое тому человеку, которому ранее отдавала кофеварку и другие вещи, ей позвонил Бардашевский и сказал, что ему сказали, что он может с ней встретиться и забрать заявление Беспечного. У Бардашевского были законные основания встретиться с Олей, поскольку в заявлении шла речь о его агенте. Оля предложила встретиться в ресторане «Uncle Sam», угостила Бардашевского ужином и спиртным. Звёзды он взял, оглянувшись по сторонам и спросив, не снимает ли его камера. Возможно, о звёздах он доложил руководству, а может быть, оставил себе как сувенир. Дедковский рассказывал, что Бардашевскому нравилось слово «звездолёт». А его любимой песней, которой он поздравлял свою супругу с рождением нового сотрудника (как сказал Дедковский, чему Славик случайно стал свидетелем, когда Бардашевский прослушивал своё поздравление по радио), была «ВВС» из кинофильма «Асса».

Оля отдала заявление Беспечного. Он его прочёл. И когда у Оли на глазах появились слёзы, он сказал, что в основном всё так — и по поводу свиданий, и по поводу другого.

— Но я его не травил!

А потом он порвал заявление на мелкие кусочки и положил к себе в карман. И добавил, как будто размышляя вслух, что предателем становятся один раз. Бардашевский предателем не был. Он просто выполнял свой долг. И чуть-чуть зарабатывал на слезах матерей. Перед тем, как встретиться с Бардашевским, Оля заехала в «Ксерокс» и сделала цветную копию заявления, которую отдала Бардашевскому, а оригинал оставила себе.

Дедковского же я больше никогда не видел. Но несколько раз слышал от него и о нём. Как и обещали, его отправили в лагерь на Бучу, откуда он освободился по УДО (условно-досрочное освобождение) или по амнистии на год раньше. Я помог ему купить вещи, но деньги не были потрачены на них или потрачены только частично. На оставшуюся сумму, как он сам сказал, он организовал банкет на день рождения Сове, которой всё рассказал и которая передавала спасибо и привет.

Потом на него Оле жаловалась Мирослава — что он то ли проколол, то ли пропил её телефон. А потом Славика понесло по бездорожью, как он сам любил о ком-то говорить. Он получил пять лет за пьяную драку и избиение милиционера, который, слава Богу, как сказала Мирослава, не был при исполнении. Потом ещё пять. А потом умер в лагере от туберкулёза.

Поговорив с мамой и Олей, я лёг спать. Утром, после проверки, меня заказали с вещами.

Вещей у меня накопилось уже несколько сумок. Зимняя и летняя одежда, обувь, одеяло и покрывало. Целая сумка пластиковой кухонной посуды, мисочек, баночек и другого, которая не всегда была нужна, но которой всегда не хватало. Ручки, бумага, папки, документы, книги, процессуальные и уголовные кодексы и другое. Полотенца, тряпки, щётки, мочалки, моющие средства, порошки и мыло, вёдра, тазики, метёлки, большое офисное мусорное ведро с открывающейся вниз крышкой и кофеварка, которую, завернув в одеяло, чтобы не разбилась, я положил на дно сумки.

Пришёл корпусной и сказал, что меня переводят на другой корпус тюрьмы — «Катьку». Так как вещей было много, пришлось вызывать хозработников для их переноски — осуждённых, оставленных в тюрьме после приговора, которые всегда были рады помочь и заработать несколько пачек сигарет. Хозработники несли сумки и матрас, я — сумку с документами и кофеваркой. Корпусной и я с этажа, где я содержался, спустились вниз в подземный туннель и через железную дверь ответвления отправились к корпусу «Катьки». Хозработники с теми вещами, которые были у них, через двор тюрьмы двинулись в том же направлении.

Корпус «Катьки» находился отдельно от объединённых и соединённых вместе коридорами корпусов «Кучмовки», «Столыпинки» и «Брежневки», в которых в основном и происходило так называемое тюремное движение: хождение в гости, оборот запрещённых вещей (телефонов, водки, наркотиков), выкачка информации и денег оперáми. Этот корпус считался и назывался «северным полюсом». Там находился спецпост в правом крыле трёхэтажного здания — для особо опасных («особо несчастных», как они себя называли): камеры, в основном строгого режима для злостных нарушителей и поддерживающих воровские традиции заключённых, в которых кормушки закрывались на замок, а ключи сдавались ДПНСИ. Также там были осуждёнки. А на первом этаже — так называемом подвальном — находились транзитные камеры, через которые шли люди с лагеря на лагерь. И этапки для осуждённых и ожидающих этап. Также в правом крыле находились карцера, а в левом — «бункер» (пост для пожизненных). В центральной части корпуса находились следственные камеры.

Выйдя через железную дверь из подземного туннеля, по короткому лестничному пролёту мы поднялись на второй этаж, или на первый после цокольного. Прошли в левую железную дверь, которая также открывалась кодовым ключом. Корпусной пропустил вперёд меня и хозобслугу, которая пришла раньше нас и ожидала у двери с моими вещами. Потом прошёл сам и закрыл за собой дверь, в которой щёлкнул электрозамок. Мы оказались в длинном коридоре, по левой и правой сторонам которого были расположены камеры. Потолки были высокие. Стены коридора на высоту человеческого роста были окрашены синей масляной краской. Дальше шла побелка. Железные двери камер были серыми, бетонный пол — коричневым. С потолка из-под стеклянных плафонов светили лампы накаливания. Корпус «Катьки» был построен очень давно, стены были толстые — и поэтому в коридоре было прохладно. А в свете хорошей освещённости на сколах и отслоениях было видно множество слоев краски, которые придавали углам, косякам дверей, дверным засовам, рельефным выпуклостям и впадинам предметов округлые очертания. Дежурный подошёл к камере с натрафареченным номером 134 и ключом открыл дверь. В камере никого не было.

Я занёс из коридора сложенные под стеной мои вещи, и дверь камеры за мной закрылась. Помещение камеры было похожим на то, в котором я содержался на «Кучмовке». Однако расположение предметов, стола и нар было несколько другое. Спальных мест было столько же — в два яруса, шесть. По левой стороне было двое двухъярусных нар, оканчивавшихся за метр от двери. С правой стороны были одни двухъярусные нары. За ними шёл маленький столик — 50 сантиметров шириной и такой же длины, — забетонированный в стену. Потом шёл умывальник. А дальше — облицованный светлой плиткой полустенок, отгораживающий жилое помещение от параши, которая также имела небольшую в ширину фанерную полудверь. Камера была на метр шире той, в которой я находился до этого. И между двух нар, под окном, на две третьих длины нар стоял закреплённый к полу железный, с дощатой, много раз крашенной столешницей стол, за которым в нише располагалась батарея, закрытая сетчатой решёткой на скрытых болтах. Выше батареи окно было закрыто такой же сетчатой решёткой. За металлопластиковым окном и основной решёткой с внешней стороны на стене здания были закреплены жалюзи из железного листа, через которые дневной свет в камеру не проходил. Камера имела бетонный, крашенный коричневой краской пол, крашенные на высоту человеческого роста в синий цвет стены, а ещё выше шла побелка. На потолке в стеклянном плафоне светила лампочка-шестидесятка, и её мощности явно не хватало для освещения камеры. Дневное освещение отключалось из коридора. А в отдушине за решёткой на ночь также включался «ночник». Как и в коридоре, хотя заканчивался второй месяц лета — видимо, из-за толщины стен, которые, как говорили, достигали метра, — в камере было прохладно. Я осмотрелся и начал распаковывать вещи. Было около одиннадцати часов утра. Часы в СИЗО разрешены не были. Поговаривали: это для того, чтобы нельзя было организовать и совершить побег. Но время можно было узнать, спросив у контролёра, который нередко отвечал: «Ты куда-то торопишься?» или «На поезд опаздываешь?» Или посмотреть на одном из каналов телевизора.

В камере никого не было, и я выбрал нижнюю нару с левой стороны. Расстелил там матрас, что было сделать крайне неудобно, поскольку за спиной стоял стол. Но сидеть за столом на наре было удобно. Одну из простыней я подвязал к обратной стороне верхней нары, состоящей из металлических полос, и сделал таким образом потолок, в том числе чтобы ветошь и пыль из матраса, если там кто-то будет спать, не сыпались в глаза. Под стеной натянул плед, который из дома — из Санкт-Петербурга — передала мне мама, и с учётом того, что номер камеры соответствовал номеру квартиры моего домашнего адреса в Санкт-Петербурге, который был записан в личном деле в СИЗО, нара стала выглядеть достаточно жилым помещением. На стол я расстелил клеёнку. Телевизор пришлось подвесить ниже решётки окна. Сумки я задвинул под нару. Кофеварку поставил на маленький, забетонированный в пол столик возле умывальника.

Помыл пол. Начистил туалет. Включил погромче телевизор. Достал из-под крышки кофеварки телефон. Пригнувшись за полустенком туалета, позвонил Оле и сказал, что я в другой камере. Оля как раз в этот момент сдавала передачу, и я сказал, что, если всё будет в порядке, наберу её позже. А через несколько часов я получил Олину передачу, в которой, помимо стандартного набора, были продукты из магазина «Домашняя кухня». Курица-гриль, блинчики, сырнички и домашняя колбаса — всё то, на что иногда приёмщицы, открывая паспорт, «закрывали глаза». И «Катька» уже не выглядела как спецпост и не казалась таким уж «северным полюсом»… И казалось, что действительно не важно, что происходило, а важно то, как ты к этому относился. А самое главное — как к тебе относились родные и близкие тебе люди, которые тебя любили и ждали на свободе.

Я не торопясь разложил продукты из передачи: некоторые под стену, под решётку батареи под окном, некоторые под стол, но так, чтобы не мешали ногам. Колбасу подвесил на сетку решётки окна — почему-то так было принято в тюрьме: цеплять колбасу именно туда. Сыпучие продукты положил в сумку. А овощи, фрукты, сдобу, сладости и чай — в коробки под ближайшую к двери нару, для быстрого и удобного доступа. Время подходило к ужину, когда на коридоре щёлкнул замок входной двери, сопровождаемый характерным гудением электромагнита. Потом раздался железный глухой лязг засова, и дверь в камеру открылась. И, как будто две тени, в камеру быстро и тихонько зашли два человека. Поставили сумки на пятачок прохода между умывальником, столом и крайними нарами у двери и вернулись за скатками на коридор. Я поспешил на помощь. Однако их вещи и матрасы уже были в камере. Дверь закрылась, и, не знакомясь и не спрашивая имён, я сказал, что очень хорошо, что они успели к ужину, — всё уже практически на столе. И добавил, что осталось только помыть руки.

Один из них сказал:

— Спасибо Вам, я не хочу.

А другой:

— Спасибо Вам, я не буду.

Тот, кто сказал «не хочу», был коренастым, невысокого роста мужчиной в годах, с покрывавшими голову волосами с сединой, длинной щетиной и глубокими бороздами, шедшими с двух сторон от носа к краешкам губ. Кожа его лица была серой, а глаза смотрели с бездонной грустью и, казалось, были наполнены слезами, удерживаемыми то ли волей, то ли отсутствием рядом близкого человека, которому можно было бы излить душу.

Тот, кто сказал «не буду», был худощавым, выше среднего роста и среднего возраста человеком, к годам которого добавлялись морщины, шедшие рядами от края залысины головы по большому лбу вниз, и редкая белая борода, покрывавшая подбородок и края впалых щёк его чуть розоватого, худого лица. Глаза его были пустыми.

Я протянул руку — и тот, кто сказал «не хочу», сжав мои пальцы своей крепкой ладонью, представился Палычем. Затем уложил и расстелил свою скатку на противоположной наре от моей с другой стороны стола и сел за стол.

А тот, кто сказал «не буду», сдавил мою кисть, казалось, своей обессилевшей рукой и представился Рыбчинским Анатолием.

— Вы поешьте сами, — сказал Палыч, — а я с Вами за компанию посижу.

— Поешьте, поешьте, — сказал Рыбчинский, обустраивая себе спальное место на ближней к двери верхней наре (там ему, наверное, было удобнее), — а мне нельзя: я уже вторую неделю на голодовке.

Предполагая предназначение моего присутствия и даже в душе радуясь отведённой мне миссии, я сказал, что из солидарности с ним тоже буду на голодовке, однако Оля, моя супруга, сегодня принесла передачу — различные домашние продукты из магазина «Домашняя кухня», — поэтому я предлагаю всем сегодня поесть, а завтра продолжать голодовку.

Это ничуть не смутило Рыбчинского. Он сказал, что не просто посидит за компанию, а даже съест кусочек одного из сырников, которые уже были выложены на пластиковой тарелке на столе.

— Ну прошу Вас! Как Вас по батюшке? Игорь Игоревич, прошу Вас больше меня не уговаривать! — улыбнулся Рыбчинский. — За Ваше здоровье и здоровье Вашей жены!

Он отломил половину сырничка и оставил её на тарелке, ожидая, когда я закончу выставлять продукты и сяду за стол.

— Голодовка должна быть голодовкой, — сказал он.

— Вторую половинку я съем в благодарность Вашей жене! — сказал Палыч. — Как Вашу жену зовут? Оля? И дай Бог здоровья Вашей жене! Я не на голодовке. Но я, честное слово, — Палыч поднёс руку чуть ниже адамова яблока, — не хочу.

Полагая, что аппетит придёт во время еды, я продолжал выкладывать продукты на стол, когда в коридоре загудел и щёлкнул замок входной двери, кто-то подошёл к кормушке и зазвенели ключи.

Не знаю: то ли это была случайность, то ли кем-то спланировано, или же так должно было быть. Пришёл Сергей-корпусной и предложил мне спиртное. Я сказал, что нужно два литра водки, причём нужно сейчас. И что дам телефон своей жены и напишу записку, чтобы она рассчиталась. Сергей-корпусной сказал, что телефон он знает, а там ему верят. И достал из-под короткой куртки из чёрного кожзаменителя пластиковую полуторалитровую бутылку из-под воды с водкой.

— Ну, Игорь Игоревич, так нечестно! — сказал Рыбчинский, увидев водку.

— Давайте помянем мою жену, — сказал Палыч.

Палычу — Сергею Павловичу — было пятьдесят пять лет. Полковник в отставке. Уже находясь на пенсии, он работал в военном тире, где проводил обучение военных и всех желающих стрельбе из пистолетов разных моделей. Был в своём деле профессионалом и, как потом рассказывал, мог, «качая маятник», двигаясь с места на место, попадать в цель, стреляя одновременно из двух рук.

Алла — так звали его супругу — была на три года моложе его. Вместе они прожили более двадцати пяти лет. Детей у них не было. При наличии других родственников Алла, как говорил Палыч, была для него единственным родным и близким человеком.

Палыч в СИЗО находился уже четыре месяца. Следствие закончилось больше месяца назад. Дело было передано в суд, и уже прошли четыре судебных заседания. Палыч обвинялся в совершении преступления, которое имело все признаки самообороны. Однако при отсутствии адвоката и работе следователя, который явно старался расследовать тяжёлую для себя статью, было квалифицировано как непреднамеренное убийство, грозящее заключением от семи до пятнадцати лет в лагере строгого режима.

Палыч возвращался со своей супругой домой, когда их по дороге встретил дальний родственник Аллы, который по причине финансовых разногласий в квартирном вопросе преследовал её нецензурной бранью и угрозами.

— Уйди с дороги! — сказал Палыч.

Однако тот вытащил нож — штык-нож от автомата Калашникова. Палыч, как военный, владел приёмами рукопашного боя. И когда родственник с ножом двинулся вперёд, Палыч автоматически схватил его за запястье, сделав шаг влево, а другой рукой за локоть — и нож по инерции движения корпуса воткнулся родственнику в живот. Палыч и его супруга тут же вызвали скорую помощь. Но нападавший скончался на месте. На допросе, выслушав показания Палыча о преследовании этим покойным родственником своей жены и при отсутствии адвоката (эта статья не предполагала обязательного присутствия адвоката, и Палыч решил себя защищать сам), вместо вопроса «Защищали ли Вы себя? Или кого Вы защищали?» следователь спросил:

— Вы защищали свою жену?

— Да, — сказал Палыч.

Следователь (или адвокат, которого не было) мог задать ещё вопросы о первой подсознательной реакции при угрозе жизни или инстинкте самосохранения. Однако он ограничился в протоколе Палыча «Да», что он защищал не себя, а свою супругу.

Из этого следовало, что внимание нападавшего было направлено не на Палыча, а на его супругу, и, будучи военным и владея приёмами рукопашного боя, Палыч мог просто заломать руку или выбить нож, который воткнулся потерпевшему в живот. И поскольку своим «Да», что он защищал жену, Палыч отрицал самооборону, вместо статьи, которая не предусматривала уголовное наказание, Палычу была вменена статья «Непреднамеренное убийство» — от семи до пятнадцати лет по Уголовному кодексу.

На втором судебном заседании, увидев Палыча в клетке, его жена умерла от сердечного приступа прямо в зале суда. На следующем, как сказал Палыч, судья отклонил его ходатайство разрешить ему присутствовать на похоронах жены. А на последнем заседании его же обвинили и в смерти его супруги, и в том, что он не мог быть на похоронах: «И нечего пенять на других».

Анатолию Рыбчинскому было сорок лет. Он был, как сам говорил (а позже демонстрировал навыки своего искусства), художником, скульптором, поэтому и (как говорил) имел духовный сан, а в камере с разрешения начальника — рясу и деревянный крест. Правда, в моём присутствии, то есть в камере, рясу и крест он никогда не носил. Был в спортивных штанах, туфлях и зелёном полусвитере с длинными рукавами. Анатолий Рыбчинский сказал, что он двоюродный брат поэта и композитора Юрия Рыбчинского. И множество песен последнего — это его, Анатолия, стихи. А в Уманском парке стоят его скульптуры. Но как только он оказался в тюрьме, брат и племянник Женя — директор «Гала-радио», — как сказал Рыбчинский, сразу его забыли.

В СИЗО в одной камере с Палычем Рыбчинский находился тоже четыре месяца. В СИЗО его, как он рассказывал, сразу привезли из Московского РОВД. Там продержали две недели в камерах и заставляли подписывать протоколы, согласно которым он якобы совершил нападение и нанёс ножевое ранение одной из своих учениц, которая в день нападения посещала его студию и, как сейчас утверждает следствие, отвергла его любовь. Он же никакие протоколы в РОВД не подписывал, и потерпевшая не говорила и не опознавала, что это он, по словам Рыбчинского. Однако когда его водили на ознакомление с делом, в нём стояли его поддельные подписи. И его голодовка — не что иное, как протест следователю и фабрикации дела.

Сейчас вспоминается второе четверостишие из его баллады:

     «Здесь……дело шьют      ………………………сатаной      А жёны слёзы льют      Под серою стеной».

Не хочется коверкать автора.

* * *

Мы помянули жену Палыча, допили спиртное и доели те продукты из домашней кухни, которые могли быстро испортиться.

После вечерней проверки я достал из кофеварки мобильный телефон и предложил Палычу позвонить. Он ответил, что ему звонить некуда.

Анатолий Рыбчинский позвонил на городской своей маме, которая, по его словам, не встаёт с постели и уже несколько месяцев не имела о нём никаких известий. И сказал, что у него всё в порядке. Разговор о голодовке уже не шёл, поскольку мы пришли к общему мнению, что голодать — это всё равно, что Рыбчинский будет помогать следователю своими же руками себя добивать. И было решено, что Анатолий будет есть всё, что передаётся, и набираться сил. Затем я позвонил Оле, рассказал, где нахожусь, и о своих новых сокамерниках. Оля позвонила папе. А тот — Юрию Рыбчинскому, чтобы обрадовать поэта: мол, его брат в хороших руках.

— У меня нет брата Анатолия! — сказал Юрий Рыбчинский.

Я продолжал ходить на ознакомление с делом и писать заявления и жалобы в прокуратуру с просьбой допросить меня по вновь предъявленному обвинению (от 26.06.2001), а также — что материалы дела к ознакомлению предоставляются мне крайне редко, они непрошитые, а страницы и томá дела не пронумерованы или пронумерованы карандашом, и в заявлениях указывал: «Полагаю, что это делается для того, чтобы фальсифицировать дело дальше и затягивать его передачу в суд».

На свои заявления и жалобы я получал из прокуратуры ответы, что я сам отказался давать показания, а также что всё, что я пишу в заявлениях, не соответствует действительности; листы дела и тома пронумерованы, ознакомление происходит согласно графику, а дело в ближайшее время будет отправлено в суд.

Каждый такой ответ из прокуратуры приносила сотрудница спецчасти СИЗО. Я должен был ознакомиться с ним и написать в ответе внизу, что ознакомлен. И ответ-оригинал подшивался в личное дело. Если было нужно, то ответ могли оставить в камере на сутки, чтобы заключённый, подозреваемый, обвиняемый или осуждённый мог внимательно ознакомиться или переписать ответ, сделав себе копию. Один из таких ответов мне был подписан прокурором отдела прокуратуры Киева Дохно. И поскольку я не смог уловить его суть, то оригинал ответа оставил на сутки себе, ожидая прихода адвоката. На следующий день последний посетил меня. Вместе с Владимиром Тимофеевичем в кабинете находился человек лет сорока пяти, в тёмно-синем костюме, белой рубашке и галстуке. Его тёмные, слегка с сединой пышные волосы были аккуратно подстрижены и уложены, а глаза смотрели пристально и сурово. Этот человек сидел за столом. А Владимир Тимофеевич стоял в левом дальнем углу комнаты у стены.

Я зашёл и немного опешил, увидев в кабинете с Владимиром Тимофеевичем такого сурового постороннего человека.

— Вот Игорь, проходи, тебя решили навестить из прокуратуры города Киева.

— Какие у Вас жалобы? — поздоровавшись и не дав договорить Владимиру Тимофеевичу, обратился ко мне сидящий за столом.

И поскольку я немного замялся, Владимир Тимофеевич начал говорить про непронумерованные листы и так далее. Тут я понял, что это прокурор и он приехал опрашивать меня по моим жалобам. Я достал из папки ответ, подписанный прокурором Дохно, сказал, что не могу понять суть, и начал читать на украинском языке.

— Я не могу понять, что Вы читаете! — сказал прокурор. — Дайте мне, тут всё понятно написано.

И начал читать вслух. Но потом остановился и сказал, что последний абзац зажевал принтер. На что я тут же спросил: читают ли прокуроры свои ответы мне, когда их подписывают? Лицо у прокурора стало красным. А Владимир Тимофеевич отвернулся к стене.

Прокурор спросил, буду ли я знакомиться с материалами дела. Получив ответ, что буду, вышел в коридор и из соседнего кабинета принёс мне том. Владимир Тимофеевич взял его и показал прокурору, что листы не пронумерованы. Прокурор вышел с томом в коридор и в соседний кабинет. Через открытые двери были слышны несколько тупых и глухих ударов, которым я сразу не придал значения.

— О, получил томом по голове! — сказал Владимир Тимофеевич.

Прокурор вернулся в кабинет и сказал, что листы сейчас пронумеруют и том нам принесут. А сам попрощался и ушёл. Через несколько минут следователь Кóзел принёс пронумерованный том. А Владимир Тимофеевич, сдерживая смех, сказал, что это был Дохно.

Само же так называемое «ознакомление меня с материалами дела», когда, очередными своими заявлениями и жалобами добившись очередного тома, мне приходилось сидеть и самому нумеровать в нём листы, выглядело не как ознакомление меня с делом, а как ознакомление (знакомство) следователями меня с подельниками, членами моей банды.

Когда меня знакомили в кабинете с томом дела одновременно с Робертом Ружиным (каждого со своим), то он в туалете, куда сразу вышел за мной, сказал, что идёт со мной по одному делу — по эпизоду покушения на Пацюка, к чему никакого отношения не имеет, что ему интересно было со мной познакомиться и что сначала он принял меня за следователя.

Когда меня знакомили с делом вместе с Рудько, который был в застиранной до просветов между нитями голубой футболке, тренировочных штанах сорокового размера и был на голову ниже следователя, а тот — на голову ниже меня, а по обвинению — одним из членов моей банды, совершившим покушение на Пацюка, то Рудько принял меня за нанятого ему адвоката. Начал мне говорить, что у него болит голова, и объяснять, что в голову его вшита металлическая пластина. И в деле должна быть справка, что он душевнобольной и должен содержаться в психиатрической больнице, а не там, где он содержится сейчас, — в медсанчасти СИЗО.

Когда меня знакомили вместе с Вишневским (с которым, заходя в кабинет, я разминулся в дверях и которого видел второй раз в жизни, а первый раз на очной ставке в Московском РОВД, когда в присутствии адвокатов к его самообличающим показаниям следователь Дручинин пытался прицепить мою фамилию, а Вишневский подтвердил мою непричастность к покушению на Подмогильного), следователь Кóзел рассказал мне, что Вишневский зашёл в кабинет, попросил его (Кóзела) уступить ему место, отказавшись знакомиться с делом за приставным столиком у стены. После чего, разместившись за столом следователя, достал из стола по одному два выдвижных верхних ящика и выломал из них фанерные днища (заключённые в камерах делали из фанерок полочки, подвязывая их на «решку» (решётку), и другое), засунул их под спортивную куртку за пояс штанов и вышел из кабинета. Кóзел сказал, что, когда Вишневский ломал мебель, он побоялся его остановить, поскольку у Вишневского в деле есть справка, что он болен шизофренией.

Когда в одном кабинете меня знакомили с делом вместе с Лазаренко, который на очной ставке в РОВД подтверждал, что он слышал мою фамилию как заказчика от Маркуна и которого (Лазаренко) я тогда видел первый раз в жизни, а сейчас второй, он встал и сказал:

— Игорёня, привет! Это всё бред!

После этих слов он вышел из кабинета и больше не вернулся.

Маркун же каждый раз, когда нас в один день знакомили с материалами дела, подкарауливал меня у дверей кабинета, говорил, что те показания, которые он давал, нужны были мусорáм, а потом они сами сказали ему отказаться от них. И что теперь будут нужны деньги — и всё будет бэнч.

С Маркуном и Стариковым меня в одном кабинете не знакомили.

Геринков, Гандрабура, Середенко, Моисеенко — по обвинению члены моей банды и исполнители разных преступлений, — когда нас одновременно ознакомляли с делом, принимали меня то за следователя, то за прокурора, то за работника СИЗО.

Леонида же Трофимова, который по обвинению проходил как заказчик Князева при превышении самообороны и как человек, своими показаниями разоблачивший меня и мою банду, когда нас вместе знакомили с видеоматериалами, я сам принял за следователя. И только после того, как он мне сказал: «Ты что, гонишь?! Я такой же, как и ты!» и мы познакомились, я понял, что мы — я и Леонид — идём по одному делу.

Я знакомился с материалами дела в СИЗО и продолжал писать заявления и жалобы в прокуратуру с тем, что следователем Демидовым мне отказано в даче показаний, и просил допросить меня по существу предъявленного мне обвинения (от 26.06.2001).

Владимир Тимофеевич знакомился с делом в прокуратуре, где он мог получить все интересующие его тома, а не те, которые выборочно в СИЗО приносил следователь.

Один раз в неделю мы встречались с Владимиром Тимофеевичем в СИЗО и он мне рассказывал о собранных следствием доказательствах, находившихся в материалах дела, а именно, что, как указывают в заявлениях в адрес прокуратуры и следователя (которые приобщены к делу и находятся в томах дела) Макаров и Стариков, показания, которые они давали в РОВД на очных ставках со мной в отношении меня как заказчика организованных покушений, были вбиты им в голову после продолжительных пыток и избиений оперáми. И что в деле находятся все медицинские освидетельствования, подтверждающие эти пытки. И что сами показания получены в статусе свидетеля (с предупреждением об уголовной ответственности за отказ от дачи показаний и за дачу ложных показаний, в то время как подозреваемый в преступлении не несёт уголовной ответственности за дачу ложных показаний и может отказаться давать показания) и не могут быть по закону доказательствами по делу. А сами Макаров и Стариков при первой встрече с адвокатами от этих показаний отказались, чему в деле есть подтверждение в протоколах их допросов. А отказ от показаний обосновали при их получении применением к ним пыток и избиений.

Другие обвиняемые — Середенко, Моисеенко, Гандрабура, Геринков, Лазаренко, Ружин и Рудько, которые по обвинению были членами моей банды, — направляли заявления в органы прокуратуры и следователю (эти заявления тоже сейчас находились в материалах дела), что их без адвокатов в РОВД оперативные работники, проводившие дознание, принуждали указывать в показаниях, что они слышали от других лиц мою фамилию как заказчика преступлений, которую — «Шагин» — они впервые узнали от этих оперативных работников, а на свободе никогда не слышали, меня не видели и со мной не были знакомы.

И более того, как мне сказал Владимир Тимофеевич, все они, поскольку и им следователем Демидовым было отказано в даче показаний по существу предъявленного обвинения от 26.06.2001, свои показания собственноручно излагали в форме заявлений (что Владимир Тимофеевич мне посоветовал делать также), которые сейчас были приобщены к материалам дела и содержались в его томах. В этих заявлениях они собственноручно писали о своём отношении к тем или иным эпизодам. А обосновывая свою непричастность к участию в банде, которую, согласно обвинению, я организовал вместе с Макаровым, прямо или косвенно свидетельствовали о том, что я являюсь не организатором банды, а напротив, потерпевшим от деятельности Макарова, подтверждая игнорируемые следствием мои первые и единственные показания о собственной невиновности.

Также Владимир Тимофеевич обращал моё внимание на другие собранные по делу доказательства, в частности по эпизоду убийства Князева, который мне не вменялся, но именно с раскрытия этого преступления по обвинению и заявлениям в СМИ началось разоблачение моей банды. А именно, согласно экспертизам и показаниям свидетеля, Князев был убит перед входными дверями городской больницы г. Киева из автомата, который при первом осмотре места происшествия найден не был. При повторном осмотре были найдены гильзы. А при третьем, ещё через две недели, был найден автомат, который, как писал в своих заявлениях один из обвиняемых по этому эпизоду — Ружин, — туда при нём принёс привязанным на верёвке генерал Опанасенко. Свидетель стрелявшего опознавал как Трофимова. А стрелявшим по делу проходил Рудько.

Адвокат указал мне и на бесчисленное множество процессуальных нарушений при проведении обысков, опознаний и других следственных действий, способствовавших следствию и главе следственной группы следователю Демидову сфальсифицировать материалы и сфабриковать дело.

На следственке я встретил Влада — того самого парня, с которым оказался в боксике в день своего перевода из ИВС в СИЗО. Влад на следственке был частым посетителем. В тюрьме, как он рассказывал, находился уже больше двух лет. Был вхож к оперáм, о чём, хотя прямо и не говорил, но старался давать понять. Предлагал разные услуги — от доставки спиртного до нахождения со мной в камере, — где он полностью мог бы обеспечить мой быт. На что я всегда отвечал, что буду находиться с тем, с кем меня разместит администрация, и не хочу создавать себе улучшенные условия содержания, понимая, что если в тюрьме что-то дают, то для того, чтобы это забрать. Однако именно у Влада, если у него было спиртное, я стал брать двухлитровую пластиковую бутылку водки, которую, перед тем как я уходил на следственку, умоляющими глазами просил у меня Палыч и которую Влад, возвращаясь вместе со мной, безопасно доставлял мне до камеры. А потом шёл к себе в камеру (тут же, на «Катьке») или с выводным Колей снова на следственку. Расчёт за спиртное также проводился Олей или Викой с девушкой, которую Влад назвал своим адвокатом. Но, возможно, это была просто его знакомая или жена.

Поскольку ни я, ни Палыч, ни Рыбчинский не получали и не писали записки (малявы), не передавали по камерам пакованы с сигаретами и чаем и были далеки от тюремного движения, сопровождаемого постоянным хлопаньем кормушки и мельканием по камере, у нас установилась спокойная и тихая обстановка. Днём каждый занимался своими делами: я в форме заявлений писал показания и отправлял их в прокуратуру; Рыбчинский молился, читал Библию и писал стихи; Палыч занимался бытовыми вопросами, на что вызвался сам — ремонтировал кипятильники, готовил еду. Мы вместе завтракали, обедали и ужинали. Смотрели новости и рано ложились спать. Утром все втроём ходили на прогулку. Правда, Палыч без особого желания, но всё же ходил, ибо не мог мне отказать.

Чтобы попасть во дворики, нужно было пройти в конец коридора и повернуть направо, а перед железной дверью, ведущей в «бункер» — на пост пожизненного заключения, — ещё раз повернуть направо и спуститься по лестнице вниз. Прогулочные дворики на «Катьке» были расположены во дворе тюрьмы. Они были в десять раз больше, чем самые маленькие дворики на «Кучмовке», «Брежневке» и «Столыпинке». Ввиду отсутствия на стенах выходов вентиляции и канализационных стояков воздух был свежий. Полы во двориках были не бетонные, а заасфальтированные. Все дворики были одного размера, так что не нужно было давать сигареты, и поскольку двориков было много, то за сигареты можно было купить лишний час прогулки. А так как дворики были не на крыше — казалось, что чувствовались притяжение Земли и близость к свободе.

После прогулки Палыч занимался, как обычно, приготовлением пищи: варил гречку или рис в пакетиках, чистил лук, чеснок, резал овощи, копчёное сало, курицу или колбасу.

Палыч и Рыбчинский передач не получали. Палыч говорил, что у него есть пенсия, но передавать некому. Рыбчинский же шутил, что у него много состоятельных родственников, но все они очень заняты: Женя на радио, Юра на телевидении. И им некогда. Я говорил, что Оля радуется любой возможности передавать мне передачи на моих сокамерников. Таким образом, продуктов в камере было в избытке. Палыч не подпускал нас с Рыбчинским к кухне, которая расположилась на забетонированном в стену около умывальника столике. Было понятно, что Рыбчинский болеет грибком. Он то ли стеснялся обратиться к врачу, то ли просто не знал, как его найти. Всё говорил, что его излечит Бог. Однако под общим давлением, моим и Палыча, по той причине, чтобы инфекция не перекинулась на других, согласился принимать таблетки и использовать мазь, которые вместе с лекарствами для Палыча, в том числе «Алкостоп», через корпусного Сергея я попросил передать Олю.

Рыбчинский Олю благодарил. Писал ей стихи. Оля передала ему пастель — мелки и карандаши. И, стараясь быть максимально полезным, пока Палыч занимался обедом, он учил меня рисовать, объясняя пропорции лица человека, штрихи и точки, оживляющие глаза, и тени, придающие объём. И по 15–20 минут терпеливо позировал на наре Палыча, с чем последнему приходилось мириться, ибо Палыч, как я уже говорил, не мог мне отказать.

После обеда Палыч ложился на нару и мог подолгу смотреть на фотографию своей жены. Рыбчинский залезал на второй ярус, читал Библию, молился, что-то записывал. Я уходил на следственку. И день повторялся опять.

Обыски в камере были регулярно. Один раз даже унесли кофеварку, которую, после того как я вызвал ДПНСИ и обратился к нему по этому поводу с жалобой, вернули — то ли куда-то позвонили, то ли просто убедились, что она вписана в карточку. Я содрал крышку корпуса, к чему ни Палыч, ни Рыбчинский не проявляли никакого любопытства, и убедился, что телефон и укороченный зарядный шнурочек на месте. Ещё один зарядный шнурочек, запасной, был спрятан в маленькой, казалось, неразборной пластиковой баночке-кнопке с заменителем сахара. Телефонные карточки — в такой же вроде бы неразборной маленькой коробочке с ниткой для чистки зубов. Зарядка по спецзаказу была сделана в электробритве «Филипс», откуда был вынут аккумулятор и на это место вклеена плата зарядного устройства, имевшего выход на корпус через установленное гнездо от наушников на место глубоко утопленного болтика. Сам корпус бритвы был склеен и стал неразборным. Бритва была официально доставлена в передаче и вписана в карточку.

Также в камере находились тапочки, которые Оля заказала мне у обувного мастера. В каждом тапочке было сделано углубление под размер телефона «Эриксон». А сверху, по всей плоскости подошвы, была наклеена резина. Тапочки были доставлены мне в передаче. В камере на правом тапочке на наклеенной резине подошвы был сделан надрез. Изогнув тапочек пополам, при полном изгибе в эту скрытую нишу можно было впихнуть «Эриксон» и с ним выйти во время обыска на коридор.

Запасной телефон марки «Филипс» (сигарета-слайдер) был заряжен и замотан в пищевую полиэтиленовую плёнку вместе с коротеньким зарядным проводочком к нему (со штекером от наушников) и вставлен в зелёную непрозрачную пластиковую бутылку с шампунем. Бутылка с шампунем открывалась не выкручивающейся пробкой, а клапаном с полукруглой пимпой на крышке. Крышка же не была съёмной. Но её можно было сорвать, а потом установить на место. В горлышке бутылки с одной и с другой стороны на треть корпуса были сделаны надрезы. А поскольку пластик тянулся, то в горлышко можно было впихнуть телефон (в плёнке). И, залив шампунь, крышку намертво посадить на место. Эта бутылка с шампунем всегда рядом с мочалкой стояла на самом видном месте в камере, почти на краю туалетного полустенка-парапета, и всегда бралась мной в баню. И ни разу при обыске не была даже сдвинута с места.

Третий телефон (второй запасной) всегда находился в тайнике у корпусного Серёги и каждую его смену — день-ночь, два дня выходных, день-ночь — давался нам в камеру. Но поскольку Бардашевский говорил Оле, что «свято место пусто не бывает», вероятно, об этом телефоне знала оперчасть. И, вероятно, кроме подозрений, что в камере есть неконтролируемый телефон, уверенности в этом у начальника оперчасти не было. И, как будто проверяя свои подозрения и не на смене корпусного Сергея, Бардашевский несколько раз звонил Оле и говорил, что через пять минут будет обыск. Получив такую информацию от Оли, я никогда на неё не вёлся, понимая, что за дверью стоят и смотрят в тоненькую щёлку между язычком, закрывающим глазок, и краем отверстия глазка в двери. Напротив, я лежал на наре спокойно. А когда щёлкал замок, не спеша шёл к столику умывальника, быстро всовывал телефон в нишу под крышку корпуса кофеварки и надевал крышку на место. И те, кто проводил обыск, всегда заставали меня моющим руки. После обыска телефон всегда был в кофеварке. А шампунь стоял на парапете, даже если с туалета была отбита плитка, под которой была полость. Таким образом я каждый день мог пожелать Оле и маме спокойной ночи.

В Киеве, как писали СМИ, началась война за Троещинский рынок — вещевой рынок, который, по газетным публикациям, принадлежал В. И. Прыщику, более известному как Прыщ. И вслед за Вовой-Бандитом в тюрьме появился Сергей Оноприенко (Салоед) — здоровенный рослый спортсмен, — который, как говорили, принадлежал к окружению Прыща. А камеру, в которой он находился, переделали в спортивный зал с гирями, гантелями и штангой из черенка от лопаты и разрешённой к хранению соли. А потом появился Саша Лищенко (Лича) — по разговорам, муж чёрненькой девочки из «Виагры» (первого состава) и финансовый директор Прыща. Я принял его за оперативного работника СИЗО, когда он поздоровался со мной на первом этаже следственки под дверью кабинета оперативников. Он был исключительно культурно одет — в кожаную куртку и костюм. Я с ним разговаривал на «Вы». А Саша улыбался, понимая такое недоразумение. А потом Саша Лича, угощая меня коньяком «Хеннесси» в прогулочном дворике, познакомил меня с директором Троещинского рынка — маленьким худеньким корейцем, у которого в кармане брюк нашли гранату, и он находился в тюрьме по статье 222 (хранение и ношение оружия). Все они были лихими парнями, как говорили в тюрьме. И благодаря их преданности Прыщ всё ещё был на свободе. Но потом, видимо, нашлись другие методы на Валерия Ивановича — так звали Прыща.

Как-то раз вечером открылась кормушка, и дежурный, сказав, что это из камеры напротив, передал мне кулёк с отрезанной половинкой сырокопчёной колбасы, кусочком голландского сыра, печеньем, парой яблок и апельсином. И впервые получив такое внимание в тюрьме, я с любопытством посмотрел в кормушку. Из кормушки камеры напротив смотрело круглое улыбающееся лицо, которое на чёрно-белом фото я уже видел несколько дней назад по телевизору, а теперь моего нового знакомого. Я поблагодарил Валерия Ивановича и тут же передал ему большущую, в термоупаковке, горячего копчения рыбину (сёмгу), которую в количестве двух штук поездом передала мне из Санкт-Петербурга мама и принёс Сергей-корпусной. А также опилочную игрушечную голову, очень похожую на ту, что я видел в кормушке, и с такой же добродушной улыбкой, как у Прыща, которую передала мне Вика. Если её поливать, то из макушки головы росла трава.

Я несколько раз видел Валерия Ивановича на следственке. А потом его освободили из зала суда — то ли по отсиженному, то ли из-за отсутствия доказательств. А потом, как и Князева, расстреляли из автомата, и тоже перед лечебным учреждением, только перед зданием госпиталя в г. Киеве.

Палыч последний раз съездил на суд. У него был приговор. Ему дали семь лет. С тех пор он искал возможность употреблять выпивку каждый день. И, полагая, что его переведут в осуждёнку, попросил меня, чтобы я как-то устроил, чтобы Оля могла получить его пенсию и передать ему деньги сюда в камеру. Чтобы, если он не будет находиться со мной, он себе сам мог покупать «лекарство» (так он называл спиртное). Я сказал, что в получении его пенсии ни времени, ни необходимости нет. И Сергей-корпусной принёс 1000 гривен — свёрток из двадцатигривневых купюр, который Палыч носил в кармане. Говорил, что, поскольку он полковник, то его карманы не обыскивают.

После каждой выданной в камеру передачи, если была его смена, со спецпоста пожизненных заключённых приходил прапорщик Коля и заботливо просил для девочки Люси, которая была осуждена первой инстанцией к пожизненному заключению и ожидала решения Верховного суда, собрать что-нибудь к чаю, заранее зная, что к чаю будут фрукты, сырки, блинчики и сладкие детские творожки.

Подошёл дежурный Коля со спецпоста пожизненных заключённых и сказал мне, что один человек (который на спецпосте, но он едет этапом) просил мне передать, что мы с ним знакомы и что он может ко мне обратиться с просьбой сообщить его супруге, что он несколько дней будет в Киеве, а также, если есть немного — и дежурный Коля потёр большой палец об указательный. Теряясь в догадках, но видя серьёзный настрой и отсутствие какой-либо другой информации, я достал из бутылки с шампунем телефон, сказал Коле ПИН-код карточки — 1111 — и что на ней пятьдесят гривен, и вместе с половиной свёртка двадцатигривневых купюр, которые попросил у Палыча, отдал Николаю, сказав, что телефон заряженный и что его возвращать не надо. А также в кульке — немного сыпучих продуктов, сырокопчёной колбасы, чая, кофе и сигарет.

Через два дня я был на следственке. И ко мне на первом этаже подошёл адвокат — высокий молодой человек, осетин, в чёрном длинном пальто и костюме и с приятной улыбкой. Он поздоровался и попросил меня, если я не возражаю, зайти в кабинет. Он открыл мне дверь, а сам остался в коридоре. В кабинете был Борис Савлохов. Мы поздоровались за руку, Борис поблагодарил меня за помощь. А также сказал, что знает, что у меня всё будет в порядке. И добавил, что также хотел извиниться за казус при первом нашем знакомстве. Я сказал Борису, что ничего не было, пожелал скорейшего возвращения домой, и мы попрощались. Вечером в тот же день Оля мне сказала, что ей позвонила Мзия, жена Бориса, и поблагодарила за то, что смогла поговорить с мужем.

А позже, неделю спустя, на следственке ко мне ещё раз подошёл адвокат Бориса. И сказал, что может мне помочь. И как бы в подтверждение добавил, что через полгода Верховный суд сбросит Борису три года.

Я сказал:

— Спасибо, я справлюсь!

Мы попрощались. Через полгода Верховный суд сбросил Савлохову три года из семи. А ещё через полгода, перед самым освобождением Борис Савлохов умер в лагере от сердечной недостаточности.

Когда был следующий шмон, к Палычу залезли в карман и забрали оставшиеся деньги. В этот же день после обеда Палыча заказали к начальнику СИЗО Скоробогачу. И Палыч переживал по поводу того, чтó сказать начальнику относительно денег, которые у него отшмонали. Его увели, а через полчаса подошёл дежурный — за зубной щёткой, полотенцем и мылом. Сообщил, что Палычу дали десять суток и что он уже на карцере. Однако через три дня Палыч вернулся в камеру. Если не сказать, что в весёлом, то в бодром и приподнятом настроении. Он сказал, что в кабинете хозяина поговорил со Скоробогачом по душам, как полковник с полковником. Скоробогач уговаривал его написать, что он нашёл деньги во дворике на прогулке. Но Палыч сказал, что врать не будет. И написал, что это его деньги. И Скоробогач объявил ему десять суток.

Когда Палыч выходил из кабинета, он сказал, что ему дали за правду. И попрощался. Через трое суток к нему в карцер пришёл Скоробогач. И зачитал постановление об амнистии. Прапорщик-карцерист, принимавший робу и возвращавший одежду, сказал, что за тридцать лет, которые он здесь работает, амнистий в карцере ещё не было.

Но когда Палыч вернулся из карцера, все его подозрения упали на Рыбчинского, который в тот же день выходил на следственку и 100 % не был ни в чём виноват (деньги у Палыча видел сокамерник — маленький, худенький и заехавший на несколько дней в нашу камеру). Но как я ни защищал Рыбчинского, Палыч стал говорить, что «рыба гнила, гнила и сгнила». И с уст Палыча всё чаще и чаще звучало «Ненавижу!»

— Мне нравится Ваш чёрный юмор, Игорь Игоревич: «сегодня беда прошла стороной, а завтра, быть может, мы встретимся с ней»! — говорил Рыбчинский.

Рыбчинский сказал, что не может оставаться, собрал вещи и по проверке вышел из камеры. Перед отъездом он взял Библию, закрыл глаза, помолился, открыл на случайной странице и с закрытыми глазами прикоснулся указательным пальцем к случайно выбранному стиху.

— Смотрите, читайте, Игорь Игоревич, Вас Бог любит!

Через полгода Рыбчинского отпустили из зала суда. А ещё через несколько лет, как мне стало известно (но, может быть, это не соответствовало действительности), он умер.

После отъезда Рыбчинского в камеру подсадили третьим человеком Виктора. Ему было тридцать лет. Чуть выше Палыча, крепкого телосложения парень, который сказал, что его привезли из лагеря из Донецка, где он уже отбывал наказание. Что его привезли по делу об убийствах Щербаня и Гетьмана, к которым он отношения не имеет. Но есть некий Вадим Заблоцкий — киллер, россиянин, москвич, причастный ко многим убийствам в Украине. Сейчас он находится в тюрьме СБУ, берёт на себя Щербаня и Гетьмана и грузит его и ещё нескольких людей, которых также привозят из других лагерей.

Виктор не отказывался от спиртного, и у Палыча появился компаньон. Это обстоятельство сняло с меня дополнительную нагрузку. Я мог покушать и заниматься своими делами. А Палыч и Виктор могли ещё долго сидеть за столом или разговаривать друг с другом, лёжа на нарах, которые Виктор выбрал для себя на бывшем месте Рыбчинского — наверху, на ближней койке к двери. Не желал спать внизу, на самой нижней наре у параши, и не хотел спать наверху над Палычем и надо мной — видимо, полагая, что эти места занимают «личные» шныри.

Однажды все, и Виктор особенно, изрядно выпили, и каждый находился на своей наре. И Виктор, в дружеской манере и так, как это уже позволяли отношения, завёл разговор, что в камерной системе и особенно в этой камере не может быть такого, чтобы не было человека óпера. А значит, это кто-то из нас троих.

— Игоря я исключаю, — сказал Виктор, — так как Игорь не может «сидеть» сам под себя.

— Я только несколько дней назад приехал, — продолжал Виктор, — а Вы, Палыч, оказывается, ещё и полковник!

— Да, полковник! — дружелюбно ответил Палыч.

А я, также дружелюбно и шутя, добавил, что в СИЗО уже осуждённые и особенно со строгого режима в лагере со следственными не содержатся. И даже когда их садят, как тут принято, не заходят в камеру, расценивая это как провокацию óпера. Но не успел я, сидя на наре, договорить фразу и уловив боковым взглядом быстрое движение сверху, поймал Виктора в воздухе, который со словами «Я не сука!» подпрыгнул на верхней наре и летел боком на штырь от снятой быльцы. Мои руки смягчили удар. Потом подоспел Палыч, и мы вдвоём уложили Виктора спать. А утром вместе полушутя обсуждали эту историю, глядя на дырку в пробитой коже до самых мышц с контуром трубы у Виктора в правом боку. Как мы ни уговаривали Виктора остаться, он сказал, что по вечерней проверке с вещами выйдет из камеры, поскольку он действительно не знал, что уже осуждённых и особенно прибывших с лагеря не должны содержать в следственных камерах.

В этот же день Виктор уехал из камеры. А через несколько дней я встретил его на следственке. Он поздоровался, улыбаясь, и сказал, что действительно думал, что мы — я и он — проходим по одному делу (убийства Щербаня и Гетьмана), и поэтому, для разработки, нас и посадили в одну камеру. И ещё — что он читал в газетах, будто заказчиком убийств Гетьмана и Щербаня является Шагин. Однако сейчас ознакомился с материалами дела и увидел, что фамилии Шагина там нет.

— Зато теперь ты знаешь точно, — сказал я, — что не во всё, что пишут в газетах, нужно верить.

А через некоторое время по раскрытию убийств Щербаня и Гетьмана Генеральная прокуратура прессе давала комментарии.

— А как же Шагин? — спросил один журналист.

— Мы намеренно печатали, — ответил прокурор, — что Шагин причастен к убийству Щербаня и Гетьмана, чтобы настоящие заказчики и организаторы не подозревали, что мы вышли на их след.

В этот же день на следственке я встретил Влада и, вспомнив умолявший взгляд Палыча, взял для него спиртное. У Палыча было два состояния: либо более-менее нормальное после выпитых через каждый час ста граммов, либо глубокая депрессия с сидением подолгу на наре с опущенными глазами, с фотографией жены в руке. После чего он клал фотографию на стол, говорил: «Ненавижу!» и ложился на нару. А потом всё повторялось вновь.

Влад спросил меня, было ли у меня свидание с супругой. Я ответил, что не было с того момента, как меня посадили, то есть полтора года назад. И сколько Оля ни обращалась к следователю, он ей в свидании всегда отказывал. Влад же ответил, что может помочь в этом. Но я нашёл повод возразить, сказав, что наслышан о записывании разговоров в комнатах свиданий СИЗО оперативниками. А потом — о прослушивании и просматривании этого материала как фильма.

Влад сказал, что его девочка-адвокат сама поговорит с Олей и что есть вполне безопасный и даже законный вариант. Для этого должны быть паспорт и любой студенческий билет. Не вдаваясь в подробности, я сказал, что МНЕ не надо. Однако добавил, что его адвокат сам может поговорить с Олей. Когда меня привели в камеру, Палыч сидел за столом и смотрел на фотографию.

— Ненавижу! — сказал он. — Он же мог сделать так, чтобы этого не было! Он же мог посадить меня к Вам раньше — и тогда Алла, может быть, была бы жива. И не ставить потом у двери табуретку и садить на неё дежурного заглядывать в кормушку! Он меня посадил сюда, чтобы не носить передачи самому! Он что — думал, что я сразу не понял, чего он от меня хотел? Ненавижу!

Так Палыч разговаривал то ли со мной, то ли с собой, пока я мыл руки и переодевался. А потом выпил сто граммов и, будто желая снять грех с души, сказал, что этот молокосос, Серёжа Старенький (лейтенант, оперативник СИЗО, за которым числилась наша камера), — его родственник (племянник).

— Я Вам не должен был этого говорить.

И, видя моё удивление, добавил, что он, Палыч, — можно сказать, и мой родственник, поскольку, когда Оля была ребёнком, он её нянчил и носил на руках.

— А это я Вам должен был сказать сразу. Он Вас вызовет. Ненавижу! — сказал Палыч.

Когда я в этот же вечер рассказал Оле обо всём по телефону и назвал ту фамилию, которую сказал назвать Палыч, она долго молчала в трубку, а потом сказала, что это действительно так.

Но когда Сергей Старенький — молоденький, худенький, чёрненький лейтенант — вызвал меня, беседы у нас не состоялось, поскольку отсутствовал предмет разговора. Я сказал, что в камере всё в порядке, и попросил разрешения идти.

Через тринадцать лет Сергей Старенький стал главой Пенитенциарной службы Украины. И я всем говорил, что он мой родственник. Однако в этой должности Старенький пробыл недолго: через полгода его сняли из-за побега то ли при конвоировании, то ли из Киевского СИЗО.

Утром, когда Влад шёл на следственку, он подошёл к двери моей камеры и сказал, что сегодня я увижу Олю.

Меня, как обычно, после обеда заказали к адвокату. Владимиру Тимофеевичу дали кабинет на первом этаже, и мы с ним переговорили. Владимир Тимофеевич сказал, что сегодня до Оли не дозвонился и она ему не звонила, поэтому он первый раз без сигарет и конфет.

В кабинет заглянул Влад и сказал, что надо перейти в семнадцатый кабинет (маленький кабинетик перед лестницей на второй этаж).

— Пойдёмте в другой кабинет, — сказал я Владимиру Тимофеевичу.

Я вышел в коридор, и адвокат автоматически проследовал за мной. Когда мы вошли в кабинет, Владимир Тимофеевич пошатнулся и прислонился к стене. За столом сидела Оля и знакомила обвиняемого с материалами дела. Владимир Тимофеевич поздоровался с Олей.

— Ну, я пойду! — сказал он, и мы попрощались.

Девочка Влада была почти адвокат. Она училась на юрфаке. Студенты в качестве практики от суда ходили в СИЗО — знакомить обвиняемых с материалами дела. Девочка взяла в суд Олю. И по студенческому билету, который у Оли был (только другой специальности), ей выдали том дела. А всю процедуру Оле по дороге объяснила девочка. Оля по паспорту утром прошла в СИЗО, заказала себе кабинет, вызвала («подняла») обвиняемого и знакомила его с материалами дела.

Я дал обвиняемому сигарет, и он расписался Оле в графике за ознакомление с томом. Нам с Олей пришлось выйти в коридор, поскольку кабинет был отдан для работы адвокату.

Увидев в коридоре оперативного работника Диму, я попросил его на пятнадцать минут уступить мне свой кабинет, чтобы поговорить с женой.

— Ты личность легендарная! — сказал Дима и открыл ключом дверь.

Я сидел на стуле и держал Олю за руку. Она сидела у меня на коленях и молчала. Так мы просидели пятнадцать минут.

— Ты от меня отвык! — сказала Оля.

«Откуда может быть в такой маленькой, хрупкой девочке столько мужества, смелости и любви?!» — подумал я.

В следующий раз я подержал Олю за руку через пять лет.

Когда в следующий раз меня посетил Владимир Тимофеевич, он предположил, что следователь Кóзел видел Олю в тюрьме. Протест был услышан.

На следующее утро к камере подошел дежурный и сказал:

— Шагин, с вещами!

— Куда? — спросил я.

— В СБУ, — ответил дежурный, — в СИЗО СБУ.